Мы, наши дети и внуки. Том 2. Так мы жили Никитин Борис
Именно это, мы думаем, и есть главный итог умственного развития наших детей до школы.
А внимание, усидчивость, дисциплина?
Мы все время говорили: желание ребенка, интерес, свобода деятельности – вот что нужнее всего для его успешного развития. Как же ребенок после такой вольной жизни выдерживает школьную дисциплину и множество ученических обязанностей?
Верно, противоречие вроде бы налицо. У нас познание окружающего мира направляется собственными интересами и увлечениями ребенка, а в школе – систематическое усвоение знаний: программа, урок, учитель, учебник. Надо, должен, обязан. Все «хочется – не хочется» – только во внеурочное время, а его остается так мало…
Много страшных прогнозов нам пришлось выслушать еще до того, как старший пошел в школу: «Они у вас будут недисциплинированные, невнимательные, неусидчивые, из-за этого будут плохо усваивать материал. Им будет очень трудно в школе».
Возражать было нелегко – ведь все было еще впереди. А теперь, когда старшие уже окончили школу, а остальные тоже учатся, можно сказать, что эти прогнозы не оправдались. Учиться всем ребятам оказалось совсем не трудно: мы уже писали о том, что на всю начальную школу они тратили один-два года и оказывались в 5м классе кто в десять, кто в девять, а кто даже в восемь лет. Да и в старших классах они справлялись со школьной программой без особых усилий и каких бы то ни было перегрузок: на домашние уроки, например, тратили не больше полутора-двух часов в день, да и то в основном на письменные задания.
Как это все получалось? В младших классах еще могли сказаться – и действительно сказывались – приобретенные до школы знания и умения (беглое чтение, владение устным счетом, умение писать). А в старших классах? Здесь выручало не что-то ранее усвоенное, а умение сосредоточиться, внимательно слушать, понимать и осмысленно запоминать материал уже на уроке, во время объяснений учителя. Школьные дисциплинарные требования тоже оказались для наших ребят не слишком обременительными. Правда, особой усидчивостью они не отличались, особенно старшие сыновья, однако и хлопот учителям их поведение не доставляло. А аккуратность и добросовестность старших девочек всегда вызывали самую высокую похвалу учителей.
А еще что важно – все наши школьники не нуждались в каком-либо контроле и постоянном подстегивании: они справлялсь со своими обязанностями в основном вполне самостоятельно.
Значит, противоречие между нашей «вольницей» и школьной жизнью оказалось нестрашным? Да. Но оно могло бы оказаться даже губительным, если бы не одна очень существенная сторона нашей жизни, которая помогла нам этого избежать. Это трудности нашего быта. Парадокс? Нет. Именно благодаря им малыши наши узнали серьезные трудовые обязанности с самого раннего возраста.
И трудовые обязанности
«Хочется» и «надо»
Л. А.: Очень хорошо помню, как удивляли нас два прямо противоположных мнения о нас наших близких. Правда, они наблюдали наших ребятишек несколько со стороны, так как вместе с нами постоянно не жили. Дедушка изредка приезжал погостить и каждый раз в той или иной форме осуждал нас: «Вы слишком распускаете своих ребят, все им позволено, никаких обязанностей. Вырастут бездельниками и через несколько лет вам на шею сядут». Бабушка жила в другом доме, мимо которого малышам приходилось ходить то за водой, то за углем и дровами. Она жалела внуков и тоже была нами недовольна: «Да что же вы на них столько дел взвалили, и отдохнуть некогда бедным».
Теперь-то я понимаю, что каждый из них видел в основном одну сторону жизни ребят: дедушке, привыкшему к беспрекословному подчинению и строгому порядку, не понравилась слишком вольная жизнь детей, которым было предоставлено «слишком много прав». А доброй, мягкосердечной бабушке, привыкшей всю жизнь обслуживать кого-то, казалось несправедливым взваливать на детей «слишком много обязанностей».
А на самом-то деле, наверное, ребячья вольная жизнь уживалась с обязательными делами, которые надо было делать без всяких «хочется – не хочется». И таких дел в доме было много, потому что ни газа, ни водопровода, ни центрального отопления у нас тогда не было. А мы оба работали, и не было никого, кто мог бы нам постоянно помогать в домашних делах. Никого, кроме детей.
Я не хочу сказать, что помощь малышей с самого начала была совершенно необходима. Да и какая от маленького помощь – одна морока: его старания чаще всего лишь хлопот добавляют. Но зато как раз в это время он хочет помочь, пытается делать все, что делают папа или мама. Как хорошо, что мы поняли это и его помощь приняли, не отвергли. Причем это не стало педагогическим приемом «приобщения к труду». Было просто любопытно: а как он справится, а что он сумеет, будет ли он доволен своей работой? И оказалось, что вместе работать интересно и весело.
Правда, это благополучное начало не исключило последующих сложностей на «трудовом фронте», может быть, потому, что мы сами не во всем были согласны друг с другом.
Б. П.: Безусловно. Я с самого начала считал, что детям можно и нужно поручать гораздо больше домашних дел, чем это допускала мама, которая предпочитала делать многое сама, не перекладывая на детей даже простое.
Для себя или для других?
Л. А.: Это верно. Мне хотелось, чтобы не я перекладывала дела на детей, а чтобы дети сняли эти дела с нас сами, по собственной инициативе. А это само собой не получалось. Не сразу мы поняли, что надо говорить не так: «Оля, бери полотенце и помоги мне» или: «Алеша, наколи для меня лучинок на растопку», а так: «Ребята, давайте-ка маме поможем посуду вымыть!» (говорит папа) или: «Алеша, а что, если на растопку щепочек папе заготовить – вот он обрадуется!» (говорит мама). Тогда получается забота не о себе, а о другом!
Мы ошибались, когда просто поручали дело, давали какое-то задание, заставляли выполнять до конца, но не всегда обращали внимание ребят на то, что работу надо сделать еще и потому, что кому-то нужны помощь, внимание, забота. Работа в таком случае выполнялась не как взятая на себя часть общего дела, а как навязанная извне скучная повинность, от которой хочется увильнуть. И вот уже мы слышим: «А почему я, а не Антон?», «Алеше меньше копать досталось, а он мне не хочет помочь…» Пришлось поломать голову: как же вернуть детям это желание помочь, которое у годовалых проявляется как бы само собой?
Б. П.: Выход мы искали в том, что вместе с ребятами стали делать что-то нужное не только для собственной семьи и дома, а для других, знакомых и незнакомых людей.
Всей семейной «бригадой», со школьниками и дошкольниками, мы убирали дрова и уголь у бабушки, расчищали беговую дорожку на улице – для всех соседских ребятишек, участвовали в ремонте школьного помещения, ездили строить дом для наших друзей, возили книги в библиотеку – всего не упомнишь. Вот в такой общей работе для других, дружной, веселой, бескорыстной, и рождается не только настоящая, действенная забота о людях, но и взаимопомощь, желание выручить друг друга.
Об одном жалею: редки они у нас все-таки были, эти трудовые десанты, надо было бы проводить их почаще. А то слишком много у современных детей, в том числе и у наших, всяких занятий только для себя: играть, читать, заниматься спортом, решать задачи, делать опыты и тому подобное – все для себя! А что они делают для других?
Микроскопические дозы?
