Красный свет Кантор Максим
Он сумеет, он докажет, он сохранит ее честь. Но началась война, и он ничего объяснить не успеет.
Три месяца шла война, и каждый вечер он ходил прощаться к Анне, а потом возвращался и сидел подле сына. Он говорил себе, что никогда от семьи не уйдет, а потом наступал новый день, он шел к Анне, и все начиналось снова. Это временно, говорил он себе, сейчас такой момент – прощание. Непонятно было – сколько дней отпущено на прощание.
«Непонятно» – слово, которое он говорил себе много раз за последние пять лет.
Непонятно было, когда исчез сосед по этажу, отец Сергея Дешкова, кавалерист Григорий Дешков. Отец Сергея был героем, это знали все. К нему в гости приезжали большие чины, ставили «Паккарды» поперек дороги. Орденов не носил, но все знали, что орденов не счесть, – а сам не гордый, с соседями здоровается. Отец Сергея Дешкова преподавал в Академии имени Фрунзе, он проходил через двор в расстегнутой тяжелой кавалерийской шинели, полой шинели ворошил кусты барбариса, перекатывал во рту папиросу. Он снимал фуражку, вытирал лоб, поднимался по лестнице, не держась за перила – хотя нога была больная, он странно выворачивал левую ногу при ходьбе. Но всходил по лестнице быстро и до перил никогда не дотрагивался. Открывал перед женщинами дверь подъезда, даже перед его женой Любой открывал дверь, даже перед Марьей Антоновной, жиличкой из подвала, дверь открывал – а сам генерал, ну или почти что генерал! Они жили на одной лестничной площадке и регулярно здоровались. Часто так случалось, что Холин выходил за порог как раз в тот момент, когда сосед поднимался по лестнице, и они раскланивались – стоя каждый перед своей дверью.
Однажды, перед тем как войти к себе домой, сосед повернулся к Холину, резко спросил:
– А вот представь: начнется война, и надо будет спасать одну из них. Надо выбрать. Быстро. Двух взять в эвакуацию не дадут. Ты какую из них возьмешь? У Любы сын. А у другой?
Фридрих Холин не нашелся что сказать, опешил. Откуда-то сосед знал о его терзаниях, что-то подслушал. Он не имел права так спрашивать, привык офицеров жучить в академии, но Холин ему не подчиненный, нет! Сосед больше не проронил ни слова, позвонил в дверь. Открыла домработница, засуетилась, принимая у Дешкова портфель и шинель. А потом старший Дешков пропал, перестал ходить через двор. И кто-то сказал: «Шпион».
Непонятно, как себя вести по отношению к соседям. Сталин даже сказал (а «Правда» это высказывание опубликовала 3 марта 1937 года): «Случается, что товарища, который прошел по улице, где когда-то жил троцкист, сразу же исключают из партии». Сталин сказал так, желая остановить поток ложных доносов – но число доносов возросло. И даже легко представить, сколько едкой иронии вложил вождь в эти слова: есть среди нас торопыги, всякие «бухарчики», которым только волю дай, они в борьбе с троцкизмом и мать родную со свету сживут. Холин понимал, что слова Сталина истолкованы неверно: вождь хотел остановить поток доносов – а чиновники и обыватели решили, что надо доносить на всех, даже и на тех, кто прошел по улице, где жил троцкист. Но ведь не растолкуешь каждому. И если живешь напротив троцкиста – дверь в дверь – как быть? Они всегда по-соседски дружили с Дешковыми, но вдруг стало непонятно, можно ли дружить после ареста старшего Дешкова – с его сыном.
– Ты сам решай, – сказал ему Андрей Щербатов, работник НКВД, проживающий в подвале. – Мне лично общаться с ним разрешено официально, но имей в виду, на это я получил специальное разрешение.
– Извини, Щербатов, – сказал ему Холин, – я как-нибудь без разрешения обойдусь.
Сказал резко, и стало страшно: что делаю, ради чего рискую? Выходя на лестничную клетку, опасливо ждал – вдруг сейчас из двери напротив появится Сергей Дешков, что тогда? Непонятно.
И как быть с двумя испуганными женщинами – непонятно. Лучше умереть, чем выбирать, какую из двух спасать, думал Холин. На фронт надо ехать, вот все и станет понятно. Уедет он на фронт, останется прошлая жизнь позади – и семья, и Анна, и дорогой его сердцу дом, отцовская квартира.
Фридрих Холин трогал шкаф и говорил тихо: «До свиданья, мой милый шкаф». Гладил полированные временем створки шкафа и говорил: «До свиданья, до свиданья». Трогал стол и говорил: «До свиданья, милый стол. Мы уже не увидимся с тобой, а я так тебя любил». И он гладил стул и говорил: «До свиданья, добрый друг стул. Пришла пора уходить из дома – уходить навсегда. Ведь война так надолго, что это почти навсегда. С таких войн не возвращаются».
Со слов Сталина было понятно, что война надолго, а репортажи Фрумкиной о победах – вранье. Он изучал газеты, старался найти закономерности и понять, что происходит на самом деле. Много позже советские интеллигенты стали культивировать это умение читать между строк – Холин пытался освоить чтение между строк уже в ноябре сорок первого. Получалось плохо.
В отличие от того, как это себе представлял Холин, Сталин был сфотографирован не в тот момент, как начал говорить, а несколько позже, когда он поднял руку, приветствуя танки. Танки, пройдя под Мавзолеем, двигались к фронту. Танков у Советской России было даже больше, чем у Германии, и советские танки были лучше, легче, маневреннее немецких, все это признавали. Только воевать на этих танках не получалось. Сталин поднял руку в приветствии танкистам, а сам вспоминал слова генерала Еременко. Еременко был поставлен командующим Западным фронтом – на смену расстрелянному Павлову, а в августе получил назначение возглавить Брянский фронт. Принимая командование Брянским фронтом – это было в августе, – Андрей Иванович Еременко заявил председателю Государственного комитета обороны: «Да, враг безусловно очень силен, даже сильнее, чем мы ожидали, но бить его, конечно, можно, не так уж это сложно. Надо лишь уметь это делать!» Сталина предупреждали, что Еременко хвастун и позер, но как это часто бывает, предупреждали об этом качестве товарища такие же хвастуны и позеры. «Значит, можем на вас рассчитывать? Разобьете подлеца Гудериана? – спросил Сталин. – Если обещаете Гудериана разбить, мы вам авиации подбросим». – «В самые ближайшие дни разобью», – пообещал Еременко, молодцеватый пятидесятилетний генерал с аккуратно подбритыми височками и взбитым коком – и отправился гробить танковые части. В Первую мировую генерал успел повоевать с войсками кайзера, правда воевал он тогда в качестве ефрейтора, больших решений не принимал. В Первую мировую его сегодняшний противник Гейнц Гудериан был уже в чине капитана и войну окончил в Италии, так что встретиться им с Еременко тогда не пришлось. Встретились они под Тулой.
30 сентября 2-я армия Гейнца Гудериана при поддержке 1-й армии Клейста окружила основные силы Брянского фронта. Гудериан разбил Еременко и вышел к Туле. Генерала Еременко ранило осколком авиабомбы. Сталин не расстрелял его, хотя, по меркам того времени, Еременко заслужил расстрел; как обычно, Сталин поступил вопреки всеобщим ожиданиям: не покарал – а навестил в госпитале, посоветовал генералу себя беречь. Сегодня Сталин фактически слово в слово повторил обещание хвастуна Еременко, точно так же соврал, пообещал сломить врага завтра же, – и оценивая тот, давешний свой разговор с генералом, Сталин подумал, что у Еременко не оставалось другой возможности, надо было врать – и он врал.
Фридрих Холин читал газету с речью Сталина, сидя с Анной на диване в ее комнате. Диван на ночь превращали в постель, от этого у Холина было чувство, что он в больничной палате: только в больнице днем сидишь на том же месте, на каком спишь ночью. Последние недели он жил у Анны и даже на улицу за папиросами не выходил. Переменилось все в его жизни после разговора его любимых женщин.
Анна неожиданно явилась к Любе, закрыла плотно двери, чтобы ребенок не слышал разговор, и сказала:
– Идет война, ты же понимаешь, что Фридриха убьют. Он такой человек, обязательно будет впереди. И мы его потеряем. Нам нельзя думать о себе, подумаем о Фридрихе.
Люба молчала. Потом сказала:
– Война.
– И что, если война, надо таких людей, как Фридрих, вперед посылать?
– Он такой же, как все. Война, – повторила Люба.
– Нет! – крикнула Анна. – Он не такой! Он книгу пишет! Он гений! Надо уметь ценить! Надо встать выше! Надо пожертвовать самолюбием!
– Это называется самолюбием – если не нравится, что муж к другой тетке ходит?
– Не думай о себе!
