Красный свет Кантор Максим

Двадцать лет, миновавших после смерти вождя пролетарской революции Ленина, – были годами внутрипартийной борьбы: самовластие Сталина, который лишь к 1937 году сумел уничтожить оппозицию, – преувеличивают. Скорее система правления напоминала триумвират Августа, Марка Антония и Лепида – председатель Совнаркома Рыков, первый секретарь компартии Сталин, глава Коминтерна Зиновьев. Вот они, вожди; а старший из вождей – Григорий Зиновьев, потому что советская коммунистическая партия – только часть большого Коммунистического интернационала. И в Берлине, на съезде Коминтерна, будет решаться – как идти мировой революции. Власть членов триумвирата зависела от шатких договоренностей, от зыбких отношений с сотней вождей помельче. Троцкого они сумели отодвинуть в сторону, Каменев с Зиновьевым поддержали кандидатуру Сталина на пост первого секретаря, но главный пост, пост вождя Коминтерна, оставался за Григорием Зиновьевым.

О, как возбудились вожди после смерти Ильича! Как занервничала страна! Мужики и бабы стояли в очереди к гробу – поглядеть на того, кто обещал их всех спасти, да не успел; а вожди и лидеры ринулись заключать союзы и контрсоюзы, подписывать друг с другом пакты о ненападении, засылать шпионов в лагеря противника. Ну чем не отношения Германии и России, Британии и Франции? Точно так же, как большие страны, большие люди срочно организовывали системы личной безопасности; и поскольку каждый из них был как большая страна – вот и получилось, что организаций госбезопасности у нас много. Десятки отделов и подотделов госбезопасности возникли по стране, приписанные к разным ведомствам.

В те годы всякий курсант училища ОГПУ был в смятении; подростки не знали – в какую охрану идти, в какое подразделение записываться. Главным, судя по всему, оставался Лев Троцкий – его роскошный дворец в Архангельском («русский Версаль», как его именовал сам Лев Давидович) многим чекистам казался средоточием власти – мало ли что там решат в Кремле, а Лев Давидович все перерешит по-своему. Всесильный председатель Реввоенсовета, наркомвоенмор, жестокий и крикливый, – он ходил, окруженный плотным кольцом охраны, а телохранители косились по сторонам – в кого бы пальнуть. Многие считали, что Троцкий завтра возглавит страну – и сам Лев Давидович так думал.

Большевики собрали пленум и осудили мелкобуржуазные уклонения Льва Троцкого, но Демон революции был еще силен, а его изгнания в Алма-Ату еще ждать и ждать. И кто знает, какие пружины он умеет нажимать, этот опытнейший человек, с кем он связан договорами о ненападении и взаимовыручке? Курсанты ОГПУ колебались – а ну как новое решение возникнет? И сколько других возможностей имелось! Рыков, председатель Совнаркома; Томский, глава профсоюзов; Пятницкий, организатор международной коммунистической общественности; председатель московского ЦК Каменев; Фрунзе, сменивший Троцкого на посту наркомвоенмора, – у каждого было столько власти, что люди ужасались их возможностям. Власть российскую рассыпали, вывалили власть на пол, власти было много, до поры до времени ее хватало на всех – и безумные люди ходили по колено во власти, полными горстями зачерпывая золотые монеты вседозволенности.

Расстрелы заложников и пытки подозреваемых и весь так называемый «красный террор» – возникли не как свидетельство жестокости одного самодержавного жестоковыйного человека, но как свидетельство брожения власти, перегноя многовластия. Власть в одночасье стала рыхлой и пьяной – и скрепить ее могла только кровь. Всякий из вождей желал удостовериться в том, что он тоже распоряжается жизнями смердов, ему тоже полагается по штату пытать и пороть, – и всякий лидер желал утвердиться в своем величии, лишая людей жизни.

Рассказывали, что охрана Зиновьева выволокла троих моряков прямо из кабинета вождя и во дворе дворца расстреляла (Зиновьев занимал Белый дворец, ныне Музей естественной истории в Петербурге) – может быть, враги народа соврали, и такое бывало часто. А еще рассказывали про Троцкого – как он влет подмахивал расстрелы, как его молодцы врывались в дома и выволакивали людей на улицы. Врали? Придумывали подробности вдовы белогвардейцев в своих слезоточивых мемуарах? И про ленинское предписание взять заложниками семьи белых генералов тоже врали? Вожди и их дружины обрастали слухами, как новгородские и киевские богатыри – былинами.

Вплоть до наших дней дошли сказания о бронепоезде Льва Троцкого, об охранниках Якова Свердлова, о расстрельных приказах Зиновьева, в младенчестве нареченного Григорием Апфельбаумом. Точно предания о княжеских дворах и безрассудствах удельных князей, сохранились свидетельства о том, как собирали пролетарские вожди дружинников под свой красный стяг; их иногда называют варягами, этих безродных пришлецов, в одночасье ставших командирами и препоясавших чресла своих дружинников ремнями и маузерами. Назвать их варягами, чуждыми благостных обычаев родной земли, несправедливо: к тому моменту, как стали отдавать свои расстрельные приказы, они были уже обучены, насмотрены и наслышаны – уроки управления народом им преподали именно в отечестве. Их воспитали кровопийство Русско-японской и Первой мировой, столыпинские лекарства, даденные матери-России, Кровавое воскресенье и благостный царь, отправивший русский народ на бойню с добродушным напутствием. Совестливый застенчивый человек, поименованный Струве «палачом народа», взирал на вверенные ему пространства с недоумением; схожее недоумение испытывал и вечно бухой президент освобожденной от большевиков России; обкомовский либерал точь-в-точь так же недоумевал: «Эттта што ж получается? Мы им свободы, а они, панимаешшь, гражданскую войну?» В отличие от обкомовского либерала, Николай не пьянствовал в то время, как курляндские лесные братья начали резать немецких помещиков, а на Кавказе началась армянская резня, – царь лишь маялся и недоумевал. Рабочие бунты, марксисты, денежные махинации… как не любил брезгливый царь денежные махинации, всю эту финансовую нечистоплотность… как горевал он, глядя на бедность своего народа… но не об финансистов же мараться, право! Проще было отправить миллионы подданных на войну, чтобы их покалечили и убили. И он отправил. То была «шоковая терапия» тех лет, как выразились бы сегодня либеральные министры. И миллионы русских людей пошли умирать ни за что, ни по какой причине, из-за растерянности этого совестливого человека, личную гибель которого оплакивают в церквах. Подозревая «варяжскую» нелюбовь к Отчизне у апфельбаумов, бронштейнов и розенфельдов, – историки не поминают, что реальные варяги в то время существовали; это были именно варяги, а вовсе не безродные авантюристы: Вильгельм, Георг и Николай, кайзер, король и император, кузены и родственники, германское фамильное древо, протянувшее ветви по миру. То, что некоторые историки называют «семейной войной», было в гораздо большей степени варяжским состязанием, нежели авантюры безродного Апфельбаума. Именно варяги и вели Первую мировую, – а то, что возникло на пустырях побоища, возникло благодаря деятельности коронованных варягов. Однако император остался в преданиях слабохарактерным святым, а его убийцы сделались примером инородцев, надругавшихся над нелюбимой страной. Впрочем, и безродные бродяги постарались; в те годы им не под силу было истребить равное количество народу одним росчерком пера – царские масштабы лишь грезились, – дружинники пробавлялись групповыми расстрелами. Народные баяны рассказали нам именно о новых дружинниках; о том, как явился в престольный град Апфельбаум-млад и кликнул клич, собирая стервятников: мол, стекайтесь со всего света на брашно! И приехали дружинники, приехали да и растерялись: слишком много княжеских теремов в Москве, и в каждом тереме по князю – кто профсоюзами ведает, кто армией, кто национальным вопросом. И в точности как за шестьсот лет до этого люди азартные тщились угадать, который из князей будет старшой; ведь непонятно – на князе это не написано. Так разбрелись дружинники по разным теремам. Какой побойчей будет – тот подался к Троцкому, а кто работы не боится – пошел к Дзержинскому, а какой поосанистей – тот в хоромы к Зиновьеву, который, как рассказывают, любил роскошь. И у Алексея Рыкова, и у Якова Свердлова имелись свои собственные подразделения вооруженных людей, верных и страстных, готовых на многое, – в точности как сегодня имеются преторианцы у новых русских богачей, растащивших империю по улусам. Кто желал послужить Якову Свердлову, тот шел в Особый отдел ВЧК, а в этом отделе не буквально те же порядки, что в окружении Дзержинского. Когда Енох Ягода прибыл в Москву – он растерялся: делать жизнь с кого, с Феликса ли Эдмундовича? Или прибиться к другой команде? И какого покровителя выбрать? И как пожелания покровителя согласовать с буквой пролетарской законности? Лишь когда он выбрал покровителя – и согласовал действия покровителя с буквой законности, вот тогда насилие над врагами стало привычной неопасной процедурой. Расстреливали прямо во дворе канцелярии. И при каждом дворе крупного чиновника тех лет – столовалась собственная дружина, и пролетарская законность не всегда заглядывала в эти дворы. Во всяком дворе лежали трупы, и приказов расстрельных было подписано немерено – согласовывать с решениями Совнаркома необязательно: удельный князь решал, а еще чаще – дружинники.

