Дагги-тиц Крапивин Владислав
Директорша Фаина Юрьевна постучала тяжелыми пальцами о стол.
– Облик достаточно ясен… Таисия Леонидовна, этот… Гусев… он всегда таков?
– Я знаю его полтора месяца. Но за этот срок можно было сделать вывод, что да… всегда…
Клавдия постучала пальцами опять.
– Тогда к делу… Расскажи, Гусев, каким образом и почему ты изуродовал своего товарища по школе?
Инки через плечо посмотрел на Бригаду:
– Его, что ли?
– Ну, не меня же! – снова взвизгнула Таисия (что было уже совсем глупо). – Зачем ты искалечил ногу семикласснику Расковалову?! У него изранены пальцы! Еще неизвестно, что покажет рентген, может быть, там перелом! Тогда ты… тебя…
– Подождите, – чуть поморщилась директорша. – Гусев, говори…
– Я, что ли, первый к нему полез? – отвернувшись от всех, проговорил Инки. – Сами каждый день… три таких амбала… С ног собьют и давай пинать. Новые штаны изорвали. – И вдруг дернулась в горле колючая боль: – Нападать можно, а отбиваться нельзя, да?!
– А мы нападали, да? – вдруг тонко заговорил Бригада. – Мы играли! Просто… „Смок, ты бедных нас прости, сигареткой угости…“ А он… Шуток не понимает…
– А почему сигареткой? Он еще и курит? – напружиненно спросила Таисия.
– А разве нет? – обрадовался Бригада. – Откуда тогда такое прозвище – Смок? Значит, весь продымленный…
– Ты куришь? – спросила директорша.
Глядя на ее пальцы (два из них были перетянуты кольцами), Инки сказал:
– С чего вы взяли…
– Не груби! – опять взвинтилась Таисия.
А директорша терпеливо спросила:
– А почему тебя так прозвали?
Инки испытывал полную безнадежность. И понимал, что никому ничего не докажет, не объяснит. Но молчать было совсем тошно, и он устало сказал правду:
– Из-за артиста Смоктуновского…
Все молчали несколько длинных секунд. Потом завуч Клавдия медленно выговорила:
– Надо же… Не такой тупой, как на первый взгляд. И-ро-ни-зи-рует…
Инки закусил губу и потер сосудик у глаза. И подумал, что вот было бы хорошо, если муха Дагги-Тиц вдруг появилась здесь и покружилась бы у его головы. Хотя бы на секунду… Но нет, не надо! Могут прихлопнуть сдуру…
– Опусти руку, не актерствуй! – велела Таисия.
Но Инки не опустил. Потому что вспомнил, как тогда, во втором классе, на репетиции, Эдик добродушно сказал Полянке: „Яна, ты говори проще, не актерствуй специально…“ И показалось, что Полянка встала рядом, коснулась мизинцем Инкиного виска…
– Он еще и улыбается! – словно с трибуны возвестила Таисия.
– Гусев, не паясничай! – железно приказала завуч Клавдия. – Ты не за гаражом с приятелями, где у вас курилка…
Полянка сразу пропала. А Инки хотел сказать, что не знает никакой курилки, но в дверь крепко постучали. И растворили сразу же, до ответа.
В кабинет шагнул милиционер. В ремнях, в шинели, с двумя большими звездами на каждом погоне. Снял фуражку с желтыми накладными узорами, встал прямо.
– Прошу прощения, Фаина Юрьевна. Мне доложили, что вы звонили.
Директорша уже не сидела. Она стояла, упираясь пальцами в столешницу. И отражалась в полировке. Как скульптура в коричневой луже. Красный ротик сложился в улыбку, но брови были скорбно сведены.
– Да, товарищ подполковник… Михаил Матвеевич… к сожалению, случилась неприятность. В свалке на улице ваш сын… Валерик… пострадал от удара камнем… нога… от руки вот этого… субъекта. Сейчас разбираемся… Школа приносит вам свои извинения…
Высокий, крепкий, похожий на умных десантников из сериала „Это были наши“ (который любила смотреть Марьяна), подполковник глянул на щуплого „субъекта“. Спокойно и с коротким любопытством. Потом на сына:
– Что случилось?
„Валерик“ неуклюже встал, опираясь на пятку забинтованной ступни.