Анна высказала сегодня все – все, что проговорила про себя сотни раз, те соображения, которые давно снабдила убедительными аргументами. Любе просто повезло, ей достался в мужья выдающийся человек, и что ж теперь – у нее на этого человека исключительные права? На каком основании? На том основании, что они вместе прожили двадцать лет, что у них ребенок? Какая ерунда – это лишь стечение обстоятельств. Любе повезло в лотерее – Анне не повезло. Но любовь Анны не менее сильна, а даже более – Анна не думает о себе, не думает о своей выгоде, вот, слушай, Люба, слушай, какой у меня план!
Анна путано пересказала известную ей историю: вот как случилось со знакомыми ее знакомых, – то была история про то, как человек избежал ареста. За мужем одной женщины должны были прийти чекисты, уже взяли его сослуживцев, и жена поняла, что дни мужа сочтены. Тогда жена собрала чемодан и перенесла вещи мужа к его любовнице – как и все жены, она была прекрасно осведомлена о том, где проживает мужнина любовница и как ее зовут. Муж переехал на два квартала от прежнего дома, перестал являться на работу, и о нем все забыли. Сначала поискали – а потом забыли: город большой, дел у чекистов хватает. С тридцать пятого года (дело было в тридцать пятом году) он благополучно дожил до сорок первого – и никто о нем не вспомнил.
– А потом что?
– Сам пошел в военкомат, когда немцы к Москве подошли.
– А сейчас он где?
– Так убили его в прошлом месяце.
– Хорошо же он спрятался! – в сердцах сказала Люба.
– Вот и я говорю! Не вытерпел! Не удержали его! Нельзя было в военкомат идти! Так бы и прожил еще два года. Война бы кончилась! – и Анна стала доказывать, что Люба думает только о себе, о своей бабьей гордыне, а вовсе не о сыне, которому нужен отец, и не о муже, жизнь которого необходимо спасать.
– Он гений, понимаешь? Он не такой, как другие. Ему нельзя на фронт!
Как и в случае с детской лошадкой в сотне ненужных оберток, Люба понимала, что все, что происходит сейчас, – глупо и вредно, но она не могла устоять перед напором плачущей женщины. И то, что они обсуждали жизнь и смерть Фридриха, мешало ей найти нужные слова. Она не хотела смерти мужа – и рассудила, что лучше отдать его другой женщине. Люба собрала чемодан Фридриховых вещей, сложила стопкой глаженые рубахи, аккуратно сложила пиджак, завернула в газету новые ботинки – и отпустила мужа к любовнице, переждать войну. Пока собирала вещи, успела сама испугаться – ей привиделось, что она собирает вещи в морг, обряжать покойника. Пусть спрячется, пусть переждет, лучше пиджак отдать в дом к этой ненавистной Анне, чем в гроб положить. И верно, верно, как может быть иначе – обязательно убьют! Он же такой, всегда вперед пойдет, убьют непременно! Страх вошел в Любу, она трясущимися руками собирала вещи. Паше сказали, что папа уехал на Север, и Фридрих Холин, подчиняясь логике ополоумевших от страха женщин, перешел жить в квартиру Анны – писать роман и спасать свою жизнь.
Он даже успел удивиться тому, что все решилось помимо его воли. Он перенес чемодан в чужую ему комнату, стал спать на чужом диване, пахнущем чужими людьми, и уже не видел сына. Женщину, с которой прежде виделся не так уж часто, теперь видел каждый день, вечерами ложился с ней под одеяло, ночью вдыхал ее запах – а сына, плоть от плоти своей, уже не видел. Если бы Фридриха Холина спросили, ради чего он все это проделал, Фридрих Холин ответил бы, что требовалось внести в жизнь ясность – вот он и сделал этот шаг. Сидя на диване в неприятной ему чужой комнате, Фридрих Холин думал, что прощался со своей квартирой не зря – прощался перед тем, как идти на войну, но какая, в сущности, разница: вот он уехал прочь от своего любимого стула и любимого шкафа, а куда уехал – разница не велика. Он также почувствовал, что простился не только с женой и сыном – но со всей родней, которая никогда не была особенно приятна, – но без родни вдруг стало пусто. Прежде на семейные праздники заходили родственники, сидели за столом, пели. Ему это никогда не нравилось, но сейчас он стал по родственникам скучать. Он стал думать о тете Зоре и тете Инне, которые прежде не были ему приятны.
Он переехал к Анне 2 декабря. Анна приносила газеты, рассказывала о своих встречах с бывшими сослуживцами Фридриха. Передавали, будто подозрительная Фрумкина хотела звонить куда следует, а потом сама испугалась – ведь скажут, что в редакции недоглядели за кадрами. И Анна, и Люба рассказывали всем, что Фридрих Холин вышел из дома и пропал. Такое случалось в Москве – и никто не удивлялся. Так и не стали искать Фридриха Холина, спрятался он за дамскую юбку.
Восьмого декабря Анна принесла газету с заметкой о нападении японцев на американскую базу Перл-Харбор. Фридрих Холин прочитал эту заметку десять раз. «Видишь? На Тихом океане война! Японцы вчера напали!» – «При чем тут японцы! Немцы уже в Нарофоминске!» Действительно, что это он о японцах? Ведь завтра фашисты будут в Москве.
Холина охватил страх за семью – как он мог оставить их, когда немцы рядом? Эта простая мысль даже не пришла ему прежде в голову. Отчего-то все разговоры были о боях под Москвой – а мысль о том, что Москва однажды падет, так и не была высказана. Как он мог? Лицо его исказилось.
Анна поняла; даже и спрашивать не стала, о чем Фридрих думает.
– Пойми, родной, так им даже лучше. Что же изменилось? Ты не смог бы им помочь! Ты должен был идти в ополчение – все равно не мог остаться дома. Тебя бы убили! В первый же день! Пойми. Прошу тебя, будь разумнее.
– Как я мог?! – сказал Фридрих Холин.
– Ты поступил так – ради них самих! Пойми наконец! Ты спас для Любы мужа. Спас для Пашеньки отца! Ты спас себя для них, пойми это! Думаешь, я на что-то претендую? Думаешь, личное счастье устроила? – Анна улыбнулась жалкой улыбкой одинокой женщины. Улыбка эта тронула Холина. – Я не претендую, чтобы ты меня защищал. И жениться на мне не надо. Вот кончится все, вернешься в свою семью.
– Как с Пашей будет… Господи, что я наделал!
– Пашу и Любу надо срочно отправить в Ташкент. Единственное разумное решение. И я этим займусь! У меня знакомые в Ташкенте. Завтра же поговорю о билетах.
– Как же билеты достать… – Он слышал, что эвакуацию осуществляют по спискам, составлявшимся на рабочих местах.
– Предоставь это мне, я знаю, с кем говорить.
Холин не спросил, с кем Анна поговорит, – было ясно, что говорить ей не с кем. Отправкой семьи в Ташкент могла бы заняться редакция, но о его семье в редакции и заикнуться нельзя. А потом Холин вспомнил: эвакуация закончилась. Уже месяц назад закончилась, теперь поезду не пройти, на путях немцы. Кто-то говорил в редакции, что последний поезд отправили 25 октября; дескать, давка была на Казанском вокзале. Нет больше эвакуации – ехать некуда. Зачем она обещает, зачем?
Прошла неделя как он не видел сына, и Холину стало мерещится, что сын болен, у мальчика жар.
– Ты не знаешь, как они там? Здоровы?
– Если хочешь, я зайду. Но думаю, это будет неразумно.
– Зайди, прошу тебя. Прошу.
– Неделю ты со мной выдержал, только неделю, – и опять улыбнулась жалкой улыбкой одинокой женщины. – А я ведь просто хотела тебя спрятать. Для них же спасти.
Прошло еще три дня.
Двенадцатого декабря Анна принесла газету: Германия объявила войну Америке.
– Вот видишь! И они тоже не ожидали… – Как-то само сказалось, вслух не произносили, что Сталин прозевал нападение.
– Меня вот что удивляет, – сказала Анна, – как же это американские адмиралы не подготовились? Как они смогли допустить нападение?
Правда, подумал Холин, как же это американцы прозевали вероломное нападение Японии? На этот случай послы есть, сотрудники разведки имеются, информаторы… Неужели Рузвельт не ждал? Там ведь какие-то промышленные объекты, нет, природные ресурсы… в Тихом океане, на островах… Да! Про это писали в газете! Человек со стратегическим мышлением должен предвидеть… Ведь Япония воюет много лет – Рузвельт должен был догадаться, мог первым ударить. И вдруг догадка – для журналиста естественная: так, может быть, американцы ждали, что японцы на нас нападут, на Россию? И представилась картина мира: собрались в комнате враги, каждый держит дубинку за спиной, и кто кого первым стукнет, непонятно. Каждый опасен. Трудно Советскому Союзу в такой компании.