И сколько? Сколько затратили сил, времени, старания, какой получили результат – и по количеству, и по качеству, – все это чрезвычайно важно. Я настаиваю на том, что должен быть оптимум трудовой нагрузки, чтобы ребенок смог применить и физическую силу, и поработать головой, и испытать свое терпение и настойчивость в преодолении трудностей, и почувствовать радость и гордость, когда получит ощутимый результат. Это, конечно, зависит от организации работы, от ее нужности, полезности, но, честное слово, пять минут работы в день – это еще не работа!
Когда мы перешли жить в другой дом, с отоплением, водопроводом, газом, нас опять выручала необходимость: надо было утеплять дом, переделывать сарай, очищать и строить спортплощадку, приводить в порядок сад. А кроме того, было много разных сезонных работ, вроде весенней уборки двора или посадки огорода. Обычно в подобных делах участвуют все – от мала до велика. Есть работа и ежедневная: уборка, стряпня, посуда и прочее – ее делаем по очереди. Если все это учесть, то у детей в среднем получается, конечно, не пять минут, но и не более получаса в день. Думаю, этого мало, потому что остается каким-то незаметным этот труд, совсем не трудным.
А разве должно быть обязательно трудно? Я считаю, что трудовые усилия должны быть и по напряжению, и по длительности не игрушечными, а значительными, что называется, до поту, до усталости, той трудовой усталости, которая дает особое гордое удовлетворение: «Я смог, я выдержал, я не хлюпик и не белоручка какой-нибудь». Это гордость и достоинство рабочего человека. И его может и должен испытать ребенок как можно раньше.
«Ниточка-Никиточка»
Это не теоретические рассуждения – мы все это наблюдали у своих детей, когда организовали нашу «швейную фабрику», которую ребята ласково назвали «Ниточка-Никиточка». Было тогда у нас трудное время. Для дополнительного заработка мама брала надомную работу – шила фартуки, а мы ей все помогали (старшему тогда было 11 лет). Работали от одного до двух часов ежедневно, каждый по своей «специальности»: кто скалывал булавками детали, кто нитки обрезал, кто складывал, кто был «няней» в детском саду (играл с маленьким тогда Ванюшей).
Л. А.: Я, правда, довольно скоро поняла, что наша «фабрика» отнимает у меня слишком много времени: чтобы выработать требуемую от надомниц норму, мне приходилось шить три-четыре часа в день. И это помимо семичасового рабочего дня и обычной домашней работы. Через месяц-полтора я почувствовала: не выдержу, брошу. Но не бросила. Почему?
Все дети любят играть во «взрослую» деятельность: «в магазин», «в почту», «в завод», «в школу» и т. д. Но эта работа «понарошку» настоящего удовлетворения не приносит.
«Все только играй и играй. А что поделаешь, коли нет ничего другого?» «Сколько в ребячьих играх горького сознания недостатка подлинной жизни, сколько мучительной по ней тоски!» И еще: «Если детская комната, вопреки нашим запретам, так часто бывает мастерской и складом хлама, а, значит, складом материалов для предполагаемых работ, не в этом ли направлении обратить нам поиски? Быть может, для комнаты маленького ребенка нужен не линолеум, а воз полезного для здоровья желтого песка, изрядная вязанка палок и тачка камней? Быть может, доска, картон, фунт гвоздей, пила, молоток и токарный станок были бы более желанным подарком, чем игра, а учитель труда – полезнее, чем преподаватель гимнастики или игры на пианино? Но тогда пришлось бы изгнать из детской больничную тишину, больничную чистоту и боязнь порезанных пальцев» (пер. Е. Зениной и Э. Тареевой).
Это любимый наш Корчак, его удивительная книга «Как любить детей». Как радовались мы, читая эти строки, находя в них поддержку собственным наблюдениям, чувствам и мыслям. Нет, как ни трудно мне было, а закрыть нашу «фабрику» я не могла, не могла лишить детей радости участия в подлинной жизни.
Б. П.: Два года работала наша «Ниточка-Никиточка». Наполовину это была, конечно, игра «в фабрику», но работали всерьез, с рабочим местом, четким ритмом, с ответственностью за качество. Это было чудесное время, которое мы все вспоминаем с удовольствием. А почему? Слаженная, дружная работа – и видимый результат. Стопка готовых – нами сделанных! – фартучков (за месяц – 400–500, сложенных по строгому стандарту и связанных аккуратными пачками по 20 штук).
Час-полтора довольно кропотливой однообразной работы, казалось бы, должны были утомить ребят, но нет: они проникались каким-то особым рабочим достоинством из-за своей необходимости, нужности на «фабрике». Как-то у Анюты болел палец – занозила она его. Мы хотели освободить ее от работы, а она: «А кто же будет кармашки прикалывать?» – и работала со всеми до конца «смены».
Просто удивительно, как наши непоседы преображались за работой: становились сосредоточенными, внимательными, серьезными, даже какими-то чуть-чуть важными. Участие в общем труде, осознание зависимости всех от каждого помогли им ощутить, что жизнь состоит не только из приятного «хочу», но и из сурового и ответственного «надо».
А как по-разному проявлялись их характеры: один не давал покоя своими рационализаторскими предложениями, другой норовил вначале выдать большое количество за счет качества, третий проявлял необычайную аккуратность, даже изящество, в своей «операции», а четвертый оказался универсалом – освоил все «профессии» и всегда был готов помочь в случае «прорыва».
Особенно поражала нас, взрослых, та быстрота, с которой ребятишки осваивали рабочие операции и целые «профессии». Не проходило и недели, как Анюта, только что перешедшая на «подвертывание подола фартука», уже не отставала от взрослого, а еще через неделю она уже успевала подвернуть два фартука, пока взрослый делал один. Десятилетнему Антону уже через две недели после начала работы «фабрики» в «трудовую книжку» (были у нас такие для каждого работника) была записана новая профессия – «швея-мотористка». Он не только хорошо подшивал карманы, бретели и пояса на своей электрической машине «Тула», но мог ее настроить, заправить шпульку, отрегулировать шаг строчки, натяжение нити.
Все вопросы на «фабрике» мы решали на общем собрании, и нам, взрослым, нередко приходилось поражаться толковым и справедливым суждениям ребятишек о распределении обязанностей, и о «технологии производства», и о рабочей дисциплине, и о справедливости в «начислении зарплаты».
На свои трудовые
Да, у нас была зарплата – каждый получал ее в конце месяца и торжественно расписывался в ведомости, где указывалась «квалификация» работника, количество рабочих часов и сумма: от 23 копеек у четырехлетней Юли до 3–4 рублей у «швей-мотористок» – мамы и десятилетнего Антона.
С самого начала нас поразило отношение детей к этим заработанным ими деньгам. Это были совсем не те даровые деньги, которые иногда давали им мы или бабушки (купи, мол, что хочется), Такие деньги никогда не залеживались в кармане – так их не терпелось скорее истратить на мороженое, на шоколадку или на какую-нибудь свистульку, которую через полчаса после покупки можно было обнаружить где-нибудь уже забытой или даже сломанной без особого сожаления.
А эти – трудовые! – даже в голову не приходило истратить так легкомысленно и глупо. Они много раз пересчитывались, аккуратно складывались и тратились только на нужные вещи, которыми можно пользоваться долго: авторучку, перочинный нож, компас, записную книжку и т. п. Особое удовольствие детям доставляло то, что можно на свои деньги (никого не надо просить!) купить подарок или угостить всех чем-нибудь вкусным в праздничный день.
