Из моей тридевятой страны Айзенштейн Елена
22 декабря 1989 года Бродский представляет Ольгу Седакову на ее вечере в палаццо Кверини Стампалла в Венеции, а 25 декабря, там же, в Италии, где каждый камень дышит искусством древних мастеров, создает стихотворение «Представь, чиркнув спичкой, тот вечер в пещере…». Бродский выступает посредником между читателем и Христом, помогает увидеть событие тысячелетней давности так, как будто оно случилось на его глазах. Неоднократно поэт начинает строфу со слова «представь»: «Представь, чиркнув спичкой, ту полночь в пещере», «Представь трех царей». Это обращение к читателю делает стихотворение подобным беседе поэта с неким собеседником. И здесь события внизу, среди землян, даются в двух планах: на земле и в космосе.
- Представь, чиркнув спичкой, тот вечер в пещере,
- используй, чтоб холод почувствовать, щели
- в полу, чтоб почувствовать голод – посуду,
- а что до пустыни, пустыня повсюду.
Всемирность события Рождества передана словом «всюду», относящемся к пустыне. Не только пустыня – повсюду, Рождество длится, потому что переживается, вспоминается ежегодно. Описание Рождества поражает авторским вниманием к деталям: например, о родившемся Спасителе Бродский пишет: «сверток с младенцем». Младенца запеленали, но в слове сверток какой-то нечеловеческий, милый смысл: Бродский дает понять, что в этом Младенце еще не видно того, что будет явлено человечеству потом. Младенец плюс еще что-то. Этому свертку с младенцем, родственному Небу, и несут волхвы свои дары:
- (Младенец покамест не заработал
- на колокол с эхом в сгустившейся сини).
- Представь, что Господь в Человеческом Сыне
- впервые Себя узнает на огромном
- впотьмах расстояньи: бездомный в бездомном.
Звучание пространства дается Бродским как «скрип поклажи, бренчание ботал»: младенец еще не может претендовать на звуки колокола, шутливо пишет Бродский, говоря о будущей славе Христа, о любви к нему христиан на земле, о любви Бога «в сгустившейся сини». И опять стихотворение заканчивается мыслью о необыкновенном расстоянии, на котором находятся Отец и Сын, трагически-бездомные, как бездомен поэт.
11 января 1990 года Бродский выступил в Париже в колледже Ecole Normale Superieure; там он познакомился со своей будущей женой, полурусской-полуитальянкой, Марией Соццани (по матери Берсенева-Трубецкая). 1 сентября1990 года в Стокгольме состоялось бракосочетание Бродского и Марии. Впервые за долгие годы Бродский обретает тот семейный уют, которого он был лишен долгие годы. Рождественские стихи 1990 года как будто предсказывали Иосифу Бродскому его недолгое грядущее счастье:
- Неважно, что было вокруг, и неважно,
- о чем там пурга завывала протяжно,
- что тесно им было в пастушьей квартире,
- что места другого им не было в мире.
- Во-первых, они были вместе. Второе,
- и главное, было, что их было трое,
- и все, что творилось, варилось, дарилось
- отныне, как минимум, на три делилось.50
Неожиданно современно звучит определение пещеры Рождества как пастушьей квартиры. Рождественская тема оказалась для Бродского сбывшимся чудом, когда Мария вошла в его жизнь. Способностью «дальнего смешивать с ближним», способностью объединять людей любовью обладает не только религия. Поэзия тоже наделена этим даром. Гудение ветра автор передает в самой мелодии стиха, его 16 строк (ж—ж—р—р—р—р—л–л—л—л—дь—дь—ч—ч—ш—ж). Взгляд младенца на сияющую звезду и взгляд звезды, несшей человечеству божественную любовь, сопоставляет автор, воспринимая звезду Вифлеема посланницей Бога, его нового завета людям.
Следующее рождественское стихотворение с итальянским названием «Presepio», создано в 1991 году. Бродскому кажется, что евангельская история в интерпретации человечества стала игрушечной, микроскопической:
- Младенец, Мария, Иосиф, цари,
- скотина, верблюды, их поводыри,
- в овчине до пят пастухи-исполины
- все стало набором игрушек из глины.
Людям нравится по-детски играть в Рождество. Фигурками из глины видятся Бродскому не только Христос, Мария, верблюды и волхвы, но и все человечество, на которое Бог смотрит из своего небесного мира. «Тогда в Вифлееме все было крупней», – убежден поэт, пытающийся вернуть человечеству истинные размеры рождественского события. Вторая часть стихотворения противопоставлена первой:
- Тогда в Вифлееме все было крупней.
- Но глине приятно с фольгою над ней
- и ватой, разбросанной тут как попало,
- играть роль того, что из виду пропало.
- Теперь ты огромней, чем все они. Ты
- теперь с недоступной для них высоты —
- полночным прохожим в окошко конурки —
- из космоса смотришь на эти фигурки.
Христос превратился в того, кто из космоса наблюдает за людскими играми, за их маленькими, земными домиками, названные несколько по-звериому, иронично «конурками», Его жизнь продолжается там, в заоблачной дали, в космической пустыне Вечности, где уменьшаются одни и делаются огромными другие, где людские дела проверяются Страшным Судом Христа. В космосе продолжается рождественская история, история Христа, шагающего, может быть, в другую галактику:
- Там жизнь продолжается, так как века
- одних уменьшают в объеме, пока
- другие растут – как случилось с тобою.
- Там бьются фигурки со снежной крупою,
- и самая меньшая пробует грудь.
- И тянет зажмуриться, либо – шагнуть
- в другую галактику, в гулкой пустыне
- которой светил – как песку в Палестине.
