Хата за околицей; Уляна; Остап Бондарчук Крашевский Юзеф

XXIII

Гордый своей обязанностью опекуна, Янко-дурачок работал за четверых, стараясь скрыть от братьев свои ежедневные экскурсии и угодить на всех. Он не пренебрегал никакими средствами помощи, украсть для бедной Мотруны у богатого соседа не считал делом преступным и потому всегда являлся к ней с ломтем хлеба, миской толокна или мешочком крупы и других съедобных вещей. Все это было украдено, не исключая щенка, но так искусно, что подозрение не могло пасть на настоящего вора. Янко самого братья высылали отыскивать покражу, он исполнял приказание, шарил по всему селу и, с пустыми руками воротившись домой, увлекал невесток рассказом о том, сколько кур у соседа, где спрятана крупа и сколько ее. Пропажу щенка дурачок приписал лихости какого-то дикого зверя, этим объяснением остались совершенно довольны, потому что потеря щенка беда небольшая.

При всем своем старании дурачок едва мог управиться с суточной работой в двух избах, отброшенных одна от другой на такое дальнее расстояние, о себе он вовсе не думал и вполне удовлетворял нуждам своих хозяев. Несмотря на то, что дома ему поручали самые тяжкие работы, он все-таки находил время навестить избу цыгана, сходить за водой, наносить дров, украсть где-нибудь хлеба.

В воскресенье утром цыган в первый раз навестил жену. Он торопился отдать полкаравая сбереженного хлеба и несколько заработанных грошей своей, быть может, умирающей с голоду Мотруне. Каково же было его удивление, когда он увидел, что хозяйство его в одну неделю так стало богато! Слезы навернулись на его глазах, когда Мотруна рассказала о подвигах Янко, но цыган сильно встревожился, когда в голове его родился вопрос – откуда нищий мог добыть все это?

«Украл, – подумал цыган, – украл. Ну а что, если на селе спохватятся? Ему ничего, а на нашу голову новая беда!»

Однако ж он не открыл жене своих опасений, боясь лишить ее последней радости.

– А слышал ли новость? – спустя минуту сказала Мотруна. – Пан приехал, говорят, выгоняет отсюда капитана, пани умерла.

– Нужно идти на барский двор, – произнес цыган, мало обративший внимания на последнее известие и совершенно занятый своею судьбою. – Авось он как-нибудь поможет.

– И дурак говорил, что надо идти, – прибавила Мотруна, – да ты не знаешь пана! К нему трудно приступиться, раз десять сходишь – слова не добьешься, он больной, все словно спит.

– Попробую, – сказал Тумр и в полдень, помывшись и принарядившись как можно лучше, отправился к пану.

Сопровождаемый целой стаей собак, цыган решительным шагом прошел двор и остановился в почтительном отдалении от барского крыльца в ожидании милостивого позволения войти в покои. Проходившие слуги не обращали на него внимания, наконец один спросил, что надо, и махнул рукою, другой сказал, что барину недосуг, но цыган не покидал своего места. Тумр не обладал искусством людей, бывающих на барских дворах, умеющих вовремя подойти к окну, кашлянуть за дверью и так наскучить своим терпением, что их или прогонят, или выслушают. К счастью, пан Адам случайно взглянул в окно и увидел мрачное лицо цыгана, который стоял, опершись о дерево и потупив в землю глаза, не смея двинуться с места и терпеливо ожидая решения судьбы.

Пан Адам и теперь скучал точно так же, как прежде. Он отправился за границу с намерением излечиться от скуки и усталости, но и за границей он так же скучал, как в своем имении. Жена, окруженная толпой любовников, кокетничала по-прежнему и таскала мужа с места на место, чтобы скрыть от него свои похождения. Судьба сжалилась над бедным невольником и расторгла брак, который был связан несчастным случаем и ослеплением.

Мадам Леру, возвращаясь с бала, простудилась и умерла в чахотке. Это событие нарушило на время монотонную жизнь Адама, он предался страшному отчаянию и думал, что вскоре последует за существом, к которому время и привычка привязали его, с горя он перебирал вещи, оставленные женою, и мало-помалу дошел до ее шкатулки.

Здесь тихая печаль превратилась в страшную злобу: столько нашел он любовных записок, столько чистейших доказательств подлого обмана, столько насмешек над собой! Он старался ничему не верить, но действительность была открыта, и он силился задушить в себе воспоминания о женщине, которая так спокойно глумилась над ним.

Возвратясь на родину, он при первой встрече с Гарасимовичем бросил в глаза любовные письма его к француженке и приказал убираться вон. Капитан, убежденный в нравственном бессилии своего принципала, попробовал было отстоять выгодное право на управление чужою жизнью и имением, но пан Адам не хотел о нем и слышать.

Еще, быть может, и остался бы он на своем месте, но жалобы крестьян так раздражили Адама, что управляющий был немедленно изгнан и с тех пор не смел являться в Стависках.