А однажды случилось вот что. Не хватало у нас до получки денег. «Как и быть, прямо не знаю», – огорченно призналась мама, когда все мы вечером сидели за своим большим «производственным» столом. И вдруг протянулась к ней маленькая рука с крепко зажатым кулачком: «На, мама, возьми мои деньги». На раскрасневшейся Юлиной ладошке лежали 23 копейки! – вся ее зарплата. И следом тотчас же: «И мои! И мои возьми!..» Мама едва удержалась от слез. На следующий день мы ели Юлин хлеб и пили Анино молоко и говорили им «спасибо»! А они сияли от гордости и счастья.
Наверное, каждый из нас вспоминает с особой гордостью тот момент, когда вручил матери первую в своей жизни зарплату. Но это бывает обычно лишь в 16–18 лет. А мы доставили нашим детям эту высокую человеческую радость намного раньше.
И человеческие отношения
Л. А.: Об этом рассказывать чрезвычайно трудно – уж очень все это сложно, противоречиво, запутанно. Но и не рассказывать не могу, потому что знаю теперь: главное в жизни с детьми – налаживание человеческих отношений.
Для чего человек живет?
Самое удивительное сейчас для меня заключается в том, что мы, как и многие родители, сначала не очень-то задумывались над этой важнейшей стороной воспитания. Ошеломленные неожиданно открывшимися огромными возможностями раннего детского возраста, мы увлеклись проблемой: какого уровня может достичь ребенок в своем физическом и интеллектуальном развитии? А вот для чего он употребит все свои развитые способности, каков он будет среди людей, об этом мы в первые три года жизни с детьми не очень-то задумывались. Считали, что самое главное – ум и здоровье, а остальное само собой вложится.
Б. П.: Я и сейчас склонен думать, что от уровня развития творческих сторон интеллекта во многом зависит и нравственная основа человека.
Л. А.: А мне думается, что она зависит больше от направленности этих способностей, от точки приложения их в жизни. Чем больше человек хочет отдать людям, тем он нравственнее, независимо от того, сколько он отдает.
Б. П.: Что значит отдать? Это ведь тоже с умом делать надо: кому отдать? Зачем отдать? Развитый творческий ум – вот гарантия правильной ориентировки во всех сферах человеческой деятельности, в том числе и в нравственных ценностях.
Л. А.: Да, но можно превосходно понимать, что такое хорошо и что такое плохо, а тем не менее руководствоваться в жизни совсем не этим пониманием. Разве мы не встречали в жизни очень умных людей, судящих обо всем весьма глубоко и тонко, а в практической жизни, в реальном общении с людьми неумелых, беспомощных или даже деспотичных и бездушных?
По моему убеждению, например, школьная жизнь ребенка зависит не только от его здоровья и умственного развития, но и от того, каков он будет в ребячьем коллективе: отзывчив или эгоистичен, общителен или замкнут, сможет ли остаться самим собой в разных, подчас очень сложных ситуациях и в то же время не станет ли обособляться, страдая от одиночества. Это все зависит от того, каков у него был опыт общения с самыми разными людьми до школы: было ли ему о ком заботиться, с кем поспорить, перед кем отстоять себя, научился ли он жалеть, сочувствовать, понимать других. И почувствовал ли он ни с чем не сравнимую радость сделать что-то для людей, радость отдачи, радость ощущения нужности людям!
Как трудно мы шли к пониманию всех этих, в общем-то, азбучных истин. И больше всего на этом пути нам помогло то, что у нас была большая семья, где детишки естественно вступали в разнообразнейшие связи со взрослыми и между собой (помощь, забота, подражание, отстаивание, обида, жалость, и т. д., и т. п.). А нам тоже, естественно, приходилось регулировать эти отношения, налаживать их, а при этом меняться самим и менять многие свои педагогические и житейские предрассудки.
Больше всего нелепых ошибок делали мы, конечно, в самом начале, когда родился Первый, Удивительный, Неповторимый и Единственный. Хорошо, что он недолго оставался таковым – уже появление второго ребенка многое поставило на свои места. А к тому времени, когда родилась дочка – третий малыш в семье, – мы уже основательно поутратили свою родительскую самонадеянность и начали учиться… у своих детей.
Дети нас учат
Вот как это было. Когда нашему первенцу было года полтора, мы, например, обучали его самостоятельности таким образом: если малыш попадал в трудное положение (шлепнулся, или застрял где-нибудь, или что-то не мог достать), мы «не обращали на это внимания», не помогали ему, несмотря на все его слезы и вопли, – пусть сам учится выбираться из трудностей. Мы останавливали бабушку, жалеющую внука и стремящуюся ему помочь, сердились, если кто-нибудь советовал что-то предпринять, чтобы прекратить крик. И, в общем-то, добивались успеха: малыш сам действительно выбирался из затруднения.
И все было бы хорошо, если бы не такая «деталь», на которую мы как-то сначала не обращали внимания: во время очередного «урока» страдали больше всех окружающие. Сами того не подозревая, мы учили малыша… не считаться с остальными. И не только этому. Когда стал подрастать второй сын, мы с ним поступали так же. И вот однажды я увидела такую картину: младший плачет от ушиба и испуга, а его трехлетний старший брат даже не взглянет в его сторону – точь-в-точь как мы, взрослые. Но мы-то не смотрели с умыслом (пусть сам справится с бедой), а тут было просто равнодушие, безразличие к слезам братишки. Это неприятно поразило меня. Тогда-то я взглянула на себя, на нашу «воспитательную меру» со стороны и поняла, почему она подчас раздражает окружающих.
Подобные детские «уроки» исподволь навели нас на самые серьезные размышления о разных сторонах отношений между детьми и взрослыми: о контроле и доверии, о поощрении и наказании, о послушании и капризах и т. д. Один из этих уроков мне запомнился на всю жизнь. Я расскажу о нем подробно, потому что именно он заставил меня по-новому взглянуть на очень сложную проблему – проблему наказаний.
Это было лет пятнадцать назад. Однажды мы ужинали несколько позже, чем обычно. Младший сынишка – ему было тогда чуть меньше года – сидел у меня на коленях и немного куксился: уже хотел спать (это я сейчас поняла бы, а тогда не понимала). Взяв со стола ложку, он потянул было ее в рот, но уронил на пол и заплакал.
Я спустила его с коленей на пол и сказала:
– Подними ложку!
Он заплакал еще громче. Логика моих последующих действий была такова: «Ах так?! Ты роняешь, не поднимаешь, да еще и ревешь – тебя следует за это наказать, чтоб запомнил и не повторял в следующий раз».
Вслух же я говорю:
– Не плачь, подними ложку, тогда я тебя возьму на руки.
Малыш шлепается на пол, отпихивает ложку в сторону и заливается плачем пуще прежнего.
– А… ты еще и не слушаешься!
«Ну, разумеется, этого оставить нельзя, – думаю я, – надо обязательно настоять на своем, а то в следующий раз он…» – такова привычная и убедительная формула взрослых. И я настаиваю, да еще грозным тоном:
– Немедленно подними ложку, иначе!..