Прелесть стихов Бродского в человечности, в его взгляде на рождественскую историю простого землянина и христианина, в том, что читатель оказывается в духовном, метафизическом измерении, в вифлеемском небе Христа. Бродский помогает читателю увидеть евангельскую историю в новых красках, с метафизической высоты. Читатель, благодаря Бродскому, может «потрогать фольгу звезды пальцем», прикоснуться к мифу, проникнуться абсолютным уютом земного праздника, почувствовать непугающую высоту того подлинного Бога, которого Бродский видит над обывательским, простонародным, глиняным Христом. В своем стихотворении Бродский расширяет царство Бога до колоссальных, галактических, вселенских размеров. Как на иконе, которая соединяет фигурку Младенца Христа и Христа выросшего, так и в стихотворении представление человечества о мальчике Христе соседствует с авторским взглядом на Христа, шагающего в соседнюю галактику, в гулкую космическую пустыню. Название стихотворения символично. Оно указывает на итальянский художественный, живописный или иконографический источник, побудивший поэта к созданию текста: «Presepio» – ясли (итал.) человечества, колыбель христианства.
В 1993 году Бродский написал рождественские стихи, которые в собрании его сочинений приведены как стихи Марине Басмановой, с инициалами М. Б. В указателе В. Полухиной и Лосева они даны как стихи, обращенные к Маше Воробьевой. Это стихи – напоминание о чуде – чуде неизменности любви. Композитор Борис Тищенко познакомил Бродского с Мариной Басмановой 2 января 1962 года, в новый год, может быть, поэтому Бродский соотносит прожитые годы жизни с этой любовью, прошедшей через всю его жизнь:
- Что нужно для чуда? Кожух овчара,
- Щепотка сегодня, крупица вчера,
- и к пригоршне завтра добавь на глазок
- огрызок пространства и неба кусок.
- И чудо свершится. Зане чудеса,
- к земле тяготея, хранят адреса,
- настолько добраться стремясь до конца,
- что даже в пустыне находят жильца.
- А если ты дом покидаешь – включи
- звезду на прощанье в четыре свечи,
- чтоб мир без вещей освещала она,
- вослед тебе глядя, во все времена.
Чудо – в сохранности чувства, в сбереженности памяти о пережитом душевном опыте. Для чуда нужно совсем немного, пишет Бродский, намеренно используя простые слова, обозначившие «крохи», «пригоршни», из которых складывается его человеческая жизнь и история христианства. Его чудо бытия складывается из памяти о прошедшем, из связи настоящего, прошлого и будущего, ему для чуда нужны Пространство и Небо, слова лирики и душа той, кого он вспоминает как адрес чудо-стихотворений. Сохраненный адрес – связь между Прошлым и Будущим. В упоминании адреса нам видится отклик на строки Мандельштама «Я вернулся в мой город, знакомый до слез…» («Петербург, у меня еще есть адреса, / По которым найду мертвецов голоса»). В стихотворении Бродского 12 стихов, и это символично. Оно представляет собой как бы модель года и должно длится, как год, до нового Рождества. Стихотворение магически действует на читателя. Сам трехсложный амфибрахий вызывает ощущение кружения: кружения метели? кружения мысли? И вопрос, которым начинает Бродский, представляет собой импульс, благодаря которому стихотворение движется вперед. «Что нужно для чуда?» – в первой строфе. «И чудо свершится» во второй как бы отвечает на вопрос, утешая адресата. Стихотворение читается как бы в двух направлениях: в устремленности к той, к кому обращается Бродский, и как рассказ о поэте. Его героиня – жилец в пустыне, ищущий чуда Рождества, и автор – странник-поэт, который испытывает ощущение чуда в пустыне американского многолюдного бытия. Слово «пустыня», кочующее из стихотворения в стихотворение, обозначает пустыню земного пути поэта. Бродский не был в тот момент пустынно одинок, но в стихах все-таки говорит об одиночестве. Даже в конце жизни поэт ощущал эту пустыню вокруг себя, был сиротлив, как всякий поэт, как одинок Творец Вселенной, создавший человека – свое подобие. Чудеса, считает Бродский, тяготеют к земле. По мысли Бродского, мы сами создаем чудеса своей верой и любовью. Звезда на прощанье, о которой пишет Бродский в этих стихах, – чудесная звезда Вифлеема, электрическая звезда лирики, звезда поэзии, которую он включил для всех нас навечно…
В декабре 1994 года Бродский написал еще одно рождественское стихотворение, не отмеченное датой Рождества, но по настроению именно рождественское, обращенное к замечательной пианистке, Елизавете Леонской, с которой Бродский познакомился в июне 1986-го, во Франции. «В воздухе – сильный мороз и хвоя…» – полушутливые, ироничные стихи, призыв не падать духом, напоминание о вере в Бога и в себя; очень русские стихи, которые открываются картиной русского мороза, ватных, меховых одежд, упоминанием северного оленя и сугробов:
- В воздухе – сильный мороз и хвоя.
- Наденем ватное и меховое.
- Чтоб маяться в наших сугробах с торбой —
- лучше олень, чем верблюд двугорбый.
«Жизнь под открытым небом» – жизнь тех, кто живет вдали от родины и чувствует свою отверженность. Вера Бродского в Бога – вера вне страха, не такая, как «на севере», где Бог – нечто вроде острожного коменданта. И не такая, как на юге, где вера в Христа – вера в свободного, беглого Бога, который воспринимается нарушителем, взрывателем общественных законов. Для Бродского Бог – возможность жить «под открытым небом» Искусства, сила, позволяющая быть по-настоящему свободным от государственных, территориальных, идейных догм. Эта вера помогает Бродскому оставаться между Севером и Югом, на своей территории – территории Неба, территории Поэзии:
- На севере если и верят в Бога,
- то как в коменданта того острога,
- где всем нам вроде бока намяло,
- но только и слышно, что дали мало.
- На юге, где в редкость осадок белый,
- верят в Христа, так как сам он беглый;
- родился в пустыне, песок-солома,
- и умер тоже, слыхать, не дома.
