Пожить в тени баобабов Прашкевич Геннадий

Серега, Аня, дежурная по этажу, Серега из Липецка… Четыре трупа за неделю и все каким-то образом связаны с Кудимовым-младшим… А может, с его предприятием… Как его?… Ну да, «Пульс»… Четыре трупа… Не такая уж короткая цепочка… Пусть Уткова поломает голову… А я найду тихое местечко и терпеливо буду ждать Джона Куделю… Джон получит телеграмму и тут же приедет… Я его знаю… А думает пусть Уткова…

«Мы не собираемся подменять следствие…»

Валентин, не шевелясь, стоял в темной будке и слушал шелест дождя.

Метрах в двадцати от будки остановилась у поребрика темная «Волга» с погашенными огнями. В салоне вспыхнул огонек зажигалки.

Что я тут делаю? Ведь подсказывали – не болтайся по Питеру. Уехал бы, вот и пошла б пруха Сереге из Липецка. Ночевал бы на вокзале, зато остался бы живой. И дежурная по этажу закончила бы свое вязанье.

Валентину в голову не могло придти, что в темной «Волге» в этот момент говорят о нем.

Но говорили о нем.

– Подвели вы меня, ребятки, – негромко и укоряюще произнес директор крематория. – Крепко подвели. Даже очень. Верно я говорю, Хисаич?

– Виноваты, Николай Петрович, кругом виноваты, чего уж… – пробасил Хисаич, пристраивая на коленях неимоверно длинные руки. Серое демисезонное пальто в рубчик было на груди расстегнуто, полы пальто он подобрал на колени. Голова, постриженная под бокс, упиралась в верх «Волги». Хисаич даже кепку с головы снял. Махровая кепка, когда-то синяя, теперь достаточно выцветшая, почти потерявшая цвет, была подложена под его мощные кулаки. – Чего уж, виноваты, Николай Петрович. Вроде как все было в аккурат. И нашли, и увидели. А он брился, значит, весь в пене был, как Дед-Мороз…

Николай Петрович укоризненно покачал головой:

– Нельзя спешить, Хисаич. Я каждый день повторяю вам – нельзя спешить. Каждый ваш шаг должен быть выверенным. Это же не слова. Вы действительно работаете как на минном поле. Любой случайный срыв бьет по Делу. Сперва по вам, значит, бьет, а потом по Делу. И я уж не знаю, как вам сказать, что по вам-то бить можно, на то вы у меня деньги получаете, а вот по Делу нельзя…

– Да так и говорите, Николай Петрович, – удрученно бормотал Хисаич. – Так и говорите, чего уж там…

Директор крематория резко повернулся:

– А ты, Игорек? Почему молчишь? Хисаич вот кается, а ты почему молчишь? Нехорошо молчать. Мы вот с Хисаичем всем сердцем переживаем, а ты молчишь. Ты не молчи, Игорек, ты поговори с нами, ты разоружись, поделись раздумьями, всем станет легче.

– А мне не тяжело, – ощерился Игорек, почти неприметный в громоздкой тени Хисаича.

Скуластый, нервный, Игорек на секунду прижался лбом к холодному влажному боковому стеклу. Мать их! Разоружись! Откуда у них такие слова? И еще эта аптека перед глазами…

  • Ночь, улица, фонарь, аптека…

Больно кольнуло под сердце, как всегда случалось с ним на пересечениях быта и тех, других, слов.

Впрочем, вслух он угрюмо произнес:

– Каяться по каждому случаю, никаких нервов не хватит. Мы все сделали путём, по инструкции. И номер правильный, и мужик – бык. Ну, голый, душ принимает. Вы ведь сами говорили, здоров, как бык. Он таким и оказался. Не спрашивать же у него паспорт? Шлепнули и пошли.