– Мы играли… Он свалился, а там камень. Он его схватил и по ноге…
Инки понимал, что сейчас его куда-то поведут или повезут и едва ли скоро отпстят. Но страшно не было, тоскливо только. И жаль муху… Он глянул на Бригаду:
– Ага. Вы играли, а я шел мимо, упал, схватил камень и тебя, бедного… Бандюга…
– Вот видите! – словно обрадовалась директорша. – Вы когда-нибудь встречали подобных личностей?
Подполковник Расковалов снова прошелся глазами по „личности“. Кивнул.
– Встречали. Похожих… Стреляют метко, плачут редко. Обид не прощают… – И спросил уже у Инки: – Ну а что случилось в самом деле? Он полез первый?
– Не он, а они, – сказал Инки, загоняя в самую глубокую глубь предательскую слезу. – Втроем. Мордой в землю, башмаками по ребрам… За что?
Все-таки он прочитал немало книжек и умел строить правильные фразы.
Расковалов-старший спросил, с новой ноткой интереса:
– Это было один раз?
– В этом году второй… А в прошлом не помню сколько…
– И каждый раз втроем?
– Не каждый… – Инки смотрел на верхнюю пуговицу милицейской шинели и после коротких ответов сжимал губы. – Иногда вдвоем. Иногда вчетвером…
– И чего требовали?
Инки невольно стал поддаваться офицерскому лаконичному тону:
– Когда как. Иногда сигарет. А откуда они у меня? Иногда денег. А я кто, Сбербанк? Иногда просто так. Поиздеваться…
– Папа, он врет… Мы хотели только… не это вовсе… – по-детсадовски заканючил у своего стула Бригада.
– Иди сюда, – велел Расковалов-старший и сделал шаг в сторону.
Бригада боязливо захромал, опираясь на пятку и взмахивая снятым башмаком, будто крылышком. Встал перед отцом… и от крепкой затрещины улетел к двери.
– Марш в машину, – скучновато сказал ему отец. – Дома разберемся в деталях. Не думай, что нога тебя выручит, задница у тебя целая…
Потом он повернулся к директорше, встал прямее.
– Фаина Юрьевна, я прошу прощения за инцидент. У меня нет претензий к школе. Честь имею. – И вышел следом за сыном, который уже уковылял через порог.
Целую минуту висела густая, стыдливая какая-то тишина.
Наконец Фаина Юрьевна осела на застонавший стул.
– Вот видишь, – выговорила она. – Папа Валерия Расковалова строг и очень справедлив. Он разобрался в вине своего сына. И сделал выводы. Но это не значит, что твоей вины здесь никакой нет. Она есть и ничуть не меньше, чем у Валерия. Ты это понимаешь?
Инки подумал. Надо было сказать, что понимает. Тогда, наверно, отпустят в класс. Конечно, работу по математике он сделать уже не успеет и Таисия вкатает пару („сам виноват!“), но зато можно теперь не бояться ни Бригады, ни всяких Ящиков-Чебаков. Передышка в жизни…
– Ты понимаешь? – повторила теперь завуч Клавдия.
„Почему она вся такая черная?“ – мелькнуло у Инки. И он сказал:
– Нет.
На него стала наваливаться сонная усталость. Чего им всем надо-то? А они говорили, говорили, повторяли уже известные скучные слова, которые не задерживались в памяти, только рождали не сильную, но липкую какую-то злость. Чтобы не чувствовать ее, Инки стал думать о мухе Дагги-Тиц. Как он придет домой, ляжет и будет смотреть на маятник, на качающуюся муху, слушать привычное тиканье. Тогда вернется спокойствие. Оно похоже на неторопливую переливчатую музыку из давнего кино „Человек идет за солнцем“. Это когда мальчик гонит по тротуарам свой обруч… Славный мальчишка, подружиться бы с ним. Но такие бывают лишь в фильмах, да и то не в нынешних, а в старых, про которые Марьяна говорит „из советского периода“…
…– Да он все равно нас не слушает! Как горох о стену! – вдруг прорезался голос Таисии. – Чего мы мечем бисер!..
Инки встряхнулся, и липкая злость снова стала заползать в него. Да и не злость даже, а смесь досады и скуки.
– Пусть идет, – великодушно решила директорша. – Сейчас он ничего еще не осознал. Ни поступки, ни поведение. Может быть, подумает и что-то поймет.