- Помянем ныне вином и хлебом
- жизнь, прожитую под открытым небом,
- чтоб в нем и потом избежать ареста
- земли – поскольку там больше места.
Последнее рождественское стихотворение Бродского, «Бегство в Египет» (2), созданное в 1995 году, существенно отличается от первого «Бегства в Египет», написанного в 1988 году, где основным мотивом был мотив чуда. Еще одно отличие: в первом стихотворении младенец не ведает о своей роли, во втором – знает, но молчит. Эти рождественские стихи написаны как будто о себе, о своей Марии, о своем втроем: 9 июня 1993 года родилась дочь Бродского, Анна Мария Александра. В 1995-ом ей два с половиной года. И опять, рисуя вечную картинку, Бродский пишет ее как бы с натуры: «пахло соломою и тряпьем», «Мария молилась; костер гудел», «Младенец, будучи слишком мал, чтоб делать что-то еще, дремал». И опять, как бы поверх земной жизни, «звезда глядела через порог». Бытие младенца дано, как в иконописи, в двух ракурсах: это и младенец, и взрослый, молчащий Христос:
- Звезда глядела через порог.
- Единственным среди них, кто мог
- был младенец; но он молчал.
Наверное, важна для Бродского тема говорения-молчания, как тождество речи Поэта. Говорение как сотворение мира, говорение как ответ этому миру, объяснение его. Младенец как молчащий стих Отца. Так же символична в стихотворении тема рождественской песочной метели («Молола песок метель»), аналог будущего хлеба Господня. И рядом – тема Ирода, мотив вечности зла, вечной угрозы расправы, но, вопреки всем лихам, тревогам и страхам, защита Господня передана в образе дыма, устремляющегося не в пещеру, а в дверной проем, чтоб не тревожить святое семейство. В стихотворении Бродского все действующие лица именно лица, живые вещи: и пещера, и дым, и мул, и вол, и звезда. Вся картинка пронизана уютом и ощущением защиты. Наверное, когда Бродский писал эти стихи, он чувствовал домашний уют своего дома, и ему хотелось, чтобы это ощущение осталось навсегда:
- Спокойно им было в ту ночь втроем.
- Дым устремлялся в дверной проем,
- чтоб не тревожить их. Только мул
- во сне (или вол) тяжело вздохнул.
Стихами о Христе-младенце он писал картину своего – и всечеловеческого семейного счастья. Это было его последнее Рождество.
2011
«Поэзия, следи за пустяком…»
Александр Кушнер
29 июня 2001 года. Книжная ярмарка на Манежной площади. Брожу вдоль рядов с книжками. Много участников, мало посетителей. Объявление по радио о встрече с поэтом Александром Кушнером. Иду по направлению к указанному издательству, думая найти толпу почитателей. Наверное, поэт будет читать стихи? Стоит сконфуженный Кушнер, рядом с ним – довольный и уверенный в себе издатель. Столик с книжками издательства «Прогресс-Плеяда».51 И – ни души. Огорчаясь за поэта, чувствуя его смущение (стоит и ждет, когда кто-нибудь купит его книжку, даже не ждет, а просто вынужден стоять здесь из-за выдумки устроителей ярмарки), покупаю прекрасно, кстати сказать, изданную книжку. Издатель – — мне: «А теперь надо взять автограф у автора». Кушнер, стесняясь, как школьник, как автор, который издал первую в жизни книгу: «Но может, человеку совсем не нужно?!» Я, никогда не берущая автографов, сознавая всю ложность ситуации для поэта: «Ну почему же?» Кушнер надписывает книжку. 52У него удивительно светлый и даже лучистый взгляд и прекрасная улыбка.
Знакомлюсь с новым сборником поэта. В книгу вошли стихи Кушнера из двенадцати книг за четыре десятилетия. Поэт мысленно назвал его «Decima». Кушнер – очень цельный поэт. Можно сказать, да не обидится на это автор, что он практически не менялся за сорок лет творческой судьбы. Я имею в виду верность Кушнера тому, что составляет для него предмет и сущность поэзии: «Поэзия, следи за пустяком, / Сперва за пустяком, потом за смыслом»53. Во внимании к пустякам, в интересе к незначительным, с точки зрения обывателя и не поэта, вещам – весь Кушнер. Нисколько не стесняясь, он отождествляет себя с рюмочкой в шкафу: «Я – чокнутый, как рюмочка в шкафу / Надтреснутая!» Для него – «вода в графине – чудо из чудес»; паучок на балконе, трудящийся над паутинкой, – почти брат. Подобно паучку, сам поэт – «бесполезное» и беззащитное существо, наводящее «оптический чудный прицел» на неприметные черты быта. Автор воспевает велосипедные прогулки, «холмистый, путаный, сквозной» Павловский парк и «голос в трубке телефонной», ночную бабочку, уснувшую на лацкане пиджака, и свою мечту о письме любимой женщины. Предметы, божества поэзии замечаются всюду. Кушнеру дороги все земные явления, и он боязливо сетует на то, что «в раю, увы, едва ли / Бывает дождь». Для него любое посмертие печально, оттого что жизнь ему представляется необыкновенно прекрасной: «…куда бы ни попали / Мы после смерти, будет как зимой: / Звук отменен, завален тишиной». Если вспомнить цветаевскую мысль об иерархии небес, то Кушнер, безусловно, живет не выше первых. Он любит землю и поэтизирует именно то, что видит внизу. Поэт «не отдаст недуг сердечный», способность восхищаться миром, страдать от желания выразить его прелесть, тосковать и горевать по вполне повседневным поводам, «страх за ближнего, дрожь и смятенье» за мир нечеловеческий – мир вечного мая, цветения и бесстрастия:
- Он и не мыслит счастья без примет
- Топографических, неотразимых.