– А могли бы и спросить. От вас бы от того не убыло, – рассердился Николай Петрович. – Куда торопиться? Вы не землю пахать пришли. Наше Дело, оно зависит от любой мелочи. Еще как зависит! Вот Сережа Кудимов, покойничек, земля ему пухом, тоже заспешил, отдыхать собрался. Я ему доверительно говорил: не суетись, Сережа, все хорошо, готовься к своей поездке, ни к кому не заглядывай, успеешь всех повидать. А он, на тебе, зарулил без всякого спроса в Лодыгино, к братану. О чем говорили? Какие мысли? На какую тему мечтали? Я ему доверительно говорил: тебе, Сережа, поосторожнее бы, а? А он слушал и рассеянно улыбался, будто я или Дело ему как бы уже по боку. А под конец и Анечку втравил…

Николай Петрович вздохнул и, не меняя тональности, все тем же голосом добавил, обращаясь исключительно к Игорьку:

– Придурок! Ты почему утюжок не выключил в Анечкиной квартире? Сильно торопился? Свербит в заднице? Значит, все по быстрому? Шлепнул и пошел? А вдруг бы пожар? Это ж государству убыток. Это ж не чужое государство, где спали хоть весь город. Это наше государство, и все в нем наше. И жить в нем нам. Нам его обустраивать. А ты?

– Плевал я на государство!

– Ты посмотри на него, Хисаич, – опять обиделся Николай Петрович, аккуратно гася сигарету в пепельнице. – Родители у Игорька были известнейшими людьми, в меру своих сил они умножали богатство и славу родины, а сын?… Я тебе о том говорю, Игорек, поганец, – понизил он голос, – что нет в нашем Деле мелочей. Слышишь, как я произношу это слово Дело? С большой буквы. С самой большой. Сейчас из-за Анечкиного утюжка вся криминальная хроника стоит на ушах. Почему это, дескать, утюжок? Как это так – утюжок? Эту Анечку, что – током ударило? Чего это она в окно побежала, если только что гладила юбку и явно налаживалась куда-то не в окно? Я вас, придурки, не для того держу, чтобы вы давали поводы для гаданий. И главное, кому? Криминальной хронике!

Он предостерегающе поднял палец:

– Нагадили, приберитесь. День как раз кончается, хорошее время для приборки. Дуйте на улицу Тельмана, дом, квартиру знаете… Кстати, Хисаич, – хитро прищурился Николай Петрович. – Тельмана, Тельмана… Почему это вдруг улицу в Питере назвали в честь Гдляна, а не Иванова?

– Кто такие?

– И правильно, Хисаич. Пока не заказали, пусть себе живут в неизвестности. До поры, до времени незачем забивать голову лишним, – одобрил Николай Петрович. – Короче, дом знаете, квартиру знаете. Посидите, потолкуйте с девушкой с телевидения, спросите, что у нее на уме? Ты, Игорек, поаккуратнее поройся в вещичках, глаз у тебя наметанный. Расспроси, зачем девушка поминает «Пульс»? Не в первый ведь раз, кстати. Если есть какие-то бумажки по «Пульсу», все такие бумажки ко мне. Может, блефует девушка, а может…

– Будет она держать дома бумажки!

– А ты, Игорек, присмотрись. Я ведь не говорю, что она их дома держит… – остро глянул на Игорька Николай Петрович. – Я просто говорю – присмотрись. Аккуратнее присмотрись. Как увидишь бумажку с грифом «Пульс», так сразу в карман ее. Чтобы уже сегодня лежала передо мной. А девушкой ты займись, Хисаич. Ты у нас не торопыга.

– Хорошенькое дельце! – ощерился Игорек. – Ну, Анька там, бык в гостинице. А тут телевидение! Они же не дураки, у них власть. Они враз поднимут все спецслужбы.

– И пусть! – Николай Петрович тихонечко рассмеялся, даже пальцами удовлетворенно постучал по приборному щитку. – Пусть обязательно поднимут все спецслужбы. Дело-то государственное. Телевизор надо смотреть. Вы только взгляните, вон как выросла у нас преступность!.. Проституция!.. Воровство!.. Самоубийства!.. Мне Сережа покойный, не поверите, говорил, что у него бумажник в Смольном свистнули из кармана!.. Это что ж? Это как можно терпеть такое?… В святая святых! В городе трех революций!.. Нет, пусть, пусть поработают спецслужбы, пусть почистят город от дряни.

– Верно, – поразмыслил Хисаич. – Проститутки кругом. Не без этого. Плюнуть некуда.

– Но, слышишь, Хисаич? Без всяких там выпаданий из окон. Творчески подойдите. А потом навяжите узелок барахла, вроде как простые грабители приходили. Пусть работают все спецслужбы.

– Да мы… – по-детски обиделся Хисаич.

– Журналистка все-таки, – ощерясь, напомнил Игорек. – У нее, наверное, полон дом знакомых.