Вожди толкались плечами и локтями, дышали друг другу в затылок, а их личная охрана – многоликая и оттого еще более опасная – охотилась друг за другом.

Те, кто сделал ставку на Рыкова, и те, кто поверил в звезду Троцкого, – это были разные люди, и амбиции их вступали в непримиримую вражду.

Иногда дружинники, представлявшие разные княжеские дворы, встречались в ресторанах, кутили и пели удалые песни, плясали и подписывали в пьяном виде расстрельные приказы – а со стороны могло казаться, что это пирует одна шайка.

Но нет, как и в Германии тех лет, где абвер и ведомство Гейдриха, гестапо и СС находились в постоянной конкурентной борьбе; так и личная армия Троцкого, и люди Зиновьева, подразделения, верные Менжинскому, и гвардия Свердлова, люди Трилиссера и ставленники Ягоды – отнюдь не олицетворяли обобщенную пролетарскую законность. Законность и существовать не может в условиях многовластия – не могут сразу несколько ведомств ловить врагов народа. Государственная безопасность не может соблюдаться в тех условиях, когда несколько группировок претендуют на то, чтобы олицетворять государство, – эта мысль не давала Щербатову покоя.

Щербатов сам сформулировал этот тезис, слушая рассказы своих старших товарищей.

Интеллигент Рихтер подсказал ему однажды нужное словцо – интеллигенты норовят жизнь объяснить словом, им от слов легче делается. Щербатов спросил Соломона Рихтера – дело было в 1936-м, когда братся Соломона уезжали на испанский фронт, всем двором их провожали – Щербатов спросил искренне, от растерянности перед реальностью. Он сказал так:

– Завидую твоей семье. Все ясно с ними – едут на фронт, фашистов бить. А мне куда пойти?

– Между преторианцами выбирать глупо, – сказал Рихтер.

Объяснил Рихтер, что преторианской гвардией называлась в Древнем Риме личная охрана правителей; всякий цезарь набирал верных телохранителей – и так много, что получалась маленькая армия. Преторианцы получили большую власть в государстве, чем регулярная армия. Но не надолго. Когда очередной правитель умирал, его личную гвардию гнали прочь – а гвардейцев казнили.

– Служить надо идее и стране, – сказал еврей Рихтер, эмигрант из Аргентины.

И правду сказал еврей: уже в тридцать шестом было заметно, каким маршрутом проходят чистки, – вычищают преторианцев. Тех преторианцев хватают, чей цезарь ослабел.

В 1924 году, 31 марта (эту дату все чекисты знают) Дзержинский направил письмо Менжинскому, своему заместителю, с предложением провести тотальную чистку среди сотрудников ОГПУ. Болтливость, выпивка, женщины, халатность, самоуправство – ну-тка, извольте выявить пороки! Разобраться хотел в своих верных бойцах Феликс Эдмундович; ряды хотел сплотить! Вот только времени у Дзержинского не было кадрами заниматься: писал он это письмо – из Москвы в Москву, – сидя на заседании Политбюро и торопясь в ВСНХ. И занимался чисткой Менжинский, передоверив ее своим верным товарищам. А с тех пор прошло десять таких вот чисток – и все чистки шли концентрическими кругами, вокруг того места, где рушился очередной кумир.

Сторонний наблюдатель мог заметить, что, когда очередной кумир валился с пьедестала, в образовавшуюся на месте падения воронку втягивались все присные кумира. Тех, кто поверил во всевластие вождя, затягивала воронка, их волокли на допросы, доискивались до происхождения, выясняли связи с заграницей. Так гибла столичная интеллигенция, втянутая в воронки поверженных вождей; так гибли те, кто поверил в главенство одного из многих. Водовороты уносили письмоводителей и курьеров, личных шоферов и секретарей, буфетчиков и телохранителей – каждый мог знать что-то, чего знать не полагалось. А ведь война рядом – враг-то не дремлет.

И мчались черные автомобили ГПУ по пустой сырой ночной Москве – выискивая адресок невезучего буфетчика: где он, шельмец, схоронился? Ах, вот вы где прячетесь, Василий Васильевич, специалист по клюквенному морсу! – Да я ведь только морс наливал! – Ваш хозяин, значит, Японии секреты стратегические продавал – а вы морсом клюквенным занимались? Мы этот факт и выясним, спросим вас придирчиво. И руки за спину Васильвасиличу, в Лефортово его, мордой в парашу.

Впоследствии скажут, что Сталин устроил охоту на инакомыслящую интеллигенцию, – но инакомыслие грамотеев не волновало в ту пору никого. Это уже во времена Хрущева устроили охоту на Пастернака, и сиятельный хам кричал на художников в Манеже, – но в тридцатые годы содержание картин и стихов занимало вождей мало. Вождей волновало иное: кто и как сплетет вокруг них сеть, откуда ждать беды. Спелся Бухарин с Каменевым, или Зиновьев теперь дружит с Троцким? Откуда придет удар? Кого сагитировали голосовать на пленуме?

Интеллигенция, привыкшая искать покровителей, – не знала, у кого именно следует испрашивать камер-юнкерство, и становилась жертвой поспешного выбора. Искать патрона и мецената следовало – куда же без этого? Но как определить, кто именно взойдет на сияющую вершину? Когда писатель Бабель впал в немилость у Буденного по причине своей критической «Конармии», он стал искать покровительства у Тухачевского – у всесильного Михаила Николаевича, скрипача, мецената и теоретика – и неминуемо был зачислен в сторонники маршала, когда тот пал. Но как угадать заранее? Как вычислить, что падет даже этот любимец фортуны, блестящий командарм и будущий Наполеон? Так же точно бывало со всеми царедворцами – во все времена: их звезда меркла, едва отправлялся в изгнание или на плаху их сиятельный суверен.

Говорят, после смерти Сталина возникла борьба за престол – однако борьба была короткой и не бурной. Реальная борьба случилась после смерти Ленина, у гроба вождя революции случилась драка – длилась драка почти десять лет. Каждый полагал, что Россия ждет именно его; каждый вождь ходил, окруженный вооруженными и злыми людьми. Десять жадных ртов раззявилось на власть – претендентов было больше, нежели на трон Романовых, и за всяким стоял собственный «княжеский двор», персональная дружина, личные шпионы и стукачи. «Дворов» было много, и всякий «двор» мнил, что воцарение их князя на престоле Российском – не за горами.

И армия опричников служила не одному царю – но всем удельным князьям одновременно, и опричники выслуживались тем более рьяно, что неизвестно было, какому из князей что именно придет в голову, но каждый из претендентов на трон хотел превзойти конкурента в жестокости. А уж которая голова из княжеских удержится на плечах дольше – угадать сложно.

И уж совсем не стоит полагаться на обычную, присущую чиновному миру благодарность за выдвижение: в мирные годы и то бюрократические кланы подвержены коррозии, а тут – какая же верность? Зиновьев приводит в Политбюро Иосифа Сталина, а Иосиф Сталин – себе подмогу взял, Вячеслава Молотова. А тот приглашает друга, Кагановича Лазарь Моисеевича. И один другого плечом подпирает, защищает от недруга, этой спайкой противостоят внутренней оппозиции. Однако никакой гарантии, что тот, кто данную цепочку и организовал, не окажется в оппозиции сам. И как угадать молодому сотруднику органов – где именно на сегодняшний момент находится законная власть?