И снова в доме Адама однообразной чередой потянулись печальные дни. Опять завладел им страшный душевный недуг, порожденный ранней потерей нравственных сил и пресыщением в жизни: ничто не занимало его, на все он смотрел с неизменным равнодушием. Целые дни проводил в полусонном состоянии сибарита, размышляющего о том, чем бы потешить себя. Иногда в голову его приходили дикие желания, приличные Нерону или Калигуле: он жалел, что не может сжечь Рима и воспеть его пепелище или обоготворить скотину и людей превратить в животных. Случалось, что слуги не могли угодить капризам и причудам своего пана, а иногда он становился добрым простаком, и всякий лакей водил его за нос, были и такие минуты, что пан бесновался без всякой видимой причины – и тогда всем доставалось.

Когда порывы очнувшихся страстей охладевали, наступала апатия, бесчувствие.

Таков был пан Адам в лучшую пору жизни. В тот день, когда цыган стоял у крыльца, расслабленный сибарит чувствовал припадок доброты. Более часу он ходил по комнате, закинув за спину руки, и, подходя к окну, всякий раз видел цыгана. Упорство бедняка, не трогавшегося с места, несмотря на проливной дождь и стужу, заняло его.

– Слякоть, холод! А этот человек стоит так спокойно и так долго! Должно быть, ему очень нужно говорить со мной.

Еще полчаса походил он по комнате, посматривая в окно, следя за движениями цыгана, это занятие интересовало праздного пана, и потому он не спешил удовлетворить своему любопытству. Наконец начало смеркаться, а цыган все-таки не двигался с места, пан не вытерпел и приказал позвать его.

Закурив трубку, развалившись в креслах, пан заговорил:

– Кто ты? Зачем тут стоишь?

– Я кузнец, – отвечал Тумр, – цыган, – прибавил он после короткой паузы, понизив голос.

– А-а! Помню, помню, какая-то история у тебя вышла… свадьба… моя жена… что-то… что с тобой сделали?

Цыган, никогда не воображавший, что кто-нибудь может забыть его горе, вытаращил глаза на зевающего барича.

– Так расскажи мне все от начала до конца, – прибавил Адам, – я ничего не помню.

Кто был в положении Тумра, тот поймет, как тяжко было ему исполнить приказание, но он собрался с духом и рассказал свою историю, а пан выслушал ее, не сделав ни малейшего движения.

Несмотря на то что рассказчик в общих только чертах представил бедственную свою участь, однако ж, он успел расшевелить внимание пана.

«Странная идея родилась тогда в голове моей жены, – подумал он, – состряпала свадьбу и вооружила против молодых все село. Не случись этого, цыган пошел бы своею дорогой, а девку выдали бы за кого-нибудь другого. Теперь что я сделаю?..»

– Чего ж ты хочешь? – спросил он, подумав немного. – Я не могу приказать, чтобы любили тебя, с миром трудно сладить! Не лучше ли было бы, если б ты переселился в другую деревню?

– Куда? – спросил цыган. – Я поставил здесь избенку, уж довольно поту пролил я на этой земле. Жена родилась тут, привыкла, да ей и не время тащиться за мной… Хочу выстроить кузницу, да не на что, будет где работать, будут ходить наперед чужие, а там и свои…

Пан улыбнулся и покачал головой.

– Попробуй, если хочешь, – сказал он холодно, – я тебе, пожалуй, помогу, но я знаю, ничего не будет.

Говоря это, он вынул из кармана деньги, отсчитал десятка два-три рублей и бросил на стол с такой гордой холодностью, что его доброе дело почти оскорбило цыгана. Но делать было нечего, он принял милостыню и, потешив щедрого пана рассказом подробностей своего горемычного житья, вышел со двора довольный, счастливый.

«Нужно посмотреть на эту хату за околицей, о ней, кажется, уже мне люди говорили, – думал пан, – да, любопытно, очень любопытно… Счастливы эти люди! Как им хочется жить, как мало им надо!»

Настроив мысли на прежний лад, пан снова начал зевать, а между тем Тумр бежал к избенке порадовать жену. Сумма в самом деле была достаточна для того, чтоб выстроить кузницу и купить необходимые орудия, но приниматься за работу было поздно.

Мотруна, завидев мужа, вышла к нему навстречу. Увидев деньги, она обрадовалась и изумилась.

– Что мы теперь станем делать? – спросила Мотруна.

– Кузницу выстрою, надо ждать до весны, теперь немного сделаешь, а денег трогать не будем… На хлеб пойду опять работать. Помаемся зиму, а там все пойдет хорошо.

– А может быть, этих денег и на хлеб, и на кузницу хватит? – нерешительно заметила Мотруна.

Цыган в ответ покачал головой.

– Нет, голубушка, о том нечего и думать, – сказал он после минуты раздумья. – Деньги, как вода, уходят… Эти истратим, других не найдем… Закопаем вот здесь, в уголок, пусть ждут до весны.

– Пусть ждут, весна недалеко.

– Теперь легче будет ждать, посмотрим, что скажут в селе, как тут, на горе застучит мой молот?..