– Ну, не придурок? – искренне удивился Николай Петрович. – Опять мне его учить, торопыгу. Даже если у девушки полна квартира гостей, дело остается делом. Подождете в машине, не останутся гости на всю ночь. К тому же, муж девушкин в Африке, об этом знаю доподлинно. Не должны гости у такой девушки засиживаться у нее до утра. Нехорошо как-то. Безнравственно. Да и на работу утром. – Он обиженно поджал губы. – Короче, Хисаич, и ты, Игорек, действуйте аккуратно и по обстоятельствам. Все ясно?

– Угу, – сказал Хисаич.

– Не слышу вопросов.

– Вопросов не имеем, – угрюмо буркнул Игорек.

– Ну и слава Богу. А я, значит, теперь домой.

Николай Петрович включил зажигание и мотор сдержанно заурчал, забегали по стеклу дворники.

– Мне сегодня еще вычислять, куда этот бык смотался. Не было печали… Хорошо, если домой сбежал, а если шастает по Питеру?… Не наделай вы ошибок, ребята, сейчас бы сидели дома.

– Да что там… Виноваты… Кругом виноваты…

– Вот и лады. Выматывайтесь.

Он дождался, пока они выйдут, и остановил Хисаича.

Нахлобучив на голову выцветшую кепку, Хисаич громоздко наклонился к опущенному стеклу.

– Ты, Хисаич, позвони, – негромко сказал Николай Петрович. – Пусть поздно будет, все равно позвони. Я сегодня рано не лягу.

Увидев, что Игорек нырнул в «шестерку», поставленную под мокрой каменной стеной, добавил негромко:

– И еще… Хисаич… Ты присмотри за Игорьком… Что-то в последнее время он нервничает… Стал какой-то смурной, огрызается… А нам Игорька надо беречь… Самый точный ствол Питера… С чего бы ему нервничать, а, Хисаич?… Ты присмотри за ним… Может, устал…

– Так все устали, Николай Петрович. Жизнь такая.

– Это ты верно сказал – жизнь…

И, вздохнув, добавил непонятно:

– Какая-никакая, а жизнь…

Дождь.

Свет проходящих машин.

Ночные мгновенные радуги.

Игорек уверенно вел «шестерку».

Он знал Питер.

Он любил и ненавидел Питер.

В огромной библиотеке отца он пересмотрел сотни старых литографий. Может, тысячи. Не считал.

Низкие каменные и деревянные набережные, черные смоляные сваи, лодки на Неве, впечатляющие с фасадов, но насквозь протекающие дворцы.

Огромные петровские дворцы, поставленные не на болотах, поставленные на человеческих костях.

Ковчег для России.

Это сам так Петр говорил – ковчег.

«Тружусь, как Ной, рублю ковчег для России».

Умных бы рулевых, только не везет России с кормчими. То, значит, сами отвлекаются на постройку ковчега, то, значит, отвлекаются на стройку каналов… Но народ сознательный. Отец однажды показывал Игорьку бумажку. Андрей Платонов, писатель тонкий и душевный, убедительно просил московское начальство послать его на Беломоро-Балтийский канал. Или на канал Москва-Волга. Мечтал написать хорошую книгу о большевиках – покорителях природы

Тоска.

Ковчег.

Не для России.

Для каторжников.

Как-то Игорек процитировал Хисаичу вычитанный в старой книге высокий царский указ.

«Его Царское Величество усмотреть изволили, что у каторжных невольников, которые присланы в вечную работу, ноздри вынуты малознатно; того ради Его Царское Величество указал вынимать ноздри до кости, дабы, когда случится таким каторжным бежать, везде утаиться было не можно».

– Ты чё? – испугался Хисаич. – Это ж все при царизме было! Мы зачем революцию делали? Не люди, что ль?

Игорек усмехнулся.

Какие люди?

Хисаич – животное.

Тупое, не злое даже, но животное.

Дицерах, кажется, говорил в древности: человека существо есть тело, а душа только приключение. Тело у Хисаича большое, а души нет. Соответственно, нет приключений. Существо Хисаича – тело. В окно выбросить, шею свернуть, как той дежурной в гостинице. Это по Хисаичу. Он дышит, хапает, жует, давит. Не по злобе, конечно, а по приказу. Но хапает, жует, давит. Крупное животное, всем своим крупным телом осознающее пользу Дела. Хисаичу ведь все равно – убить человека ножом или годовым комплектом журнала «Аполлон».