6

Ведь чего проще: хочешь заниматься госбезопасностью – лови шпионов! Но главным врагом мог оказаться коллега по цеху контрразведчиков: и первый взгляд – на соседа, а уж потом во внешний мир. Подразделений было много – все боролись друг с другом. Следовало найти то главное управление, то главное подразделение – которое именно и воплощает государственную надобность. И Щербатов глядел окрест растерянно – куда податься? Где искать место?

Старший товарищ Щербатова лейтенант Валерий Базаров посоветовал: иди в Особую дивизию. Это была личная гвардия Якова Свердлова, пережившая героя революции. Свердлов почил в 1919 году от неизлечимого вируса «испанки», хотя говорили про смерть Свердлова разное: чего только не болтали, лучше и не прислушиваться. Даже слышал Щербатов краем уха, будто охрана Свердлова причастна к покушению на Ильича, к тому злополучному выстрелу на заводе Михельсона. Но говорили об этом, разводя руками: мол, брехню такую слышали – врут такое враги. Свердлова уже не было, но отряд, созданный им для личных надобностей, существовал. Отряд Особого назначения при коллегии ВЧК возник как личная охрана, как дворцовая стража; так, говорят, в Ватикан набирают швейцарских наемников – сильных и свирепых. Отряд Особого назначения после смерти Якова Свердлова превратился в элитное подразделение ЧК, в нем были не простые стражи порядка, но стражи над стражами.

Щербатову издалека показали их – дело было в тридцать третьем году, – лейтенант Базаров отвел его в ресторан, где стражи закусывали, отодвинул портьеру, они заглянули в зал. В шалмане «Бухара» у Казанского вокзала гуляли лучшие из лучших. Щербатов сел у входа, спросил чаю, глядел искоса на героев – а Базаров вполголоса называл ему имена. Вот они, всесильные молодцы: Уно Розенштейн, Януш Урбан, Карл Янсен, Иоганн Буш – широкоплечие люди, суровые нерусские лица; в варварской стране пировала дружина варягов. Варяги пили водку и резали сало финскими ножами, подойти к их столу Щербатов побоялся: ведь он не был варягом, он был слишком прост для этой компании.

А вот Базарова варяги приняли, он с ними как равный сидел, налили ему стакан. Базаров вошел в когорту – судьба его складывалась завидно.

Через некоторое время отряд верных преобразовали в отдельную дивизию особого назначения (ОДОН ОГПУ), начальником поставили легендарного Кобелева, а Базаров стал его заместителем. Павел Кобелев возник ниоткуда, он не имел к Красной Армии никакого касательства. Подчинялся Павел Кобелев только самому Дзержинскому, никому более, но Феликс Дзержинский бесконечно болел, а когда вдруг поправлялся, его звали на заседания ВСНХ, – так что Кобелев не подчинялся никому. Дивизия особого назначения щеголяла в желтых приталенных кожанках, бойцы дивизии носили при себе ручные пулеметы и массивные маузеры, и когда варяги проезжали через город на открытых машинах, вслед варягам смотрели русские девушки-комсомолки, широко открывая васильковые глаза.

Щербатов завидовал, жалел, что не хватило ему духу подойти к варяжскому пиру. И даже жене сказал: «Дураком помру – ведь какое место упустил, Антонина».

А жена сказала так: «Тише едешь – дальше будешь».

А еще был член коллегии ГПУ Генрих Ягода – серьезный, значительный человек, и те, кого он выделил среди прочих, – ох как высоко взлетели. Вот Агранова взять – сориентировался вовремя, сумел сделать выбор – и теперь к Агранову даже не подступиться, так грозен. Агранова прочили в преемники Ягоде – сам, вероятно, пойдет на место Менжинского, а свой пост передаст Агранову. И самого Ягоду разглядели не сразу – его ведь сперва всерьез не принимали. Троцкий, например, считал Еноха «усердным ничтожеством», однако ошибся Троцкий.

Сам-то Троцкий вскоре укатил в Алма-Ату – а потом и вовсе очутился в Турции бывший нарком. А Ягода поднялся в поднебесье. В годы болезни Менжинского делами безопасности ведал уже именно Ягода, и встреченный как-то Щербатовым майор Базаров высказался по адресу Ягоды почтительно.

– Тебе зачем завидовать? – спросил тогда Щербатов. – Ты сам в ОДОНе!

Базаров хмыкнул:

– Высоко взлетел Генрих Ягода. Не желаешь к нему под крыло? Могу способствовать.

Но Щербатов не поддержал разговор.

Присматривается Базаров к Ягоде, подумал тогда Щербатов. Интересно, кто дает распоряжения ОДОНу? Говорят, Зиновьев ОДОН контролирует. Влиятельные кланы следили друг за другом: что там сказал Рыков Бухарину, как именно договорился Сталин с Куйбышевым, что написал Зиновьев в записке Троцкому, где встречаются Смилга и Радек, куда поехал Бухарин? Любое из этих событий могло быть связано с внешним врагом – и даже не обязательно Крестинскому лично брать берлинские деньги, не обязательно Тухачевскому лично получать задания от абвера – сотни путей и тысячи способов имелись, чтобы поставить этих людей на службу фашизму. Война рядом – а единства нет. А там, где нет единства, – предательство заводится само собой.

Зато столичная жизнь была пестрой. Москва судачила о пирах Ягоды, всесильный начальник ОГПУ танцевал с барышнями в своей роскошной квартире, от взгляда его карих безумных глаз барышни трепетали, их груди вздымались. Человек, сжимавший их в объятиях, мог мановением руки отправить на плаху сотни человек – и отправлял! Но как это оживляло столичные будни! Так ведь и в двадцатые было – но тогда размах был не тот, скромнее люди жили, без такого достатка.

В двадцатые годы все было семейно: чекист Агранов запросто хаживал в гости к Брикам, играл на бильярде с великим поэтом, и дружбой с ним гордились литераторы. А то, что Агранов чекист – не мешало нисколько, напротив. Журналисты и художники чокались запотевшими рюмками с оперработниками, а опера, отмякнув в богемной атмосфере, похлопывали журналистов по плечу, трепали художников по щеке, щипали поэтических муз за ляжки. И то сказать, интеллигенции у нас в стране привычно искать покровительства – вот в девяностые, в ельцинские времена, художники и поэты пошли в челядь к банкирам и финансистам, лебезили на корпоративных вечеринках, хохотали над остротами генеральных менеджеров. Ах, как вы метко сказали, вашество! Эк вы остро пошутить изволили, кормилец вы наш! А в ту пору было даже демократичнее: банкиры 90-х в присутствии поэтов балансы не сверяли – а вот оперработники двадцатых годов, те подчас доставали посреди застолья приказы на арест и расстрельные ордера – и заполняли, будто играя в салонную игру буриме.

Рассказывают, что чекист Блюмкин этим был знаменит: достанет пачку расстрельных ордеров – а в них уже и подпись Дзержинского стоит, и печать имеется. Былина рассказывает, что нетрезвый Блюмкин расписывал фамилиями проскрипционные листы, и салонная публика оторопела, но голос возвысить не решались; один поэт Мандельштам, набравшись храбрости, выхватил из рук чекиста расстрельные ордера и порвал – а чекист Блюмкин выхватил маузер и пригрозил поэту. Они были даже внешне похожи: двое еврейских лопоухих юношей; и вот один из них гонялся за другим по барской квартире с маузером в руке – а Мандельштам прыгал через стулья, путался в скатертях, убегал и прятался за спинами интеллигентных гостей. Опрокинули вазу с крюшоном, фрукты по ковру разлетелись, и они бегали, давя ломтики ананасов, скользя на апельсиновых дольках. Посуды, рассказывают, перебили в доме несчитано. Но ведь весело! И наутро – так былина повествует – явился Мандельштам к самому Дзержинскому, принял его князь госбезопасности в своей светлой гриднице. Феликс Эдмундович, как поется в сказаниях, поблагодарил поэта, а своего гридня лютого, злобного, чекиста Блюмкина пообещал казнить. Справедливость революционная, ничего не попишешь. И назавтра пришел Мандельштам в тот же богатый дом, рассказать умственным барышням о своем подвиге. Нашлась управа на палача! Входит в гостиную, а там за столом чекист Блюмкин сидит – шампанское пьет фужерами. Чекист увидел поэта: вот ты где, волчья сыть! И снова помчались они по квартире, спотыкаясь о хозяйские стулья, точно фрекен Бок за Карлсоном. Так вот и жили.

Умственные барышни описывали утехи в доме Томского, председателя профсоюзов: московских девушек поражало, что «человек с лицом кочегара» приказывал охране доставить ящики с розовым шампанским.

– Вот ведь, вообразите: они же чекисты, все в кожанках и с маузерами, а как миленькие несут нам шампанское! И розовое, розовое, «Моет и Шандон», мой любимый сорт! Ах, этот Томский, ах, кочегар, ах, душка!

Точь-в-точь так же, спустя семьдесят лет, будут либеральные барышни отплясывать на Ривьере в гостиных Березовского и Дерипаски, так же будут прогрессивные журналисты хлебать шампанское на приемах у Абрамовича – и потом пересказывать тем, кого не включили в число прихлебателей, всю необыкновенную роскошь застолья. Ах, какая разница, что Березовского подозревают в кражах и убийствах, – пусть говорят завистники и сплетники! Ах, мы знаем не хуже вас, что Абрамович сколотил свои денежки не вполне кристальным путем, – и не приставайте к нам с этими уголовными подробностями! Что было, то быльем поросло. Но где же вы найдете такой хлебосольный дом, тем более на Лазурном берегу? И где же вы обретете то дивное чувство свободы, которое посещает гостей богатой виллы на мысе Антиб? Вот там, неподалеку, творил Пабло Пикассо, а в той стороне писал свои волшебные картинки Шагал – и кстати, наш хозяин (у него тонкий вкус и острый глаз, у нашего хозяина!) собрал лучшую в мире коллекцию Шагала. Что с того, что по мерзлым болотам Вяземской области скитаются побирушки – последние жители вымерших деревень? Знать, судьба такая у этой области, и нечего тут разводить демагогию. А наш удел – вечный праздник, мы бесстрашно глядим в будущее.

А вот в души бражников 30-х годов порой вползал страх – шампанское-то розовое, и икра стерляжья, зато власть красная, большевистская: вдруг сверкнет глаз хозяина, хлопнет дверь в коридоре, промелькнет тень охранника – и страшно становится. Те, кого звал за стол председатель Совнаркома Алексей Рыков, рассказывали, как пьяный хозяин велел расстрелять пятерых – прямо посреди застолья.

– Представляете, не выходя из-за стола, зовет секретаря, требует телефонную трубку и говорит: всех пятерых немедленно расстрелять!

– Неужели? Вот так прямо? Сразу пятерых?

– Вообразите себе!

– Но как же можно! Посреди обеда!

– Так ведь он право имеет! Ему – раз плюнуть! У него там знаете какая армия под дверью дежурит – ахнешь!

– А эти пятеро – они кто?

– Ах, ну какая же разница… Оппозиция, вероятно, или иностранные шпионы…

– Ну, если оппозиция…

И поползло по столице потное словечко «оппозиция», а что оно значит – неведомо. Кому – оппозиция? Кто – оппозиция? Рыков ли Сталину? Зиновьев ли Троцкому? Бухарин ли Каменеву? И в чем оппозиция-то? Спорят они, что ли? О судьбах народа, не иначе. Каганович, сын забойщика скота, лавировавший между фракциями и заключавший временные союзы то с Бухариным против Троцкого, то с Рыковым против Бухарина, – вносил дополнительную неразбериху: дружил со всеми и предавал всех подряд. И за голову хватались в недоумении: позвольте, давайте по порядку – кто против кого? Но никакого порядка не было, и все многочисленные госбезопасности были востребованы. Спецслужбы грызлись, интриговали, писали друг на друга кляузы – но так и положено полицейским. И лишь некоторые нижние чины – Щербатов в их числе – недоумевали: а что же именно мы защищаем, товарищи?

Валерий Базаров объяснял своему младшему товарищу:

– Ты пойми, Андрей, у нас в руках самое грозное оружие. Не маузер, не наган – обыкновенная перьевая ручка с чернильницей. Обмакнул в чернила, бумажку взял – и написал, что думаешь про человека. А из маузера всякий выстрелить может.

– Сначала нужно выследить врага.

– Если рассуждать как ты, мы всегда будем вторыми, остается ждать, пока шпионы навредят – а потом их можно арестовывать. Нет, Андрей, так дело не пойдет. Нужно, чтобы шпион не успел навредить. Интуиция требуется и риск.

– А если ошибка?

– Вот я и говорю: интуиция нужна. У меня, например, ошибок не бывает.

Интуиция бурлила в советском обществе: три строчки – и человека нет. Однако в бульканье интуиции существовала тенденция – пузыри на поверхности складывались в определенные фигуры. Вот, например, история одной интуиции. Глава Одесского отделения ОГПУ Яковлев написал донос на своего отца, да сам и арестовал собственного отца. Отец был участником черной сотни до революции – интуиция подсказала, что пора его сдать. Отца своего Яковлев приказал расстрелять прямо во дворе отделения ОГПУ и присутствовал при казни – а спустя некоторое время и самого чекиста Яковлева расстреляли. Донос на него был прост: обвинили в избыточном кровопийстве и головокружении от успехов. Дескать, интуиция подсказывает, что слишком много граждан постреляли, руководствуясь интуицией. Закрутилась карусель интуиций, столкнулось много правд. Сын и внук расстрелянных чекистов Яковлевых стал впоследствии главным редактором либеральной газеты эпохи горбачевской гласности «Московские новости» – и писал разоблачительные статьи против Советской власти, тоже своего рода доносы. Он, правда, нигде не рассказал, какое отношение его собственная семья имеет к произволу, – он обличал социализм в целом: пошто собственность отдали народу, ироды безответственные? Издание наделало шуму и собрало вокруг себя людей мыслящих. Сын смелого журналиста (то есть внук и правнук тех казненных) – сам успешный журналист и основатель коммерческих изданий – выходил на антисталинские демонстрации с плакатом «Я знаю правду». Какую именно из правд он имел в виду, журналист не указывал; а только набрал он миллионных кредитов от доверчивых миллиардеров – и драпанул с миллионами на Майорку. И это типическая биография. Финальный всплеск интуиции в семье чекистов – соответствовал духу нового времени. Однако в описываемое нами время, задолго до прихода финансового капитализма и распада СССР, еще миллионов не крали – и чекисты удовольствие находили в ином.

Сотрудник органов Андрей Щербатов следил за распрями в богатых домах, в кланах государственной безопасности. Неожиданно – точно пленку в кинотеатре промотали быстрей – расстрелы и аресты зачастили, а потом все улеглось: путь страны вдруг спрямился. Сперва Ягоду разоблачили, расстреляли – и присные Ягоды исчезли вместе с ним. Николай Ежов стал главным среди гридней государевых; потом – Троцкого выслали из страны, и Зиновьева с Каменевым расстреляли (говорили, сам Ежов и стрелял), и уже Бухарин в своем коварстве признался, и шпионов-маршалов разоблачили, и Рыкова взяли и судили, и Пятакова арестовали, да и самого Ежова потом схватили – оказывается, и он был шпионом – стремительно развивалась история. Интуиция выполнила свою задачу – и улетучилась.

Вдруг в одночасье государственная безопасность сделалась монолитным институтом – и никакого более феодализма. Княжеские дворы опустели, князей и бояр выволакивали из хором серого дома на набережной, грузили в автомобили, бесчувственных, как мороженую рыбу.

Прежде выбор у молодого курсанта был велик: хочешь – к Рыкову в охрану иди, хочешь – от Зиновьева жди приказов, хочешь – к Агранову подайся. И праздник, вечное застолье, гуляют чекисты в обнимку с подозреваемыми. Но вдруг все закончилось: так гости покидают вечеринку – сначала уходят семейные пары, потом молодые кавалеры увлекают прочь податливых дам, потом отправляются по домам бражники, и вот наконец самый последний пьяница вылезает из-под стола и ковыляет к выходу. Кончился праздник, пора спать.

Сначала Ежов подчищал за Ягодой, потом Берия исправлял перекосы Ежова – и однажды Андрей Щербатов увидел, как ведут по коридору майора Базарова; вели под руки, чтобы Базаров не упал, а лицо у майора ОДОНа было синее, и изо рта Валерия Базарова струйкой текла кровь.

Щербатов поинтересовался на следующий день судьбой Дивизии особого назначения – дивизия верных оказалась расформирована, а Павел Кобелев расстрелян. Когда? Почему? Да уж полгода как предателя Кобелева шлепнули – всех предателей из ОДОНа разоблачили. Вот вам и привилегированная дивизия – выходит, недолговечны привилегии; вот вам и «ежовые рукавицы» – получается, рукавицы эти были замараны.

Он слышал, что Ежов оказался морально нечистоплотным человеком, ходили слухи, в его квартире при обыске обнаружили всякие пакости: деньги, реквизированные у врагов народа, резиновый половой член для каких-то развратных утех и сплющенные пули, которыми были убиты Зиновьев и Каменев. Пули эти выпустил сам Ежов, так рассказывали былины, а потом хранил их у себя в сундуке, гордясь тем, что довелось ему прикончить важных революционеров, ленинских соратников.

Ежов был человеком роста мелкого и виду хлипкого. И будто бы ползал в ногах у Ежова истеричный Апфельбаум, обнимал колени ежовские. А Ежов куражился, возвышался над жертвами. И когда насладился их стенанием, Ежов выстрелил Зиновьеву в голову, а потом застрелил Каменева. А пули приказал извлечь из тел убитых и хранил для истории.

Но пришла пора, и Ежову довелось ползать по полу, молить о пощаде, обнимать костлявые колени палачей – и его тоже не пощадили.

Берия вычистил весь ежовский аппарат. Но некоторых сотрудников из казематов вернул, подержав под следствием годик-другой. Не нашли состава преступления; да, служил излишне ретиво – мучал невинных людей, но ведь не со зла же. По долгу службы. Вернулся на волю и Валерий Базаров, полтора года он провел в Лефортово. Обвинение в измене с майора сняли, понизили в звании до лейтенанта, и Базаров стал суетливым расторопным сотрудником органов.

Он связался со своим старым знакомым Щербатовым, и Щербатов взял его к себе в отдел, чтобы Базаров, пожив в дружеском кругу, воспрянул духом. В обязанности Валерия Базарова входила работа с осведомителями, разбор жалоб и донесений, поступавших от населения. Базаров отнесся к обязанностям рьяно. Началась война – любое донесение следовало рассмотреть скрупулезно.

– Я, Андрей Васильевич, понимаю, чем вы рискуете, когда меня, с моим прошлым, на службу берете. Богу за вас молюсь! – В устах чекиста это прозвучало излишне сентиментально. – Вас не подведу, – Базаров называл теперь Щербатова по имени-отчеству, хоть был пятнадцатью годами его старше.

– Брось, Базаров, – и Щербатов уже обучился манерам ведомства: начальство называют по имени-отчеству, а начальство своих архаровцев кличет по фамилиям. – Время такое, работать надо засучив рукава, а не богу молиться.

– Работаю, Андрей Васильевич, ложусь в два часа ночи.

– Я, Базаров, вообще не ложусь.

И верно, спал он мало – сидел на дешковской кухне, курил. Приходила из спальни жена, садилась рядом, гладила по голове.

– Так ведь ответственности на вас сколько, Андрей Васильевич.

И однажды лейтенант Базаров доложил Щербатову, что поступила жалоба от жильца Бобрусова, «это Амстрадамский проезд – в аккурат ваш адрес, Андрей Васильевич. Я отнесся внимательно». Борбрусов доносил, что сын врага народа Дешков, по всей видимости, готовит диверсию.

– Вы мне рассказывали про эту семью, про Дешковых. Так что я был подготовлен.

И верно, когда-то рассказывал, было такое. Видимо, говорил, что перебрался в опустевшую квартиру легендарного Дешкова. Как не сказать про такое? Весь отдел на новоселье гулял, песни пели, с балкона стреляли из ракетницы. Что дружил с Сергеем Дешковым – об этом не говорил.

– Информацию я проверил, Андрей Васильевич. Все буквально подтвердилось, жену он решил спрятать. На поезд посадил и тишком из города сплавил.

– Речь идет о Дарье Дешковой? – спросил Щербатов. А он ведь предупреждал Сергея, что надо идти на сотрудничество с органами. Сколько раз говорил. Он ведь предупреждал, что жена Сергея Дешкова нигде не числится, это рано или поздно выяснят. Почему люди не слышат, когда им объясняют, как надо делать? Что, не ясно говорил? Дикция, может быть, плохая?

– Вы не беспокойтесь, мы приняли соответствующие меры.

– Дали ход жалобе? – подумал, что донос мог задержаться в отделе. Надо бы личность заявителя Бобрусова прояснить, вдруг это зависть или ревность? На такую проверку неделя уйдет.

– Все в полном порядке, Андрей Васильевич. Сняли с поезда. В настоящий момент барышня в Суханово.

– В Сухановском специзоляторе?

– Так точно, в триста десятом.

Дорогой ценой досталась ему квартира. Он еще раз спросил, для верности:

– Дарья – в Суханово?

– Протокол первого допроса я передал в отдел.

– Кто следователь?

– Майор Чичерина.

Была такая Лариса Чичерина. Носила очки с толстыми стеклами, косу имела, укладывала косу на затылке кренделем.

– И что протокол показал?

– Результаты не впечатляют. Но Чичерина работник хороший.

– Дарья беременна.

– Не уточнял. Прикажете навести справки?

– Сам разберусь, – сказал Андрей Щербатов.

Все же не зря они росли в одном дворе, кой-чему успел Андрей Щербатов научиться от семьи вечных военных Дешковых. Если напачкал, убери за собой чисто. Как в семье Дешковых говорили: на службу не навязываюсь, от службы не отказываюсь. Что скажут – сделаю: долг солдатский выполню. Долг свой следует исполнять без страха и без подлости. Бежать в бою нельзя, женщин и детей рубить нельзя. Кур не крадем, спиной не поворачиваемся. Солдат не убийца, он форму носит и честь имеет. Еще Дешков уроки рукопашной драки преподавал: действовать сразу и вдруг.

Щербатов представил сощуренные, белые глаза Сергея Дешкова. Если стоишь лицом к противнику, хочешь сбить гада, а пространства для сильного удара нет, надо выдернуть револьвер из кобуры рукоятью вперед, одним движением, и сразу – рукоятью в переносицу. Вот так, запоминай.

Но Щербатов так не умел. У него имелось иное оружие.

– Похвально. А документы по предполагаемым агентам абвера подготовили?

Это была разнарядка сверху – доложить о настроениях на оборонных предприятиях. Только что там выявишь: работают люди до изнеможения, после работы из них слова не вытянешь, говорить отказываются.

– Завтра же займусь, Андрей Васильевич.

– Война у нас сегодня идет, Базаров. Взрыв сегодня в Москве произошел.

И верно, был взрыв на «Красносельской», газ взорвался; выясняют причины.

– Видишь сам плоды своей деятельности.

Позвонил охране: оружие и документы у Базарова тут же изъяли, наручники на Валерии Базарове защелкнули.

Щербатов писал сопроводительный документ подробно. Антисоветская агитация, восхваление германской военной машины, критика действий командования.

Базаров следил за тем, как движется перо начальника по бумаге бланка задержания, и не говорил ни слова – знал, что любое слово, при свидетелях сказанное, повернется против него. Даже не спросил, за что задержан. На «Красносельской» он не был, к взрыву отношения не имеет.

Что толку спрашивать?

– Двигай, – сказал Щербатов конвою. – Потом все по форме доложишь.

Валерия Базарова вывели из кабинета, повели к машине; с порога Базаров хотел обернуться, но конвойный не дал – толкнул меж лопаток. Миновали двор, никто не сказал ни слова, проводили арестованного равнодушными взглядами. Конвойный взял его за затылок ухватистой ладонью, пригнул голову Базарова к машинной дверце, втолкнул вялое тело чекиста внутрь кабины. Вот и сиденье кожаное, промятое многими задами конвойных, он ни разу на этом сиденье не сидел, всегда рядом с шофером ехал, впереди. Базаров чувствовал болезненную легкость происходящего: светлый день стремился вперед, к обеденному перерыву, дорога катилась вперед – в большой город, а от него уже ничего не зависело, жизнь кончалась. Так чувствует себя школьник, который отчислен из школы, и можно радоваться, что занятий больше нет – но радость не наступает. Он уже был один раз в тюрьме, знал, что второй раз тюрьма не выпустит. Любое обвинение смертельно для Базарова: присоединят к первому делу, сольют в одно. Он сам именно так и поступал с подследственными – получалась диверсионная деятельность. Понял Базаров: для чего-то понадобилось его убрать. А почему понадобилась его смерть Щербатову – спрашивать об этом поздно. Он смотрел прямо перед собой – на затылок шофера, на дорогу, которая разлеталась на стороны за ветровым стеклом.

Когда Базарова увели, Щербатов согрел себе чайник, выпил стакан чая с куском рафинада. Откусывал от кубика рафинада мелкими кусочками, разминал во рту сладость.

У Дарьи появился шанс: когда начнут допросы Базарова, обязательно поднимут последние дела. Могли счесть дела – сфабрикованными вредительствами, оговором честных советских людей. Если за это время Чичерина не выбьет из Дарьи Дешковой показаний, шанс имеется. Больше Щербатов сделать ничего не мог.

Через неделю он подал рапорт о переводе на фронт, в Особый отдел. Рапорт удовлетворили не сразу, а через три месяца – сперва было велено сдать дела, завершить начатое. Через три месяца его направили комиссаром Особого отдела в 20-ю армию, на ржевско-вяземское направление. За эти три месяца он ничего не слышал о Дарье Дешковой.

7

– Таня, – сказал Моисей Рихтер, – если тебе здесь плохо, уходи.

– Вы хотите, чтобы я ушла, Моисей Исаакович? – спросила Таня Кузнецова.

– Я хочу, чтобы тебе было спокойно. Думаю, тебя родители домой зовут? Соломон в армии. А ты его ждешь в чужой семье.

– Теперь вы моя семья, – сказала Татьяна. – Это мой дом.

– У тебя есть родители. Война идет. Надо, чтобы семьи были вместе.

– Я в семье.

Старик Рихтер замолчал, и Таня решила, что старику не понравилось то, что она сказала.

– Здесь дом моего мужа, – пояснила она. – Значит, я теперь здесь живу. Значит, теперь вы – моя семья.

Рихтер кивнул, но слова «да» не сказал.

– Если я мешаю, тогда уйду. Меня родители зовут обратно.

– Тогда иди к ним. Ты нам ничего не должна.

– Вам мешаю, да? Комнату занимаю.

– Ты не мешаешь.

– Скажите, если мешаю.

– Мы евреи, – сказал Рихтер. – Твоим родителям, наверное, не нравится, что ты живешь с евреями.

– Разве мы не советские люди? Разве у нас не общая родина?

– Мы советские люди. Но мы евреи. И твои родители это знают. Им, наверное, не нравится.

– Мы теперь все одной нации, – сказала Татьяна.

– Так никогда не будет.

– Муж и жена – одна плоть, – сказала Татьяна. – Если муж еврей, значит, я тоже теперь еврейка. А Соломон – русский.

– Не говори глупости, – сказал Моисей. – Ты просто хорошая жена.

– Теперь вы моя семья. Теперь вы мой отец, – сказала Татьяна.

– Этого не нужно. Не надо так говорить.

– Я должна быть с вами. Только Соломон не пишет.

– Не бойся, – сказал Моисей, который отдал на войну четырех сыновей.

Глава шестая

Список кораблей

1

– Гитлер толкает к войне? – удивился я. – Война сильнее Гитлера, война хитрее Сталина. Разве шторм поднимает капитан корабля? Капитан идет навстречу волне, вот и все.

– Мудрый капитан переждет шторм в гавани. – Она подхватила метафору.

– Высокая волна ломает в гавани суда. На суше не спрятаться – ураган сносит крыши. Спасение в том, чтобы идти в открытое море.

– А что будет с командой?

– Это их работа.

– А женщины и дети? Что делать тем, кто просто живет?

– Помните вторую часть Фауста? – Недавно я читал вслух Гёте, про домик Филимона и Бавкиды, который оказался помехой генеральному плану. – Любящие не спасутся.

Зачем так сказал, не знаю. Мы только что были близки, а физическую близость часто называют любовью. Елена оттолкнула меня:

– Вы нарочно вспомнили? Автор плана – Мефистофель! Впрочем, я знала, что Адольф – черт!

Так бывало всякий раз: после страстной любви, потная, со спутанными волосами, задыхаясь, – она говорила о политике. Некоторые пары курят после полового акта, иные засыпают – мы же начинали спорить. Она отталкивала меня и лежала одна, не стараясь прикрыться. Говорила – и ровное дыхание постепенно возвращалось к ней, полная грудь вздымалась реже, бурые соски уже не дрожали. Ровным голосом, разве что иногда ударения ставились излишне резко – так Фуртванглер порой усиливает бешеную вагнеровскую ноту – рассуждала о политике Гитлера.

– Допустим, мы в открытом море… Но это не мой корабль! Я брала билет на другое судно! Вам не кажется, что корабль перегружен? Зачем Гитлеру Австрия? Зачем территории в Чехословакии? Зачем он возбуждает Квислинга? Для чего бомбил Испанию? И главное: зачем убедил молодежь жертвовать собой? Откуда у него это право? Почему вы молчите?

А я смотрел на струйку пота, стекавшую между грудей.

– Извольте отвечать! – Елена умела говорить властно, не уступала в этом отношении Адольфу.

Даже интонация была как у Адольфа: немедленно! я хочу! дайте! Подобно детям, они приходили в неистовство, если их требований не замечали. Ведь они хотели простого – безраздельной любви.

За время наших встреч с Еленой Гитлер стал канцлером Германии – и власть его разочаровала. Гитлер оставался романтиком, по-прежнему любил многочасовые беседы, по-прежнему вел себя как богемный философ: спал до полудня, ложился в три часа ночи, однако теперь собеседниками были не политические авантюристы, но офицеры рейхсвера, а потом уже и вермахта. Порывистость выделяла его среди ленивых мюнхенских интеллектуалов, он казался себе человеком действия; а на фоне прусской муштры порывистость выглядела как неловкость. Адольф импровизировал на митингах, едко шутил, но за его плечом стояли уже не мюнхенские горлопаны 23-го года, а молчаливые прусские гвардейцы. Часто случалось так, что его поспешная мысль или резкое слово – то, что в Мюнхене позабыли бы через полчаса, – обретали характер приказа для солдат, помнивших маршировки Фридриха. Не думаю, что Адольф ожидал таких безусловных реакций на свои импровизации. Он ярился, если его понимали неверно: так злимся мы на официантов, неверно понявших заказ. Адольф кричал, стучал по столу, дергал щекой, впадал в истерическое состояние. Я словно слышал, как он орет: «Позовите метрдотеля! Я просил другое блюдо!» Однако кончилось тем, что Гитлер привык к тому, что любое его слово – приказ, а уж как приказ исполнят – сие зависит от случая; если напортачат, можно отдать приказ новый. Отныне его бесило, если пожелание не исполнялось немедленно.

Его внешность, внешность итальянского тенора, изменилась – лицо сделалось больным, челка повисла, точно простреленное знамя. Спал он плохо, выходил к завтраку поздно, звал гостей, а точнее, слушателей: чтобы проснуться, ему требовалось говорить. Завтрак переходил в дневную трапезу, Гитлер начинал монолог, заговаривая сам себя. В некий момент (я пометил это в дневнике, но в один из тревожных дней страницу вырвал) – в некий момент я заметил, что фюрер повторяется. Даже совершенные механизмы снашиваются – чего же требовать от оратора, который ведет за собой толпу пятнадцать лет подряд. Он любил собственные обороты речи, удачные фразы повторял по многу раз. Я услышал, как мотор барахлит, я уловил хрипы мотора. Адольф еще был способен на неожиданный поступок – как на ночной дороге в Южной Германии, когда он увидел человека под дождем, остановил автомобиль и отдал бродяге свой плащ, – но все реже искренность прорывалась в канцелярских буднях. Святым Мартином хорошо представляться на проселочной дороге – а со штабными изволь быть Гецом фон Берлихингеном.

Гецом он стать не сумел, хотя был окружен многими гецами. Богемное расписание суток его спасало – он цеплялся за свою прежнюю жизнь, желая хоть как-то отличаться от прусского окружения. Каждый день стоил года – и я злился, что Адольф спал подолгу. Я составлял графики лекций, я готовил свои беседы с Адольфом; надо было объяснить ему и то и другое – о, сколько всего надо проговорить преподаватею и студенту, прежде чем студент начнет понимать истинный смысл атлетизма Микеланджело.

Но вот он выходил из спальни в столовую, разогревал себя разговором, прокручивал одну из своих пластинок (я слышал, что русская поэтесса Ахматова так называла свои отработанные на публике истории), ковырял вилкой спаржу, пил остывший кофе. И мои планы на детальную беседу – отступали перед его эмоциональным характером. На глазах сотрапезников в нем просыпалась воля к власти – и любые упреки отступали перед обаянием лидера.

– Оставьте это на потом, милейший Ханфштангль! Оставьте ваши лекции по истории искусств, и займемся польскими границами!

И Елена была столь же требовательна:

– Не смейте молчать! Оставьте в покое свои кальсоны! Ваш Адольф – черт! Соблазнил Германию!

Я действительно хотел одеться, не умею вести дебаты в голом виде.

– Елена, – сказал я примирительно, – вы столь напористы… Я же, боюсь, истратил с вашей помощью большую часть энергии. Вы не возражаете, если мы поужинаем? Мне нужны силы: завтра придется маршировать на демонстрации.

– Проклятые демонстрации! И холодно уже для демонстраций!

– Да, вы правы, погода не балует.

– Зачем только мы переехали в Берлин!

За окном был Берлин тридцать восьмого года. Берлин – серый город, холодный город. Не жемчужно-серый, как Париж, а тухло-серый, напоминающий цветом дохлую крысу. И небо над этим городом тоскливо-бетонного цвета. И дома здесь красят в цвет испражнений холерного больного – в грязно-желто-серый цвет. Серый пар поднимается от наперченных берлинских bullet, жирных котлет с чесноком. Вы едите котлеты, вас мучает жажда, вы пьете буро-серый жидкий чай из грязно-серых фаянсовых чашек. В Берлине есть парки и пруды – и ничто не мешает этому городу стать красивым и воздушным, но сам воздух в Берлине серый, от него жухнет листва и мертвеет вода в прудах. В городе широкие удобные проспекты, но в нем задыхаешься. Немцы так любят уют затхлых комнат, что ненавидят красоту площадей, для них платц – это место, где маршируют, а не сидят у фонтанов. Ах, разве можно вообразить в Берлине очаровательную пляс де Вож или Контрэскарп? Под красотой немцы понимают добротность. Толстая женщина красивее худой, толстая сосиска вкуснее тонкой сосиски. Когда Гитлер со Шпеером планировали возвести колоннады и стелы, поставить скульптуры атлетов и антикизировать пространство площадей, я указывал им на то, что для начала было бы недурно заказать голубое небо, которое должно сверкать в просвете между колонн.

– Что вам стоит, Адольф, – говорил я обычно, – попросите Бенито Муссолини одолжить неаполитанское небо! Неужели нельзя договориться?

– В Берлине – голубое небо! – ярился Адольф. – Голубое! Поднимите голову! Не уступает Италии!

Я кивал: хочется считать, что Германия наследует античную парадигму – почему не согласиться? В конце века, когда уже ни Муссолини, ни Гитлера не было на свете, ту же цель – волевым путем присвоить чужую культуру – поставили себе русские либералы. Они считали, что стоит только захотеть, и Россия превратится в Европу. Мои недавние русские знакомые в полной мере продемонстировали мне эту культурно-историческую ажитацию. В так называемой «перестроечной» Москве стараниями так называемых «западников» развесили дикие плакаты «Хочешь жить как в Европе? Голосуй за демократию!» И грязные подростки, вороватые бабки, похмельные слесари ковыляли к избирательным урнам в надежде, что над свинцовой Москвой засияет небо Неаполя. Историк Халфин, например, выпустил три тома рассуждений по вопросу, отчего Россия не стала Европой. Исследователь пришел к выводу, что Россия есть испорченная Европа, так сказать, протухшие консервы. Проанализировав ключевые моменты российской истории, Халфин доказал, что консервы могли сохраниться – но неверное хранение все сгубило. Этот фундаментальный анализ потряс умы российских граждан. Как же так, думали убогие граждане, кутаясь в свои азиатские кацавейки, оказывается, если бы Флорентийская уния не того… мы были бы европейцами? Что знаем мы о цивилизации? Знает ли пьяница Костик Холин, что носит имя императора Константина, создателя города, из коего пришла вера в Русскую землю? Оборвали большевики связь времен, лишили русский народ исторической памяти, а не то – помнил бы таксист Костик, что его подлинные корни в Античности, и боролся бы пьянчуга не с либералами на Болотной, но с арианами. До чего же больно за утраченную гармонию, до чего обидно, что классические пропорции бытия нарушены варварами. Разумеется, всякий цивилизованный человек – в меру возможностей – восстанавливает прерванную связь времен; вот, скажем, Пиганов заказал виллу по канону Витрувия… вот Ефрем Балабос закупил ренессансную скульптуру… вот меценат Чпок построил завод по производству пармской ветчины… Но сколь долог путь обратно, к античной гармонии! О, неумолимый рок, отбросивший нас от цивилизации! Нас вел бы к прогрессу император Константин, и ели бы мы не омерзительные сосиски, но пармскую ветчину! Для чего опричники лишили русских голубого неба и температуру понизили на пятнадцать градусов?

В тридцать восьмом эту же цель преследовал Гитлер. За нами, кричал он, греческий миф, средиземноморская культура Европы, мы аргонавты!

2

В мою комнату зашел майор Ричардс, поставил передо мной чай с молоком. Кормить ветхого старика нетрудно, я пять раз в день пью чай, ем овощной суп, шпинат – вот, пожалуй, и все. Ее величество не разоряется на моем содержании.

Майор бегло просмотрел записки, напомнил, чтобы я не отвлекался.

– Откуда сведения про таксиста Костика Холина? Он сосед по дому арестованного Панчикова? Вам Пиганов успел рассказать такие подробности?

– Ах, майор, чего только не узнаешь за такую долгую жизнь.

– Впрочем, – мягко добавил майор, – ваши отступления интересны. Нельзя ли побольше деталей? Пишите так, – сказал майор Ричардс, – чтобы моему сыну было интересно!

Сын майора, неразвитый подросток, связавший свою жизнь с пабом «Лягушка и цапля», где он работает диск-жокеем и глушит посетителей чудовищной музыкой, – не читает никогда и ничего. Трудно представить, чтобы верткого юношу заинтересовали мои записи.

Я выпил чай, вернулся к бумагам.

В тридцать восьмом в рядах вермахта прошла чистка, наподобие той, что устроили в те же годы в РККА, разногласиям в рядах военных был положен конец, полагаю, это была разумная мера. Вслед за словами потребовались радикальные меры – кто-то должен был взять их исполнение на себя. Вы ждете от меня, что я перейду к еврейскому вопросу? Потерпите, расскажу и про евреев. Но – по порядку.

Аншлюс Австрии дался нам легко. С Чехословакией сложилось еще проще – неожиданно помог Сталин, предложив вооруженную помощь чехам. Сталин спросил, готовы ли Франция и Англия, подобно Советской России, поддержать эту страну. Помню, нас позабавил обмен репликами иностранных лидеров – разумеется, я следил за их перепиской.

Мы готовы выставить триста дивизий, заявил Сталин, а вы? А мы готовы выставить две дивизии, ответил Чемберлен, и Чемберлен бросился спасать мир; не стану излагать подробности знаменитого Мюнхенского протокола – про это рассказано довольно. Англичане приезжали в рейх один за другим, визиту премьера Чемберлена предшествовал визит лорда Галифакса, с ним Гитлер беседовал в тридцать седьмом. 19 ноября 1937-го лорд сулил нам колонии в Африке за борьбу с большевиками.

В тот день мне доставили протоколы судов в Москве – шли открытые процессы, Пятаков и Радек давали признательные показания. Германские шпионы – они сознались публично в том, что их вербовали через агентурную сеть, созданную Троцким, германские шпионы признались во всем! Пятаков сознался в террористических актах: он, оказывается, организовывал взрывы на предприятиях. Я представлял себе аккуратного Пятакова: тряся рыженькой бородкой, он подробно описывал свои злодеяния. Обвинительные речи Андрея Вышинского я положил на стол перед Галифаксом, поинтересовался со смехом, не следует ли советскому прокурору пожаловать орден Бани за заслуги перед Британской короной? Успешно борется Вышинский с коммунистами ленинского призыва! Галифакс скривился, а Гитлер махнул на меня рукой «Вы циник, милейший Ханфштангель!» – «В самом деле, – сказал Галифакс, – эти несчастные, были они шпионами – или нет? Вам это должно быть известно наверное!» Я развел руками: «Это ведь британский автор, Шекспир, написал “Кориолана”! Если Гай Марий от обиды на Рим мог заключить союз с вольсками – то почему не оставить эту возможность Троцкому?» – «Но вы должны знать!» – «Помилуйте! Я секретарь – а не работник абвера!» Несколько минут мы уделили обсуждению московских процессов: плохо поставленные спектакли! Ни одного вещественного доказательства – хоть что-нибудь, говорящее о шпионаже, – но нет, большевики не затрудняют себя такими мелочами. Сталин отделался фразой: мол, не бывает шпионов, которые сохраняют документы, подтверждающие их предательство. «Подумайте, – возмутился Адольф, – что бы сказали, если бы я позволил себе такую демагогию!» Но мы перешли к вопросу африканских колоний, и московские шпионы были забыты.

Впрочем, подробности этой встречи вы отыщете легко, беседа стенографировалась – то была исключительно дружеская, доверительная беседа. Германия – бастион борьбы с большевизмом и в качестве такового заслужила африканские колонии – вот о чем шла речь, и это зафиксировано.

Однако приготовьтесь: вас смутит, что в том же 37-м Черчилль навестил Риббентропа в германском посольстве – и не поддержал германский план покорения Восточной Европы. Ну как нам быть с архивными свидетельствами! Вот вам, пожалуйста, зафиксировано, как посол Британии в Берлине, проныра Гендерсон неоднократно говорил, что «фюрер и Герман Геринг однажды приедут в Букингемский дворец, чтобы нанести визит королю». Думаете, он просто дразнил Адольфа? В мае 1939-го в Берлин прибыл депутат от консерваторов Друммонд-Вольф с обещанием от правительства Соединенного Королевства предоставить Германии поле деятельности, «которое принадлежит ей по праву – на Востоке и на Балканах». А припомните, что советовал англичанам в отношении Польши посол США в Британии – Кеннеди? О, мне пришлось однажды слышать такое… Моя память лучше, чем любой научный институт, надежней архивного сейфа. И как прикажете сопоставлять эти факты? Добавьте сюда и то, что стараниями победителей многие архивные бумаги были уничтожены, чтобы спрямить историю… но и в уцелевших документах довольно противоречий. Одна бумага говорит нам одно, а другая – другое. Школяру при изучении любого предмета приходится сталкиваться с тем, что в одном документе написано, что Бог есть, а в другом – что Бога нет. И если отправная точка рознится, как вы можете надеяться найти логику в сопоставлении документов? Какое утверждение выбрать за истинное?

Хотите, научу вас тому, как заниматься историей? Возможно, мои записи кому-либо и пригодятся.

Как-то мне довелось беседовать на эту тему с моим пасынком Йоргом Виттроком (я про себя именовал его пасынком), и я высказал юноше следующие соображения. Йорг продолжал увлекаться авангардом, пестрой мазней дилетантов. Пятно красное, пятно желтое – русские профаны особенно сильны по части пестрой буффонады; для них какофония есть намек на свободу. Гуляя с подростком по музею, я сказал ему так:

– Оглянись вокруг, Йорг. Мы живем внутри истории, ты про историю часто слышишь от меня и своей матери. Но мы живем и внутри одного дня, а потом внутри другого дня, и каждый день ярок. История, разобранная на яркие факты, напоминает палитру начинающего живописца, которому нравится всякий цвет, и всякое яркое пятно его возбуждает. Такой же пестротой отличаются твои любимцы – Кандинский или Явленский. Вот перед тобой набор пестрых пятен, которые трудно собрать в мировоззрение, а вот перед тобой эффекты ярких дней, декларации политиков, которые тоже не совпадают друг с другом, не собираются в единую картину истории. Авангардисты (а за ними и ты, влюбленный в яркие впечатления) идут от той палитры, которую диктует темперамент, то есть диктует природа, – ведь природа будто бы являет нам разнообразие. Однако разнообразие обманчиво. Натура обманывает мнимой пестротой. Надо в природе найти средний тон воздуха и от него выстроить собственную палитру и навязать свою палитру натуре. Природа обманывает наших пылких живописцев в том отношении, что показывает много цветов, а на самом деле все цвета сплавлены в один, просто глаз видит дробно и не умеет соединить увиденное с мозгом, который объяснит глазу, что пестрое разнообразие сплавлено в единый общий тон природы. Взглядом ты способен оценить лишь фрагмент натуры и в нем, в этом маленьком фрагменте, ты видишь будто бы явленное разнообразие тонов. Но вообрази, что существует неисчислимое множество фрагментов, объединенных единым небом. Думай об этом общем цвете, о единой палитре мироздания и не отвлекайся на яркие пятна.

– Но как быть, – спросил меня Йорг в тот день, – если оба политика говорят разное, но оба говорят убедительно, и даже верные факты приводят? Значит, есть две правды истории, не так ли? Как быть, если два художника рисуют страстно, но один любит дополнительные цвета, а другой – контрасты? Что считать гармонией?

– Это просто, – ответил я. – Надо лишь включить в общую картину истории анализ личности автора документа или автора картины; многое прояснится.

3

Менее, чем прочие, известен мой разговор с Уинстоном Черчиллем в тридцать втором году в Мюнхене; известно лишь, что Черчилль уклонился от личной встречи с фюрером, сославшись на то, что не приемлет политики антисемитизма. Позже в своих воспоминаниях английский премьер напишет: вот так Гитлер упустил тот единственный шанс, когда мы могли бы встретиться… Ах, самодовольный сэр Уинстон! Отчего не вспомните другой шанс, который Адольф подарил вам под Дюнкерком, удержав танки Гудериана? Он не хотел воевать с Европой, не хотел… А с вами он дружить мечтал, и отнюдь не еврейский вопрос вас рассорил. «Почему Гитлер не любил евреев?» – вот что спросили вы тогда. Неужели такие элементарные вещи надо разжевать? Кстати, если уж договаривать до конца: уклонился от встречи как раз Адольф – сэр Уинстон терпеливо ждал в ресторане три часа кряду.

Страницы: «« ... 1314151617181920 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

14 июля 1099 года. Иерусалим замер в ожидании штурма крестоносцев. Жители города всех возрастов и ра...
Не стоит доверять незнакомцам и принимать сомнительные подарки. Этот урок я усвоила, когда неожиданн...
За спиной друзья и враги, залы академии и башни дворца, куда уже никогда не вернешься. Осталась доро...
В те черные дни, когда Таресса, спасаясь от подлой интриги повелителя, стремительно бежала в чужой м...
В сказках всё заканчивается свадьбой. В жизни же то, что начиналось свадьбой, часто заканчивается ра...
И враги, и друзья пытались остановить его на пути к Храму Истины. Снежные демоны вызвали небывалую б...