Душа у Кушнера не только «тучка, ласточка», но и «вся – дрожь, вся жар она, вся – бред». Поэт считает себя вполне мирским существом, родственным людям, а вовсе не ангелам, от которых в недоумении отворачивается:
- Она на пальцах у меня,
- На животе, на языке,
- И ангелы мне не родня!
- И там, где влажного огня
- Мне не сдержать, и на щеке.
Несмотря на эту близость дольнему, он восклицает:
- Поэзия – явление иной,
- Прекрасной жизни где-то по соседству
- С привычной нам, земной.
Искусство рождается там, где меньше всего мешает «взгляд державы», то есть ближе к природе, к бабочкам и осам, в траве, под ногами. Музыкой должно стать то, что бесполезно прекрасно. Искусство – своеобразный щит, которым Кушнер заслоняется от несообразностей эпохи и страны, в которой живет.
«Не так ли мы стихов не чувствуем порой, / Как запаха цветов не чувствуем?» – спрашивает поэт. По мнению Кушнера, «все знанье о стихах – в руках пяти-шести, быть может, десяти людей на свете». Все знанье о стихах – в руках поэтов, а не критиков. Себя Кушнер видит в ряду этих знатоков. Ему обидно за читательское незнание любимого Батюшкова, и в то же время он не хочет разглашать тайну: «Тверди, но про себя его лазурный стих, / Не отмыкай ларца, не раскрывай копилки».
Отношение к Богу у Кушнера несколько изменилось в течение жизни. В шестидесятые он гневно отрекался от Бога, допускающего убийство детей: «Один возможен был бы бог, / Идущий в газовые печи / С детьми, под зло подставив плечи, / Как старый польский педагог». Позднее полное неприятие «вашего бога» сменилось пониманием творчества, добра и красоты Божьими приметами. Нынешний А. Кушнер ощущает Бога через любимые в жизни явления: «Я рай представляю как подъезд к Судаку». В одном из лучших стихотворений книги «По рощам блаженных, по влажным зеленым холмам…» Кушнер рисует свое восхождение в иной мир «за милою тенью» через воспоминание о земле, на которой побывал ребенком:
- Монтрей или Кембридж? Кому что припомнить дано.
- Я ахну, я всхлипну, я вспомню деревню Межно
- Куда с детским садом в три года меня привезли, —
- С тех пор я не видел нежней и блаженней земли.
Для него Бог «не в церкви грубой», а «над строкой любимого стиха, и в скверике под вязом». Обретение Бога, по Кушнеру, возможно в сочувствии и сотворчестве. Человечество лепит Бога своими делами. Поэт убежден, что душа – это «то, что мы должны вернуть, умирая, в лучшем виде». Стихи – такой возврат поэта если не Богу, то родной Земле.
Мысль о посмертии сопряжена у Кушнера с надеждой на встречу с душами любимых им художников, мыслителей, обыкновенных людей:
- Нет ли Бога, есть ли Он, – узнаем,
- Умерев, у Гоголя, у Канта,
- У любого встречного, – за краем.
- Нас устроят оба варианта
Кому-то из читателей такой «заземленный» взгляд поэта может оказаться не по душе. Но на всех не угодишь, а Кушнер меньше всего думает о каких-то канонах в этой области. Он настолько любит жизнь, что требует от иного мира наличия всего дорогого ему, узнанного на земле. Ему нужны в вечных рощах грибные дожди, и «мята, и мед, и, наверное, горе и мгла», нужна полнота душевного бытия в скорби и в радости.
Кушнер размышляет о своем месте в современной поэзии. Ему претит роль классика, он не желает «стоять на шкафу бессмысленным бюстом, топорща ключицы»; с иронией наблюдает, как иным «хочется под потолок». Мысли о возможной славе не соблазняют поэта:
- О слава, ты также прошла за дождями,
- Как западный фильм, не увиденный нами,
- Как в парк повернувший последний трамвай, —
- – Уже и не надо. Не стоит. Прощай!
И все же не может не думать о подведении итогов. Что останется в грядущем от его творческого труда? «Памятником» Кушнера звучит стихотворение «Там, где весна, весна, всегда весна, где склон…». Поэт с чуть заметной иронией думает о том, какую премию присудит ему бог поэтов. Своей заслугой Кушнер называет «не похожие ни на кого мотивы», самобытный взгляд на мир и то, что он сумел воспеть, вопреки хищному веку, «скатерть белую … с узором призрачным, как водяные знаки» – зыбкую красоту, чья ценность заметна только при разглядывании с пристрастием. Кушнер дорожит художнической независимостью, видит своей творческой заслугой верность тому, что не весит:
- …музыку, как воду в решето,
- Я набирал для тех, кто так же на отшибе
- Жил, за уступчивость и так, за низачто,
- За je vous aime, ich liebe.
В последнем стихотворении сборника Кушнер, одаренный способностью писать о любви к тому, что, как вода, убегает сквозь решето повседневности, с грустью замечает, что стихи – «архаика», что на смену поэзии пришла проза. Так ли это? Действительно ли третье тысячелетие не соединимо «с ямбами»? Хочется верить, что прозе жизни никогда не победить поэтического взгляда на мир, тех милых пустяков, из которых слагается «песня, одетая в дрожь».54
2001
«Тот, кто бился с Иаковом…»
О стихотворении Елены Шварц «Воробей»
Стихотворение Е. Шварц «Воробей» впервые было опубликовано в сборнике в 1982 году «Корабль».55 В этих стихах Елена Шварц пытается говорить на языке библейского мифа о человеке и его взаимоотношениях с Богом и вспоминает главу из «Бытия» (32; 23—32), о поединке с Богом Иакова. Стихотворение разделено на две части. В первой части лирическая героиня вызывает Бога на поединок:
I
- Тот, кто бился с Иаковом
- Станет биться со мной?
- Все равно. Я тебя вызываю
- На честный бой.
- Я одна. Я один.