Игорек зло ощерился.

В свое время отец Игорька тоже был хисаичем. Правда, умным и тонким хисаичем, глубоким знатоком социалистического театра и социалистической поэзии. Хисаичем, профессионально овладевшим всем хитроумным инструментарием советского критика. Его боялись при всех режимах, а он жадно дышал, страстно давил и хапал. И сам боялся. Отсюда лукуловы пиры, задаваемые им время от времени для им же обиженных актеров и литераторов, отчаянные ночные пиры, на которых другие такие же литературные и театральные хисаичи топили в отборном коньяке свой страх перед хисаичами, сумевшими подняться по социальной лестнице выше, чем удалось им.

«Мужественная наша бригада, отбрехав положенное, – любовно писал отцу-хисаичу его давний друг генсек-хисаич от литературы, – отбанкетировав (от слова банкет) и распечатавшись в газетах в порядке тщеславия и культпропаганды, разъехалась…»

Отбрехав… Отбанкетировав (от слова банкет)… Распечатавшись в порядке тщеславия и культпропаганды…

Игорек на память помнил такие тексты.

Еще бы!

Таланта у генсека не отнять, это так. Отец ценил и смертельно боялся генсека. Настоящая крепкая творческая дружба. Личности. Они даже острыми анекдотами обменивались. «Живи Пушкин в двадцатом веке, все равно бы погиб в тридцать седьмом году».

«Изрядно поздоровев во время поездки и обросши грязью, я демонстративно грызу тыквенное семя и чувствую себя прекрасно. Обилие жизни, сознание, что вот мне скоро 33 года, а сделано мало, мысли о собственной необразованности, желание поиметь какую-нибудь девушку покрасивее…»

Изрядно поздоровев… Обросши грязью… Тыквенное семя… Сделано мало… Тридцать три года… Мысли о собственной необразованности… Желание поиметь девушку покрасивее…

А, ладно!

И это пройдет.

Точнее, давно прошло.

Однажды Игорек попытался разобрать литературный и эпистолярный архив отца, но долго не выдержал.

Его воротило.

Прекрасные слова, которые он видел на бумаге, нежные обращения, некая особенная доверительность абсолютно не соответствовали облику тех, кто когда-то произносил эти слова, кто когда-то, как выражается Николай Петрович, приумножал богатство и славу Родины.

Разборка подобных архивов предполагает крепкие нервы.

Отец Игорька благоговел перед поэзией.

Перед русской, конечно.

Перед совершенно замечательной, нигде не имеющей никаких аналогий, на что на свете не похожей русской поэзией.

Прочтет задумчиво, как бы про себя.

  • Там, где жили свиристели,
  • где качались тихо ели,
  • пролетели, улетели
  • стая легких времирей…
  • Где шумели тихо ели,
  • где поюны крик пропели,
  • пролетели, улетели
  • стая легких времирей…

Прочтет, удивится. Глаза с ужасного перепоя теплые, влажные. (Игорек любил отца). Выпьет сто грамм, выдохнет: «Формализм. Голимый формализм. Это цадики напридумывали, наверное». (Игорек ненавидел отца). В глазах – времири, и поюны уж крик пропели, а лжет, лжет. Сознательно лжет, гнусно.

И дышит печально.

  • «Где качались тихо ели…»

Какой формализм? Что за чухня? О чем он?

Отец задницу генсеку лизал, ходил в обнимку с Ермиловым, в писательском поселке устраивал такие попойки, что до ЦК доходило. Утешаясь после разносов, сам кого-нибудь разнося, бормотал про себя с восхищением: «Мы – два грозой зажженные ствола, два пламени полуночного бора…»

«Формализм. Голимый формализм. Это цадики напридумывали, наверное».

Игорек любил и ненавидел отца.

Если отец, цитируя про два ствола, зажженных грозою, намекал на себя и на некую студентку, приходившую к ним на дом сдавать зачеты (как раз в удобное служебное время, мать в поликлинике), то не о стволах следовало говорить…

  • Мы – два в ночи летящих метеора,
  • одной судьбы двужалая стрела…

Тьфу на оба ваших жала!

Мир для Игорька всегда был полон неприятных открытий.