Фридрих Холин спал с той стороны дивана, что рядом с трюмо (бездетная стареющая Анна следила за внешностью), и всю ночь вдыхал запахи парфюмерных изделий, от которых во рту делалось сладко.
Он проснулся, смотрел в темноту, дышал сладкими духами и думал, что произошло нечто очень важное – ему вдруг все стало ясно. Прежде была неопределенность, а теперь наступила ясность. Раньше происходило что-то в Тобруке, что-то на Тихом океане, шли бои под Москвой – и это были как будто разные войны. А теперь все соединилось вместе – и теперь ясно: вот мы – а вот они.
Днем Фридрих Холин писал за обеденным столом у окна, но роман не получался. Холин ходил по комнате, курил, смотрел через тюлевую занавеску на улицу. Надо написать такой роман, чтобы ответить за все, думал он. Надо описать нашу ежедневную трусость, страх перед Гитлером, страх друг перед другом. Надо описать мое ежедневное вранье. Садился к столу, писал два слова и останавливался. По улице шли грузовики, в них сидели замерзшие москвичи, лица людей были сосредоточенные и застывшие, словно никаких мыслей и чувств у людей не осталось – а только одно дело. И что бы ни делали люди на улице – чинили машину, носили мешки с песком, заклеивали стекла на случай бомбежки, рыли траншею, – они делали все с остервенением, вцепившись, как псы, в работу.
Фридрих Холин отложил карандаш и встал. Вот уже десять дней как он жил у Анны. Стыд охватил его. Он собрал свой чемодан, скомкав, засунул рубашки, запихнул пиджак – Люба расстроилась бы, нельзя так с вещами – стянул ремни, защелкнул пряжки, вышел за дверь. Дверь захлопнул, а ключи внутри оставил, чтобы не возвращаться.
На лестнице Холин оступился, чуть было не покатился по щербатым ступеням; удержался, выругался.
Во дворе ополченцы толкали грузовик: на морозе мотор не мог разогреться, водитель матерился, машина не заводилась. Двое пожилых мужчин с красными от натуги лицами упирались в кузов грузовика, стараясь разогнать его на ледяной дороге. Один из них носил круглые очки, очки держались на одной дужке, вторая дужка отсутствовала – при всяком резком движении очки соскальзывали с потного лица, мужчина их поправлял. Холин скинул пальто в снег, поставил в снег чемодан.
– Помочь?
– Ну, пособи.
3
Николай Ракитов повесток из военкомата не получал, поскольку адреса прописки не имел. Он объявился в военкомате сам и лишь после того как устроился на завод электриком, – впрочем, навыками электрика Ракитов не владел, к осветительным приборам относился пренебрежительно, а уж как получил он этакое хлебное место, остается только гадать. Во всяком случае, Николай Ракитов явился в военкомат в своем шикарном «французском» пиджаке и клетчатой кепке и, войдя без приглашения к комиссару, сказал скандальным голосом:
– Война идет, люди гибнут, население сокращается, а я, стало быть, не нужен Родине?
– Да кто ты такой! – сказал ему комиссар и кивнул солдату, чтобы вывели хулигана. – Сиди вон в коридоре, герой, тебя вызовут.
– Желаю пострадать за Отечество! Имею мечту погибнуть вместе с прогрессивной молодежью!
В профессии электрика Ракитов мало что смыслил, но зато обладал иными навыками: за годы беспризорной юности в совершенстве овладел искусством «крутить шарманку», «убалтывать клиента» – он умел говорить о чем угодно, сводя собеседника с ума своей напористой искренностью.
– На передовую хочу! В ряды передовой молодежи! Не крути мне руки, солдат! Руки мне пригодятся на фронте! Пусти на передовую!
Однако его вывели, Ракитов смиренно высидел в коридоре военкомата три часа, был допущен внутрь комиссаровых хором и, предъявив заводские бумаги, получил бронь от армейской службы.
– Ты, Ракитов, на своем заводе трудись, помогай армии честным трудом, – сказал ему комиссар Клоков, недоумевая, как получилось, что этот рослый парень до тридцати двух лет умудрился не числиться ни в каких войсках, не пройти срочной службы, и вообще не иметь приписки к военкомату.
– На юге я жил, – охотно сообщил ему Ракитов, – а там, на юге, товарищ комиссар, пятнадцать лет назад такая была неразбериха! Словно мы никому не нужны, словно не русские мы люди! – опять завел он свою скандальную шарманку. – Вот сам решил: не могу в тылу отсиживаться! Что же я – никому не нужен? Не русский я, что ли? На передовую мечтаю попасть! В ряды передовой молодежи!
– Иди на завод, – сказал комиссар раздраженно, – каждый пусть работает там, куда его поставила Родина.
– Как будто на передовой нет электричества! – нудил Ракитов, переигрывая. – Как будто передовой молодежи не нужен квалифицированный электрик со стажем!
Отличительной чертой Ракитова был развязный юмор. Шутил он грубо и часто переигрывал. Ракитов находил удовольствие в комедии положений. Ситуации в жизни складывались без его участия – это называлось «течение событий», или, как выражался Моня Рихтер, «движение истории», но в событиях этой истории всегда оставалось место для импровизации.
Ракитов любил рассказывать, как во время облавы на беспризорников он подошел к солдатам оцепления и попросил огоньку – стоял рядом с ними и курил папиросу, давал советы, где искать, и даже способствовал аресту некоторых своих друзей. Сдавать ребят он не собирался – просто увлекся советами. К стукачеству Ракитов склонности не имел, к сотрудничеству с властями – тем более, и он многократно это доказывал. Так, во время розысков его дружка Вити Калинина он подшутил над милиционером, который пришел в многокомнатную квартиру, где проживал Калинин. Ракитов открыл дверь квартиры и сказал, что проводит, а сам завел милиционера за перегородку к глухому татарину Сейфуллину, любителю мордобоя, обладавшему таким количеством справок об инвалидности, что закон перед Сейфуллиным пасовал. Татарин всегда был пьян и зол; Ракитов толкнул милиционера на татарина и вышел, не прислушиваясь к подробностям драки. А еще Николай Ракитов шутил, когда добывал свой шикарный «французский» пиджак. Дело было так: они с Ниной обедали в кооперативном ресторане на Садовой, официант принес счет. Обычно Ракитов платил щедро, денег не жалел, а тут растерялся – в пиджаке денег не обнаружилось. То ли его (самого Ракитова!) пощипали в трамвае, то ли накануне спьяну он с кем-то от души поделился. Денег не было, о чем Ракитов и сообщил. Официант пригласил нэпмана – самодовольного владельца трех московских ресторанов.
– Где ж я деньги возьму, когда денег у меня нет? – резонно сказал Ракитов.
– Я обычно беру деньги в своем кармане, – поделился секретом ресторатор.
– Это мысль, надо попробовать! – оживился Ракитов. – Снимай-ка пиджачок, гражданин.
Пиджак служил Ракитову уже двенадцать лет; самого ресторатора давно расстреляли в лагере под Воркутой, закопали в общей могиле, сгнил труп ресторатора в сырой почве, а вот пиджак его с квадратными серебристыми пуговицами – остался целехонек. Ракитов предполагал, что в последние свои минуты ресторатор был благодарен Ракитову за спасение пиджака. «Небось помянул меня добрым словом нэпман, – говорил Ракитов друзьям. – Небось не раз мне спасибо сказал!»
Еще до нападения Германии многие из компании Ракитова подались на юг – воры ехали в Ташкент, Новороссийск, Ростов. Считалось, что на юге можно прокормиться подножным кормом, щипать фраеров на солнцепеке легче, – а в столице приходится серьезно крутиться. Сам Ракитов ехать отказался, хотя в принципе отъезд на юг считал делом разумным, даже Сергею Дешкову, сыну врага народа, дал совет – уезжать. Например, Ростов – город вольный, столько раз переходил из рук в руки во время Гражданской войны, что там порядка в принципе нет. Или Ташкент взять – там блатным лафа.
– А сам почему не едешь? – спросил его Дешков.
– Привык в Москве. Большой город. Люблю.
– А если фашисты в Москву войдут, уедешь?
– Не войдут, не бойся.
На Новорижском шоссе будто бы уже видели немцев. Рассказывали, что немецкие мотоциклисты каким-то образом проехали до самой Москвы и даже выехали, миновав все кордоны, на улицу Горького. Говорили, что немцы заняли Волоколамск. Так прежде уже говорили: немцы на подходе к Воронежу, Смоленску, Можайску. И всегда сначала не верилось, а потом оказывалось правдой.