Малыш валится на пол и ревет взахлеб, причем рев этот не капризный, а иной, скорее жалобный какой-то… Я теряюсь, мне его жалко, хочется его поднять, успокоить (сейчас-то я бы так и сделала) – ведь он просто хотел спать. К тому же за столом все перестали есть – какая уж тут еда. Но тогда… я твердо стою на своем, памятуя: нельзя потакать капризам – раз, и нельзя допускать, чтобы твое требование не выполнялось, – два. А рев не прекращается. В смятении я почти кричу:
– Ну, тогда не нужен ты мне такой! – и выбегаю из кухни.
Останавливаюсь посреди комнаты и сама вот-вот расплачусь – от бессилия, от жалости, от того, что происходит что-то не то, а я не знаю, как надо… Из кухни доносится яростный рев – теперь уже не жалобный, а отчаянный, протестующий. Когда это кончится?! Проходит пятиминутная вечность… наконец слышу: рев в кухне стихает, раздается тяжелое шарканье. Из-за двери на четвереньках (это он-то, к тому времени уже умеющий хорошо ходить!) появляется мой несчастный сын, зареванный, всхлипывающий…
Я еще держусь, не бросаюсь ему навстречу, и он, изнемогая, ползет ко мне и, обхватив мои колени, начинает горько так, жалобно всхлипывать. Тут – наконец-то! – полетели в тартарары все мои «твердые установки», я опускаюсь к нему на пол, и мы плачем оба, крепко обняв друг друга.
Это слезы облегчения и радости: мы опять рядом, вместе. И минуты через две-три он уже спит, еще всхлипывая изредка во сне и долго не отпуская мою руку. Да я и сама не могла никак с ним расстаться. Я смотрела на его осунувшееся личико с размазанными по щекам слезами и впервые в жизни вдруг почувствовала огромную вину перед крохотным человеком. Ведь я была так несправедлива к нему! Он искал у меня понимания и помощи, а получил – за простую оплошность – самое жестокое наказание: от него отказалась мама. Он протестовал как мог, а я… даже не пыталась его понять, шла в своих действиях из каких-то затверженных правил, а не от ребенка и его состояния…
Пожалуй, с этого самого «урока» и началась моя материнская учеба, не прекращающаяся по сей день: я учусь понимать своих детей!
Сложная это оказалась наука. Нет возможности здесь рассказать о многих ошибках и промахах, которые допускали мы, взрослые, в общении с детьми. Нелегко было отказываться от убеждения, что мы правы уже потому, что мы взрослые, а они должны нам беспрекословно подчиняться – только потому, что они дети.
Еще труднее было в неудачах научиться не сваливать вину на ребят и на внешние обстоятельства, а посмотреть сначала на себя: что ты делаешь не так? И представьте себе, почти всегда причину обнаруживаешь в собственной неумелости, нетактичности, непродуманности, недальновидности. Вот еще пример.
Кто кого наказал?
То, что я расскажу, произошло не когда-то давно, а всего года три назад. Ах, в какую великолепную педагогическую калошу села я тогда при всем немалом опыте и «теоретической подкованности»! Правда, я сумела-таки из нее выбраться (опыт даром не пропал), но ведь попала же!
Дело было так. Моя пятилетняя дочь, в общем-то ласковая и покладистая девчушка, после одного моего вроде бы невинного замечания вдруг подскочила ко мне со сжатыми кулачками, топнула ногой и, сверкая глазенками, отчаянно выпалила мне в лицо:
– Ты дура! Дура! Дура! – и громко, безудержно разрыдалась.
Я остолбенела. Я не слышала от детей ничего подобного с тех пор, как меня впервые назвали мамой. Я даже не нашлась, что сделать и сказать, покраснела до слез и выскочила на крыльцо.
В комнате начался переполох: старшие сестры, слышавшие наш разговор, накинулись на малышку с упреками:
– Как ты могла! Маму обидела! Ты плохая!
– Да, я плохая, – слышу я тонюсенький всхлипывающий голосок, – а зачем мама сама меня обидела? А-а-а…
В первый момент я была словно оглушена и не могла ничего сообразить. Потом, как мне ни было горько, я все-таки попыталась раскрутить события в обратной последовательности: что могло привести дочку к такой нелепой, дикой выходке? После чего она обозлилась?
Я всего-навсего сказала, правда весьма раздраженным тоном:
– Ну, тогда ты не пойдешь со мной на работу!
А почему я так сказала? Вспомнила: она расшалилась с братишкой и на мою просьбу: «Кончайте, ребятки, пора спать», ответила весело:
– А мне не хо-о-чется!
А перед этим?.. И тут я поняла: что же я наделала! Всего за пять-десять минут до скандала состоялся очень серьезный разговор между мною и всеми младшими, во время которого мы договорились, что завтра все они пойдут в библиотеку и помогут мне перенести старые журналы, а потом каждый выберет себе любую книжку, чтобы взять домой почитать. Возбужденные предстоящим удовольствием (пойти со мной в библиотеку для них всегда очень приятно), гордые доверием (они же пойдут помогать!), малыши, вместо того чтобы побыстрее улечься спать, разыгрались, расшалились… А было уже так поздно, а у меня на вечер оставалось еще столько дел…
«Ах, когда же вы только угомонитесь?» – думаю я и все больше и больше «завожусь». Раздражение – плохой советчик, и я, забыв о только что состоявшемся договоре, уже не понимаю, почему ребятишки так возбуждены, и… вот, пожалуйста:
– Ты не пойдешь завтра со мной на работу!
Да это же настоящее самодурство: хочу – казню, хочу – милую. И все это ни с того ни с сего, когда человек не только не чувствует никакой вины, но даже, наоборот, ощущает себя наиболее счастливым и гордым. Какая пощечина самолюбию и достоинству! И обиднее всего, что от мамы…
Милая моя девочка, а ведь твой внезапный бунт – не нелепая, дикая выходка, а настоящий протест против несправедливости… Какая же я действительно дура. Стоп! Но маме сказать «дура» – это же невозможно, это просто немыслимо. Что же делать? Теперь, разобравшись во всем, я уже могу искать выход. Отступают растерянность и обида, я даже улыбаюсь сквозь слезы:
– Как же это я впросак-то попала, ай-яй-яй!
Ну, а там, где улыбка, там и скорый конец всем конфликтам, это я уже давно знаю. Но до вздоха облегчения еще далеко: дочка плачет неутешно, я тоже всхлипываю на своем крылечке. Но обе уже чувствуем себя не столько обиженными, сколько виноватыми. Обеим уже хочется примирения, но… как же начать? Я не выдерживаю первая, зову ее тихонько по имени, она приходит ко мне, и мы, перемежая слова всхлипами и вытиранием носов друг другу, признаемся в том, что обе поступили очень, очень плохо и что постараемся больше так не делать…
– Мам, – вдруг говорит моя маленькая и заглядывает мне в глаза, – мам, давай мы это никогда, никогда не будем вспоминать.
Меня поразила эта мудрая интуиция ребенка. В самом деле: кто старое помянет, тому глаз вон. Как же нам было хорошо после промчавшейся бури посидеть вдвоем на крылечке и видеть и слышать, как вечер превращается в ночь и все стихает, стихает кругом, словно успокаивается перед сном…
Кто-нибудь из внимательных читателей может здесь уличить меня в недобросовестности:
– Ведь вы же договорились не вспоминать эту неприятную историю, а сами нарушили договор. Некрасиво получается…
Еще бы! Я почувствовала бы себя настоящим предателем, если бы не получила согласия дочки на этот откровенный рассказ. Она, узнав о моем намерении, сначала бурно запротестовала:
– Нет, мамочка, не надо! Не надо!