Оказывается, Хорьком отца прозвали вовсе не из-за хорьковой шубы, которую он носил, а из-за его ежесекундной постоянной готовности укусить соседа. Оказывается, большинство тех писателей, которых отец хвалил, вовсе не являлись классиками, как о том писали в газетах. Скорее, были они просто хисаичами от литературы. Четыре дубинки в кант. Оказывается, лучшие критические работы отца были вообще написаны безвестными аспирантами.

Тьфу на все ваши открытия!

Лучше сразу дать по шарам лупоглазой богатой гражданке, забрать ее кольца и кошелек, сорвать с нее серьги. Так честнее.

  • Мы – два грозой зажженные ствола…

Мать их!

Николай Петрович вытащил Игорька из команды Вовы Кумарина. Вова не дурак был, вовремя бросил Институт холодильной промышленности и ушел в люди. Сперва ночной швейцар в «Розе ветров», потом бармен в «Таллине». А в итоге, человек с большой командой, наезжавший не только на теневиков, но и на структуры вполне легальные. Если бы не большая разборка в Девяткино, когда убили Федю Крымского, Вова Кумарин и сейчас правил бы бал.

Хрен с ним!

Мудак.

Пусть правит бал в Обухово.

Вот Сереге Кудимову спасибо. Бывший лейтенант госбезопасности с удовольствием взял Игорька в стажеры. Именно Серега научил Игорька стрельбе, той, настоящей, когда главный козырь – первый и единственный выстрел. Именно так. Первый и единственный.

Сам посуди, хохотал Серега, единственный человек на этом свете, сумевший растопить ледяное сердце Игорька. Сам посуди, что ты, Игорек, против слоновьей силы Хисаича, что ты против меня, если я засучу рукава? Букашка, ноль, пыль на ветру, фитюлька, сморчок поганый, на тебя собака пописает, у тебя сил не хватит ее оттолкнуть. А вот с машинкой в руке…

Игорек с благоговением слушал Серегу.

Стрельба с обеих рук, лежа, с колена, на бегу, вслепую, на слух…

Серега был мастер!

Когда Игорек сменил, наконец, старый «вальтер» на итальянскую «беретту», Серега сам вызолотил ему курок.

Кажется, только в тот день до Игорька по-настоящему дошло, о чем, собственно, толковал ему Серега Кудимов.

Да, фитюлька, да, круглый ноль, да пыль на ветру, сморчок поганый. На него бродячая собака пописает, у него сил не хватит оттолкнуть собаку. Но когда машинка в руке – все это все уже не имеет значения. Мир как бы остался прежним, но это только на первый взгляд. На самом деле, мир кардинально изменился. И узкое невыразительное лицо, и малый рост, и кривоватые ноги, предмет для насмешек, которые Игорек прятал под длинным плащом, – все это уже действительно не имело значения. Произошло некоторое волшебство. «Беретта» с вызолоченным курком уравняла Игорька не только с Хисаичем.

Мать их!

  • Мы – два грозой зажженные ствола…

Оставив машину в тесном мокром переулке, они молча прошлепали по лужам до нужного дома, и там Игорек с беспомощной ненавистью уставился на кодовый замок и панель домофона.

– Хорошая штука, – добродушно прогудел рядом Хисаич, роясь в своих бездонных карманах. – Вот правильно говорит Николай Петрович о возросшей преступности. Надо бы в каждом доме поставить сигнализацию. В таких вот закрытых подъездах спокойнее.

Хисаич вздохнул:

– Только ведь сломают сигнализацию.

Он ловко сунул отмычку в щель и дверь распахнулась.

– Лифт?

– Не надо. Зачем шуметь? Да и некуда торопиться? Николай Петрович что говорит? Осмотримся.

– Так седьмой этаж!

– А хоть десятый, – рассудительно ответил Хисаич. – Хоть двадцатый. Дотопаем. Куда спешить? Николай Петрович что говорит? Действуй без спешки, действуй с оглядкой. Чего уж там, кругом мы с тобой виноватые, Игорек, напортачили в гостинице. А почему?

Хисаич вздохнул и сам себе ответил:

– Поторопились.

«Материалы по „ПУЛЬСУ“ на стол!»

– Ну, придурок!

Татьяна раздраженно звякнула цепочкой, запирая дверь. Включила свет в прихожей, сбросила сапоги.

– Полчаса под дождем! Придурок!

Впрочем, особой злости в голосе Татьяны не чувствовалось.

Мало ли подобных невстреч?