- Пролетела мышь, проскрипела мышь,
- Громко дышит ночь.
- Мы с тобой – как русские
- И Тохтамыш —
- По обоим берегам неба56.
Стихотворение начинается риторическим вопросом: автор словно сомневается, ответят ли тому, чей голос столь тонок и слаб? Бог не назван по имени, как в ветхозаветной традиции, его имя дается через перифразовое определение – тот, кто бился с Иаковом. Длина имени, в котором зрительно воплощена победа Бога, утверждает исход этого странного поединка. Третий и четвертый стихи живописуют былинного героя, выступающего на поле брани. «Честный бой» – это уже не библейское, а наше, русское и богатырское, почти лермонтовское, из «Песни про купца Калашникова». В контексте одного стихотворения автор сводит несколько эпох: первых людей, богатырей русской земли, поэтов 19 и 20 века.
Библейский Иаков стремился помириться с братом. Но Исав не хотел мира. Иаков испугался гнева брата и обратился к Богу отца своего Авраама с просьбой избавить его от руки брата, а также отправил Исаву богатые дары. Иаков думал, что ему придется сражаться с Исавом, но помериться силами к нему вышел сам Бог. Иаков перешел вброд реку Иавок, перевел семью через поток, а затем, перед поединком, известным как сражение с самим Богом, «остался Иаков один». Отсюда строка Елены Шварц «Я одна. Я один», изображающая превращение лирической героини в Иакова. Два берега библейской реки между Иаковом и Исавом в стихах Е. Шварц преобразились в два берега неба. Так в стихотворении задается пространство – метафизическое место сражения.
Возвратимся к тексту Библии: «И боролся Некто с ним, до появления зари; И, увидев, что не одолевает его, коснулся состава бедра его, и повредил состав бедра у Иакова, когда он боролся с Ним» (Б.: 32; 25). Поединок Иакова с Богом не окончился победой Бога. Как говорится в ветхозаветном тексте, Бог попросил Иакова отпустить его: «И сказал: отпусти Меня; ибо взошла заря. Иаков сказал: не отпущу Тебя, пока не благословишь меня. И сказал: как имя твое? Он сказал: Иаков. И сказал: отныне имя тебе будет не Иаков, а Израиль; ибо ты боролся с Богом, и человеков одолевать будешь» (Б.: 32; 26—28). Перемена имени в стихотворении Елены Шварц отражается во множественности «имен» лирической героини: воробей, мышь, Тохтамыш. Елена Шварц идентифицирует себя с птицей маленькой, невзрачной, невидной, некрупной. По цвету воробей напоминает мышь, то ли ползущую по земле, то ли летящую по воздуху. По сравнению с гласом Божьим голос поэта – только писк, воробьиный, мышиный. На вопрос Иакова об имени Того, с кем ему довелось сражаться, Бог не дал ответа: «на что ты спрашиваешь о имени моем?» (Б.: 32; 29). Этот мотив отразился в пушкинском стихотворении «Что в имени тебе моем…»:
- Но в день печали, в тишине
- Произнеси его тоскуя,
- Скажи: есть память обо мне,
- Есть в мире сердце, где живу я…
У Елены Шварц не Бог, а сам воробей вызывает сражение. Тема богоборчества, таким образом, претворяется Е. Шварц по-своему. Ее стихотворение, помимо библейского источника, содержит интертекстуальный «поединок» со стихами Марины Цветаевой, в частности, само начало стихотворения, «Тот, кто бился с Иаковом», заставляет вспомнить стихотворение Цветаевой 1916 года – «Я тебя отвоюю у всех земель, у всех небес…», которое, вероятно, обращено к поэту А. Блоку57 и тоже содержит мотив богоборчества и даже мотив ноги, идущий из истории об Иакове (поврежденное бедро): «Оттого что я на земле стою лишь одной ногой». Есть в нем строки, где Цветаева утверждает свою способность отвоевать любимого «в последнем споре», в споре, подобном Иаковому:
Я тебя отвоюю у всех других – у той, одной,
Ты не будешь ничей жених, я – ничьей женой,
И в последнем споре возьму тебя – замолчи! —
У того, с которым Иаков стоял в ночи.
Стихотворение Шварц было опубликовано в 1982 году, в год девяностолетия со дня рождения Цветаевой, и ее «Воробей» – попытка сразиться не только с Богом, но и с самым крупным поэтом первой половины 20 века – в Слове. Лирическая героиня Цветаевой оказывается в той же героической роли, как и героиня Елены Шварц, вызывающая Бога. Еще одна текстовая аналогия для Е. Шварц – поэма Цветаевой «На Красном Коне», где ясно звучит та же тема честного боя со сверхличностью, со Всадником на красном коне:
- Посмотрим, посмотрим – в бою каков
- Гордец на коне на красном.
Надо заметить, что желание сразиться в небе возникает у лирической героини Цветаевой как ответ на несчастливый сон, о том, что Ангел не любит,, то есть как реакция на недостаточность любви. Любовная тема у Елены Шварц звучит только в одной строке – предпоследней, о приключении. Если у Шварц ее Бог находится в оппозиции к героине как «русский – нерусский», «русские – хан», «множество – единый», то у Цветаевой ее Всадник – дан через оппозицию «красное – белое», он отождествляется для читателя со Святым Георгием и его воинством (таким образом, он скорее родствен героине, чем противопоставлен ей, поскольку святого Георгия изображали и на белом, и на красном коне). Бой, изображаемый Цветаевой, происходит в реальности, прохожей на сон. Место действия – тоже небо. В бою героиня поэмы оказывается побежденной Ангелом (Гением). В цветаевской поэме, как у Шварц, заметно колебание в отрицании пола: «Дитя моей страсти – сестра – брат – / Невеста во льду – лат!» У Шварц: «Я одна. Я один» – отказ от пола, обозначивший духовное противостояние: один дух. А дальше – тема мышиной малости лирической героини, противостояние Богу:
- Мы с Тобой – как русские
- и Тохтамыш —
- По обоим берегам неба.