Я заколебалась, но потом все же попыталась ее убедить:
– Ты знаешь, мне ведь самой стыдно рассказывать об этом, но мне так хочется, чтобы многие взрослые поняли, как это плохо – обижать малышей – и как это хорошо – понять друг друга и никогда-никогда не повторять своих ужасных ошибок. Я тебя не буду называть по имени в этом рассказе. И обязательно прочту, что у меня получится. Если тебе покажется что-нибудь не так, ты меня поправишь, ладно?
Дочка, притихшая и серьезная, молча сидела у меня на коленях – думала. Я совсем было уже решила отказаться от своей затеи и вспомнить для примера что-нибудь другое (но другое-то помнилось не так ярко, вот беда!), как вдруг она обняла меня за шею и шепнула мне в ухо:
– Ну ладно, мамочка, надо так надо…
Теперь хочу вернуться к моему рассказу и спросить: скажите, уважаемый читатель, кто кого наказал в этой грустной истории? Трудно ответить, правда?
После подобных взаимных уроков мне все чаще и чаще поневоле думалось: а почему, собственно, мы, взрослые, так уверены в своем праве карать и миловать, поощрять и наказывать?
Опасно этим правом пользоваться неумелому, неопытному, а еще опаснее – жестокому, холодному. Как легко здесь и пересолить, и недосолить, и вообще сделать совсем не то.
А вот попытка разобраться в себе и ребенке, в мотивах и причинах его поступков и в собственном поведении никогда к плохому не приведет. Тут даже ошибка на пользу пойдет, многому научит, потому что будет пережита и осознана. Вот так и накапливается опыт, который позволяет поступать не «как принято», а как единственно можно и нужно в данный момент.
Вот, допустим, правильно ли, что я первая пошла на примирение с дочкой, не заставила ее сначала извиниться передо мной? Может быть, мне следовало подождать? Мой опыт подсказал мне иное: если виноваты оба (а чаще всего так и бывает), именно взрослому надо первому идти навстречу. Добиваться от ребенка, чтобы тот извинился, в то время, когда он чувствует вину и за взрослым, жестоко. Для него такой шаг к примирению всегда связан с унижением, а для взрослого – с великодушием. Огромная разница! Ведь на стороне взрослого – сила и власть, пользоваться ими для унижения слабого – низость. Это вызывает не раскаяние, а озлобленность и затаенную обиду.
Как же все это сложно! И можно ли сложность и тонкость взаимных отношений уложить в примитивную, однобокую схему наказаний и поощрений, то есть каких-то специальных мер, направленных в одну сторону: от взрослого к детям? Да еще от взрослых, которые сами, как известно, далеки от совершенства. Разве не так? Нужно взаимовлияние всех в семье, взаимопонимание, взаимодействие. Тогда меняются к лучшему и дети, и взрослые.
Б. П.: Я долгое время о нравственных проблемах как-то не очень задумывался – других забот хватало. К тому же у мамы это получалось лучше, чем у меня.
Л. А.: К сожалению, мужчины нередко предпочитают во все эти тонкости не вникать, да и вообще возиться с детьми не любят. И очень многое теряют, не только лишая себя удивительных радостей, которые дает общение с детворой, но и прямо-таки подготавливая все трудности подросткового возраста, когда наладить контакты с выросшими детьми становится почти невозможно.
Б. П.: Это верно. Мне всегда было хорошо с малышами, этими любопытными, ласковыми, непоседливыми мурзилками, играть с которыми, делать что-то, просто ощущать их рядом – для меня огромное удовольствие и отрада. А вот стали они подрастать, я и сам почувствовал, что эти самые психологические тонкости не мешало бы знать и мне. Но теперь постигать их трудно. Как нелегко, например, признать себя виноватым, неправым. Прямо все существо протестует: он – какой-то мальчишка! – со мной не соглашается, да еще и смеется. Ни на что не похоже! А потом остынешь, подумаешь: ведь сам его учил не подчиняться слепо, самостоятельно находить решения, иметь собственное мнение – чем же ты недоволен?
Ну и сильно же у нас, взрослых, это чувство превосходства по отношению к детям, непоколебимой уверенности в своей правоте. Любое возражение кажется наивным и бессмысленным: что он понимает, что знает, чтобы возражать?!
А вот когда допустишь, что он может знать то, о чем ты и не слыхал, что у него ум непосредственней, живей, прислушиваешься к его мнению и удивляешься: «А ведь молодец! Получше меня сообразил!» Честное слово, очень приятно, оказывается, поучиться чему-то у своего сына, даже маленького. Это поднимает обоих в глазах друг друга и… даже в собственных глазах.
Л. А.: Мне не хотелось бы, чтобы нас поняли так, что все в семье должны быть «на равных правах»: отец – «свой парень», мать – «закадычная подружка», все «учат друг друга». Нет, такая «демократия», по-моему, противоестественна и вредна. Ребенок, вступая в наш сложный, противоречивый мир, должен приобрести четкий нравственный ориентир: это можно, а это нельзя, это важно, а то неважно, это хорошо, а это плохо. Из всего этого и складывается та система нравственных ценностей, которой человек будет руководствоваться во всех жизненных ситуациях – от будничных до исключительных, критических.
И этот ориентир, этот нравственный компас даем ребенку мы – взрослые, живущие с ним рядом. Конечно, многое добавится в характер человека в течение его дальнейшей жизни, в общении с разными людьми, в его собственной деятельности; и все-таки эти новые влияния будут накладываться на то, что уже есть в нем, на тот фундамент, который заложен в нем с детства. Заложен нами, взрослыми. И ни на кого эту ответственность свалить нельзя. Вот и получается, что при всем взаимоуважении и взаимовлиянии в семье ребенок остается ведомым, а родитель – ведущим, а не наоборот.
Спасибо, отец, за науку
Как же много надо, чтобы стать этим ведущим надолго! Часто вспоминаю я своего отца. Он пользовался и у взрослых, и у детей непререкаемым авторитетом. Ему никогда не приходилось дважды повторять просьбу или распоряжение, его редкая похвала запоминалась очень надолго, а укоризненный взгляд переживался как серьезное наказание. Был он немногословен, суров на вид и вечно занят: он начал учиться в 16 лет и прошел трудный путь от неграмотного деревенского парнишки до военного инженера. Очень многое умел делать и любил работать красиво, с душой и выдумкой, а халтуры и бессмысленного, как он говаривал, «мартышкиного», труда не терпел. Был прямолинеен, не выносил никакой фальши и притворства в отношениях между людьми. Может быть, поэтому его побаивались многие взрослые, но никогда не боялись дети.
Как мы, ребята, любили те редкие минуты, когда он играл с нами, и как он сам преображался, отдаваясь игре! Самым удивительным и притягательным для нас было то, что он никогда не ставил себя над нами, не боялся показаться смешным, не стеснялся признаться в собственной ошибке, причем все это без специальных педагогических намерений – просто он таким был.
Однажды в день моего рождения отец подарил мне томик Лермонтова с надписью: «Дочке Лене в день одинадцатилетия». Я смущенно поправила его:
– Пап, а здесь два «н» пишется…
Ручаюсь, что в такой щекотливой ситуации любой взрослый, «спасая» свой престиж, нашел бы себе какое-нибудь оправдание: мол, описка, зарапортовался, не заметил… А то и нотацию прочитал бы: мала еще взрослых учить. А отец хмыкнул смущенно:
– Гм, да… Давай исправим, спасибо…
А один раз мы, ребята, целой ватагой прибежали к нему с новой, модной тогда шуткой:
– Папа, расшифруй слово «ДУНЯ».