Медленно протащилась зима со своими вьюгами, морозами, оттепелями, а в хате за околицей ничто не изменилось. Янко привык служить жене цыгана и привязался к этому скаредному жилищу нищеты, потому что здесь только говорили с ним как с человеком, любили его как брата. Предусмотрительный Янко сплел корзинку для люльки и во избежание дурных предзнаменований повесил ее под крышей.

Тумр постоянно ходил в Рудню, его услугами там пользовались с тем большей охотой, что он мастер своего дела и усердно работал за самую ничтожную плату. Жители Рудни не раз смеялись над ставичанами, имевшими у себя дома отличного кузнеца и ходившими за несколько верст точить топоры. Случалось, что ставичане приходили и в Рудню к кузнецу, Тумр работал для них так же, как и для других, но ни разу не обменялся с ними ни полсловом.

Только что начала показываться зелень, Тумр нанял работника и принялся за постройку кузницы, он рассчитывал, что рабочее время принудит упрямых ставичан обратиться к нему. На деньги, зарытые в углу избы, едва-едва можно было приобрести кузнечный инструмент, необходимый для выполнения неприхотливых сельских заказов.

Печник, ставивший горн из купленного кирпича, и сапожник, тачавший мехи, совершенно истощили карман цыгана: но зато кузница была почти готова.

К несчастью, прежде чем все было готово, время посева ушло, а у Тумра еще не было ни клещей, ни молота, ни угля. Бедняга стал рассчитывать на починку серпов, кос и плугов. Иногда казалось ему, что все готово, но каждый день доказывал ему, что много еще недостает, и цыган с новою ревностью принимался за работу.

Весна была уже на исходе, когда Тумр, вечером возвратившись в избу, воскликнул:

– Ну, слава Богу, кузница кончена! Надевай фартук и работай!

Вслед за ним вбежал в избу запыхавшийся Янко.

– Ха, ха, ха! Новость! Новость!

– Что с тобой, Янко? Какая новость? – улыбаясь, спросила Мотруна.

– Возвращаюсь из леса, – залепетал Янко, – вижу – шайка цыган… вон тут на лугу, недалеко, будут ночевать.

Тумр вздрогнул всем телом и пробормотал что-то невнятно, Мотруна, инстинктивно испугавшись, заломила руки.

– Зачем же они пришли сюда? – произнесла она. – Зачем?

Сердце несчастной сильно забилось, почуяв невзгоду. Тумр явно был встревожен, но хотел казаться равнодушным.

– Да нам какое дело до того, что цыгане пришли? – произнес он медленно. – Пришли и уйдут.

– Все-таки, Мотруна, посматривай за мужем, до беды недалеко, пожалуй, уведут, – прибавил дурачок.

– Ох, горе, когда мужа придется сторожить!

– Береженого и Бог бережет, – сказал гость. – Но мне домой пора, доброй ночи!

Янко проворно выскользнул из двери.

Тумр и Мотруна сидели одни, не говоря ни слова, мысль их летела к цыганскому шатру. Тумр не мог ни минуты остаться на месте, бледное лицо его пугало жену, которая изредка устремляла на него глаза, исполненные тревожного любопытства. Никогда еще он не казался ей таким страшным: глаза его дико блистали, губы дрожали, на лбу выступили крупные капли пота, грудь тяжело и высоко подымалась, словно хотела разорваться.

Сели ужинать, цыган и ложки не обмакнул, а когда посуда была убрана, он снова начал ходить, молчаливый, мрачный, почти помешанный. Он бежал от порога в противоположный угол избы, но непреодолимая сила опять влекла его туда, казалось, он готов был отворить дверь, но рука судорожно опускалась, и он бросался назад. Глядя на него, можно было подумать, что гладиатор борется с диким зверем – так он боролся с собою.

– Послушай, Мотруна, – сказал он, наконец остановившись посреди избы, – цыгане могут испортить все дело. Я спешил окончить кузницу, надеясь, что в рабочее время народ волей-неволей придет ко мне с работой, а вот как эти бродяги расположатся здесь – всех заманят к себе, а нам пропадать придется.

– Отчего ты так думаешь?

– Те ничего не сделали, а я…

– И что же ты сделаешь? – спросила Мотруна, устремив на него глаза.

– Что? Я не знаю, – нерешительно отвечал Тумр, – пойду к ним, буду просить, чтоб ушли отсюда.

– Ты! Ты к ним! – крикнула Мотруна, вскочив со своего места. – Зачем? Они потащат тебя с собой, они забьют тебя, отравят, околдуют! Нет, нет! Я не пущу тебя… Ты не пойдешь?

Последние слова Мотруна произнесла с таким отчаянием, что Тумр, пораженный болезненным выражением ее лица, принужден был замолчать, но смертная бледность покрыла его щеки, он опустил голову, будто приговоренный к казни.

– Ну, так пропадем, коли ты мне не веришь, – произнес цыган, внешне совершенно спокойный.

– Я… я верю тебе, да как мне им поверить? Цыгане – народ мстительный, ты ушел от них – они тебе мстить будут…

Тумр язвительно усмехнулся.

– Много ты знаешь цыган! – сказал он медленно. – За что они будут мне мстить? Сколько цыган сидит на месте и пашет, а разве мстил им кто-нибудь?

– Ведь они колдуны, – перебила Мотруна.

– Против колдовства есть колдовство, – хмурясь, отвечал Тумр, – и моих глаз не выносил никто.

И он посмотрел на Мотруну этим непобедимым взглядом, она задрожала и опустила свои глаза, она почувствовала, будто горячее острие пронизывало ее сердце, будто тяжелая цепь сжимала слабую грудь и останавливала дыхание.

– Скажи лучше, что мне не веришь, – закончил Тумр. – А цыган тебе опасаться нечего. Между твоими страшнее жить, чем между ромами, однако ж я жив и здоров.

– Да зачем же ходить к ним? – умоляющим голосом произнесла Мотруна.

– Чтобы уговорить их идти дальше.

Мотруна не отвечала. Цыган посмотрел на нее, заметил слезы на глазах и снова начал ходить по избе, так бешено, что можно было опасаться за слабые стены мазанки, в которых он бился, как зверь, посаженный в клетку.

Тумр лгал. Не опасение остаться без куска хлеба призывало его к цыганскому костру, но сердце, не разум, но та таинственная сила воспоминания, которую ослабляет старость, ослабляет счастье. Тумру нельзя было забыть бродячего житья, огненных глаз Азы, цыганского котла, песен, голоду, преследования и мести.

Так таинственно сложилась жизнь людская, что как бы ни была она жалка, а все же найдутся в ней зародыши счастья и наслаждения. На дне всякого страдания человек находит оружие победы; когда страдание доходит до крайнего предела, из него рождается противодействующая сила.

Тумр много выстрадал, в прошлом, как и в настоящем нашел он мало счастья, но прежние язвы уже зажили, на месте их явились новые – и в прошлом он видел возможное для себя счастье. Сердце, пробужденное чародейским словом, рвалось к оставленным братьям, мысль витала в обольстительной сфере воспоминаний о счастливой юности.

«Что, если это они? – думал он. – Что, если это Аза, Апраш, старуха Яга, Пегебой, Пуза и тот самый изорванный шатер, под которым столько капель моего поту упало на землю, и скрипящая телега, и слепая лошадь?.. Живы ли еще дети и жена Апраша? Хоть бы взглянуть на них! Разбили где-нибудь у опушки леса шатер, расположились на ночь… не смеют войти в село… Апраш сидит у огня, жена молчит и качает дитя, Яга болтает, мальчуганы пляшут, лошадь пасется на поле! Эх, черт возьми, как им там хорошо, хлеба нет, зато есть свобода! Хоть бы раз взглянуть!»

Взор Мотруны, казалось, проникал сквозь череп цыгана и наблюдал его мысли, с каждой минутой она становилась печальнее, а Тумр глядел, словно помешанный.

Бог знает, в котором часу легли спать хозяева лачужки, цыган никак не мог сомкнуть глаз и наконец закрыл голову, чтоб показать жене, что спит. В его душе кипело желание хоть издали взглянуть на бродяг, и борьба в человеке, не привыкшем побеждать себя, довела его почти до бешенства. Усталость смыкала глаза, но цыгане не давали покоя, он засыпал и просыпался, стонал и наконец впадал в состояние, не похожее ни на сон, ни на бодрствование.

Из борьбы страстей часто возникает физическая сила, и, напротив, болезнь, изнуряющая тело, нередко побуждает душу к необычайной деятельности.

Не успел Тумр уснуть, как какая-то непонятная сила подняла его и направила к двери.

Последняя вспышка потухавшего огня осветила цыгана, и Мотруна увидела дикое выражение его лица. Она испугалась и, не смея крикнуть, ни даже шевельнуться, затаив дыхание, заломила руки и опустила голову.

Тумр казался великаном, так вытянулся он под гнетом невидимой силы: волосы взъежились, неподвижные, безжизненные глаза уперлись в дверь, брови мрачно сдвинулись, во всем его образе выражалось столько могущества и непоколебимой воли, что Мотруна не смела и подумать восстать против нее.

Тяжелой поступью дошел он до двери и, оставив ее отпертой, скрылся в темноте.

Дрожа всем телом, Мотруна вскочила с постели и бросилась к двери, при свете месяца она увидела как Тумр, не останавливаясь ни на секунду, побрел к кладбищу и, будто привидение, исчез за могильными крестами.

Она хотела догнать мужа, но силы оставили ее, она схватилась за грудь и упала на пороге. Цыган уже был далеко и не мог слышать пронзительного крика жены.

Тумр не шел, а бежал, сам не зная, куда принесут его ноги. Миновав кладбище, перепрыгнув через несколько рвов и заборов, взобравшись на гору, он увидел в долине огонь и прибавил шагу.

В это время из-за туч показался месяц и удвоил красоту картины, развернувшейся пред ослепленными глазами Тумра. Ночь была тепла и спокойна, ветерок лепетал на вершинах деревьев, темно-серое небо подернулось белыми волнистыми облаками. На дне широкого рва, с трех сторон окружавшего лес, сквозь полупрозрачную ночную тень виднелся цыганский обоз.

Вокруг пламени в дыму, как привидения, бродили черные фигуры. Ближайшая часть леса, освещенная пламенем костра, чудно рисовалась на темном фоне бора. Каждая ветвь при малейшем дуновении ветерка, казалось, выскакивала из густого мрака и принимала тысячу образов, трепеща сверкающими листьями.

Но Тумр ничего не видел, он все более и более ускорял шаги и наконец остановился под цыганским шатром, у самого огня.

Теперь, казалось, он очнулся, вскрикнул пронзительно и пал на землю, будто дерево, поваленное бурей.

XXIV

Шайка, предводимая Апрашем, по выходе из Стависок успела побывать в разных странах, испытала много превратностей судьбы: неизвестно, случай ли или воля Азы снова привели ее сюда. Аза так искусно управляла всеми, что хотя предводителем шайки считали Апраша, но голос ее брал верх над распоряжениями атамана.

Кто знает, что делалось в сердце дикого дитяти? Довольно того, что цыгане воротились в Стависки. Хотела ли Аза увидеть Адама, думала ли она о судьбе Тумра – не знаем.

После того, как Тумр оставил свою братию, Аза во многом изменилась: по-прежнему она была живая, но на лице уж не заметно было беззаботного веселья. Пребывание в панском доме познакомило ее с роскошью и лучшей жизнью и научило тосковать по ней.

Она возненавидела свои лохмотья и толстую рубаху, ей нужна была тонкая рубашка, кумач, который так пристал к ее черным глазам.

Она умела прекрасно одеться в лохмотья: просто-напросто опахивалась одеялом, убирала голову цветами и чистотой заменяла пышность, но ей жаль было шелку, оставленного в доме Адама.

Часто, гораздо чаще, чем желал Апраш, вспоминала она Тумра, казалось, чем больше увеличивалось разделяющее их пространство, тем чаще и тем беспокойнее произносила она его имя. Не раз Аза начинала ссору со своим атаманом, который, по ее мнению, был причиною бегства Тумра.

Однако ж Аза клялась и предсказывала, как цыганка, что кто изведал прелести бродячей жизни, тот недолго останется на одном месте и рано или поздно воротится под тень прохладного шатра.

«Только бы нас увидел, только бы почуял запах нашего котла, сорвется с цепи, прибежит к нам».

Во время медленных переходов из села в село, из местечка в местечко цыгане лечили, ворожили, заговаривали, и великая ворожея Аза всех очаровывала прелестью своею и влекла за собой толпы поклонников: она любила водить за собой своих пленников, а их было немало. Кто мог устоять против этих страстных взглядов, этой улыбки, обещавших столько блаженства! Но, когда невольник, окованный цепями, лежал у ног цыганки, она отворачивалась от него с насмешкой и презрением. Ее каменное сердце не билось для других, не отвечало ничьим мольбам и вздохам.

С каждым днем она становилась прекраснее, с каждым днем она совершенствовалась в своем ремесле. От старух научилась она пляске, вынесенной из Испании, и, кружась при звуках балалайки, она, казалось, разыгрывала целую драму страсти.

Старики и юноши со всех сторон сбегались смотреть на чудную пляску, простое любопытство приводило их к цыганке, но никто не оставался на этом чувстве, ее движения могли зажечь страсть в охладелом сердце старца. С каждым днем Аза становилась известней в местечках и больше зарабатывала пляской, чем Апраш молотом и наковальней. Старухи-цыганки видели в ней опору в будущем, предсказывали красавице славную жизнь и ухаживали за ней, как за королевой. Апраш, смотревший на нее мрачными и вместе с тем раскаленными глазами, наряжал и лелеял ее, особенно после смерти жены. Вечно безмолвная, несчастная женщина, казалось, ждала, скоро ли последнее дитя оставит ее тощую грудь: лишь только нога его ступила на землю, нежная мать пошатнулась и, не испустив даже стона, умерла, по-видимому, спокойно. Смерть настигла ее в печальном сосновом лесу, цыган зарыл холодное тело и забросал могилу сухими ветвями. Никто не пожалел о ней, никто не уронил слезинки на ее могиле, детей более удивила, нежели опечалила потеря матери, взрослых не удивило и не опечалило это событие: безмолвная жена атамана была им чужда и происхождением, и характером.

Опустив товарку в могилу, бабы нашептывали заклинания, муж, обернув тело широким покровом, проворчал что-то сквозь зубы, ничто, похожее на слезу, не омрачило его черных глаз. Младшее дитя, увидев, что мать опускают в могилу, протянуло к трупу ручонки, пошатнулось и упало на бездыханную грудь. Апраш вытащил его из ямы, высек, и скоро земля закрыла бренные останки несчастной женщины.

Теперь, казалось, Азе предстояла честь сделаться супругой атамана. Через несколько месяцев после смерти жены, действительно, Апраш объявил ей свое желание, но в ответ услышал колкие насмешки.

– Что с тобой? – вскричала Аза. – Рехнулся, кажется, на старости лет! Да ты мне в дедушки годишься. Ты стар – я молода, у меня нет вовсе охоты быть матерью цыган, а пуще всего твоей рабой.

– Видишь, – отвечал мрачно Апраш, – что в нашей шайке нет для меня жены, кроме тебя.

– Возьми какую-нибудь старуху: она за детьми присмотрит и тебе угодит.

– Аза, ты знаешь, что я не терплю насмешек.

– Я насмехаюсь, – отвечала она, – потому, что ты заслужил того! Вырви горсть волос, посчитай седые, их будет больше, чем я прожила на свете.

Несколько раз Апраш повторял свое предложение, но упрямая цыганка, ободряемая всеми старухами, осыпала его градом насмешек и упорно защищала свою свободу.

Апраш сердился, горячился, грозился, но победить не мог. Заметив, что Аза ведет табор туда, куда тянет ее воспоминание о бариче и Тумре, он воспротивился, но пересилить ее прихоти не мог.

По мере того как табор приближался к селению, Аза становилась задумчивее, важнее, одевалась тщательнее, старалась казаться красивее и на угрозы Апраша отвечала смехом.

Наконец цыгане приблизились к Ставискам, Аза хотела разбить шатер на знакомом месте, но атаман заупрямился и расположился, как мы знаем, во рву, окружавшем лес.

Азе вздумалось тотчас же бежать в селение, Апраш поднял топор и обещал разрубить ей голову при первой попытке бежать. Все старухи под предводительством Яги вооружились против Апраша: поднялся крик, вышла страшная суматоха, даже дети приняли сторону Азы, кузнец, уступая общему озлоблению, бросил топор, а Аза, измерив его презрительным взглядом, закричала:

– Теперь я не пойду, потому что не хочу, пойду, когда мне вздумается. Слушай, Апраш, я не боюсь ни твоих угроз, ни топора! С этих пор ты мне не начальник: мы друг другу чужие. Ступай куда хочешь: мои пойдут за мною.

Цыган стиснул зубы, засверкал черными глазами, замолчал и молча уступил поле битвы.

Только одна Аза знала, что происходило в сердце предводителя. Целый вечер просидел он у очага, не двигаясь с места, ни во что не вмешиваясь, не говоря ни слова. Аза на время взяла в свои руки управление шайкой, разместив людей, разделив ужин, она, чтоб дать почувствовать Апрашу его унижение, приказала поставить перед ним миску щей с ломтем хлеба. Цыгане не питали более никакого уважения к вчерашнему предводителю, и, будто льва больного, каждый бодал, если не рогом, то словом.

XXV

Не далее, как в двух шагах от печального Апраша грохнулся полусонный, полупомешанный Тумр и своим появлением встревожил весь табор.

Пораженная Аза схватила пылавшую ветвь и побежала к Тумру. Она осветила фигуру упавшего человека и с тревожным любопытством начала всматриваться в бледное, исхудавшее, почти мертвое его лицо.

– Так! Это он! – закричала она. – Я так и думала, он, рано или поздно он должен был прийти. Да как он переменился! Словно мертвец! А! А! – прибавила она, вспрыскивая Тумра свежей водою. – Что с ним сделали поганые и белокурая жена!.. Для нее он покинул наш табор и наше привольное житье, а она замучила его! Бедный Тумр! По лицу видно, как он много вытерпел: постарел, измучился!

В это самое время Тумр открыл глаза, поднялся и, окинув удивленным взором окружавшие его лица, остановился на прекрасной девушке, которая, как небесное явление, освещенная пламенем факела, стояла пред ним с улыбкой на устах. Видение это казалось ему продолжением сна.

– Где я? – спросил он хриплым голосом, посматривая то на ромов, то на свои окровавленные ноги, руки, грудь. – Я ведь лег спать в своей избе, а теперь где? Что это? Где же Мотруна? Кто перенес меня сюда? А, а! Неужели все это сон – и изба, и Мотруна?..

– Так, так, твоя жизнь сон, – отвечала цыганка, подавая воду. – Пей, освежись и поздравь себя с возвращением под родной шатер! Отведал ты счастья сидячей жизни: скажи теперь, чья лучше?

– Полно, да разве это сон? – протирая глаза, снова начал Тумр. – Ах, да! Янко говорил мне о вас, целый вечер хотелось посмотреть, как вы живете, страшно хотелось! Да помню, я лег в избе и заснул: какая ж сила перенесла меня сюда?

– Та, которая птицу гонит в гнездо, а зверя в берлогу, – смеясь, отвечала Аза, – знать ее не знаем, только она сильнее человека.

Тумр смотрел кругом и мало-помалу приходил к сознанию.

– Где же Апраш? – спросил он. – Где его жена?

– Жена его спит далеко в лесу, – отвечала Яга.

– Апраш спит себе спокойно у очага, – сказала Аза со значительной улыбкой, – уж он не предводитель, поднял на меня руку, и сам упал. Смотри, – прибавила она, отодвигаясь в сторону, – вот Апраш! Этот дряхлый старик хотел жениться на мне, сделать меня своей невольницей! Сорви с него голову или плюнь в глаза – и ничего не смеет сделать.

Апраш, оскорбленный насмешкой, схватил топор и бросился на Азу, но прежде чем он успел поднять топор, Тумр кинулся на него, одним движением руки опрокинул старика и, наступив на горло, вырвал из рук его топор.

Глаза бойцов, налитые кровью, встретились. Апраш зарычал, как дикий зверь, и отпустил руки.

– Так! – глухо произнес Апраш. – Я обессилел. Не господствовать уж мне над вами, а рабом идти за телегой. Пусти меня, Тумр. Клянусь Богом, смертью, болезнью, днем, ночью, что никакого не сделаю вам зла, отпусти меня, невольника!

Но Аза, припав к нему, кричала:

– Еще раз повтори, повтори десять раз – тогда тебе поверю.

Апраш стал повторять свою клятву.

– Отнимите у него топор и нож! – закричала Аза. – Благодарю тебя, Тумр, – прибавила она, обращаясь к Тумру, – ты спас мне жизнь, оставь его. Сам Бог послал тебя, чтоб спасти мне жизнь. Садись, согрейся у знакомого очага, расскажи, как ты жил после разлуки с нами… Ты бледен, худ, ты много страдал?

– А! А! – опираясь на локоть, отвечал Тумр. – Тяжкая была моя доля, поганые изгрызли и меня и жену, и отступились от нас, я терпел и боролся. Помер отец Мотруны, своими глазами проводил я его на кладбище, братья должны были выдать за меня сестру, да счастья от того не прибавилось: беды только нажил, никто и не смотрит на нас, кроме одного Янки.

– Ну, а твоя белая жена?

– Жена любила и любит меня, да что в любви, когда и голод и холод одолевают? Моя изба была для меня просто гробом, как в гробу, в ней душно, и тесно, и скучно, только и видишь могилы, кресты, пустыри…

– Ведь вас двое?

– Нет, сам – третий с нуждой, сам – четвертый с голодом, сам – пять с добрым Янкой, – возразил Тумр со злобной усмешкой. – Вы как проживали? – спросил он. – Где были, зачем перешли сюда? Что вы мне принесли, счастье или несчастье?

– Мы?.. – произнесла Аза. – Я хотела увидеться с тобой, Апраш противился было, да я настояла на своем. Жили как обыкновенно, каждый день все ново, кроме лохмотьев, жгли угли в кузнице, сопели мехи, работали руки, а Аза пела и кричала за деньги… И вот, как видишь, пришли, может быть, за тобою, а может быть, и к молодому пану… Что делает пан Адам? По-прежнему скучает да сердится, сам не зная, за что и на кого?

– Не знаю, – тихо отвечал Тумр, – он женился было и, говорят, жена обманула его.

– Что же ей было делать, несчастной! – смеясь, возразила Аза.

– Уехали было лечиться куда-то далеко, да пани, говорят, с веселья умерла.

– Умерла! Вот хорошо сделала! – всплеснув руками, воскликнула Аза. – Снова начну мучить его… Так в барском дворе пусто?

– Да.

– Что-то он скажет, как увидит меня? Завтра, непременно, завтра, оденусь, как пани, и пойду к нему!

Аза взглянула на Тумра, он молча вертел в руках погасшую головню.

– Пойду мучить его, смеяться над ним, – повторила Аза. – Ах, если б ты видел, Тумр, как эти паны за мной ухаживали, как они сыпали деньги, обещания! Я водила их за собою и бросала потом на дороге, как обглоданную кость.

В словах цыганки было что-то свирепое, но она была так прекрасна, что Тумр смотрел на нее, слушал и не мог налюбоваться.

Свет очага придавал ей еще более прелести, а недавняя беда – степенность и самоуверенность. Тумр не видывал еще Азы в подобных условиях.

– Да говори же что-нибудь о себе, – более мягким тоном произнесла она, – говори о своей избе, жене, жизни.

– Я сказал, – печально и медленно произнес цыган. – Жена добрая и честная, да все скучает и горюет о том, что не видит родных. Изба моя стоит за селом одна-одинехонька и смотрит на кладбище, в ней тесно, холодно и пусто.

– А не пищит ли в ней дитя? – задумчиво спросила Аза.

– Нет еще, но – кто знает – сегодня или завтра услышу его писк.

– Так?! Ну, пропала твоя головушка! Иссохнешь в своей избе, будешь сидеть со своей больной женой, да нянчиться с ребятишками! – потом, махнув рукой, она продолжала: – Ступай себе с Богом, теперь ты не наш. Ступай! Не смотри на наше житье. Теперь ты невольник! Ты поганый!..

Слова эти Аза произнесла без гнева, скорей с состраданием, но они пронзили сердце Тумра: он опустил голову, медленно поднялся с земли, повел вокруг печальным взглядом, и глаза его остановились на прекрасной цыганке.

– Ступай, – повторила она, – тебя ждет жена. Что надрывать сердце? Ведь не воротить того, что прошло.

XXVI

Разбитый, усталый Тумр медленно возвращался домой той же дорогой. Израненные его ноги едва передвигались, отяжелевшая голова свинцом повисла на шее, сердце то шибко билось, то замирало в тощей груди.