Здесь и воспоминание о монголо-татарском нашествии, и «На поле Куликовом», и «Скифы» Блока, поскольку Тохтамыш – монгольский хан эпохи Куликовской битвы. Любопытно, что в самом слове «Тохтамыш содержится «мышь», то есть лирическая героиня находится как бы внутри имени Бога, так обозначено родство с Богом, слиянность с ним, а также то, что во время битвы воюющие меняются местами. «Русские» не обязательно Поэт, а Тохтамыш не обязательно Бог. На чьей стороне правда? Кто победитель? То Бог, то человек-поэт оказывается сильнее. Если говорить об образе мыши у Цветаевой, то образ мышиной стаи встречаем в стихотворении о Москве как лирическом «я» автора: «спешит, сбегается / Мышиной стаей / На звон колокольный Москва подпольная». 58В пьесе «Феникс» с мышками отождествляются девки: «девки, как мышки, сидят в хоромах». 59В поэме «Крысолов» звучит тема Крысолова-поэта, уводящего из жизни на тот свет, то ли в искусство, в Лирику, то ли в Небытие. У Елены Шварц мышь летучая, ползучая, творческая, музыкальная. Известно, что Тохтамыш – хан, хитростью взявший Москву: 26 августа 1382 года Москва сдалась. Обратим внимание на случайную перекличку дат: 1982 год – год издания «Воробья», 1382 – год битвы Тохтамыша за Москву. Еще две вероятные текстовые параллели – «Ханский полон» и «Скифские» Цветаевой. Москва – ведь это цветаевская столица. В «Ханском полоне» Цветаева стремится в стан к ангелам, потому что ее Москва находится во власти Мамая (большевиков). В «Скифских» обращается к Борису Пастернаку, воспринимая его ханом, взявшим Москву (ее душу). Можно предположить, что для Елены Шварц в 1982 (?) году существовал некий поэт (хан), по отношению к которому она чувствовала себя, как Цветаева, разлученная с Пастернаком.
Вторая часть стихотворения – описание битвы. Ясно, что впереди – неравный бой – сильного Бога и человека-воробья, маленького, хрупкого, легко побеждаемого, серенького, но в стихотворении этот воробей – «живое, горячее, крепче металла». И это упрямое, непокорное существо предлагает Богу нанести удар первым (из любви к Богу?). Воробей-человек понимает, что Богу нужно ударить, чтобы почувствовать противостояние жизни. Богу скучна жизнь без сопротивления:
- II
- В боевом порядке легкая кость,
- Армия тела к бою готова.
- Вооруженный зовет Тебя воробей.
- Хочешь – первым бей
- В живое, горячее, крепче металла,
- Ведь надо – чтобы куда ударить было,
- Чтобы жизнь Тебе противостала,
- Чтоб рука руку схватила.
- И отвечу Тебе – клювом, писком ли,
- чем я —
- Хоть и мал, хоть и сер.
- Человек человеку – так, приключенье.
- Боже Сил, для Тебя человек – силомер.
Ответ Богу человека – это Слово, которое произносит человек-поэт, чей голос, по сравнению с Божьим голосом воспринимается всего лишь писком. Богу нужен прибор для измерения его силы, и вот таким прибором оказывается живой, сражающийся с ним человек. В последних двух строках – сразу две переклички с Цветаевой. Одним из интертекстуальным источником «Воробья» является цветаевская пьеса «Приключение», пьеса молодой Цветаевой, о встрече и разлуке двух равных сверхдуш – Казановы и Генриэтты. Таким образом, тема поединка равновеликих, равносущных душ есть и в пьесе Цветаевой. Казанова в гостинице встретился с Генриэттой, чье появление окутывается ирреальным светом. Генриэтта – лунный мальчик, лунный лед, существо, уходящее не только от Казановы, но и из жизни. Эта встреча с равной Генриэттой вспоминается Казановой нечаянно, когда он жизнь спустя снова оказывается в той же гостинице и видит на оконном стекле, алмазом по стеклу, надпись – «Забудешь и Генриэтту». Так что тема борьбы чувств, поединка между человеком и человеком есть и в пьесе Цветаевой, где любовь к Генриэтте дается как любовь к неземной, родной Казанове душе. Слова, вспоминаемые Еленой Шварц: «Человек человеку – так, приключенье», звучат почти в самых последних строках пьесы. Казанова не может объяснить Девчонке, о каких чувствах, о какой нечеловеческой любви идет речь:
- Девчонка
- <…> – Так что это за буквы?
- Казанова
- Так, – одно —
- Единственное – приключенье.
- Девчонка
- Амурное?
- Казанова
- Нет, нет…
Приключеньем названо самое главное чувство его жизни. Поэтому, когда Елена Шварц использует слово «приключенье», оно звучит в ее «Воробье» так же иронически-двусмысленно, как в реплике Казановы к Девчонке, не сумевший бы его понять. Человек человеку то, что Казанове Генриэтта. Здесь отсутствует правда, а есть лишь слово, которое эту правду замещает и снижает. Вторая затекстовая ассоциация уводит в «Оду пешему ходу». Именно в этих стихах Цветаева славит Бога Сил, Бога Царств, и Елена Шварц, предлагая Богу честный бой, одновременно разговаривает с Цветаевой, вспоминает цветаевскую оду Богу – благодарность за то, что Тот сделал ее «ходячим чудом».