Ну, не пришел мужик на свиданку, она не сильно и верила. Еще один сумасшедший. Хотелось показать себя. Вот что я знаю! Таких всегда больше, чем мы думаем. Может, и хорошо, что этот придурок пришел, а то бы до сих бы пор мерзла на улице.

Все еще ворча, но уже смягчаясь от одной мысли о том, что все-таки она, наконец, дома, что можно, наконец, сунуть ноги в теплые тапочки, пройти в ванную и принять горячий душ, а потом, сварив чашку крепкого кофе, упасть в кресло и с наслаждением выкурить сигарету, Татьяна, расстегивая кофту на ходу, прошла в гостиную и включила свет.

– Господи!

Она в испуге прижала обе руки к груди.

В большом кресле, в котором она обычно любила сидеть, забравшись в него прямо с ногами, уверенно развалился хрупкий, худощавый, чем-то сразу неприятный человек в сером, длинном, застегнутом снизу доверху плаще.

Что-то такое из мира кукол.

Конечно, из мира нехороших кукол.

Но в хорошем, в дорогом плаще. Никаких этих наворотов, фенечек, лейблов – уматный прикид! Кто посвящен, тот поймет, а на остальных наплевать. Это чувствовалось и в сдержанных жестах, и в ледяном взгляде зеленых глаз. Как чужой кот в новой квартире. Захочет – нагадит, захочет – поставит хвост трубой и пройдет мимо. Лицо узкое, лоб высокий, но кожа подернута какой-то неприятной нездоровой желтизной.

У него, наверное, что-то с почками, подумала Татьяна без всякого сочувствия. Мог бы и снять, скотина, мог бы оставить в прихожей свои грязные сапоги на высоком каблуке, с этими неброскими цепочками из темной меди, мог бы не закидывать так нагло свои кривые ноги на журнальный столик. Вон сидит же в углу его приятель или напарник – сидит просто на стуле, без всяких выдумок. Похож, правда, на гамадрила из Сухумского зоопарка, но сидит скромно, почти совсем как человек. Громоздкий и неуклюжий, но человек. Длинные огромные руки, на широком, как блин, лице плавающая улыбка слабоумного, но, по крайней мере, не нагл.

Сладкая парочка!

Длинный плащ худощавого наглеца и необъятное демисезонное пальто в рубчик, в которое был облачен громила, мгновенно вызвали в памяти какой-то старый, действительно очень уж старый доперестроечный фильм. Такой старый, что Татьяна и названия его не вспомнила.

Да и какие тут названия!

– Ты не пужайся, тетка, – негромко, даже добродушно заговорил большой гость, тот, который сильно походил на громилу из Сухумского обезьянника. – Мы к тебе по делу.

– Тоже мне, нашел тетку! – чисто автоматически ответила Татьяна. Губы ее дрогнули. – По делу – это в студию. Дома я не занимаюсь делами.

И добавила, дивясь собственной находчивости:

– Зря этак расселись-то. Скоро мой муж придет.

Тонкие губы неприятного худощавого человека в длинном плаще искривила усмешка:

– Ну да. Он у тебя Бова-королевич. Только из Африки.

«Знают! Все знают! Даже о том, что муж в Африке, знают! – запаниковала Татьяна. – Сама виновата. Сама язык распускаю».

Как бы снимая возникшее напряжение, неуклюжий Хисаич, не вставая со стула, даже не меняя позы, примиряюще заметил:

– Придет, не придет. Какая разница? Только, думаю, не придет.

– Это почему?

– Да как почему? Думать надо. Дверь-то ты закрыла на все замки, да еще цепку навесила.

– Ну и что?

– Да так, ничего. Навесила и навесила. Чего уж теперь? Ты, тетка, не оправдывайся. Чего ты оправдываешься? Ты же дома.

Говорил теперь только Хисаич.

Он как бы даже утешал Татьяну:

– Ну, чего ты оправдываешься? Ну, зашли к тебе мужики. Ну, муж далеко, аж в Африке где-то. Так ведь мы зашли не гулять с тобой, тетка, мы, как бы это, зашли по делу.

– Что за дело? – насторожилась Татьяна.

– Да простое, не злись, – добродушно объяснил Хисаич. – У тебя, говорят, есть материал по «Пульсу». Сечешь, о чем я говорю? Ты что-то часто стала ссылаться на «Пульс». Как передача, так у тебя покойники скачут из окон. И все почему-то работники «Пульса». Как-то ты это односторонне показываешь. Необъективно. Нельзя так.