– А кто ему объяснит? – капризно возразила Таисия. – Если дома ни матери, ни отца… Был бы папа вроде Расковалова, с милицейской портупеей…
„Не дождешься…“ – подумал Инки.
– Пусть идет… – повторила Фаина Юрьевна. Видимо, она была довольна, что с милицией не будет осложнений. – Иди, Гусев, и подумай…
Инки пошел к двери, расталкивая телом усталость, будто брел по грудь в воде.
– Постой! Ты ничего не хочешь нам сказать? – услышал он за спиной завуча Клавдию.
Инки понял, что хочет. Остановился. Оглянулся. Лиц он не различил, только пятна. И этим пятнам он утомленно и отчетливо сказал:
– Чтоб вы все сдохли…
На него не заорали, не пикнули даже. Инки шагнул в коридор и пошел в свой класс. Там на него смотрели с боязливым интересом. Таисия не возвращалась. Инки взял сумку и спустился на первый этаж. Раздевалка была заперта. Ну и наплевать, он зашагал домой так, в пиджаке. Было сыро, но не холодно.
На лестничной площадке, где привычно пахло квашеной капустой, Инки сдернул с шеи ключ на шнурке, отпер дверь.
В квартире стояла непонятная тишина. То есть ей и полагалось тут быть, но не такой же мертвой!
В грязных ботинках Инки скакнул в свою комнату.
Здесь не слышалось обычного „дагги-тиц“. Маятник не качался.
В чем дело-то? Инки утром до отказа подтянул самодельную гирю – ведерко с песком. Оно и сейчас висело высоко над полом. А ходики молчали.
Мухи на маятнике, конечно, не было.
Инки мизинцем качнул маятник. Тот неуверенно пощелкал с полминуты и замер. Больше толкать его Инки не решился. Показалось, что в молчании ходиков есть связанная с ним, с Инки, причина.
Под ходиками, у плинтуса, светлело крохотное пятнышко. Инки сел на корточки, будто его ударили под коленки. Пятнышко было желто-белым брюшком Дагги-Тиц. Муха лежала на спине, съежив лапки и раскинув крылышки…
А полной тишины все-таки не было. За окном, далеко где-то, назойливо стонал противоугоночный автомобильный сигнал…
Спичечный коробок
Инки помусолил палец, взял на него муху, переложил на ладонь. И стал сидеть на полу, прислонившись спиной к твердой стенке под замершими ходиками. Жидкое солнце просочилось из-за туч в окно, уронило на руку Инки желтое пятно. Он теперь впервые разглядел муху близко и подробно – ее согнутые лапки, прижатые к животу, похожему на ядрышко кедрового ореха; головку, будто сложенную из двух коричневых зернышек. Слюдяные крылышки с микроскопической сеткой прожилок… Инки погладил Дагги-Тиц глазами, но вдруг ему стало неловко: будто он разглядывает голую… ну, не девочку, конечно, а пластмассового, без всякой одежды пупсика. Он почему-то стеснялся смотреть на таких кукол, будто в этом крылось недозволенное подглядывание.
Очень осторожно Инки перевернул муху брюшком вниз. Сдвинул растопыренные крылышки. Теперь муха была совсем как живая. Инки на миг даже понадеялся на чудо: вдруг взлетит? Конечно, не взлетела. Лежала совершенно неподвижная и совершенно невесомая…
Стенанья автомобильного сигнала за окном прекратились, навалившаяся тишина сделалась совсем плотная, ватная. Но скоро сквозь нее стал проталкиваться слабенький звон. Это на кладбищенской церкви за поселком подал голос робкий колокол. Или праздник отмечали какой-то, или, наоборот, хоронили кого-то…
Вместе с редкими, еле различимыми сигналами колокола стала толкаться в Инки мысль о его вине. Нет, не мысль даже, а просто горькая догадка…
Инки очень редко думал о Боге. И без интереса. Марьяна говорила не раз, что Бог есть и надо почаще просить у него прощенья, чтобы жизнь была не такой пакостной. Инки в споры не вступал. Бог, наверно, и в самом деле был – невозможно представить, чтобы откуда-то сама собой взялась громадность и бесконечная хитроумность мира: от невероятных галактик до… этого вот мельчайшего узора из прожилок в мушиных крылышках. Кто-то же должен был вначале это придумать… Но то, что Бог существует, никак не влияло на Инкину жизнь. Создатель мира и мальчик Инки были каждый сам по себе – со своими делами, планами и хлопотами. Инки если и вспоминал по какому-нибудь случаю о Боге, никогда ничего у него не просил: ни помощи, ни радостей, ни прощенья. Может, прощенья иногда и стоило просить, но Инки чувствовал, что Творец галактик просто не догадывается о затерянном во Вселеннй пацаненке по фамилии Гусев. Что у него, у Творца, нет других забот, покрупнее?…