- Слава Господу в небе —
- Богу сил, Богу царств —
- За гранит и за щебень
- И за шпат и за кварц,
- Чистоганную сдачу
- Под копытом – кремня…
- И за то, что – ходячим
- Чудом – создал меня!60
В этих стихах Цветаева отстаивает образ человека безмашинного, личности, противостоящей веку «турбин и динам». Ее благодарность Богу – благодарность пешехода, странника, ощущающего себя сильнее машины, а значит, сильнее времени:
- Если есть в мире – ода
- Богу сил, богу гор —
- Это взгляд пешехода
- На застрявший мотор. (БП90, 420)
В третьей части стихотворения Цветаева говорит о том, что и в царстве небесном она желает быть пешеходом, и в стихах Цветаевой, как в стихах Елены Шварц, есть эта потусторонняя перспектива:
- Чтобы в царстве моллюсков —
- На своих-на двоих!
Воробей Елены Шварц не пешеход, но ее царство того света в целом ряде других текстов дается отчасти как развертывание этой цветаевской метафоры. Тема движения – на первом плане и в третьем стихотворении цветаевского цикла «Бог» (1922):
- О, его не привяжите
- К вашим знакам и тяжестям!
- Он в малейшую скважинку
- Как стройнейший гимнаст…
- Разводными мостами и
- Перелетными стаями,
- Телеграфными сваями
- Бог – уходит от нас.
В этой птичьей, божьей стае летит и воробей Елены Шварц. 61Последнее слово стихотворения – слово о поэте, сражающемся с собой, сражающемся со стихом, с другими поэтами, вступающего в битву с высшей любовью; слово о величии Бога, об игре Бога с людьми, проверяющего на людях крепость и мощь: «Боже Сил, для Тебя человек – силомер». И в этом финальном однокоренном сходстве (Боже Сил – силомер) изображено творческое сходство Бога и человека. Если сравнить буквенный состав слов, называющих Бога (Боже сил) и человека (силомер), то заметим равное количество букв, их семь, как нот в звукоряде, поэтому можно сказать, что в поединке нет победителя.
В стихотворении Ольги Седаковой об Иакове, «Иаков», «Легенда десятая», основной является тема сна Иакова, быстрого сна. Здесь быстрота как образ сновидения Иакова, в котором ему является Бог, с одной стороны, с другой – образ стремительности его познания. По-видимому, О. Седакова изобразила сон, который предшествовал поединку Иакова с Богом. А может быть сон и был поединком? В ее стихотворении ясно присутствует близкая Е. Шварц мысль о родстве Иакова со своим Богом. Сон здесь как поиск, как путь с посохом в руке, как постижение Бога, живущего в кубообразном небе (Бог как сердце неба). Иаков противопоставлен некому множеству, не избранных Богом:
- Другие жили, как поток.
- А он не мог сглотнуть глоток
- от новостей – и спал, как мог,
- спал, исчезая, спал в песке,
- спал, рассыпаясь, как песок, —
- и Бог,
- который ждать не мог,
- изнемогая, падал в нем,
- охваченный внезапным сном.62
Получается, что Иаков побеждает Бога своим сном, не желая этого, засыпающий Бог – это Бог внутри Иакова, усыпленный серьезностью отношения Иакова к небу и к его «новостям».
Интересно сопоставить стихотворение Елены Шварц со стихами Эмили Дикинсон, в которых тоже отобразился поединок Иакова с Богом. У Дикинсон акцент делается на хитрости Иакова, который утаивает от Бога свою истинную силу (привожу в своем переводе):
- На маленьком Востоке Иордана
- Библейский шрифт запечатлел навечно
- Иакова-атлета славный подвиг,
- С давнишних пор известный всем наречьям.
- За поединком Ангела с Героем чутко Гора следила
- Лицом к лицу боролись оба из последних жил,
- И подкрепить слабеющие силы:
- Позавтракать сердитый Ангел предложил.
- – Благослови меня, – сказал хитрейший Иаков. —
- Я знаю, что сильней
- Тебя нет в мире никого.
- Свет колебал руна серебряного ткань
- С той стороны горы, где мужа ждали в стане – дома.
- Так душу сохранил Иаков, изумительный Атлет,
- Тот, лестью победивший Бога.
По мнению Эмили Дикинсон, победить ветхозаветного Бога можно только хитростью. Надо просто притвориться слабым, скрыть свою подлинную силу. В другом библейском стихотворении Дикинсон иначе написала о победе над Богом: «Подчиниться Богу – значит / Одержать победу» («Abraham to kill him…»). Мысль Елены Шварц, Ольги Седаковой и Эмили Дикинсон сближает вера в силы человека, в его способность быть богоподобным, совершенным.
2013
«Сокровенное, в слезах, едва прошептанное слово»
Образы Бога и поэта в творчестве Елены Шварц
«Внутригрудной Ерусалим»
«Поэзия для меня прежде всего – это такой инструмент познания, познания Бога, смерти, природы смерти, любви»63 – однажды объяснила Е. Шварц64, – и самое необычное, притягивающее внимание в ее поэзии – это образы Бога и ангелов, того, что сопрягается в стихах Е. Шварц с представлением о посмертии, и образ поэта, который пытается проникнуть взором в запретный потусторонний мир и сделать его видимым. «Мы – перелетные птицы с этого света на тот», – написала Елена Шварц 12 июня 2009 года об умении поэта открывать пятую сторону света, незримую сверхреальность, способного внутренним взглядом отворить Эдемский сад поэзии, райский сад искусства. Поэты томимы двойной тоской: тоской по Богу и тоской по своей душе, которая, как перелетных птиц, гонит их вдаль. Птица – один из важных для Елены Шварц образов приближенности к Богу: «Птицы – нательные крестики Бога!»65
Не случайно название последней книги поэта «Перелетная птица», данное посмертно. Поэт похож на черного голубя и воспринимается пастырем, вожаком, тем, кто научит вере, летит впереди («Сердце Страстной»). Не случайно у этого голубя крылья «с графитной», то есть с карандашной канвой: эта карандашная, письменная, писательская тема соединяет голубя с образом самого поэта. Голубь размышляет по поводу библейской легенды о смоковнице, не захотевшей воскресать («Дни на страстной»). Е. Шварц воспринимает смоковницу Анти-Лазарем, чья вина – в отсутствии усилия в ответ на божественное присутствие («Силе не порождала усилья»). Поэт обратен смоковнице, в него человечество всматривается как в библейского Иосифа – его братья («Ты силе и вере / Научи нас, мы всмотримся в тьму»), Поэт исполняет задание Бога, на его крыльях Бог написал свои заповеди.