Немцы под Волоколамском – значит, надо торопиться и немцев опередить. Николай Ракитов с приятелями (молодым вором Голубцовым, блатным Ракеем и карманником по имени Мишка Жидок) успевал доехать на краденом фургоне до оставленного Красной Армией города и подчищал брошенные Красной Армией склады. Ракитов сильно рисковал, но дело было прибыльным – уже полгода он именно так и работал: успевал приехать в оставленные советскими войсками районы за считанные часы до прихода немцев, подбирал все то, что бросала отступающая армия, возвращался в Москву, продавал на черном рынке. Мародерством это назвать было трудно – скорее Ракитов прибирал за беглецами, подчищал то, что было оставлено немцам в добычу. Ракитов рассуждал так: «Если я не возьму – фашисты возьмут, я Красной Армии помогаю, мне бы чин надо дать».
Советские войска отступали стремительно, фронт откатывался назад каждый день. Это означало, что рейды Ракитова делались все короче и все опаснее. Прежде они ехали почти полный день до пункта назначения – и возвращались не торопясь, по пути обозревая оставленные деревни.
Ракитов рисковал более, нежели сам он считал: в те дни особым приказом было предписано отлавливать и расстреливать беглецов. Советское начальство среднего, как сказали бы сейчас, звена, ополоумев от страха, хватало казенные машины и бежало из Москвы. Слух прошел, что гитлеровцы партийцев не щадят – а танки Гудериана подкатились совсем близко, – и председатели профкомов и исполкомов, заведующие и управляющие бросали свои рабочие места, оставляли подчиненным и женам записки уклончивого содержания и уезжали прочь из города. Беглецов ловили и расстреливали. Ракитов ничего этого не знал – а увидев, как прямо возле служебной машины крутят руки партийному чиновнику, порадовался: «Не все им, гадам, икру кушать!» Встречи с патрулями веселили его беззаконную душу.
– Что, служивый, с Гитлером воевать неохота – решил с электриками сражаться? – весело спрашивал Ракитов у сотрудника НКВД, тормозившего машину. – Понимаю, солдатик! Гитлер с пушками – а у электрика из оружия одна отвертка… Током я тебя не убью… Ах, ты не фронтовой, ты тыловой солдат! Так тебя маршал Берия по головке-то не погладит, что ты друга самого Андрюхи Щербатова тормознул! Какой Щербатов? Не знаком? Ну, орел, невысоко ты летаешь…
И Берия в тот год еще не стал маршалом, и майора Щербатова разумеется, никто из патрульных не знал, но нахальство Ракитова впечатляло – их не трогали.
В последний месяц они слетали под Можайск, подчистили склады, проскочили под носом у фашистов, мокрые от пота доехали до Москвы – и уложились в семь часов. Такая поездка будоражила сильнее, чем квартирная кража, веселила больше, чем ограбление подгулявшего фраера, – надо было успеть, прежде чем в брошенное местечко въедут «Pz~ III», пробежать по опустевшему складу, подобрать ящики с консервами, снять с убитых оружие, отвинтить рулевое колесо с подбитого «Опеля», распотрошить брошенную полевую кухню. Ракитов рулил краденым фургоном наперерез отступающей армии, ему навстречу шли колонны грязных солдат, обозы с ранеными, беженцы с мешками, а он ехал против течения, в ту опасную сторону, где вот-вот появятся немцы.
Сам Ракитов оружие в ход никогда не пускал и даже нож не доставал из кармана. «ППШ» в машине имелся, нож, уж это само собой понятно, всегда был при нем, лежал в кармане «французского» пиджака, но воевать – такого занятия Ракитов не признавал. Воевать – увольте, на то у Родины солдаты имеются.
Он не особенно отчетливо представлял себе войну. Газетам по понятным причинам не доверял: газеты не замечали мира, в котором он прожил тридцать лет, его жизнь газетами не бралась в расчет, и он платил газетам таким же неуважением. Регулярные части симпатии у него не вызывали, к мундирам он испытывал неприязнь. Все, что скрепляется печатью, рано или поздно тебя погубит – вот единственный вывод, который можно сделать из российского опыта. Заключили союз с Гитлером, а Гитлер предал? Так это же естественно! Подписали бумажку, а потом бумажкой подтерлись? Так только и бывает! Вот, скажем, семью Дешковых взять – за примером ходить недалеко. Старик оттрубил в регулярных частях всю жизнь, здоровье на маршировках угробил, служил Родине как цепной пес – и что, пожалели его? Держи карман шире. Ракитов видел, как Дешкова выводили из подъезда, в Ракитове даже шевельнулась шальная мысль – помочь соседу, чисто по-соседски поучаствовать. Но мораль выживания проста: тебя не дрючат – не подмахивай. Да и вообще он политику презирал.
Ракитов гнал свой ворованый фургон с надписью «Мебель» прямо на колонну красноармейцев и, куражась, свешивался в окно, кричал:
– Орлы! Откуда драпаем? Фрицы где?
– Куда прешь со своей мебелью? Рехнулся?
– Мебель стратегического назначения! – орал Ракитов, как обычно переигрывая и получая от того несказанное удовольствие. – Бронебойные столешницы! Разрывные калошницы!
Голубцов и Калинин глядели на Ракитова с обожанием и страхом, Мишка Жидок по трусливому обыкновению вжимал голову в плечи, они понимали, что, куражась, заступили какую-то важную черту, но остановиться уже не получалось.
– Дальнобойные кушетки! Безоткатные табуретки! Дорогу дай, солдатик!
Почему их до сих пор не пристрелили – самим было непонятно. Отступавшим красноармейцам было не до них, а немцев они видели издалека. Всякий раз Голубцов, Ранкей и Мишка Жидок божились, что больше ни за что не полезут к черту в зубы, но доход от каждой экспедиции был такой, что страх забывался быстро. В своих отчаянных рейдах они несколько раз едва не сталкивались с германскими войсками – расстояние от отступавшей Красной Армии до наступавших частей вермахта было ничтожным, – но все-таки не сталкивались. Дважды они догоняли хвост колонны пленных – за первые месяцы войны немцы захватили в плен два миллиона советских солдат, и основной заботой стало, как перегнать пленных на работы. Они видели, как тащатся по снегу раздетые и замерзшие русские люди, и их вели, дирижируя винтовками, солдаты рейха. Калинин – блатной со стажем, знавший, что такое этап, – криво улыбнулся и сказал: «Претензии к конвою есть?». В советских лагерях такой вопрос по уставу задавали зекам в лагере, когда принимали колонну у конвоя. Жаловаться не рекомендовалось – но теоретически было возможно, Калинин и сам однажды качал права на этапе. Но сейчас, похоже, претензии к конвою в расчет не принимались совсем.
Термин «домашнее рабство» еще не воскресили – эта древнегреческая фантазия посетила державные умы рейха в 1942 году, а до рудников концерна «Фарбен» путь был неблизкий. Всех пленных довести на работы в рудники не рассчитывали и не старались – дороги устилали трупами. Этапы растягивались на много километров, пленных гнали пешком, заставляя проходить по сорок километров в день. Транспорт не использовали совсем: предусмотреть такого количества пленных заранее не могли, пленных было больше, чем заключенных в пресловутом ГУЛАГе, а там все-таки готовились, бараки строили – и вот полуголым, голодным надо было пройти двести-триста километров до лагеря, где их предполагалось использовать на работах или уморить голодом. Морить голодом – это было вполне внятное предписание командования, не подлежащее обсуждению.
«Важнейшей целью кампании против еврейско-большевистской системы является полное уничтожение органов власти и истребление азиатского влияния на европейскую культуру». Эта чеканная формулировка фон Рейхенау (в приказе от 10 октября 1941 года) не оставляла поводов для колебаний и разночтений – зато для творческого толкования простор оставляла. Именно как метод пресечения азиатского влияния на европейскую культуру айнзацкомандой «Ц» и зондеркомандой 4а был избран расстрел 33 771 еврея в Бабьем Яру. Расстрел был произведен в течение двух дней – но, впрочем, это ни в коей мере не являлось рекордом европейского культурного строительства. В те дни было уничтожено по окрестностям вовсе не 33 771 – но 60 тысяч евреев; и это тоже пределом возможностей не являлось.
11-я и 17-я армия (командующий генерал-полковник Герман Гот) тесно сотрудничали с айнзацкомандой «Д» (штандартенфюрер СС Отто Олендорф) и приказ по армии вермахта, приказ Генерала Гота звучал так: «Здесь, на Востоке, борются друг с другом непреодолимые взгляды: с одной стороны, немецкое чувство чести и расы, с другой – азиатское мышление и примитивные, натравленные кучкой еврейской интеллигенции инстинкты: страх перед кнутом, неуважение к морали, нивелирование собственной, ничего не стоящей жизни. Эта борьба может окончиться только гибелью одного из нас. Третьего не дано».
1-я танковая группа (генерал-полковник Эвольд фон Клейст), та самая группа, что разбила вместе с Гудерианом хвастливого маршала Еременко, действовала вместе с айнзацкомандой «Ц», той самой командой, что способствовала очистке Киева от еврейско-азиатского элемента. Теперь войска эти были под Москвой.
Непосредственно за частями вермахта входили айнзацкоманды, которые, по выражению бригаденфюрера СС доктора Отто Раша, начальника айнзацгруппы «Ц», «добились полного взаимопонимания со всеми подразделениями вермахта, так что войскам, ведущим бой, требовалась поддержка от айнзацкоманд». Айнзацкоманды – то есть те, кто расстреливал и сжигал гражданских, кто пресекал партизанские вылазки, кто карал местное население за попытки саботажа, – действовали в так называемой прифронтовой полосе, но постепенно эта полоса так размылась, что локализовать действие айнзацкоманд было невозможно. Доктор Франц Шталекер, бригаденфюрер СС и начальник айнзацкоманды «А» высказался так: «Сотрудничество с вермахтом протекает очень хорошо, а в отдельных случаях, как, например, с 4-й танковой бригадой, протекает сердечно». Именно эта сердечность во взаимоотношениях айнзацкоманд и сугубо войсковых подразделений и требовала того, чтобы расстрелы гражданских лиц начинались непосредственно вслед за тем, как в город входили войска. Расстрелы проходили – вопреки мифу о неучастии в карательных акциях солдат вермахта – в непосредственном присутствии или при непосредственном участии боевых подразделений.
Миф о том, что солдаты вермахта (тем более офицеры вермахта) не принимали участия и не были осведомлены о массовых казнях (акциях, как их называли), – этот миф создали в 1946 году стараниями пленного германского фельдмаршала Франца Гальдера, привлеченного американцами к работе в качестве директора штаба Военно-исторических исследований. Гальдера оправдали во всех судах, он привлек к исследованиям до ста пятидесяти генштабистов, из тех, что работали с ним в России, на липкой от крови земле. За несколько лет исследований вермахт полностью реабилитировали, от ненужных документов избавились, и Гальдер удостоился высшей американской награды для гражданских лиц, а затем мирно доживал в своем домике в Баварии. Хотя Франц Гальдер и прошел денацификацию и был объявлен вроде как не воевавшим и не причастным к плану «Барбаросса» – его тем не менее похоронили с воинскими почестями в Мюнхене; к числу его побед следует отнести и то, что он обелил вермахт.
В 1941 году исследования о непричастности вермахта еще не проводились, а потому солдаты работали в акциях бок о бок с членами айнзацкоманд.
К Волоколамску была приписана выдвижная айнзацкоманда «Москва» (начальник Франц Альфред Зикс, в прошлом профессор Кеннигсбергского университета, затем декан факультета международных исследований Берлинского университета, затем глава VII отдела РСХА по изучению мировоззрений, командирован Гейдрихом под Смоленск, для вычищения еврейских интеллектуалов) – и задания у профессора были масштабные.
Молодой жиган Коля Ракитов про эти подробности не ведал, в юдофильстве замечен не был. Даже если бы он случайно и узнал про еврейские погромы, то, вероятно, эмоций бы не испытал. Среди его друзей евреев не было – вот разве Соломон Рихтер, аргентинский товарищ, ну так это экзотика! Мишка Жидок свою национальность не афишировал, а слово «жидок» ничего особенного для его друзей не означало: ну, Жидок – и Жидок, мелкий потому что.
В Волоколамск они приехали уже после того, как туда вошли немцы. Легендарная Панфиловская дивизия была уничтожена неделю назад, Волоколамский укрепрайон лежал в руинах, друзья проехали на своем мебельном фургоне по свалке горелой техники, такого побоища им видеть не приходилось. Ракитов оставил свой фургон возле первой линии домов, прикрыл машину еловыми лапами и тополиными ветками, дворами прошел вперед – посмотреть, что можно здесь прихватить. Похоже, приехали они напрасно – приехали на пепелище. В то время как они подъехали, расстрел еврейских детей уже закончился, пленных солдат и комиссаров истребили еще накануне, а сейчас оставались сущие пустяки – надо было прибрать место казни.
В период от начала войны с Россией (то есть с июня сорок первого года) и до апреля сорок второго – был издан ряд приказов, беспримерных для германской армии, да и для любой другой армии тоже, – то был отказ от международных основ военного права. Существует три популярных мифа на этот счет. Первый, романтический миф заключается в том, что кадровые германские военные противодействовали решениям нацистской партии, – они воевали с противником, но не уничтожали гражданских лиц и пленных. Второй, исторический миф гласит, что Советская Россия сама виновата в судьбе своих пленных, поскольку не подписала Женевскую конвенцию. Третий, сентиментальный миф утверждает, что генерал фон Браухич, главнокомандующий сухопутными силами рейха, пытался смягчить судьбу советских военнопленных.
Это все мифология. Высший командный состав рейха, равно как и германское унтер-офицерство – находился в прямом контакте с айнзацкомандами, что подчеркивалось в специальном приказе «о взаимодействии сухопутных сил с айнзацкомандами», о «военном судопроизводстве в соответствии с планом «Барбаросса», «о действиях войск в России» и, наконец, в знаменитом приказе о комиссарах. Сейчас в основном помнят и цитируют именно этот приказ – однако он наименее важен. Убивали комиссаров особенно жестоко – но вообще убивали всех. Речь Гитлера, в которой фюрер в числе прочего произнес: «Мы должны отказаться от понятия солдатского товарищества. Речь идет о борьбе на уничтожение», – была услышана и произвела желаемое действие. За первый год войны было замучено и уничтожено более трех миллионов советских военнопленных – эта цифра не учитывает расстрелянных и замученных гражданских лиц на оккупированных территориях, прежде всего евреев. То, что советские дипломаты не подписали соответствующий пункт Женевской конвенции, было связано единственно с тем, что советская официальная мораль не могла принять дифференцированного обращения с пленными солдатами и пленными офицерами, – советские дипломаты не подписали Женевскую конвенцию с тем большим основанием, что уже имелась Гаагская конвенция, подписанная Россией в 1907 году и предусматривающая обращение с пленными, – и эта конвенция никем не была отменена. Генерал фон Браухич, командующий сухопутными силами Германии, действительно выражал недоумение по поводу поголовного истребления советских военнопленных. В самом начале войны им были изданы дополнения к приказам, смягчающие участь советских пленных, – впрочем, просуществовали эти дополнения менее месяца, так как приказом от 25 июля 1941 года сам же фон Браухич их и отменил.
В совокупности с известным сталинским приказом № 270 относительно сдавшихся в плен и их семей, оставшихся в тылу, это практически не оставляло шансов выжить.
Айнзацкоманды, действовавшие на московском направлении (айнзацгруппа «Москва» например), не делали ничего такого, чего бы не делали их коллеги на других участках работы. Их методы не отличались особой изощренностью – но долг свой они исполняли неуклонно.
Сначала хотели сделать так, чтобы еврейских детей убивали сами евреи. Искали среди еврейских докторов таких, какие согласились бы убивать деток, – в обмен на обещанную жизнь. Восьмидесятилетний доктор Фиделев, которому предложили таким образом спасти себя и жену, отказался, и его вместе с женой запытали. Зато согласился сотрудничать румяный доктор Ибянский, он мазал губы еврейских детей ядом, и дети впадали в смертельное забытье. Румяный полнощекий врач Ибянский работал без устали, травил деточек не покладая рук, однако довольно быстро выяснилось, что услугами одного доктора вопроса не решить. Разумеется, в скором времени ввели газовые камеры. Но согласитесь, всех еврейских детей не поместишь в газовую камеру, сколь бы этого ни хотелось. В лагерях смерти газовые камеры работали исправно, но что делать, если войска входят в населенный пункт – какой-нибудь Клин или Смоленск, где лагерь еще не построен? Конечно, в Смоленске евреев – кот наплакал, но это ведь не повод уклониться от воинского долга, не так ли? Скажем, профессор Зикс и в Смоленске сумел исполнить свой долг – отыскал евреев и задушил как крыс. Что прикажете делать в Можайске или Волоколамске, где бараки для пленных еще не построены? Пленных гнали в Ржев, под Ржевом лагерь уже существовал, но всех в Ржевский лагерь взять невозможно, лагерь не резиновый. Передвижных газовых камер (они именовались «газенваген») существовало ровно двенадцать – так, извините, дела не сделаешь. Тогда стали убивать людей более интенсивно, ударными темпами. Брали город, например Волоколамск, вот как сейчас, взрослых отделяли от детей, расстреливали, затем брались за деток. Как правило, метод массового убийства детей был следующим. Еврейских детей раздевали донага – иногда вместе с ними оставляли и матерей, – а потом дубинками и прикладами загоняли в ров, набивали ров голенькими детьми до отказа и расстреливали копошащийся ров из пулемета. Те дети, кто не поместился в ров, стояли и ждали своей очереди. Данный способ уничтожения еврейских детей, конечно, имел погрешности – не исключена была возможность, что кто-то уцелеет при массовом расстреле. Но, во-первых, ров засыпали землей и хоронили вместе раненых и убитых, а во-вторых, как прозорливо заметил Отто Олендорф, делясь опытом с коллегами из других айнзацкоманд, «некоторые командиры подразделений не придерживаются военных методов уничтожения и проводят индивидуальные расстрелы выстрелом в затылок. Я против этого, так как это вызывает нежелательную психологическую реакцию как у жертв, так и у тех, кто производит расстрел». Вещи расстрелянных сжигали, а ценности аккуратные немецкие солдаты отправляли в Министерство финансов Германии, чтобы исключить возможность личной наживы.
Айнзацкомандам было предписано уничтожать следы своей деятельности в прифронтовой полосе; после акции могилы раскапывали и заливали бензином, сжигали трупы – никто не должен знать, что произошло: зачем истории такие подробности. Иногда, впрочем, людей жгли заживо.
В Волоколамске, куда приехал жиган Ракитов, 600 человек пленных собрали в доме на улице Голышиха, снесли туда охапки сена, заколотили двери, а дом подожгли. Горящие люди выпрыгивали из окон, их расстреливали автоматчики. Четырехэтажный дом выгорел довольно быстро. Параллельно с этим на окраине шли расстрелы еврейских детей – таковых обнаружилось немного, работа, в сущности, плевая.
Ракитов приехал в город как раз в то время, когда акция была закончена и двое солдат раскапывали ров, чтобы сжечь трупы. Николай Ракитов смотрел, как солдаты раскапывают общую могилу, заливают детские трупики бензином. Двое солдат вспотели, раскапывая могилу, Ракитов видел мертвых детей, рассмотрел трупы внимательно. Солдаты залили бензином ров, подожгли, и Ракитов почуял запах горелого мяса. Повалил густой черный дым, Ракитов приблизился к солдатам, закрытый от них дымом.
Первого солдата он убил легко: подошел к немцу сзади, всадил нож глубоко под лопатку, нащупал там внутри сердце, повертел лезвие, придержал рукой открытый рот умирающего, чтобы фриц не орал. Второго убивал долго. Поставил солдата на колени, разрезал ему рот от уха до уха, сказал: «Посмейся, фриц», – поглядел, как пузырится кровавыми пузырями разрезанный рот – и только потом перерезал немцу горло. Отпихнул жмурика ногой – уж очень фриц кровил. Весь «французский» пиджак был залит кровью, Ракитов бросил свой пиджак в огонь. Мишка-жидок подтащил в огонь немецкие трупы. Потом спросил у Ракитова:
– А теперь что будем делать? В Красную Армию пойдем?
– Своим умом проживем, – сказал Ракитов.
4
Андрей Щербатов вместе с женой Антониной, полной дамой, и отцом Владимиром Андреевичем, пожилым чекистом, получил ордер на квартиру Дешковых сразу после того как был арестован Дешков-старший. Квартира вальяжная, трехкомнатая, окна на три стороны, в каждой комнате – балкон. Щербатов получил в домоуправлении ключи, зашел, постоял на пороге – в эту квартиру он хаживал мальчишкой, когда родители Сергея Дешкова устраивали новогоднюю елку. Дети в ту пору были уже взрослые – по четырнадцать лет, но для них все-таки наряжали елку, и даже Моисей Рихтер, профессор Сельскохозяйственной академии, живший в соседнем подъезде, надевал красный колпак, изображая Деда Мороза. Пустой коридор с открытыми дверцами стенных шкафов (был обыск), расколотая люстра с подвесками (зачем ее разбили?), опрокинутые на пол книжные шкафы – все это расстроило Щербатова. Будто нельзя вести себя пристойно – сотрудники органов все же не в кабак вошли, не в бандитский притон. Явились с обыском к красному командиру, который двадцать лет сражался за Родину. Оступился командир, связался со шпионами – время такое, что проглядеть шпиона легко. Что мы, не знаем, как это бывает? Враг народа Тухачевский на процессе подробно рассказал, как он попался на крючок вражеской разведке. Шпионов в стране много: с одной стороны Япония, с другой – Германия, там – белополяки, там – белофинны. Какой хочешь документ подделают. Разговариваешь с милым человеком, откровенничаешь, а потом – сплошь и рядом так бывает! – оказывается, что выболтал секреты врагу. А враг готовит тебя к измене исподволь, враг знает, чем тебя прельстить! Враг говорит, что на Родине тебя не понимают, не дают развернуться. Человек твоего дарования (так говорит обычно враг) в Германии уже армией бы командовал, а то и министром обороны бы стал! И квартиру бы имел соответствующую, и паек богатый. Чтобы всегда в буфете коньяк, и балкон в квартире, и прислуга щи варит. И вот у тебя уже тоска, хочется квартиру побольше, прислугу в переднике, как у генерала. Плюс – тщеславие, фанаберия; этого у красных командиров навалом. Ведь всегда кажется, что тебе мало дали! Ведь они все – высокое армейское и партийное начальство! Гамарник – зампред Военного совета Среднеазиатского округа, первый секретарь ЦК Белоруссии! Якир – командующий Закавказским военным округом! Тухачевский – начальник Военной академии, член ЦИКа, заместитель наркома обороны СССР! Кто же их заподозрит? Вот, например, Троцкий – ведь сколько лет, хитрец, маскировался. Правда, Ленин «иудушку» сразу разглядел, но далеко не все умеют так внимательно смотреть, как Ленин. Надо обладать ленинской проницательностью, особенно в оперативной работе. Щербатов даже специально тренировался перед зеркалом, глядел по-ленински лукаво, с прищуром. Взгляд должен получиться такой, чтобы у подследственного сердце екнуло: всю подноготную такой взгляд раскрывает. Задаешь вопрос человеку, а потом вот так, с прищуром на подозреваемого смотришь.
Щербатов исправил разрушения, произведенные особистами в квартире Дешковых: подмел осколки зеркала и люстры, расставил мебель по местам, вернул книги на полки, даже порванные страницы заправил в переплет. Прошелся по квартире, прикидывал, в какой комнате им с Антониной спать, куда кровать поставить. Широкая кровать имелась в спальне Дешкова-отца, но Щербатов не хотел селиться в комнату врага народа. Решил: сюда вот большую кровать перенесем, в комнату Сергея Дешкова; а эту узкую кушетку на кухню поставим: пусть на кушетке прислуга спит. Будет ведь и в нашей семье прислуга. Мы не баре, но прислуга нам положена. И зарплата позволяет. А вот письменный стол Сергея оставим в комнате, пусть будет. Щербатов поднял с пола фарфоровую фигурку льва, забавный сувенир. Богатые люди ставят такие фигурки на столы и полки, пользы от сувениров никакой, детям в них играть не дают, это дорогие игрушки для взрослых. Надо бы отдать Сергею при случае: сунул фарфорового льва в карман.
Что в большой комнате делать – не придумал. Дешковы гостей в этой комнате принимали, даже инструмент у стенки стоит, на нем, наверное, мать Сергея Дешкова играла. Приходит к ним в гости Гамарник или Якир, они садятся обедать, прислуга вносит щи в супнице с драконами – вон она, супница с драконами, и весь сервиз китайский, – а мать Сережина играет на рояле. А вот Щербатовы на рояле играть не учились, им некогда было, работали с утра до ночи. Придется отдать кому-нибудь рояль. Если только особисты его не попортили. Открыл крышку, сморщился от досады – струны вырваны, все внутри разворочено.
Устал, присел на стул в углу комнаты. Не дело так с вещами обращаться. Да, оступился красный командир Дешков. И что теперь, зеркала бить в его квартире? Инструмент чем виноват?
Щербатов раздумывал, надо ли говорить о своем переезде Сергею Дешкову. Как-то не получалось сказать – не выходило гладко. Дешков был друг детства, и тот факт, что его отец арестован, все-таки прошлой дружбы не отменял. Они встречались во дворе, Дешков представил ему свою жену, кажется беременную. Щербатов спросил как-то у Дешкова – отчего это жена его нигде не работает. И Дешков испугался, побледнел, не знал, что ответить. Щербатов еще испробовал на нем свой взгляд с прищуром. Посмотрел внимательно и спросил: «Твоя жена почему во дворе так часто гуляет? Заняться нечем? А ведь многие интересуются». Дешков сильно нервничал, не знал, что сказать.
Сами Дешковы в свою квартиру на третьем этаже подняться не решались, а может, им уже сказали, что из квартиры их выписали. Как поступить? Просто въехать – и поставить Дешковых перед фактом? Так и не приняв решения, Щербатов спустился к себе в подвал, поел щей, выпил рюмку водки. Опять задумался. Пока Щербатов раздумывал, жена его уже сбегала, наняла рабочих, чтобы переносили буфет, разложила по мешкам имущество – выяснилось, что, кроме буфета, и переносить наверх, в сущности, нечего. Жили-жили, а добра не нажили, спали на досках, набитых на козлы, – и сколько же так проспали? Сосчитали, и страшно стало – вышло семнадцать лет. Ну что же, свое мы этому подвалу отдали – теперь можно и в квартире пожить, как люди. Что касается кроватей, то они в дешковской квартире имелись – одной заботой меньше. Что делать с книжными шкафами и пыльными рваными книгами – решить не могли. Дышать книжной пылью – негигиенично, но выбросить книги Щербатов не желал.
Андрей Щербатов собрался было предложить книги самому же Дешкову – пусть, в конце концов, позаботится о своей библиотеке, но выглядело бы такое предложение странно: не оповестив о переезде, вдруг предложить вывезти книги.
Книги были военные: «Записки» Юлия Цезаря, сочинения Вильгельма Клаузевица, «История тридцатилетней войны» Фридриха Шиллера – солидные фолианты в кожаных переплетах. Григорий Дешков преподавал в академии – вероятно, на этих книгах он воспитывал будущих стратегов. Андрей Щербатов решил, что такая литература и ему пригодится. Знание военной премудрости не повредит: следствие, любой допрос – это своего рода бой – важно знать, откуда подступить, когда ударить. Щербатов открыл том Шиллера, сел в кресло, зажег настольную лампу под зеленым абажуром – начал прямо с первой страницы, но прочесть больше пяти строк не сумел: очень скучно написано. Короче надо излагать, по существу и без деталей. Открыл он и Цезаря, «Записки о Галльской войне». Вот, говорят: Цезарь – гений; а гений такую тягомотину сочинил! Как же Дешковы все эти книжищи осилили? Или для виду на полках держали? Сидели эдак вот в кресле, мусолили страницы – и все от фанаберии.
Жена предложила отдать книги соседям напротив: на одной площадке с Дешковыми жили Холины, отец семейства был журналист, а журналистам к литературе не привыкать. Опять-таки книга для цитат пригодится, от книжек газетчику прямая польза. Когда-то молодой чекист Андрей Щербатов и юный журналист Фридрих Холин дружили – но это было давно, когда они еще не стали чекистом и журналистом. Антонина Щербатова взяла пару томов на пробу – просто чтобы люди убедились, что продукт качественный, – и позвонила в соседскую дверь. Открыла ей женщина с несчастным лицом, по имени Люба, сказала, что мужа дома нет и когда вернется – неизвестно, ушел давно, не появляется несколько дней, а ей самой книги без надобности. Антонина ахнула – да как же вы такое терпите, в милицию надо заявить. А соседка рукой махнула – мне, мол, уже все равно, устала я от жизни. Антонина доложила о разговоре Андрею, и Щербатов руками развел: «Неужели и этого взяли? Не дом у нас получается, а шпионское гнездо. Вот тебе и персонлихкайт! Вот уж действительно: подвергай все сомнению!» Антонина спросила: «Ты о чем?» – «Это у нас поговорка была в детстве такая».
Тогда Щербатов решил отдать книги семье Рихтеров, он пришел к Соломону Рихтеру, показал книгу Шиллера и спросил:
– Моня, ты профессорский сынок, книжки с детства читаешь. Скажи мне, Моня, зачем люди читают про чужую войну? Триста лет назад это было, а нам своих бед хватает.
Щербатов обнаружил, что спускаться в гости с третьего этажа или подниматься в те же гости из подвала – это ощущения несхожие. Прежде, заходя к Рихтерам, он чувствовал себя неуютно: пришел в чистый дом грязный служака, книжек он не читает, на иностранных языках не говорит, живет в подвале. А сейчас иное дело – спустился по широкой лестнице из барской квартиры, пару книжек прихватил под мышкой – вот, не угодно ли взглянуть: Шиллер имеется.
– Зачем нам про тридцатилетнюю войну знать, объясни ты мне?
– У нас те же проблемы, – сказал Соломон.
– Брось! Тогда диктатура пролетариата была? Гитлер тогда был? Про коммунизм и то не знали.
– Коммунизм, – сказал Соломон Рихтер, – люди придумали давно. Задолго до Карла Маркса.
– Ты осторожней, Моня, – сказал ему Щербатов.
– Так Ленин написал в статье «Три источника, три составные части марксизма». Я цитирую.
– Ну, если цитируешь… А что было в Тридцатилетней войне, что сегодня надо знать?
– Общеевропейская война… все интересы встретились… как сегодня.
– А конкретнее?
– Испанская война, например.
– Испанская война?
– Ну да, испанская война.
– Как у нас в тридцать шестом?
– Практически да.
– Я вчера этого самого Шиллера прочитал, – сказал Щербатов надменно, – и что? Не очень интересно. Чем мне это поможет? Ну – чем конкретно?
Соломон Рихтер успел к двадцати пяти годам усвоить манеры своего отца-профессора – он говорил рассеянно, не глядел на собеседника, тянул слова.
– Вот, скажем, врач получает образование по книгам…
– При чем тут врач?!
– Ээээ… да, – сказал Рихтер, – по книгам… Изучает атласы анатомические… он должен знать, где какая кость… Фармакологию, кстати, должен освоить… Да… Так и с историей. Книги по истории – это как учебник по медицине.
– Моня, ты меня не дурачь. Я твоим книгам, – Щербатов хотел сказать «твоим барским квартирам», эти вещи у него связались в одно, – я твоим книгам цену знаю! Моня, война идет сегодня! С Германией! Другие проблемы!
– Зачем, например, эээээ… врачу… – сказал Рихтер, – читать про болезнь, ведь пациент у него будет другой, не тот, что описан в учебнике? У другого пациента и болезнь будет проходить по-другому. Но типологические черты общие… да. Кстати, с Германией в Тридцатилетней войне многое связано… эээ… герцог Валленштейн… да.
– Значит, по-твоему, Шиллер чего-то стоит?
Соломон Рихтер поднял брови, соорудил фирменную рихтеровскую гримасу: так и его отец на кафедрах брови поднимал, слушая студентов.
– Кто, Шиллер? Да, эээ… гений.
– Почему он гений? Ну почему? – допытывался Щербатов. – Ну что он такого про войну сказал, чего мы с тобой не знаем?
– Ну… эээ… показал, как религиозная война превращалась в экономическую экспансию… скажем, союз Швеции с Францией – одни протестанты, другие католики… Дикость, верно?.. Ты сам, думаю, поразился… да!
Щербатов слушал раздраженно, но некоторые выводы делал: решил книгу Шиллера никому не отдавать и вообще подробно просмотреть книги из дешковской библиотеки. Однако Рихтера пора было поставить на место.
– А ты, Моня, в Испании воевал?
– Братья воевали.
– И где твои братья воевали?
– В Мадриде, в интербригадах. Под Гвадалахарой.
– Что рассказывают? На Тридцатилетнюю войну похоже? – сказал Щербатов и поразился своему остроумию: вот как надо колоть подследственных. – Сам знаешь, что не похоже. Другие проблемы в Испании. Троцкизм, например. С Троцким в Испании твои братья встречались? – резко спросил Щербатов и посмотрел, прищурившись.
– Нет, не встречались.
– Это я просто так спросил, – сказал Щербатов значительно, – гипотезу проверяю. Не у тебя одного гипотезы есть. Значит, не встречались… Интересно… А сейчас ты где воевать будешь?
Соломон Рихтер удивленно поднял брови. Как раздражала эта барская манера – Рихтеры в разговоре растягивали слова и удивленно поднимали брови.
– В авиации, разумеется. Эээ… В летное училище еду. В Челябинск. Да, кстати, ты еще Лессинга посмотри.
– Что посмотреть?
– Если уж немецкими романтиками увлекся. Шиллера трудно понять без Готфрида Лессинга и без Гёте. И без Шлегеля, если уж на то пошло. Фридриха Шлегеля, а не Августа, разумеется.
– Не увлекался я немцами, – процедил Щербатов. – Не увлекался! – Как он ненавидел рихтеровское всезнайство и высокомерие! Более всего оскорбляло, что высокомерная интонация для Рихтеров была естественной; так говорил и Рихтер-дед, и вся еврейская профессорская родня. Смотрели на собеседника рассеянно и роняли слова невпопад – мол, потрудись понять, что я тут тебе наболтал! Фридриха, а не Августа! Ну для чего он вот так сказал? Взял и по носу щелкнул: не читал, не знаешь, не по Сеньке шапка! Унизительно! Щербатов понимал, что Соломон не собирался его унизить, так само получилось. У них всегда так получается. – Не увлекался я немецкими романтиками. И тебе, Соломон, не советую такие слова громко произносить. Не так тебя люди поймут.
– Вот именно, – ответил Соломон Рихтер рассеянно, – простых вещей люди не понимают! Скажем, драму Лессинга «Натан Мудрый» многие невнимательно прочли. Я не уверен, что гитлеровская команда эту драму вообще читала. Это пьеса про еврея Натана, и фашисты, скорее всего, эту пьесу читать не стали. А напрасно.
– Фашисты, Моня, театром не интересуются. Они самолетами увлекаются и танками. План «Барбаросса» их интересует, Моня, слышал про такой? Захват и порабощение России. «Барбаросса»!
– Вот именно. Знаешь, откуда слово пошло? – Соломон поднял брови, его учительская мимика раздражала. – Фридрих Барбаросса, германский император, возглавил крестовый поход. Третий крестовый поход… эээ… да, третий. Походов было несколько, я тебе расскажу. Ээээ… да, обязательно… Расскажу потом. Вся Европа, так сказать, собиралась и шла на Восток… Так вот, Барбаросса свой крестовый поход проиграл… Драма Лессинга описывает время после поражения Барбароссы… Еврей Натан… если тебе интересно, конечно… Натан дебатирует… дебаты – это такие диспуты… ну, как в суде, разбирательства… эээ… дебатирует с одним крестоносцем… эээ, так назывались участники похода… тебе интересно?
– Знаешь, Моня, когда будем отдыхать в Крыму, ты мне расскажешь. – Щербатов почувствовал, что его голос окреп, вернул себе правоту.
– Есть предание, что Барбаросса спит в горной пещере и однажды проснется.
– Вот будем на пляже загорать, ты мне все расскажешь. И с кем евреи судились, и кто где спит… А сейчас, извини, времени на древнееврейские истории нет. Война идет.
Щербатов сказал это резко, но все же чувствовал, что сказал недостаточно грубо, а надо бы – грубее. Тут надо бы так сказать, чтобы собеседнику стало обидно за свою жизнь, чтобы его прожгло стыдом – чтобы даже его, городского жителя, не видевшего беды в полный рост, проняло. Что ты вообще знаешь про боль, хотел крикнуть Щербатов еврею Соломону, что вы, евреи, знаете про несчастье? Погромы свои только и знаете. Погромы тоже, знаешь, на пустом месте не бывают… Сами виноваты, если хочешь правду знать. Наши мужики, они долго запрягают, а едут быстро. И потом, что такого случилось на погромах? Ну побили, ну затоптали одного-двух… Не надо, Моня, не нагоняй страху, так надо бы ему сказать. Ты жизни настоящей пока что не видел, не знаешь, как у деревни забирают последнее, ты этого не видел, еврей! Ты не слышал, как голосит баба, у которой мужу вспороли живот, ты не знаешь, как воют над расстрелянными детьми. Вот вы про погромы любите поговорить, чтобы пожалели вас. А в твоей семье детей убивали, еврей? Кудрявеньких ваших жидочков? А видел ты, чтобы вошел отряд конников в деревню и открыл огонь по бабам с деточками? Чтобы прямо с седла лупили из винтовок по женщинам да норовили попасть в живот? Такое видел? Слышал, наверное, про Петлюру, да только Петлюра далеко… Ты такое видел хоть раз? Эх, еврей! Аргентинские твои драмы… Щербатов решил добавить кое-что, чтобы Соломон запомнил крепко.
– Беды в трудное время хватает, – сказал он. – Например, контры в стране много. И это понятно, Соломон. Потому что война скоро будет, и противник посылает к нам шпионов. Как же без этого, Моня. На то и война. Беда у нас одна на всех, верно? Но конечно, всякому кажется, что самая большая драма у него! Верно, Моня? Иной раз с женщиной говоришь, талоны на питание она, допустим, украла, – а она тебе про своих деточек заливает. Как будто у тех, у кого она талоны украла, детей нет. Ухватываешь, куда я клоню? Вот вы думаете, что главная драма – это про то, как коммунисты из Аргентины уехали в Россию. Так вы считаете? А по дороге у вас, может, ридикюль пропал… Или что у вас там приключилось… Исплакались все, верно? А беду тамбовского мужика вы и знать не желаете. Там люди глину с голоду жрали. А потом резали друг дружку – не по злобе даже, а так, сдуру.
Щербатов мог бы рассказать больше, он мог рассказать, что в Тамбове у него сгинули родные – сестра жены и трое племянников. Родня не кровная, но все-таки. Сестра жены вышла замуж в семью из-под Тамбова, из села Туголуково; кто-то из семьи связался с бандитами, ушел в лес. Красноармейцы разобрали и сожгли семейный дом Валуевых (у тамбовской семьи фамилия – Валуевы), и всех, включая малолетних племянников, отправили на Север. Жена плакала, умоляла узнать, куда их законопатили, Щербатов хотел составить официальный запрос, но начальник отсоветовал. «Они тебе кто?» – «Племянники. Сестры жениной дети». – «Это хорошо, что не родные, а то, знаешь, и вы с Антониной под приказ попадаете». – «Как это так?» – «А так, приказ № 171 уже отменили, а приказ № 130 никто и не отменял. Семья бандитов подлежит выселению – верно? Ты ко мне приходишь и в данную семью записываешься, я правильно интерпретирую?»
Так и не написал Щербатов запрос – и сгинула женина сестра с детьми, следов от племянников не осталось. И сейчас уже совсем не до них – такая жизнь пошла, что человеческая жизнь вообще ничего не стоит. А все-таки порой вспоминаешь ребят – и жалеешь. И жена – что же он, слепой? глаз не имеет? – и жена отвернется порой и губы подожмет. Стало быть, вспоминает. Кровь не водица.
– Ты запомни, Моня, в России главная беда – с мужиком, а с вами, барскими детьми, беды великой сроду не случалось. У тебя, я так думаю, с родней все в ажуре? Бульон куриный кушаете, Шиллера читаете?
Щербатов развернулся на каблуках, отметив про себя, что проделал поворот четко, по-военному, и стал спускаться по лестнице. Ну, семейка! Кстати, не случайно это, что евреи русской беды не понимают: они своей земли отродясь не имели, не боронили, не сеяли. Им защищать, по сути, нечего. Прогнали их с одного места, они собрались – да на другое перешли. Не сеют, не жнут, люди безответственные. Что им ни скажи – у них свое будет мнение. Барбаросса! Придумают тоже! Заняться людям нечем. Немцы в тридцати километрах от дома, а еврей про Крестовые походы вспоминает! Вон – в окно если посмотреть, так можно уже барбаросс увидать.
Из лестничного окна открывался вид на крыши района, за крышами – Тимирязевский лес, еще дальше Волоколамское шоссе, а на горизонте – дым. Черный дым, столбом. Там шел бой.
5
Соломон Рихтер глядел в спину уходящему Щербатову и думал: он действительно знает про братьев – или нет? В том ведомстве, где работает Щербатов, все известно… или так только, пугают?
Старшие братья уехали воевать в Испанию, попали в интербригады, война закончилась – а они не вернулись.
Война в Испании кончилась победой фашистов, Мадрид пал, войска Франко вошли в город, республиканцев отправили в каменоломни, испанские дети-беженцы остались жить в России навсегда – а братья Рихтеры исчезли. Похоронок не приходило, писем не было, сослуживцев не было, никто не знал, где именно служили братья. Соломон боялся спросить у отца, что тот думает, – Моисей Рихтер приходил домой из университета, отчитав свои лекции, ложился на диван в большой комнате, лежал лицом к стене. А в тридцать девятом году Моисея Рихтера, профессора минералогии Тимирязевской академии, пригласили к адмиралу Кузнецову.
Адмирал Николай Кузнецов во время испанской войны был военно-морским советником испанского правительства, этот факт часто отмечали в газетах. Боевых действий на море велось немного, долго в Испании адмирала не продержали. К моменту встречи с Рихтером он уже стал адмиралом Тихоокеанского флота, в дальнейшем его назначили наркомом Военно-Морского Флота, Кузнецов был очень большим начальником. Письмо в Астрадамский проезд доставил фельдъегерь, козырнул, вручил лично. По тем временам необычное приглашение.
Сутулому и седому Моисею Рихтеру чины Кузнецова были безразличны, понять значение адмирала Кузнецова он был не в силах, но то, что речь идет о сыновьях, Рихтер понял. Надел серый пиджак и пошел, загребая ногами, к остановке 27-го трамвая.
Адмирал был в то время крайне молодым человеком, ему едва исполнилось тридцать – и старый еврей подумал, что говорит с ровесником сына. Кузнецов предложил Рихтеру чаю и папиросы. Моисей Рихтер не курил, от чая отказался. Сел на стул, какой ему указал ординарец, смотрел на военного за столом. Адмирал взболтал чай ложечкой, создал небольшую бурю, утопил в чае лимон, спросил:
– Вы, товарищ Рихтер, из Аргентины к нам в Советский Союз приехали?