Но сейчас догадка стала похожей на толчки боли – в том же редком ритме, что удары далекого колокола…
– Но я же не хотел, – шепотом сказал он мухе. – Я же просто так сказал им… Ну, потому что достали… А по правде я и не думал, чтобы кто-то из них сдох…
Но понимание вины делалось все четче. Связь между пожеланием гибели тем, в директорском кабинете, и гибелью крохотной Дагги-Тиц казалась уже бесспорной…
„Пожелал одним, а случилось… с другой…“
„Но почему с ней-то? Пусть уж тогда бы со мной!“
„Какой хитрый! Лежал бы сейчас и ничего не помнил, не чувствовал. Это не наказанье. А вот теперь сиди и мучайся… Ей-то что? Она будто уснула. А ты… будто предал ее…“
„Но не хотел же я!!“
„А кому ты докажешь? Что сказано, то сказано…“
Неизвестно, такими ли словами думал тогда Инки, но чувствовал именно это. И некуда было деться от этого. Он понял, что придется теперь так и жить. С таким вот пониманием непоправимости. Однако надо было еще привыкнуть к такой жизни. И обмякший Инки с Дагги-Тиц на ладони сидел, привыкая. Сосудик у глаза дергался беспрерывно. Инки не успокаивал его. Потому что не от кого было скрывать слезы. Тяжелые капли просочились на коленях через суконные штанины и заштопанные колготки, ядовито разъедали кожу…
– Но я же не хотел… – опять сказал Инки. И мухе, и себе, и… обступившей его тишине.
Он и правда не хотел. Он вообще не терпел, когда убивали. Никогда не ловил бабочек и стрекоз, хотя детсадовские ребята любили делать из них „коллекции“. Ненавидел жильца восьмой квартиры Гвоздилина, который топил новорожденных котят (не только своей кошки, но и соседских). И фильмы со стрельбой и дуэлями смотрел только потому, что знал: люди там – артисты и умирают не по правде. И все равно при этом морщился. Морщился даже, когда с врагами разделывался Гамлет, хотя уж его-то враги – гады и предатели – заслуживали всяческой погибели… При этом о собственной смерти (которая случится когда-нибудь) Инки думал почти без боязни. Смешно (и скучно как-то) бояться того, что рано или поздно происходит с любым человеком. Он, Инки, что, разве не такой, как все? Вытерпит как-нибудь… Он чувствовал, что в смерти страшно не то, что исчезает кто-то живой, а в прощании. В том, что он расстается с другими, с теми, кто у него есть. Но у него, у Инки-то, кто был? Мать? Ну… да. Но где она? Появится и опять не поймешь куда пропадает. Была Полянка, но она тем более – где?… Была Дагги-Тиц (смешно, да?! – крохотная муха, которую любой „нормальный“ человек мог бы прихлопнуть мимоходом). И что теперь?…
Инки мотнул головой, стряхивая капли со щек. Папаша Бригады сказал про него лишь одну правильную вещь: что такие „плачут редко“. Однако если они плачут, то долго и неудержимо. Когда рядом нет никого… Но всяким слезам приходит конец. Инки толкнулся от стены лопатками и встал. Осторожненько положил муху на облупленный подоконник. Пошел на кухню, взял с полки у плиты коробок, вытряхнул спички в мусорное ведро (из него пахнуло вчерашним винегретом).
В туалетной тумбочке, где Марьяна прятала всякую свою парфюмерию, Инки нашел комок чистой ваты, дернул клок, сделал в коробке подстилку. Положил на вату (вернее, посадил, как живую) Дагги-Тиц. В непослушном ящике комода, где лежало его бельишко, Инки отыскал чистый носовой платок, вырезал из него прямоугольник по размеру коробка. Накрыл муху. Задвинул ящичек под крышку. Побаюкал коробок на ладони…
Надо было похоронить Дагги-Тиц. Инки подумал: „Где? Может быть, где-то в траве на кладбище?“
Но… муха все-таки не человек, и, наверно, не полагается так. А может, снаружи, у бетонного кладбищенского забора?…
Инки показалось, что решение появится само, когда он выйдет на улицу. И стал одеваться. Но в эту минуту пришла Марьяна. На обеденный перерыв, что ли? Разве уже середина дня? Не поймешь теперь – часики стоят…
Марьяна сразу спросила:
– Ты чего такой зареванный? Опять побили?