Е. Шварц умела быть истово верующей, и эту истовость веры она передала в стихах. Вот как изображается чувство церковной соборности: «О, сколько раз, возвращаясь вспять / Пяту хотела, бросаясь в землю, / Церкви в трещинах целовать» (2, 102) (Поэма «О том, кто рядом» (Из записок Единорога? 1980)). Образ пяты – вообще один из сквозных в ее поэтике, совмещающей разнорелигиозные образы, дохристианские, из эллинистического искусства («я занозила пятку»), и христианские («Россия крещена»). Здесь и Ахиллес, которого мать Фетида окунала за пятку, и «Мальчик, вынимающий занозу» (в Средневековье шип являлся символом первородного греха, так что мальчик аллегорически – грешник, пытающийся спастись). Пятка – образ отмеченности, уязвимости; Е. Шварц всю жизнь ощущала свою отмеченную Богом лирическую пяту. Поэты – «кубики, частицы», муравьи ангелов, радисты, по облачной рации передающие тайносведения об Атлантиде, Ахиллы, связанные не только с христианской Россией, но и со всей мировой пракультурой:
- Не ведая, мы источаем опись
- Событий, дат и прочих пустяков,
- Но выжмут спирт из муравьев.
- Цап – рацию из облака украдкой
- И шифром передам, настроясь на волну:
- Россия крещена, я занозила пятку
- И Атлантида канула ко дну.
В стихах Елены Шварц много картин нескладной жизни, трудной судьбы, жизненной или метафизической, и редко живописность поэтического пера бывает такой яркой и радостной, как в стихотворении «Мне Бог приснился как гроза…»,66 где видение прекрасного, распустившего хвост павлина – рисунок заревых облаков:
- Мне Бог приснился как гроза,
- Всю ночь гремевшая в пустыне,
- Луны катился вдаль алмаз
- В потертый бархат темно-синий,
- Хвостом павлиньим распустились
- Лилово-алым облака,
- В разломах молнии сквозились
- Серебряные города.
- Углился блеск по всей земле,
- И грозный рай сгорал во мгле.
Красота неба дана в соединении с грозным началом («грозный рай»). и Бог в этих стихах – «грозный», а живописность напоминает лермонтовскую (Луны алмаз, темно-синий бархат неба, серебряные города). А в стихотворении «Соната темноты» (1975) Елена Шварц рисует Бога состоящим из сияния и копоти: из небесного блеска и сажи земного, человеческого, бытового ада: «Сиянье крыло пол-лица, / А пол-лица – душ наших копоть». Бог – главный шахтер, который с шахтерской лампочкой во лбу управляет людьми, чтобы дать свет небесным городам. Человеческая участь уподоблена работе шахтеров в забое:
- Весь этот мир – рудник
- Для добыванья боли.
- Спаситель наш – шахтёр
- И все мы поневоле.
- На чёрную работу,
- На шёпот бедной твари
- Склонился он к забою —
- Во лбу горел фонарик.
- Он шёл средь блеска, мрака —
- Пот с кровью пополам,
- Чтоб было больше света
- Небесным городам.
Елена Шварц пытается ответить на вопрос, зачем мучительное болевое существование, оправдание того света в иных мирах: зачем, становясь углем, согревающим других, «для топки погибаем рая». Многие петербургские поэты работали в котельных, а в стихах Елены Шварц эта работа превращается в символ духовного земного труда во славу небес: «И мы в слезах и муке, <…> / Кромешный уголь добывая, / Для топки погибаем рая» («В шахте»). «Он сделал нас бездонными – затем, / Чтобы тоска не ведала предела», – напишет Е. Шварц об обреченности на страдание в стихотворении «Я думала – меня оставил Бог…». Надо сказать, образ Бога-шахтера идет из стихов Эмили Дикинсон: «Шахтерской лампой рудника / Осветит жизнь любовь». )67, из поэзии Цветаевой («Заворожил от света Божья / Меня верховный рудокоп»68). Как и у Цветаевой, есть у Е. Шварц стихи, проникнутые жаждой развоплощения, мечтой оставить земное «нелепо-двуногое» тело, и, подобно шипучей таблетке, раствориться в мироздании, как в воде. Иногда стихи о смерти полны иронии, Елена Шварц видит себя кружащейся на огненной карусели «то закатом в затылок, то мордой в зарю» («Мне моя отдельность надоела…»). Среди стихов на потусторонюю тему выделяются «Элегии на стороны света» (1978), в которых поэт пытается нарисовать возможные направления пути к Богу в четырех стихотворениях. Подзаголовки элегий: северная, южная, восточная, западная – задают направления мысли, образных линий. Поэт пробует сказать о том, с каким рвением и пылкостью Бог создавал человека, какой изувеченной оказывается человеческая жизнь наяву и о поисках совершенного мира Бога. Элегии – разговор с ангелом, видящим человека – свою земную половину – «среди тела змеиных колец», в неэстетическом, уродливом облачении земной плоти. Поиски ангела подобны движению корабля в тумане во мгле запустенья. Смерть – «ангела светлого роды», рождение сквозь земные страдания нового, небесного «я», соединение души с небесным телом. Счастливые совпадения с природой и земной жизнью отмечены эпитетом «изумрудный»: «изумрудную утку в пруду целовала», «изумрудную травку с гусыней щипала, рвала». Во второй элегии замечательно изображение страстного божьего творчества, Бога как пламенного ювелира, вдохновенного садовода: