Испанский с В. Бласко Ибаньесом. Стена / Vicente Blasco Ib??ez. La pared Бласко-Ибаньес Висенте
Поравнявшись с фонтаном Кибелы, карета остановилась. От Прадо к бульвару Кастельяна спускалась пышная похоронная процессия, перерезав пополам лавину экипажей, двигавшуюся по улице Алькала.
Гальярдо побледнел еще больше. Испуганными глазами смотрел он на проплывавший мимо крест и на священников, которые затянули заупокойную молитву, глядя — кто с негодованием, кто с завистью — на всех этих забывших бога людей, думающих только о развлечениях.
Матадор поспешил обнажить голову, и вся квадрилья, кроме Насионаля, последовала его примеру.
— Ах, будь ты проклят! — закричал Гальярдо.— Сними шляпу, висельник!
В ярости он готов был избить Насионаля; предчувствие говорило ему, что эта дерзость навлечет на него величайшие несчастья.
— Ладно... сниму,— схитрив, как упрямый ребенок, проворчал Насиональ, когда увидел, что крест уже далеко,— сниму... но только перед покойником.
Они долго стояли, пропуская бесконечную процессию.
— Дурная примета,— пробормотал Гальярдо дрожащим от гнева голосом.— И кому пришло в голову тащить покойника по этой дороге?.. Проклятие!.. Говорил я, что-нибудь да стрясется сегодня.
Насиональ с улыбкой пожал плечами.
— Суеверие и предрассудки! Бог и природа этим не занимаются.
Слова Насионаля, еще больше разозлившие Гальярдо, вывели из мрачной задумчивости остальных тореро, и они принялись потешаться над товарищем и его излюбленным выражением «бог и природа».
Как только путь очистился, мулы помчались во весь опор, и карета двинулась дальше, обгоняя другие направлявшиеся к цирку экипажи. Достигнув цели, карета свернула налево и остановилась у так называемых Конюшенных ворот, которые вели к загонам и конюшням. До ворот пришлось продвигаться шагом среди густой толпы. Снова овации в честь Гальярдо, едва тот вышел из кареты в сопровождении квадрильи. Снова нужно беречь платье от грязи, приветливо улыбаться и прятать правую руку от всех желающих пожать ее.
— Дорогу, кабальеро! Спасибо, спасибо!
Огромный двор, расположенный между амфитеатром и стеной, окружающей подсобные помещения, был запружен публикой; прежде чем занять места, зрители хотели посмотреть на всех тореро вблизи. Над толпой возвышались конные пикадоры и альгвасилы в костюмах семнадцатого века. По одну сторону двора тянулись одноэтажные кирпичные здания с навесами из вьющихся растений над дверьми, с цветами на окнах — целый городок: конторы, мастерские, конюшни, дома, в которых жили конюхи, плотники и другие служители цирка.
Матадор с трудом прокладывал себе путь среди толпы. Его имя неслось из уст в уста, вызывая бурю восторга:
— Гальярдо!.. Идет Гальярдо! Оле! Да здравствует Испания!
А он, упоенный преклонением публики, выступал с гордо поднятой головой, спокойный как бог, веселый и довольный, словно присутствовал на празднике в свою честь.
Чьи-то руки обвились вокруг его шеи, и запах винного перегара ударил ему в нос.
— Молодчина! Красавец! Да здравствуют храбрецы!
Это был благообразный господин, добрый буржуа, завтракавший в компании и сбежавший из-под надзора друзей, которые, посмеиваясь, наблюдали за ним издали. Он склонил голову на плечо матадору и замер в восхищении, словно собирался уснуть в этой позе навеки. Друзья оттащили его, освободив отбивавшегося Гальярдо от нескончаемого объятия. Пьяный, увидев, что его оторвали от кумира, разразился восторженными воплями. Да здравствуют мужчины! Пусть придут сюда все народы мира, посмотрят на такого тореро и умрут от зависти!
— Есть у них корабли... есть деньги... Но все это ерунда!
Нет у них ни быков, ни таких отважных ребят... Оле, мой мальчик! Да здравствует родина!
Гальярдо пересек большой побеленный зал, в котором собрались уже его товарищи по ремеслу, окруженные группами поклонников. Пройдя через публику, столпившуюся у одной из дверей, он вошел в тесную темную комнатку, в глубине которой мерцал свет. Это была часовня. Статуя богоматери с голубем занимала переднюю часть алтаря. На столике горели четыре свечи.
Пыльные, изъеденные молью веточки искусственных цветов стояли в простой фаянсовой вазе.
Часовня была битком набита любителями из простонародья, стремившимися получше рассмотреть великих людей. Они толпились в темноте, с обнаженными головами, кто сидя на корточках в первых рядах, кто взобравшись на скамьи и стулья, и почти все повернулись спиной к пресвятой деве. Устремив нетерпеливые взоры на дверь, они выкрикивали имена вошедших, едва завидев блеск расшитой золотом одежды.
Бедняги бандерильеро и пикадоры, которые так же рисковали жизнью, как матадоры, вызывали при своем появлении лишь легкий шепот. Только самые страстные любители знали их имена.
Но вот раздался дружный гул, все повторяли одно и то же имя:
— Фуэнтес!.. Это Фуэнтес!
Стройный, изящный тореро, перебросив плащ через плечо, приблизился к алтарю и, сверкнув белками цыганских глаз, с театральной торжественностью преклонил колено, откинув назад свой сильный и гибкий стан. Произнеся молитву и перекрестясь, он встал и, по-прежнему повернувшись спиной к двери, двинулся к выходу, не отводя глаз от статуи, точно тенор, который уходит со сцены, раскланиваясь с публикой.
Гальярдо был проще в выражении своих чувств. Он вошел с шляпой в руке, подобрав плащ, выступая не менее гордо, чем Фуэнтес, но, подойдя к статуе, опустился на оба колена и отдался молитве, позабыв о сотне устремленных на него глаз. Его бесхитростная христианская душа трепетала от страха и раскаяния.
Он молил о защите с жаркой верой простодушного человека, живущего под постоянной угрозой смерти, неколебимо верящего в дурной глаз и покровительство сверхъестественных сил. В первый раз за весь день он подумал о жене и о матери. Бедная Кармен в Севилье ждет его телеграммы! Сеньора Ангустиас спокойно кормит кур во дворе Ринконады и, верно, даже не знает, где выступает сегодня ее сын! А его мучит страшное предчувствие, что сегодня вечером случится несчастье!.. Пресвятая дева с голубем!
Защити и помилуй. Он будет хорошим, забудет все дурное, будет жить, как велит господь.
И, укрепив свой суеверный дух этим беспредметным раскаянием, он вышел из часовни растроганный, с затуманенным взором, не видя преграждавших ему дорогу людей.
В комнате, где собирались ожидавшие выхода тореро, Гальярдо поклонился какой-то гладко выбритый человек в черном, явно стесняющем его костюме.
— Дурная примета! — пробормотал тореро.— Недаром я говорил, что сегодня добра не будет.
Это был цирковой священник, страстный любитель тавромахии. Пряча святые дары под сюртуком, он приходил из квартала Просперидад в сопровождении соседа, который соглашался ему прислуживать за билет на корриду. Долгие годы он боролся с приходом, который был ближе расположен и, следовательно, имел больше прав на служение в часовне цирка. В дни корриды он брал наемную карету, которую оплачивала дирекция, прятал под светской одеждой чашу со святыми дарами и, выбрав среди своих друзей и подопечных подходящего служку, отправлялся в цирк, где ему оставляли два места в первом ряду, возле ворот, ведущих в бычий загон.
Священник с хозяйским видом вошел в часовню и ужаснулся поведению публики; все, правда, сняли головные уборы, но разговаривали в полный голос, а некоторые даже курили.
— Кабальеро, здесь не кафе. Прошу вас выйти. Коррида вот-вот начнется.
Услышав эту весть, публика быстро разошлась. Священник вынул спрятанные дары, сложил их в расписной деревянный ларец и, едва успев запереть священную ношу, почти бегом бросился в амфитеатр, чтобы занять место до выхода квадрилий.
Толпа рассеялась. Во дворе остались только разодетые в шелк и парчу тореро, желтые Есадники в широкополых шляпах, конные альгвасилы и служители в голубых с золотом костюмах.
Неподалеку от Конюшенных ворот, под аркой, ведущей на арену, в привычном порядке выстраивались тореро: матадоры впереди, за ними, на изрядном расстоянии, бандерильеро, а дальше, уже посреди двора, распространяя запах разогретой кожи и навоза, топтался арьергард — суровый и угрюмый отряд пикадоров, сидящих на скелетоподобных клячах с повязкой на одном глазу. Сзади, словно обоз этой армии, расположились упряжки сильных, норовистых мулов с лоснящейся шерстью, в украшенных кистями и бубенцами попонах, с прикрепленными к хомутам развевающимися флажками национальных цветов,— мулы должны увозить с арены убитых быков.
Из-под свода арки, над загораживающими ее до половины деревянными воротами, виднелся кусок ослепительно синего неба, сияющего над ареной, и часть амфитеатра, заполненного плотной беспокойной толпой, над которой разноцветными бабочками трепетали веера и газеты.
Мощное дуновение, подобное дыханию огромных легких, проникало под арку. С волной воздуха доносился мелодичный гул, в котором скорей угадывалась, чем слышалась, отдаленная музыка.
По краям арочных ворот выглядывали человеческие головы, множество голов: зрители, сидевшие по обе стороны арки, перевешивались через перила, сгорая от нетерпения поскорее увидеть героев.
Гальярдо встал в ряд вместе с двумя другими матадорами, обменявшись с ними торжественными поклонами. Они не разговаривали и не улыбались. Каждый думал о своем, уносясь воображением далеко отсюда, или вовсе не думал, поглощенный волпением. Внешне тревога проявлялась лишь в том, что тореро непрерывно оправляли свои плащи,— занятие, которое можно было продолжать бесконечно. Они перебрасывали плащ через плечо, обвертывали один конец вокруг пояса, стараясь, чтобы сверкающая мантия не закрывала ловких, сильных ног, затянутых в шелк п золото. Их бледные лица блестели от пота. Все думали о скрытой от их глаз арене, испытывая неодолимый страх перед тем, что происходит по ту сторону стены, страх перед неведомым, перед притаившейся опасностью. Как-то закончится день?
Позади квадрилий раздался цокот копыт лошадей, скакавших от внешних аркад цирка: два альгвасила в коротких черных плащах и в лакированных шляпах с развевающимися красными и желтыми перьями, закончив объезд арены и очистив ее от любопытных, проскакали на свое место во главе квадрилий.
Но вот ворота, замыкающие арку, и ворота внутреннего барьера распахнулись настежь. Глазам открылась правильно очерченная площадь, огромный круг арены, на которой сейчас разыграется трагедия в угоду любителям сильных ощущений, ради потехи четырнадцати тысяч зрителей. Глухой мелодичный гул резко усилился и разразился бурной, веселой музыкой, триумфальным маршем звенящих медных труб, при звуках которого сами собой в воинственном порыве задвигались руки и ноги. Вперед, отважные ребята!
И тореро, зажмурившись от резкой перемены освещения, вышли из тьмы на свет, из молчания, царившего под сводами арки, в оглушительный рев цирка. По ступеням амфитеатра прокатилась волна любопытства, публика вскочила на ноги, чтобы лучше рассмотреть выход квадрилий.
Тореро выступили вперед, сразу уменьшившись в размерах на фоне огромной арены. Они казались блестящими куклами в раззолоченных одеждах, отливавших лиловыми отсветами под лучами солнца. Зрители восхищались их ловкими, красивыми движениями, словно дети, увидевшие чудесную игрушку. Публику охватил один из тех безумных порывов, которые порой приводят в волнение огромные массы людей. Все аплодировали, наиболее восторженные и возбужденные громко кричали, гремела музыка, и среди бурного смятения, прокатившегося по обе стороны входных ворот до самой ложи председателя корриды, с торжественной медлительностью выступали квадрильи, изящными движениями рук и корпуса вознаграждая публику за сдержанность своего шага. Под синим куполом неба метались белые голуби, вспугнутые могучим ревом, исходившим из глубины каменного кратера.
Выйдя на арену, тореро преобразились. Они рисковали жизнью ради чего-то большего, чем деньги. Свои сомнения, свой страх перед неведомым они оставили там, за деревянным барьером. Теперь они шагали по арене, они увидели публику — начиналась настоящая жизнь. В их простых и суровых сердцах проснулось стремление к славе, желание взять верх над товарищами, гордость своей силой и ловкостью. И в ослеплении они забывали все страхи и проникались неукротимой отвагой.
Гальярдо был неузнаваем. Он вытянулся во весь рост, чтобы казаться еще выше, он шагал с гордой осанкой победителя, бросая вокруг торжествующие взгляды, словно обоих его товарищей и не существовало. Все принадлежало ему: арена и публика. Он чувствовал себя способным убить всех быков, пасущихся на пастбищах Андалузии и Кастилии. Все аплодисменты неслись к нему—в этом он был уверен. Тысячи женских глаз из-под белых мантилий устремлялись только на его особу — тут не было сомнений. Публика обожала его, и, горделиво улыбаясь, словно все овации относились к нему одному, он озирал ступени амфитеатра, угадывая, где скопились самые большие группы его приверженцев, и стараясь не замечать поклонников других матадоров.
Тореро, держа шляпы в руке, приветствовали председателя, и блестящий кортеж распался; пешие и конные разошлись в разные стороны. Пока альгвасил ловил в шляпу брошенный председателем ключ, Гальярдо направился к первому ряду, где сидели самые горячие его поклонники, и отдал им на хранение свой роскошный плащ. Множество рук подхватило переливающуюся огнями мантию и растянуло ее по барьеру, словно священный символ сообщества.
Наиболее восторженные, вскочив на ноги, махали руками и тростями, приветствуя матадора и выражая свои надежды. Покажи себя, дитя Севильи!..
А он, опершись на барьер, удовлетворенно улыбался и всем отвечал:
— Большое спасибо. Сделаю все, что смогу.
Но не только приверженцы оживлялись при виде Гальярдо.
Вся публика не сводила с него глаз в надежде на сильные переживания. От этого тореро можно было ждать подвигов! Но такие подвиги вели к больничной койке...
Все были уверены, что Гальярдо суждено умереть на арене от рогов быка, и именно эта уверенность заставляла публику аплодировать ему с кровожадным восторгом,— так мизантроп следит с жестоким интересом за работой укротителя, дожидаясь часа, когда звери наконец разорвут его.
Гальярдо издевался над старыми любителями, над почтенными докторами тавромахии, которые считали невозможной неудачу, если тореро следует правилам искусства. Правила! Он пе знал их, да и не стремился узнать. Мужество и отвага — вот что нужно для победы. И почти вслепую, руководясь одним лишь бесстрашием, пользуясь только природным совершенством своего тела, он сделал стремительную карьеру, ошеломив публику, поразив ее храбростью, граничащей с безумием.
Он не шел обычным путем, как другие матадоры, годами работавшие подручными и бандерильеро бок о бок с прославленными маэстро. Рог быка не пугал его: «Нет рогов злее, чем у голода».
Главное — вознестись сразу. И, сразу став матадором, он в несколько лет завоевал небывалую популярность.
Гальярдо обожали именно потому, что считали его гибель неизбежной. Люди загорались неизменным восторгом перед его слепым презрением к смерти. Он возбуждал такое же внимание и тревогу, как преступник, приговоренный к казни. Этот тореро был не из тех, кто бережет себя: он отдавал все, вплоть до жизни.
Он стоил тех денег, что ему платили. И толпа со звериной жестокостью наблюдателя, сидящего в безопасном месте, поощряла и подстрекала героя. Осторожные качали головой при виде его подвигов и бормотали: «Пока еще держится!..» Гальярдо казался им удачливым самоубийцей.
Зазвучали барабаны и трубы, на арену вышел первый бык.
Гальярдо, перебросив через руку красный плащ без единого украшения, с пренебрежительным видом стоял у барьера, неподалеку от мест, занятых его поклонниками. Этот бык предназначен другому матадору; он покажет себя, когда придет его черед. Однако аплодисменты, награждавшие каждый удачный взмах плаща, вывели Гальярдо из неподвижности, и, несмотря на принятое решение, он направился к быку и начал дразнить его, выказывая больше отваги, чем мастерства. Весь амфитеатр разразился рукоплесканиями,— публике нравилась его дерзость.
Когда Фуэнтес убил первого быка и, приветствуя зрителей, направился к ложе президента, Гальярдо побледнел еще больше: каждый знак одобрения, обращенный к другому, казался ему оскорблением. Теперь настал его черед. Будет на что посмотреть!
Что именно он покажет, Гальярдо сам точно не знал, но он твердо намеревался поразить публику.
Едва появился второй бык, Гальярдо, казалось, заполнил собой всю арену. Его плащ летал у самой морды животного. Когда один из пикадоров его квадрильи, по кличке Потахе, был сброшен с лошади и его беззащитное тело распростерлось перед рогами быка, маэстро схватил быка за хвост и с геркулесовой силой повернул его так, что всадник оказался вне опасности. Публика неистово аплодировала.
Во время выхода бандерильеро Гальярдо стоял между барьерами, ожидая сигнала к выходу матадора. Насиональ с бандерильями в руках дразнил быка в самом центре арены. В его движениях не было ни изящества, ни дерзкой отваги: «Надо зарабатывать свой хлеб». В Севилье у него осталось четверо малышей, и, если он умрет, другого отца они себе не найдут! Он выполнял свой долг, и все тут: всаживал бандерильи, словно поденщик тавромахии, не добиваясь оваций и избегая свистков.
Когда он всадил первую пару, часть публики зааплодировала, другие насмешливо закричали, намекая на идеи бандерильеро:
— Подальше от политики, поближе к быку!
А Насиональ, не расслышав издали, ответил с улыбкой, как и его маэстро:
— Спасибо, спасибо!
Когда под звуки труб и барабанов, возвещавших о последнем выходе, Гальярдо снова появился на арене, по толпе пробежал взволнованный ропот. Это был ее матадор! Теперь будет на что посмотреть.
Гальярдо взял свернутую мулету, которую Гарабато подал ему через барьер, выбрал одну из предложенных слугой шпаг и, медленно направившись к ложе председателя, остановился перед ней, держа шляпу в поднятой руке. Зрители вытягивали шеи, пожирая своего кумира глазами, но никто не услышал, что он сказал.
Стройная фигура с гибкой талией и гордо откинутым назад торсом произвела на публику большее впечатление, чем самые красноречивые слова. Когда, закончив речь, Гальярдо сделал полоборота и бросил шляпу на песок, грянули восторженные аплодисменты. Оле, сын Севильи! Сейчас мы увидим настоящее мастерство! И зрители переглядывались, безмолвно обещая друг другу невиданные чудеса. По ступеням амфитеатра пробежал трепет, словно в предчувствии чего-то сверхъестественного.
Наступила глубокая тишина, всегда сопутствующая сильным волнениям. Цирк замер. Вся жизнь нескольких тысяч человек сосредоточилась в их глазах. Казалось, никто не дышит.
Уперев в живот палку мулеты, словно древко знамени, и равномерно помахивая шпагой, Гальярдо медленно двинулся к быку.
Слегка обернувшись, он заметил, что следом за ним, с плащами через руку, идут Насиональ и другой бандерильеро.
— Все с арены!
Голос матадора зазвенел в полной тишине и достиг самых дальних рядов,— ответом ему был взрыв восторга. «Все с арены!..
Он сказал: «Все с арены!..» Вот это человек!..»
Гальярдо, совершенно один, подошел к быку — и мгновенно вновь воцарилась тишина. Он неторопливо развернул мулету, расправил ее и сделал еще несколько шагов, едва не наткнувшись на морду быка, сбитого с толку и ошеломленного такой дерзостью.
Публика боялась произнести слово, боялась вздохнуть, но во всех глазах сияло восхищение. Какой храбрец! Идет прямо на рога!.. Гальярдо нетерпеливо топнул ногой по песку, побуждая животное к нападению, и вот громадная туша, выставив вперед острия рогов, с ревом ринулась на него. Рога прошли под мулетой н скользнули по расшитой золотом куртке. Матадор не двинулся с места и лишь слегка откинулся назад. Вопль толпы ответил на удачный взмах мулеты:
— Оле!..
Зверь повернулся и снова бросился на человека и его тряпку, а Гальярдо под непрерывные возгласы зрителей повторил маневр.
Бык, все больше разъяряясь после каждого обмана, в неистовстве бросался на тореро, а тот продолжал водить плащом перед его мордой, вращаясь на небольшом пространстве, воодушевленный близкой опасностью, опьяненный восторженными криками толпы.
Гальярдо чувствовал горячее дыхание зверя, брызги пены долетали до его лица и правой руки. Привыкнув к близости быка, он смотрел уже на него как на доброго друга, который охотно даст убить себя ради его славы.
На несколько мгновений бык замер, словно утомленный этой игрой. В мрачном раздумье он уставился на человека и красный лоскут, догадываясь в глубине своего темного сознания об обмане, который с каждым новым нападением толкает его все ближе к смерти.
Сердце Гальярдо забилось, как всегда перед удачным ударом.
Пора!.. Круговым движением левой руки он свернул мулету вокруг палки и, подняв правую руку на высоту своих глаз, застыл со шпагой, направленной в затылок зверя.
По рядам пробежал ропот протеста и недовольства.
— Не бей! — закричали тысячи голосов.— Нет... нет!
Было слишком рано. Бык плохо стоял, сейчас он рванется и бросится на матадора. Гальярдо действовал против всех правил искусства. Но что ему правила, что ему собственная жизнь, этому безумцу?..
Внезапно он бросился вперед со шпагой в вытянутой руке, и в тот же момент бык ринулся ему навстречу. Удар был страшен.
На мгновение человек и вверь слились в одно целое. Понять, кто победил, было невозможно: рука человека и часть его корпуса находились между рогами; животное, нагнув голову, стремилось взять на рога ускользавшую от него пеструю, расшитую золотом куклу.
Наконец группа распалась; превращенная в лохмотья мулета соскользнула на песок, руки тореро освободились; пошатываясь, он сделал по инерции несколько шагов и с трудом пришел в равновесие. Одежда его была в беспорядке. Разорванный рогами галстук болтался поверх жилета.
Бык продолжал свой бег с прежней скоростью. На его широком затылке едва выделялась красная рукоять шпаги, вонзившейся по самый эфес. Вдруг животное остановилось, передние ноги его подогнулись, как бы в неуклюжем поклоне, голова опустилась на песок. И наконец бык тяжело рухнул и забился в предсмертных судорогах.
Казалось, что амфитеатр обрушился, что сыплются с грохотом камни, что люди, охваченные паникой, сейчас бросятся бежать,все вскочили с мест, бледные, дрожащие, крича и размахивая руками. Мертв!.. Какой удар! Ведь на мгновение публике показалось, будто матадор повис на рогах, все ждали, что вот-вот он, обливаясь кровью, упадет на песок. И вдруг он стоит перед ними, еще оглушенный бешеным натиском, но веселый и улыбающийся.
После пережитого волнения и страха общий восторг не знал границ.
— Зверь! — кричали зрители, не находя других слов, чтобы выразить восхищение.— Чудовище!
Шляпы летели на арену, гром рукоплесканий прокатывался по рядам, пока Гальярдо шествовал по кругу вдоль барьера к председательской ложе.
Овация разразилась бурей, когда Гальярдо, широко раскинув руки, приветствовал президента. Все кричали, требуя для матадора высшего знака отличия. Ему должны поднести ухо! Он заслужил эту награду. Не часто случается видеть такой удар. И с новой силой вспыхнули рукоплескания, когда один из служителей вручил матадору темный, поросший шерстью окровавленный треугольник: кончпк бычьего уха.
На арену уже вышел третий бык, а овации в честь Гальярдо не смолкали, словно публика не могла опомниться от восторга, словно все, что еще могло произойти во время корриды, уже не заслуживало внимания.
Остальные тореро, бледные от зависти, выбивались из сил, стараясь заслужить расположение публики. Раздавались аплодисменты, но они казались вялыми и равнодушными по сравнению с недавней овацией. Публика изнемогла после бури восторга и рассеянно следила за схватками, происходившими на арене.
На ступенях амфитеатра шли ожесточенные споры. Приверженцы других матадоров, успокоившись и освободившись от охватившего всех безумия, восставали против собственного невольного порыва, осуждая Гальярдо. Очень мужественный, очень отважный тореро, настоящий самоубийца; но это не искусство! А самые страстные и яростные поклонники кумира, из тех, кто восхищался его дерзостью, отвечавшей их собственным склонностям, негодовали с фанатизмом верующего, при котором оспаривают чудеса, совершенные его святым.
Внимание публики отвлекалось от арены поминутно вспыхивающими ссорами. То и дело в одном из секторов амфитеатра раздавался шум, зрители вскакивали, повернувшись спиной к арене, над головами мелькали руки и палки. Остальная публика, перестав следить за корридой, всматривалась в место драки и в нарисованные на каменной стене огромные цифры, обозначающие различные секторы амфитеатра.
— Стычка в третьем секторе! — кричали веселые голоса.Теперь дерутся в пятом!
Подчиняясь стадному чувству, все шумели и вскакивали на ноги, пытаясь рассмотреть через головы соседей, что происходи^ вдалеке, но видели лишь медленное шествие полицейских, которые, с трудом продвигаясь по ступеням, направлялись к месту побоища.
— Садитесь! — кричали более разумные из зрителей, желавшие смотреть на арену, где тореро продолжали свое дело.
Постепенно волны людского моря улеглись; ряды голов выровнялись по концентрическим кругам амфитеатра, и коррида возобновилась. Но нервы толпы были возбуждены, и ее настроение проявлялось то в презрительном молчании, то в несправедливой враждебности к некоторым тореро.
Публике, пресыщенной недавними волнующими событиями, все перипетии боя казались неинтересными. Чтобы рассеять скуку, зрители принялись за еду и питье. Уличные торговцы сновали между рядами, с фантастической ловкостью бросая покупателям требуемый товар. Словно оранжевые мячи, по всему амфитеатру летали апельсины, вычерчивая на пути прямые, как нитка, линии.
Хлопали пробки бутылок с газированной водой. В стаканах искрилось жидкое золото андалузского вина.
Но вот по амфитеатру пробежала волна любопытства: Фуэнтес направился с бандерильями к своему быку, и все замерли, ожидая чудес ловкости и красоты. Матадор вышел один на середину арены с бандерильями в руке, невозмутимый, спокойный, продвигаясь медленным шагом, словно затевая какую-то игру. Бык подозрительно следил за его движениями, изумленный зрелищем одинокого человека после недавнего шума и суеты, когда вокруг него развевались плащи, в загривок ему вонзались острые пики и перед самыми его рогами, словно напрашиваясь на удар, метались лошади.
Человек гипнотизировал зверя. Он подошел к быку так близко, что коснулся бандерильями его холки, потом, отступив, побежал мелкими шагами, и бык, словно завороженный, потрусил за ним на другой конец арены. Казалось, тореро покорил животное; бык подчинялся малейшему его движению. Но вот Фуэнтес решил закончить игру. Раскинув руки с зажатыми в них бандерильями, поднявшись на носках и вытянувшись всем своим гибким, стройным телом, он, в величественном спокойствии, двинулся вперед и воткнул разноцветные стрелы прямо в затылок ошеломленному быку.
Трижды он повторил этот прием под приветственные крики публики. Те, кто считал себя знатоком, наконец отыгрались за взрыв восторга, вызванный Гальярдо. Вот это значит быть тореро!
Вот это настоящее искусство!
Гальярдо, стоя у барьера, утирал пот с лица полотенцем, которое подал ему Гарабато. Он выпил воды, повернувшись спиной к арене, чтобы не видеть подвигов товарища. Вне цирка он уважал своих соперников, относясь к ним с братским чувством, рожденным сознанием общей опасности: но стоило ему ступить на арену, как все они превращались в его врагов, а их успехи ранили его, как оскорбления. Сейчас восторги публики казались ему воровством — они похищали часть его триумфа.
Когда вышел пятый бык, предназначенный для него, Гальярдо бросился на арену, горя нетерпением поразить публику своим геройством.
Стоило упасть одному из пикадоров, как Гальярдо, взмахнув плащом, уводил быка на другой конец арены и, ослепив его фейерверком ловких движений, приводил в полную растерянность; тогда он дотрагивался до морды быка ногой или надевал ему на голову свою шляпу. Иногда, пользуясь отупением быка, он с вызывающей дерзостью подставлял ему грудь, становился перед ним на колени и чуть ли не ложился под рога.
Старые любители глухо ворчали. Обезьяньи выходки! В прошлые времена не потерпели бы такого паясничанья! Но их ропот был заглушён возгласами одобрения.
Когда прозвучал сигнал, призывающий бандерильеро, зрители были поражены, увидев, что Гальярдо, взяв у Насионаля его бандерильи, направился к быку. Раздались протестующие голоса. Работать с бандерильями!.. Ему?.. Всем известно, что в этом он не силен. Бандерильи нужно оставить тем, кто делал карьеру шаг за шагом, кто много лет, прежде чем стать матадором, выступал как бандерильеро рядом со своим маэстро, а Гальярдо сразу начал с конца: он принялся убивать быков, едва ступив на арену.
— Нет! Нет! — ревела толпа.
Доктор Руис кричал и махал руками через барьер:
— Оставь это, сынок! Делай свое дело... Бей!
Но когда Гальярдо отдавался порыву дерзкой отваги, он не обращал внимания на публику и был глух к ее протестам. Не слушая предостерегающих криков, он двинулся прямо к быку и, раньше чем тот успел пошевельнуться,— раз! — воткнул бандерильи. Всаженные неловкой рукой, они плохо держались, и когда бык в изумлении тряхнул головой, одна из стрел упала. Но это уже не имело значения. Толпа всегда чувствует слабость к своим кумирам, прощая и оправдывая их ошибки. Публика радостно приветствовала отважного тореро. А он с еще большей дерзостью всадил вторую пару, несмотря на протесты зрителей, боявшихся за его жизнь. В третий раз он повторил прием, по-прежнему неловко, но с таким бесстрашием, что неловкость, за которую другой был бы освистан, вызвала бурю восхищения. Вот это тореро! Сама судьба помогает этому смельчаку!
В затылке быка остались только четыре бандерильи из шести да и те едва держались; казалось, животное их не чувствует.
— Остался невредим! — кричали любители, показывая на быка.
Тем временем Гальярдо, вооружась шпагой и мулетой, надев шляпу, гордо и спокойно направился к быку. Он верил в свою звезду.
— Все с арены! — крикнул он снова.
Почувствовав, что кто-то, не послушавшись приказа, идет за ним, он слегка повернул голову. В нескольких шагах от него шагал Фуэнтес. Он следовал за Гальярдо с плащом в руке, делая вид, будто остался на арене по рассеянности, но на самом деле, словно предчувствуя несчастье, держался наготове, чтобы броситься на помощь товарищу.
— Оставьте меня, Антонио,— сказал Гальярдо сердито, но вместе с тем почтительно, словно обращаясь к старшему брату.
В его голосе прозвучала такая настойчивость, что Фуэнтес пожал плечами, словно снимая с себя ответственность, и, замедляя шаг, пошел к барьеру, уверенный, что с минуты на минуту может понадобиться его помощь.
Гальярдо растянул мулету чуть не на самой голове быка.
Бык бросился на красный лоскут. Взмах. «Оле!» — взвыли энтузиасты. Но бык внезапно повернулся и ринулся на матадора, страшным ударом вырвав мулету из его рук. Безоружному, беззащитному, Гальярдо оставалось только бежать к барьеру, но в тот же миг плащ Фуэнтеса отвлек быка. Поняв на бегу, что бык остановился, Гальярдо не стал прыгать через барьер. Он почувствовал уверенность в своих силах и несколько мгновений простоял неподвижно, глядя на врага в упор. Эта блестящая выдержка превратила поражение в триумф, вызвавший аплодисменты зрителей.
Гальярдо поднял мулету и шпагу, тщательно расправил красный лоскут и снова встал перед мордой быка. Теперь он был не так спокоен: его обуревала ярость, страстное желание как можно скорее убить эту тварь, заставившую его спасаться бегством на глазах у тысяч поклонников.
Едва сделав один шаг, он приготовился к решительному удару и, низко опустив мулету, поднял рукоять шпаги до уровня глаз.
Публика, боясь за его жизнь, снова закричала:
— Не бей! Нет! А-а-а!
Вопль ужаса пронесся по амфитеатру: дрожа от волнения, с расширенными глазами, зрители вскочили на ноги.
При ударе клинок угодил в кость, и Гальярдо, вытаскивая шпагу, не успел уклониться от грозного рога. Бык зацепил матадора посредине туловища, и все увидели, как этот красавец и силач болтается на острие рога, словно жалкая кукла. Могучим движением головы бык отшвырнул матадора на несколько метров, и он тяжело рухнул на арену, распластавшись, как разряженная в шелк и золото лягушка.
— Убит! Удар в живот! — кричали зрители.
Но неожиданно Гальярдо встал на ноги среди махавших плащами тореро, которые сбежались к нему на помощь. Он улыбался; ощупав себя со всех сторон, он развел руками, желая показать публике, что все в порядке. Ушиб и только, да еще пояс изорван.
Рог так и не пробил насквозь прочный шелк.
Гальярдо снова собрал свои «орудия убийства». Теперь уже никто не хотел садиться,— все понимали, что удар будет молниеносным и сокрушающим. Гальярдо пошел прямо на быка, как одержимый, словно, оставшись цел, он не верил больше в силу его рогов. Он решил убить или умереть, но сейчас же, немедленно, без проволочек и предосторожностей. Или бык, или он! Все перед ним слилось в сплошное красное пятно, словно глаза его залило кровью. Откуда-то издали, будто из другого мира, доносились до него голоса зрителей, призывавших его к спокойствию.
Перебросив плащ через руку, он сделал всего два шага и внезапно, со скоростью мысли, со стремительностью развернувшейся пружины, бросился на быка и нанес ему удар шпагой, который его поклонники называли молниеносным. При ударе матадор вытянул руку так далеко, что не успел ее отдернуть. Рог быка прошелся по руке, и матадор отлетел на несколько шагов. Он зашатался, но устоял на ногах, а бык, промчавшись через всю арену, упал, подогнув ноги и уронив голову на песок. Так он лежал, пока пунтильеро не добил его.
Публика обезумела от восторга. Прекрасная коррида! Столько волнений! Этот Гальярдо даром денег не берет: с лихвой расплачивается за билет. Любителям на три дня хватит разговоров за столиками кафе. Какой храбрец! Какое чудовище! И самые восторженные воинственно озирались по сторонам, словно вызывая на бой своих противников.
— Первый матадор в мире!.. Пусть только попробуют возразить!
Остальные выступления едва привлекли внимание зрителей.
Все казалось пресным и серым после подвигов Гальярдо.
Когда последний бык упал на песок, на арену хлынула толпа мальчишек, любителей из народа, учеников тореро. Они окружили Гальярдо и вместе с ним прошли от ложи председателя к выходным воротам. Все теснились вокруг него, всем хотелось пожать матадору руку, дотронуться до его одежды. И наконец энтузиасты, не обращая внимания на Насионаля и других бандерильеро, защищавших маэстро кулаками, подхватили его на руки и понесли по арене и галереям до самого выхода на улицу.
Гальярдо, с шляпой в руке, приветствовал аплодирующих зрителей. Завернувшись в свой роскошный плащ, гордо выпрямясь, он возвышался, словно божество, над потоком мягких шляп и фуражек, а вокруг неслись крики восторга.
Доехав в карете до улицы Алькала, Гальярдо увидел несметную толпу — его приветствовали поклонники, которые не присутствовали на корриде, но уже знали о триумфе своего кумира,— и улыбка гордости и уверенности в собственных силах озарила орошенное потом, по-прежнему бледное от волнения лицо матадора.
Насиональ, встревоженный падением маэстро, спросил, не больно ли ему и не нужно ли вызвать доктора Руиса.
— Пустяки, слегка задел рогом... Еще не родился бык, который убьет меня.
Но тут перед упоенным гордостью матадором возникло воспоминание о недавних страхах, и, уловив промелькнувшую в глазах Насионаля насмешку, он прибавил:
— Со мной это бывает только перед выходом на арену... Так, что-то вроде головокружения, точно у женщины. А знаешь, ты прав, Себастьян. Как ты говоришь? Бог и природа? Правильно, богу и природе нечего лезть в дела тореро. Каждый выпутывается как может, благодаря собственной ловкости или смелости, а советы небесные или земные нам ни к чему... У тебя хорошая голова, Себастьян: тебе надо бы учиться.
И, полный радостного оптимизма, он смотрел на бандерильеро как на мудреца, позабыв о насмешках, которыми всегда встречал его непонятные рассуждения.
В вестибюле отеля толпилось множество поклонников, жаждущих обнять матадора. Они превозносили его подвиги, приукрашенные до неузнаваемости за то время, пока рассказ о них дошел от цирка до отеля. Наверху, в комнате Гальярдо, было полно друзей. Все эти сеньоры говорили ему «ты» и, подражая простой речи пастухов и скотоводов, восклицали, хлопая его по плечу:
— Эх, хорош же ты был... Ну и хорош!
Выйдя вместе с Гарабато в коридор, Гальярдо избавился от восторженных почитателей.
— Надо послать телеграмму домой. Ты знаешь как: «Все в порядке».
Гарабато воспротивился: он должен помочь маэстро раздеться. Телеграмму пошлет кто-нибудь из прислуги.
— Нет, я хочу, чтобы ты сам. Я подожду... И отправь еще одну. Ты знаешь кому: этой сеньоре, донье Соль... Тоже: «Все в порядке».
Когда у сеньоры Ангустиас умер муж, известный башмачник Хуан Гальярдо, занимавшийся своим ремеслом в одном из подъездов предместья Ферия, она долго и безутешно плакала, как полагается вдове в подобных случаях; а в глубине ее души рождалась между тем радость человека, который после долгого пути может наконец скинуть со своих плеч тяжелое бремя.
— Бедняжка мой, родненький! Царствие тебе небесное! Такой добрый! Такой работящий!
За двадцать лет совместной жизни супруг не причинил ей иных огорчений, кроме тех, что безропотно сносили все женщины предместья. Из трех песет, которые ему случалось заработать в день, башмачник одну отдавал жене на содержание дома, а две оставлял на свои личные расходы: хочешь не хочешь, а надо же ответить на «угощение» друзей, которые приглашали его распить стаканчик вина. Лучше андалузских вин, как известно, на всем свете не сыщешь, но и цена на них изрядная. Бой быков тоже нельзя пропустить. Если ж не пить вина и не ходить на корриды, так и жить не стоит.
Вот почему сеньоре Ангустиас приходилось изворачиваться и прибегать ко всяческим уловкам, чтобы прокормить двоих детей — Энкарнасьон и Хуанильо. Она работала поденщицей в зажиточных домах предместья, шила на соседок, занималась перепродажей одежды и драгоценностей по поручению знакомой старьевщицы и набивала сигареты, как в былые дни, когда влюбленный и нежный жених поджидал ее у ворот табачной фабрики, где она работала в юности.
Сеньора Ангустиас не могла пожаловаться на измены мужа или на грубое отношение. По субботам, когда пьяный башмачник, поддерживаемый приятелями, возвращался поздней ночью домой, он бывал необыкновенно весел и нежен. Сеньоре Ангустиас приходилось силой вталкивать мужа в дом, а он, упираясь, затягивал на пороге любовную песню в честь своей дородной супруги и бил в такт руками. Когда же, бывало, дверь захлопнется, лишив соседей забавного зрелища, и «сеньо» Хуан в порыве пьяного умиления подойдет к кроватке малышей, чтобы облобызать их, обильно поливая слезами детские личики, и снова затянет серенаду в честь сеньоры Ангустиас,— первой красотки в мире! — добрая женщина, сменив гнев на милость, рассмеется и примется раздевать пьянчугу, словно больного ребенка.
Других грехов за беднягой не числилось. Ни женщин, ни карт — ни-ни! Его эгоизм, выражавшийся в стремлении хорошо одеваться, в то время как семья ходила в лохмотьях, и несправедливое распределение заработка сторицей возмещались порывами великодушия. Сеньора Ангустиас с гордостью вспоминала, как в дни больших праздников она, по просьбе мужа, наряжалась в свою подвенечную мантилью из манильских кружев и, послав детей вперед, выступала рядом с сеньором Хуаном, который, в белой кордовской шляпе, помахивая тростью с серебряным набалдашником, прогуливался с семьей по аллее Делисиас, ни в чем не уступая какому-нибудь торговцу с улицы Сьерпес. В день общедоступной корриды щедрый муж, прежде чем отправиться в цирк, угощал жену мансанильей в кафе на улице Кампана или на Новой площади. Эти счастливые минуты сохранились в памяти бедной женщины как далекое приятное воспоминание.
Сеньор Хуан заболел чахоткой, и в течение двух лет жене приходилось ухаживать за ним, всячески изощряясь, чтобы возместить потерю той песеты, которую сапожник уделял семье. Бедняга кончил свои дни в больнице, покорный судьбе, верный убеждению, что жизнь без мансанильи и боя быков ничего не стоит.
Последний взгляд умирающего был с любовью и благодарностью обращен к жене, словно он желал еще раз сказать глазами: «Оле! первая красотка в мире!»
После смерти мужа положение сеньоры Ангустиас не ухудшилось, скорее наоборот — она с облегчением вздохнула, освободившись от бремени, тяготившего ее больше, чем вся семья. Обладая энергичным и решительным характером, она без долгих раздумий определила будущее своих детей. Энкарнасьон минуло к тому времени семнадцать лет, и матери, с помощью подруг ее юности, успевших стать мастерицами, удалось пристроить дочь на табачную фабрику. Сыну, который присмотрелся к работе отца, вертясь с малых лет в его тесной мастерской, предстояло по воле сеньоры Ангустиас стать сапожником. Взяв Хуанильо из школы, где к двенадцати годам мальчик выучился с грехом пополам читать и писать, мать отдала его в ученье к одному из лучших башмачников Севильи.
Но тут-то и начались страдания бедной женщины.
Не парень, а горе! Подумать только, сын таких честных родителей!.. Чуть ли не каждый день, вместо того чтобы идти к хозяину в мастерскую, он с ватагой мальчишек убегал на бойню; местом сбора детворы была скамейка на бульваре. Пастухи и убойщики скота от души потешались, глядя, как дерзкие малыши дразнили волов красной тряпкой; зачастую забава кончалась тем, что вол подхватывал смельчака на рога или, сбив с ног, топтал его копытами. Сеньора Ангустиас, которая нередко просиживала до глубокой ночи с иголкой в руках, чтобы ее сын мог отправиться в мастерскую прилично и чисто одетым, встречала его на пороге дома; не решаясь войти, проголодавшийся задень мальчик, весь в ссадинах и кровоподтеках, в перепачканной куртке и рваных штанах, виновато переминался с ноги на ногу.
К ударам, полученным от коварного вола, присоединялись материнские затрещины и оплеухи; но герой скотобойни готов был все стерпеть, лишь бы заглушить голод, жестоко терзавший его после пережитых приключений: «Бей, но дай поесть». С жадностью набрасывался он на черствый хлеб, несвежую фасоль, протухшую рыбу — на все отбросы, которые выискивала по лавкам изобретательная мать, озабоченная тем, как бы свести концы с концами.
День-деньской скребла сеньора Ангустиас полы в чужих квартирах и только изредка могла улучить свободную минуту, чтобы пойти в сапожную мастерскую и справиться об успехах сына.
Она возвращалась оттуда, задыхаясь от гнева и придумывая по пути всевозможные кары, способные исправить маленького плута.
Чаще всего Хуанильо даже не заглядывал в мастерскую.
С утра он отправлялся на бойню, а после полудня вместе с ватагой уличной детворы шатался по улице Сьерпес, пожирая глазами оставшихся без ангажемента тореро; одетые с иголочки, в великолепных сомбреро, но без гроша в кармане, они обычно собирались на углу Кампаны, с упоением толкуя каждый о собственных подвигах.
Хуанильо взирал на них с трепетным благоговением, восхищаясь их осанкой и развязной манерой бросать любезности в лицо проходящим женщинам. Мальчика охватывала дрожь при одной мысли, что у каждого из них висел дома шелковый, расшитый золотом наряд, который они надевали, чтобы под звуки музыки выступить на арене перед толпой.
Среди маленьких оборванцев сын сеньоры Ангустиас был известен под кличкой Сапатерин и весьма гордился, что, подобно великим людям, выступающим в цирке, получил прозвище. Итак, начало положено. Хуанильо повязывал шею красным платком, украденным у сестры, носил берет и начесывал на уши густые пряди волос, обильно смоченные слюнями. Его куртка из грубой ткани заканчивалась складками у пояса, а панталоны, которые перешивались руками сеньоры Ангустиас из остатков отцовского гардероба, должны были, по просьбе Хуанильо, начинаться выше талии и плотно облегать бедра, расширяясь книзу; если же мать не подчинялась этим требованиям, мальчуган плакал от досады.
Мечтой его был плащ, настоящий плащ матадора, чтобы не приходилось выпрашивать у счастливчиков вожделенную красную тряпку! Как-то Хуан разыскал в доме старый, негодный тюфяк.
Шерсть из него была давно продана в трудную минуту жизни.
Воспользовавшись отсутствием матери, которая работала в тот день в доме каноника, Сапатерин провел все утро на кухне. С изобретательностью человека, потерпевшего кораблекрушение и выброшенного морским прибоем на необитаемый остров, где он полностью предоставлен своей судьбе, мальчик живо смастерил из ветхой, пропахшей плесенью тряпки боевой плащ. Затем развел в посудине горсть купленной в аптеке краски и опустил в нее ткань. Хуанильо пришел в восторг от результатов своей работы.
Получился ярко-алый плащ, которому предстояло вызвать немалую зависть среди местных капеадоров. Оставалось лишь высушить его, и Хуанильо развесил свое сокровище на веревке, где сушилось на солнце белье соседок. Поднялся ветер, и тряпка, с которой ручьями стекала краска, вмиг перепачкала соседние вещи.
Град проклятий и угроз обрушился на виновника зла; подняв сжатые кулаки, женщины сыпали такой отборной руганью, понося мальчишку вместе с его матерью, что Сапатерин поспешно схватил свой драгоценный плащ и пустился наутек. Вымазанный алой краской, он походил на спасающегося бегством убийцу.
Сеньора Ангустиас, крепкая, дородная и усатая женщина, не робевшая перед мужчинами и внушавшая соседкам уважение своим решительным нравом, была не в силах справиться с мальчиком. Что тут поделаешь! Ее тяжелая рука изрядно погуляла по всем частям его тела, и немало веников обломала она об мальчишку, но все было тщетно. У негодника, говорила мать, спина не хуже, чем у собаки. Привыкнув на бойне к ударам молодых бычков и копытам коров, к пинкам пастухов и забойщиков скота,— а они не очень-то церемонились с детворой, помешанной на тавромахии,— Хуанильо, возвращаясь домой, видел в материнских побоях естественное продолжение своей бродячей жизни и сносил их покорно, как неизбежную мзду за пропитание, и в то время как мать осыпала его бранью и затрещинами, он за обе щеки уплетал краюху сухого хлеба, ничуть не помышляя об исправлении.
Едва утолив голод, мальчик снова убегал из дому, пользуясь свободой, которую ему предоставляли частые отлучки матери, уходившей на работу.
На улице Кампана, почетном форуме страстных любителей боя быков, куда вмиг долетали все сенсационные новости, он узнавал от своих сверстников вести, приводившие его в неописуемый восторг: 422 — Сапатерин, завтра — коррида.
В провинции в день престольного праздника устраивались капеи, на которые устремлялись юные тореро в надежде, что смогут потом похвастаться участием в бое быков на прославленных аренах Асналькольяра, Больюлоса или Майрены. Они отправлялись в путь с вечера, летом — перекинув плащ через плечо, зимой — закутавшись в него, с пустым желудком и неисчерпаемым запасом историй о быках.
Если путь был далек, они проводили ночь под открытым небом или просились на сеновал при постоялом дворе. Горе виноградникам, бахчам и тутовым деревьям, встречавшимся на их пути в жаркие месяцы. Единственной заботой мальчишек была угроза встретиться в селе с другой такой же ватагой, соперничающей «квадрильей», которой, чего доброго, пришло в голову отправиться на ту же капею.
Достигнув цели путешествия, пропыленные насквозь, усталые и разбитые, ребята являлись к алькальду; самый бойкий из них, взяв на себя роль импресарио, начинал расхваливать достоинства «своих людей», и юные искатели славы были рады-радешеньки, если великодушный алькальд отводил им место на муниципальной конюшне; когда же, сверх того, он угощал их ольей, они в несколько минут очищали горшок.
На сельскую площадь, огороженную повозками и скамьями, выпускали одного за другим огромных старых быков, испещренных шрамами и рубцами — горы мяса, увенчанные мощными рогами, хранившими следы битв. Много лет подряд они уже участвовали в праздничных корридах по всей провинции, почтенные, умудренные опытом ветераны, постигшие все тайные уловки и ухищрения ремесла.
Местные парни, устроившись в безопасном месте, кололи быков пиками, но зрителей занимали не столько быки, сколько юные «тореро», явившиеся из Севильи. Они размахивали плащами перед мордой быка, и хотя колени у них дрожали от страха, сытый желудок придавал им бодрости. Зачастую они кубарем катились по арене, вызывая бурю восторга среди публики. Но стоило перепуганному насмерть мальчугану броситься в поисках спасения к барьеру, как бессердечные зрители осыпали его бранью, хлопали по рукам, уцепившимся за ограду, и палками гнали обратно на середину арены. «Назад, бесстыдник! Нечего прятаться от быка, хвастунишка!»
Случалось, «матадора» уносили на руках, мертвенно-бледного, с остекленевшими глазами и головой, упавшей на грудь, из которой вырывались хриплые вздохи. На помощь приходил коновал и, не видя следов крови, успокаивал окружающих: простое сотрясение, ведь мальчишка пролетел по воздуху изрядное расстояние, прежде чем грохнуться, как куль муки, на землю. А то случалось, мальчуган попадал под тяжелые копыта огромного животного. На пострадавшего выливали ведро воды, чтобы привести в чувство, и отпаивали водкой из Касальи-де-ла-Сьерры — словом, ухаживали, как за принцем.
И снова на площадь. Под вечер, когда на арену выгоняли последнего быка, двое из «квадрильи», выбрав плащ получше и ухватив его за концы, обходили скамьи, выпрашивая вознаграждение. Если зрители были довольны подвигами пришельцев, медяки щедро сыпались в красную тряпку. Закончив корриду, «квадрилья» собиралась в обратный путь, зная, что кредит на постоялом дворе исчерпан. По дороге, при дележе медяков, увязанных в узелке, нередко затевались ссоры.
Остаток недели был посвящен хвастливым воспоминаниям о совершенных подвигах в кругу друзей, не принимавших участия в приключении и жадно внимавших рассказу. Герои повествовали о «верониках» в Гарробо, о «наваррах» в Лоре или об ужасной ране, полученной на площади в Педросо, стараясь при этом подражать манерам и жестам заправских тореро, которые в своем вынужденном безделье утешались бахвальством и враньем.
Однажды сеньора Ангустиас больше недели не получала вестей от сына. Наконец до нее дошли смутные слухи, будто он ранен на арене в Тосине. Боже ты мой! Где этот город, и как до него добраться? Считая сына погибшим и горько его оплакивая, мать уже решила ехать к нему, но едва она собралась в путь, как на пороге появился сам Хуанильо; бледный и ослабевший, он, как истый мужчина, с задором рассказал о полученном ранении.
Пустяки, удар в ягодицу, рана глубиной в несколько сантиметров. С бесстыдством победителя Хуан предлагал соседям взглянуть на рану и убедиться, что палец не достает до ее дна. Он гордился распространявшимся вокруг него одуряющим запахом йодоформа и хвастал вниманием, оказанным ему в этом городке, несомненно самом лучшем из всех городов Испании. Богатые жители, так сказать местная аристократия, справлялись о его здоровье; сам алькальд пришел навестить пострадавшего и даже снабдил его деньгами на обратный путь. В кошельке Хуана еще звенели три дуро, и со щедростью, присущей великому человеку, он тут же отдал их матери. В четырнадцать лет заслужить такую славу! Гордость Хуана не знала предела, когда на Кампане некоторые тореро — не сомневайтесь, самые настоящие тореро! — обратили внимание на мальчугана и стали спрашивать, как заживает его рана.