Инки не стал говорить „отвяжись“, „не твое дело“, „иди ты…“. В горе не огрызаются. Или молчат, или…
Он ответил через слезную сиплость:
– Муха умерла… Я пришел, а она на полу…
У Марьяны хватило ума не утешать его (мол, „да ладно, подумаешь, какая беда…“ или „ну, чего уж теперь…“ и „муха ведь, а не человек…“). Сказала сразу:
– Ох ты горюшко… С чего это она?
– Не знаю…
– Слушай, я тут ни при чем. Я ее никогда… Наоборот. Даже молоко подливала в пробку…
– Я на тебя и не говорю…
– А ты куда собрался?
Он вскинул сырые глаза:
– Куда-куда… Надо где-нибудь закопать…
– Умойся сперва. И поешь. Я вареники принесла, с творогом. Ты ведь их любишь.
Инки любил. И к тому же внутри сосало от голода. Горе не уменьшилось, но как бы отодвинулось в сторонку. На время. Инки вымыл лицо в ванной клетушке с побитой эмалью и ржавым душем. Потом съел несколько вареников. Но голод вдруг пропал, будто внутри что-то отрубилось. Инки затошнило даже. Опять навалилась душная тишина.
„Надо посмотреть, что там с часами, – вдруг понял он. – Может, просто засорились шестеренки, я их ни разу не чистил…“
Может, и так…
А что, если ходики остановились от горя, когда ослабевшая Дагги-Тиц соскользнула с маятника и упала на половицу?
А почему ослабела-то, почему соскользнула? Потому что пришла осенняя пора, когда мухи умирают повсюду? Но ведь здесь-то, в тепле и сытости, в безопасности могла бы жить да жить…
Значит, виноват все-таки он, Инки?
Виноватость снова сделалась тяжкой, как тошнота. И тут же подумал Инки, что станет легче, если ходики пойдут вновь, станут повторять имя мухи. Выйдет так, будто она снова здесь (ну, хоть чуть-чуть!). И это докажет, что Инкиной вины нет (а если и есть, то небольшая).
Инки разобрал часы. Марьяна ушла, а он возился, возился, как старый мастер над хитрым корабельным хронометром. Нарочно оттягивал момент, когда надо будет проверить, идут часы или замерли насовсем? Он продул механизм тугой струей из старого пылесоса „Урал“. Долго чистил шестеренки мягкой кисточкой для акварели. Затем старательно протер жестяной циферблат с черными числами на белых бляшках, с домиком-картинкой (Сим, Желька, вы здесь?), с верхом в виде кокошника. Покрутил стрелки, заново продернул цепочку…
Наконец он встал на табурет, повесил ходики, толкнул маятник. Тот защелкал: „Дагги-тиц, дагги-тиц…“ Вернее, „Дагги-Тиц“, потому что часы выговаривали имя. И не останавливались – минуту, пять, десять… „Ну, вот видишь…“ – мысленно сказал Инки мухе с горьким облегчением. Та лежала в коробке, а коробок в кармане куртки, висевшей у двери, но все равно Дагги-Тиц снова будто оказалась под часами.
За окнами набухали дождливые сумерки. Инки сходил в комнату к Марьяне, глянул на ее бесшумный будильник. Была половина восьмого. Инки снова забрался на табурет, поставил стрелки, как надо. „Дагги-тиц… Дагги-Тиц…“
Идти сейчас хоронить муху не имело смысла. Не в том дело, что темно и сыро (хотя и в этом тоже), но разве найдешь подходящее место… И к тому же Инки почувствовал, какой он измотанный. Видно, из-за всех сегодняшних горестей. Облепила его, легла на веки вязкая сонливость. Сразу. Инки через силу стянул с себя костюм, бросил пиджак и брюки на спинку стула. И хотел упасть сам – на свою узкую, будто корабельная койка, тахту. И вдруг увидел свою тень на стене.