– Как это?
– А вот надо на каждую букву придумать слово, чтобы вместе получилось предложение.
Отец задумался. А мы все повизгиваем от нетерпения и торопим:
– Ну, ну… хочешь, скажем?
– Ладно, сдаюсь. Говорите.
– Дураков У нас Нет! – выпаливаем хором и замираем в ожидании.
Отец, чувствуя какой-то подвох, старательно проверяет и вдруг изумленно спрашивает:
– Позвольте, а как же Я?
Мы все оглушительно орем от восторга и буквально катаемся по террасе от смеха. Он сначала недоумевает, а потом, обнаружив скрытый смысл, не обижается, как все взрослые, на эту «дурацкую шутку», а хохочет сам с нами до слез…
На фронт он ушел добровольцем. Мог бы остаться – его посылали на Урал, предлагали пост начальника военного училища в Златоусте (его щадили: перед войной он долго лечился и еще не оправился после затяжной болезни).
– Алеша, как хорошо-то… – робко обрадовалась мама, но встретила суровое:
– Я отказался. Ты пойми меня и не проси о том, что невозможно. Не умею я прятаться за спины других, не прощу себе этого, если сделаю…
Вот так и нам, детям, он умел не прощать ни одного, даже, казалось бы, мелкого проступка, в котором проявлялась хоть капелька лжи, трусости, хвастливости, захребетничества.
Помню, я однажды провинилась перед отцом: он делал забор, я ему помогала. Понадобились срочно гвозди, и я отправилась за ними, но, увидев играющих на улице ребят, не выдержала соблазна и убежала к ним играть. Когда я вечером возвращалась домой, ноги не слушались меня. Я не боялась, нет, – это чувство было сильнее страха. Может быть, это были стыд и раскаяние? Когда я появилась в комнате, отец взглянул на меня. Только взглянул. И вот этот взгляд я помню до сих пор. В нем не было ни упрека, ни осуждения, даже простого неудовольствия не было, зато было какое-то горькое недоумение: мол, подвела ты меня, не ожидал… Меня словно кипятком обожгло – я почувствовала, что совершила что-то бесчестное, постыдное, словно маленькое предательство. Да так оно и было, и отец дал мне это понять. Он никому ничего не сказал, и мой проступок не был предметом семейного разбирательства, но этот взгляд! Мне и сейчас перед ним стыдно…
Я вспоминаю отца часто, особенно когда туго приходится, представляю себе: а что сделал бы он, что он сказал бы? И всегда я перед ним как девочка, которую он когда-то сажал на колени и спрашивал ласково и заинтересованно:
– Ну, курносая, рассказывай, как дела?
Он погиб осенью сорок первого… Ему тогда было тридцать девять… Я сейчас уже старше его, но мне никогда не перерасти отца. Он будет всегда впереди и выше меня, но всегда рядом. Из своего немыслимого далека, из моего детства он и сейчас словно руководит моими мыслями, поступками, как будто в нем, в его образе сосредоточилась вся моя совесть.
К этому рассказу об отце я хотела добавить только одну мысль: весь наш родительский авторитет – да и не только родительский – зависит не от возраста, не от служебного положения, не от каких-то там приемов, ухищрений, педагогических (и буквальных!) «кнутов» и «пряников», а от того, какие мы люди. Справедливы ли? Честны ли? Умелы, требовательны, добры? Благородна ли цель нашей жизни? Чисты ли средства ее достижения?
Написала – и тотчас увидела знакомый прищур насмешливых отцовских глаз: «Красиво, а неправда…» – «Почему?!» – хочется крикнуть мне, но… отец никогда не любил подсказывать.
И вот думаю, думаю… Почему неправда? Разве уважение к человеку, его авторитет не зависят от того, каков этот человек? Зависят! Почему же неправда? Исподволь начинает меня тревожить мысль: если бы все было так, как я сказала, тогда уважением и авторитетом пользовались бы лишь самые лучшие люди земли. Но как часто можно увидеть совсем другое. Иногда люди сотворяют себе кумира из того, кто не всегда достоин даже простого уважения. Бывает и так: люди, обладающие весьма невысокими нравственными качествами, но умеющие быть требовательными и играть на слабостях человеческих, подчиняют себе людей, вызывая их неподдельное уважение. И здесь как раз существует множество способов, тех самых «кнутов» и «пряников», с помощью которых «стадо» подчиняется «пастуху». Разве главари банд или воровских шаек не пользуются авторитетом у своей братии? Еще каким! Причем необязательно завоеванным с помощью запугивания и страха. Все гораздо сложнее… Ты прав, отец… Но как же в этом разобраться?
А если посмотреть с такой стороны: кто у кого пользуется уважением? Ого, какое богатое поле для наблюдений и размышлений! Для одних важны ум, честность, увлеченность, глубина знаний, мастерство, доброта, бескорыстность, верность, своеобразие личности. А для других – влиятельность, связи, изворотливость, известность, обеспеченность, соответствие моде и принятому стандарту… Это, разумеется, схематично и неполно. Но важно другое: почему ценности у всех такие разные? И заметно это уже с очень раннего возраста – воспитатели и учителя это хорошо знают. Ну конечно, это зависит от того, что ценится в семье, в которой растет ребенок. Именно семья ориентирует ребенка в жизни с самого начала. Не словами, разумеется, а общим настроем, семейным укладом, отношением к людям и их делам, собственным участием в жизни окружающих.
Вот говорят: с кем поведешься, от того и наберешься. А с кем поведешься? Разве это не зависит от самого человека? Читаю, например: «Мне посчастливилось встретиться с замечательными людьми, они помогли мне стать человеком». Думаю, не в счастливом случае тут дело, хорошие люди встречаются всем, но не все их видят. Научить подрастающего человека не пройти мимо настоящего, не увлечься ложным, недостойным человека – вот задача необычайной важности!
Мне всю жизнь везет на хороших людей – спасибо отцу за науку.
И вот теперь, когда у меня самой растут дети, я вновь и вновь вспоминаю его уроки простоты, искренности, безупречной честности и высокой нравственной требовательности к себе и к людям, даже самым маленьким. Не послушания он хотел от нас, своих детей, а понимания и верных самостоятельных решений. Думаю, это во многом определило весь наш дальнейший жизненный путь.
Споры – не ссоры
Б. П.: Иногда нас спрашивают, послушны ли наши дети, не вступают ли с нами в пререкания, в споры. Надо сказать, что мы не стремимся к послушанию, к беспрекословному подчинению. Ребенок должен не бояться быть самим собой и иметь право высказывать наравне с взрослыми свое мнение.
Когда-то я прочитал о том, что дети в первобытном обществе имели право присутствовать на общих собраниях племени, и бывало, что по реплике десятилетнего вносили изменения в какое-то решение. Какое доверие оказывали там детям! Как это было для нас ни трудно, но мы старались избавляться от авторитарности и с самого начала пытались строить жизнь семьи на демократических началах: все, что касается общих дел или проблем, мы обсуждаем вместе с детьми, причем первое слово предоставляем младшему, а затем – по старшинству – очередь доходит до меня или до дедушки.
Иногда наши споры по наиболее острым вопросам мы записываем на магнитофонную ленту, а спустя какое-то время возвращаемся к ним и продолжаем «скрещивать шпаги» до тех пор, пока не придем к какому-нибудь общему мнению. При этом можно доказывать, возражать друг другу, но оскорблять и «обзываться» считается недопустимым.
Л. А.: Однако это бывает, когда у спорщиков не хватает других аргументов, и они, как петухи, начинают наскакивать друг на друга. Тут очень помогает какая-нибудь добрая шутка – она сразу снимает напряжение и разгорающуюся неприязнь. Жаль, что не всегда хватает юмора на такую добрую шутку. Иногда получается что-то столь неуклюжее, что больше напоминает насмешку, колкость, иронию, а это только подливает масла в огонь. И страсти разгораются еще больше. Приходится учиться и этому нужнейшему в жизни искусству – шутить, находить смешное в самых, казалось бы, грустных ситуациях и безвыходных положениях. Для этого иногда бывает достаточно просто взглянуть на себя со стороны: надулись друг на друга, растрепались, раскраснелись – настоящие петухи. Скажешь потихоньку: «Ку-ка-ре-ку», – всем делается смешно, и злости как не бывало!
Пока что речь у нас шла об обсуждении с детьми каких-то общих проблем, касающихся семьи. Но ведь бывают и несогласия между взрослыми. Обычно от детей их скрывают. А как делали мы? Вопрос этот непростой и даже в какой-то степени больной для нас.
Дело в том, что мы волей-неволей с самого начала поставили себя в положение спорящих чуть ли не со всем белым светом: многое в нашей семье было не похоже на традиционное, привычное воспитание и воспринималось как вызов, нарочитое пренебрежение общепринятыми нормами и воззрениями. Сейчас я понимаю, что это отношение имело под собой какое-то основание. Увлеченные удивительнейшим и, в общем-то, новым для нас миром детства, мы забыли об окружающем нас мире взрослых и невольно пренебрегли некоторыми законами этого мира.
С нами, наверное, происходило то же самое, что некогда случилось с Архимедом, когда он с криком «Эврика!» бежал нагишом по улице, возбуждая у добропорядочных граждан желание поймать осквернителя благопристойности и… Нам тоже хотелось скорее рассказать людям о том, как много, оказывается, могут дети, как с ними интересно и легко, если создать для них иные условия жизни и изменить отношение к ним.
Мы не причесывали своих мыслей и поступков и забывали одеть их в приличные – привычные! – одежды… Конечно, это раздражало очень многих, конечно, вокруг нас и ребят постоянно кипели страсти и споры. Спорили и мы между собой, иногда и при детях.
– На что вы обрекаете ребят? – возмущалась бабушка, моя мать. – Вы издергаете их нервную систему, они не будут уважать ни вас, ни окружающих. Ты вспомни: знали ли вы, дети, когда мы с отцом были не в ладу? Никогда! Мы перед вами выступали всегда единым фронтом: никаких разногласий при детях у нас не было и быть не могло. В этом была наша сила.
Я, сколько ни старалась, действительно не могла вспомнить ни одной ссоры матери и отца и мучительно сомневалась в правильности собственной беспокойной жизни. Но, сомневаясь, все-таки никак не могла предотвратить того, что уже накатывалось на нас как лавина: сенсация, шумиха, вторжение в нашу семейную жизнь многих незнакомых и неблизких людей, которые тоже что-то предлагали, отвергали, оценивали и спорили, спорили, спорили…
Вспоминая сейчас это трудное для нас время, я с горечью думаю: спорящие взрослые подчас забывали о том, что предмет спора – живые дети, и допускали, даже педагоги, бестактные выводы, прогнозы и замечания по поводу нынешней и будущей жизни наших ребятишек.
Мы поистине вызвали огонь не только на себя, но и – что страшнее! – на своих детей. Но… сделать уже ничего не могли. Спрятать детей от всего этого можно было только ценой притворства, обмана, в лучшем случае утаивания правды. На это мы не могли пойти ни за что! Вот и получилось так, что дети наши росли в обстановке далеко не мирной, и самых разных опасений у меня до сих пор предостаточно.
Но вот состоялся очень важный для меня разговор с моим совершеннолетним сыном (я не называю ребят по именам не случайно – они сами так захотели). Я спросила его, правда не без смущения, но без всяких подвохов и подходов:
– Как ты думаешь, это было очень плохо, что мы всегда спорили обо всем при вас?
Он ответил, чуть помедлив и с некоторым недоумением:
– Почему плохо? Я считаю, что это вообще хорошо – слушать споры. Интересно сравнивать доводы, самому находить решение, независимо от того, кто как сказал. Ведь вы же не заставляли меня и всех нас обязательно высказываться, и мне не нужно было ни к кому подлаживаться – вот это-то и было здорово. Это, наверное, хорошо учит мыслить. Помнишь, в Древней Греции так учили молодых: они присутствовали при спорах признанных мудрецов, но сами не принимали в них участия, не обязаны были присоединяться ни к той, ни к другой стороне. И так учились думать.
Это было замечательно! Я просто воспрянула духом. Оказывается, дело было не в том, что мы спорили, а в том, какое участие в этом принимали дети. Но ведь мы действительно никогда не делали из них судей в наших спорах, не тянули их каждый в свою сторону, не требовали высказаться и не возражали против их участия в споре. Словом, они были свободны в своих размышлениях и высказываниях. Так продолжается и сейчас.
Кроме того, у нас это все-таки не ссоры, а споры, не скандалы с явными или скрытыми оскорбительными нападками, а честные поединки с желанием непременно, самыми неотразимыми аргументами переубедить и убедить противника. Конечно, без эмоций такие споры не обходятся. Бывает, и прорвется: «Ты ничего не понимаешь и не хочешь понять!» Бывают и слезы. Но все равно главным для нас остается найти истину, а не уязвить друг друга. Поэтому мы и стараемся поскорее «отойти» и перестать сердиться друг на друга.
Забота о других
Эта задача посложнее, чем просто опекать детей. И куда важнее. Я бы сказала, что главная родительская забота и должна состоять в том, чтобы научить детей быть заботливыми. Как? Много об этом приходится размышлять, много огорчаться и радоваться.
Итог всему можно было бы подвести такой: чтобы дети росли внимательными и заботливыми, необходимы по крайней мере три условия: во-первых, самим взрослым всегда друг о друге заботиться, только не напоказ, а всерьез, чтобы это было в семье просто нормой отношений, как бы нравственной средой обитания ребенка; во-вторых, с самого начала не отвергать желания ребенка помочь, принимать его работу, пусть даже неумелую, всегда с благодарностью («Спасибо тебе, доченька. Ну что бы я без тебя делала… Выручил ты меня, помощник ты мой золотой…»), а в-третьих, вместе с малышом заботиться о ком-то, делать что-то для другого: папе, например, организовать с детьми уборку дома в мамино отсутствие, а маме – побеспокоиться о том, чтобы к приходу папы с работы малыши вместе с нею приготовили для всех ужин и накрыли на стол.
Простые, кажется, вещи, а сколько понадобилось нам времени, чтобы разобраться в этом! Нас, правда, сильно выручало то, что мы в семье все очень расположены друг к другу. Даже наши споры всегда доброжелательны, а дело каждого обычно вызывает интерес у всех.