И приказал:

– Значит, давай все материалы по «Пульсу» на стол. Мы, значит, посмотрим бумажки, а там решим…

Он не сказал, что именно они будут решать. Просто причмокнул губами:

– У нас времени немного, тетка. Да и ты устала, тебе хочется отдохнуть. Мы аккуратно посмотрим, что там к чему в твоих бумагах, и уйдем. Нам ведь тоже интересно, что ты там людям поешь с экрана – правду или вранье? Что это за штука такая – «Пульс»? И чего ты привязалась к этому «Пульсу»? – как-то запоздало удивился Хисаич. – Других таких нет? Тоже мне! Так что, не тяни, тетка. Мы, сама видишь, как и ты, умотанные.

Для гамадрила из обезьянника громила говорил достаточно грамотно.

– Ишь, пожалел, – огрызнулась Татьяна. Страх и беспомощность боролись в ней с раздражением. – Какие еще бумаги? Какой «Пульс»? У меня если и есть что-нибудь по какому-то там «Пульсу», то уж никак не дома. Такие штуки держат в рабочих сейфах, на службе. Да и в сейфе у меня нет ничего интересного. Ничего я толком не знаю про этот «Пульс». Общие справки, не больше. Приходите в студию, покажу.

– Ага, приходите в студию! – добродушно покивал головой Хисаич. – Ты покажешь! Знаем, как ты умеешь показывать! Каждую передачу твою смотрим внимательно.

Кажется, Хисаич не прочь был поговорить, но его прервал резкий телефонный звонок.

Татьяна вздрогнула.

Игорек моментально убрал ноги с журнального столика и вопросительно посмотрел на Хисаича.

– Ждешь звонка? – поинтересовался громила.

– Жду, – ответила Татьяна.

Никаких звонков она не ждала, но почему-то решила: это Санька звонит. Это влюбленный Санька Филиппов, помреж с шестого канала. Вот прилип. Мало ему той ночи, которую они вместе провели на теплоходе… Узнал, наверное, что осталась одна, вот и звонит… Как не вовремя…

Почему это не вовремя? – вдруг подумала она, наполняясь какой-то нервной несмелой надеждой.

Но нервная эта надежда как-то сразу отлетела, стоило ей увидеть налившиеся холодом глаза Хисаича.

– Возьми трубку, тетка, раз уж ты оказалась дома, – негромко, но внушительно приказал Хисаич. – Возьми, возьми.

И предупредил:

– Болтай весело, как умеешь, но в меру. Помни, что у Игорька пистолет в кармане, да и я дотянусь до тебя прежде, чем ты вякнешь что-нибудь такое ненужное.

И переспросил:

– Ты все поняла?

Татьяна беспомощно кивнула.

– Танька! – звонил действительно помреж Санька Филиппов с шестого канала, давно и не всегда безнадежно влюбленный в Уткову. – Танька, у меня в машине корзина с ананасами, бананами, манго, авокадо и всей прочей всякой тропической снедью!

– В зоопарк собрался? – спросила Татьяна с тоской.

– А ты пустишь? Как там сегодня в зоопарке? Пустынно? – быстро и хитро спросил Филиппов. Каждое слово его была пропитано каким-то сладким сексуальным подтекстом.

– Нет… Не пустынно… Сегодня не пущу… – ответила она медленно и по глазам нагнувшегося к трубке Хисаича поняла, что ответила правильно.

– Ты не одна? – разочарованно протянул Санька.

– Я одна, но устала, – все с той же тоской ответила Татьяна.

– Устала? – обрадовался Филиппов. – Да ты что? Это же ерунда! Я знаю один особый массаж. Давай я сейчас приеду и клянусь, через полчаса ты у меня начнешь прыгать по люстрам!

Страницы: «« 123456 »»

Читать бесплатно другие книги:

Элинор Фарджон – одна из самых читаемых и почитаемых в Великобритании сказочниц. За долгую писательс...
Золотой век подошел к концу: халиф Харун ар-Рашид умер, разделив царство между двумя сыновьями. Не б...
Это повесть из сказочного цикла про волшебный город Акватику, где люди верят, что произошли от аквар...
Мы рождаемся, и раньше, чем почувствуем в жилах магию, ощущаем затылком лезвие серебряного топора, к...