Пространство, так быстро пройденное в беспамятстве, теперь показалось бесконечным, он искал дороги, бросался в разные стороны и не мог найти. Изредка он оглядывался назад с надеждой увидеть Азу и потом усталыми глазами отыскивал избу, селение, кладбище.

Наступило утро – ночная тьма уступила место утреннему солнцу, небесные огни с каждой минутой становились бледнее, и темные тучи стали мало-помалу окрашиваться заревом востока.

Цветы боязливо высовывали из мрака свои разноцветные головки и освежались прохладной росою. Торжественная тишина прерывалась песнью ранних птиц и криком воронов.

Тумр шел, спотыкаясь, прохлада утра не поднимала его ослабевших век. Наконец он увидел серые кресты, сухие вербы, желтую могилу Лепюка и низенькую трубу своей избенки.

Он бессознательно прибавил шагу.

«Что делает Мотруна? – подумал он. – Видела она, как я ушел из избы? Эх, жаль ее, жаль! Зачем же полюбила цыгана?»

Дрожа всем телом, цыган миновал кладбище. На пороге не было Мотруны, и он смелее приблизился к двери. Он готов был перешагнуть через порог, когда из хаты послышался голос, чуждый для уха цыгана. Этот голос сказал ему, что он… отец.

Переступив через порог, он увидел жену, которая, лежа на полу, прижимала к груди ребенка, забыв свои страдания.

На пороге сидел Янко, он пропустил Тумра, дозволил ему подойти к жене, нагнуться к ее жалкой постели. Но когда Тумр через минуту бросился вон из избы, чтоб вздохнуть свободней, карлик явился перед ним с выражением гнева и угроз.

– Что с тобой, Янко? – спросил цыган, вытирая оборванным рукавом лицо, облитое холодным потом.

– Что с тобой, проклятый цыган! – воскликнул карлик, сжимая кулак. – Где ты таскался сегодня? А! Жена тут стонет, а он к цыганам побрел!..

– Я не знаю, что со мною делалось.

– А я знаю, – произнес Янко, – дьявол тебя попутал – ты ходил к ведьмам плясать.

– Брани меня, – сказал Тумр, – но Мотруна тебе скажет, по своей ли воле я пошел, виноват ли я?

Дурачок сурово посмотрел на Тумра.

– Эй, берегись, поганое отродье! – сказал он. – Хоть я и мал и горбат, а убью тебя, как собаку, если не будешь беречь жены и дитяти!

Тумр презрительно улыбнулся.

– Янко, тебе не след грозиться.

Но Янко не слышал слов Тумра, он опрометью бросился в село, а цыган, оставшись один, поглядел ему вслед и воротился в избу. Сердце его сжалось при виде любимой женщины, распростертой беспомощно, мертвая бледность покрыла ее лицо, крупные капли пота выступили на лбу, цыган бросился на колени перед ней, в эту минуту он почувствовал себя виновным, хотя и не знал, что вовлекло его в преступление.

– Я не хотел уйти от тебя, – повторял цыган, – я не знал, что делал!..

– Тебя увела колдунья, – слабым голосом произнесла Мотруна, – ты спал, потом вдруг вскочил и убежал, я хотела было идти за тобой и упала на пороге… Не знаю, что со мной делалось и когда Бог дал мне дитя. Открывши глаза, я увидела Янко, он перенес меня на постель…

Тумр взглянул на плачущего младенца, и умственному взору его представился целый ряд новых обязанностей. Вдвоем кое-как еще перебивались, втроем – придется умирать. Больная нуждалась в помощи и в питательной пище, дитя в пеленках, а в избе не было и куска хлеба! Если бы Тумр опять пошел зарабатывать, жена осталась бы без всякого пособия. У цыгана затрещала голова.

– Что делать? – воскликнул несчастный отец. – Не на кого нам надеяться, не от кого ждать помощи! Я позову Ягу, она нам поможет.

При этих словах Мотруна схватила ребенка и крепко прижала к груди.

– Цыганку! – закричала она. – Не нужно! Не нужно! Она, пожалуй, отравит меня и дитя украдет.

Тумр пожал плечами.

– Да ты сама жена цыгана.

– Да, да! Но я боюсь их. Пожалей меня.

– Сама пожалей себя, – умоляющим голосом произнес цыган, – придется умирать без чужой помощи.

– А Янко?

Страницы: «« 123456 »»

Читать бесплатно другие книги:

Много веков прошелестело ветрами над стенами Башни, реки крови омыли ее подножие, но она стояла суро...
Средневековье – эпоха скучная. Можно, конечно, объявить войну особенно надоедливому соседу или поуча...
Русский сказочник Павел Петрович Бажов (1879–1950) родился и вырос на Урале. Из года в год летом кол...
Русский сказочник Павел Петрович Бажов (1879–1950) родился и вырос на Урале. Из года в год летом кол...
Русский сказочник Павел Петрович Бажов (1879–1950) родился и вырос на Урале. Из года в год летом кол...
«На память людскую надеяться нельзя, только и дела тоже разной мерки бывают. Иное, как мокрый снег н...