Так у нас сложилось с самого начала, когда и семьи-то еще никакой не было, а были только двое: ОН и Я. Буквально в первый день знакомства, обедая вместе во время перерыва одного педагогического совещания, мы разделили пополам между собой: он – яблоко, я – пирожное. Вот с тех пор у нас и повелось: и горе, и радость, и работа, и забота – всё пополам.
Конечно, не обходится без ошибок и недоразумений, иногда комичных, а иногда больно ранящих нас обоих. Немудрено: ведь любовь и забота реализуются в великом множестве разных поступков одного человека по отношению к другому – как посмотрел, что сказал, как встретил и проводил; как слушает, почему молчит, заметил ли, понял ли, когда улыбнулся, а когда нахмурился… – из всего этого и многого другого складывается общий язык для понимания друг друга, язык общения. А у каждого из нас этот язык был свой, во многом непохожий на язык другого.
Не сразу сложилась у нас общая песня. Тем более что к дуэту нашему присоединялись новые – детские – голоса и наладить стройный хор из всего этого многоголосья оказалось трудно. Так получилось, наверное, еще и потому, что опыта жизни в большой семье у нас не было и нам приходилось пробовать, изобретать, мучиться там, где все должно бы получаться само собой.
Вот, допустим, одно время для нас было настоящей проблемой собрать всех к столу. А все началось с… заботы о занятиях и делах каждого: дескать, дело главнее еды. И пошло: пора обедать, а у всех еще какие-то дела неоконченные. Обед стынет, я нервничаю… Так забота об одних вылилась в неуважение к труду других. Вспомнили мы, как уважительно относились к еде – результату огромного труда! – в больших крестьянских семьях, где помыслить не могли опоздать к столу, и не только из-за того, что есть хотелось, или потому, что за стол не пустят: совестно было опаздывать, когда другие ждут. Нам пришлось возвращаться к этому естественному и единственно верному отношению к еде. Но это оказалось потруднее, чем с самого начала организовать все как должно быть. Теперь надо было разъяснять, просить, не пускать за стол опоздавших – морока, да и только.
Грустно, что подобные в общем-то элементарные правила общения нам пришлось постигать методом проб и ошибок. Бывало, что и безусловно хорошее доводили до своей противоположности.
Решили, например: никому никаких лучших кусков. Делили на всех поровну: торты, дорогие фрукты, шоколадки и т. д. Получилось вроде все правильно: никто не в обиде и никто в одиночку ничего вкусного не съест, обязательно другим оставит.
Мы были довольны: справедливость и забота налицо. А вышло, как в песне: «Хорошо-то хорошо, да ничего хорошего». Стала я замечать, что уж слишком старательно начали следить ребята за точностью дележа, чтоб никому не досталось ни больше, ни меньше. Меня такая скрупулезность покоробила раз, другой. Потом начала раздражать все больше: запахло какой-то мелочностью, счетами… Никому не приходило в голову, что дележ этот, по сути, несправедлив: и маленьким, и большим доставалось поровну, но малыши могли и не справиться со своей порцией, а старшим явно хотелось еще. Конечно, отдавали свое другому, но тогда, когда самому уже не хочется. Получалось: «На тебе, боже, что нам негоже». Вот так забота!
Снова пришлось искать, как же от этого избавиться. Стали мы делать иначе: папа режет торт, например, на заметно неравные части:
– Кому самый большой?
– Дедушке, – предлагаю я.
– А с этой красивой розой?
– Маме? – полуспрашивает кто-то из малышей.
– Конечно, молодец! – одобряет папа. – А вот эти, с шоколадками?
– Папе!
– Нет, – говорит папа, – давайте их девочкам отдадим. Согласны, мужчины?
Сестренки смущены и обрадованы вниманием, а «мужчинам» приятно проявить великодушие, они тоже довольны. Конечно, сразу все гладко не получалось, но поворот к нужному был сделан, и как радостно было услышать: «Пусть Алеше три конфетки, а нам по две – он же большой» или «Мам, отдай мое яблоко малышам – им нужней».
И надо было видеть глаза ребят при этом – радостные, доброжелательные. Счеты сеяли рознь, а забота вызывала расположение, протягивала ниточки дружбы.
Б. П.: Я думаю, что лучше всего, когда забота о других проявляется в деле, а не в говорении. Потратить время, силы, нервы ради того, чтобы реально помочь кому-то, – вот что нужно прежде всего. Очень крепко нам всем надо задуматься об этом, если мы хотим, чтобы росли наши дети отзывчивыми и заботливыми не только на словах. Вот что говорил по этому поводу Роберт Оуэн: «Дети должны стараться сделать счастливыми своих товарищей. Это правило должно быть первым и последним словом всякого воспитания». «Сделать счастливыми», а не просто сочувствовать и говорить добрые слова.
Л. А.: Но одно другому не должно мешать! Плохо, если сочувствие только на словах, но иногда и доброе слово – одно слово! – может человеку помочь. И непросто это – найти его вовремя. Когда расстроишься, так хочется, чтобы кто-то подошел, утешил, спел по-дружески: «Капитан, капитан, улыбнитесь!» – это ведь тоже забота, делающая людей счастливыми.
Хочется мне рассказать еще об одной нашей ошибке, которая добавила нам хлопот.
Старшим детям было уже лет по семь-восемь, когда я заметила, что все чаще в нашем доме слышится: «Но я же занят!» – «У меня важное дело, а ты…» – «Мне так почитать хочется…» Я, меня, мне… Это понемногу стало настораживать: почему такое заметное внимание к самому себе, своим делам и своим заботам – как бы отстаивание себя среди других? Откуда это взялось? Казалось бы, к детям мы всегда внимательны и наша жизнь для них тоже далеко не безразлична. Мы дружны, все любим друг друга, и вот такое… Почему?
Одну из причин этого я увидела вот в чем. Мы довольно длительное время не догадывались о том, что каждый человек, даже самый крошечный, нуждается в таком времени, когда он полностью предоставлен сам себе, его не дергают, к нему ни с чем не лезут, то есть ему не грозит вторжение извне. И чем старше становится человек, тем нужнее ему это неприкосновенное время. Мы были уверены, что уж чего-чего, а свободы у наших детей хоть отбавляй – сплошная самостоятельность. Так оно и было, но при этом мы, взрослые, считали себя вправе в любое время, в любой момент, например, позвать: «Оля, иди ко мне!» Или что-то поручить: «Антон, сходи в магазин». Или просто: «Ты мне нужен», – независимо от того, чем занят тот, кого зовешь. Так же делали и ребята по отношению друг к другу.
Да и сами мы, взрослые, тоже фактически не имели этого необходимого неприкосновенного времени: ребята могли прибежать к каждому из нас во время серьезной работы, разговора, чтения, и мы считали нужным прервать свое занятие и выслушивать их, исподволь испытывая при этом некоторую досаду и раздражение: ведь прервали на самом интересном месте. Но мы терпели, ибо считали: это и есть свобода и равноправие. А получались элементарная бесцеремонность и неуважение к делу и времени друг друга. Это не могло не привести к раздражительности, какой-то нервозности в отношениях. В доме появилась еле уловимая, а потом все более отчетливая тенденция защищаться, отстоять себя. Вот и появилось: «Не мешайте, пожалуйста, у меня столько еще дел!», «Ну почему я? Я и так не успеваю…», и т. д., и т. п.