Сторож брату своему Медведевич Ксения
– …Малик-аль-малика!.. Царь царей! – ревела сбившаяся вдоль обочины толпа.
Лицемеры. Знаю я, кому вы это орали не далее чем вчера вечером…
– Дорогу халифу! – орали стражники, то и дело отвешивая удары толстыми палками.
Толпа раздавалась в стороны, уступая, казалось, не ударам, а рассекающему ее, как корабль килем рассекает море, верблюду. Верблюд поревывал и пытался запрокинуть голову – орущие люди его пугали, и невольники то и дело повисали на узде.
– Царь царей!.. Да благословит тебя Всевышний! О царь царей!
Льстивые ублюдки, на брюхе готовы ползать за любую подачку…
Ту-ру-ту-ту-т-ту, ту-ру-ту-ту-т-ту – гуу! гуу! Это снова заревели с высоты стен буги. Глаза закрывались от невыносимой головной боли.
Над аль-Амином вдруг сомкнулась холодная глухая тьма – шлеп, топ, топ, шур-шур-шур, слышалось лишь, как идут верблюды и цокают мулы да шаркают ногами усталые люди. Караван вошел под арки надвратных башен. Впереди загрохотало – это подтягивали решетку на выходе из черного коридора. Выныривая все в тот же дикий ор и грохот, аль-Амин попытался разлепить измученные глаза.
Во дворе пылали высокие костры, на них жарили угольно-черные бараньи туши с жалобно распяленными ногами. Тысячи глоток – люди облепили даже уходящие на стены лестницы – орали приветствия. В упрямой темноте – ее не могли разогнать даже факелы, сотни, сотни факелов, ламп, качающихся под ветром длинных шестов с горящей паклей на навершии, – рвалось вверх и гудело пламя. Огонь. Огонь был везде – бился в железных чашах на треногах, посверкивал в драгоценных тканях.
В голове что-то разорвалось и дернуло в стороны. Затылок вдруг свело болью – и перед глазами погасло.
– …О мой повелитель! О горе нам, горе!.. О мой халиф!..
– Скорее, скорее, врача, скорее, он потерял сознание!.. Госпожа! Госпожа!
Мухаммад открыл глаза – и ничего не увидел. В открытых глазах было совершенно темно.
– Ааа… – сипло выдавил он из сведенного ужасом горла.
Он что, ослеп?! Нет, нет, не может быть… Аль-Амин крепко зажмурился. Снова открыл глаза – ффуух… По изнанке века ползали какие-то тонкие волосины, все плыло – но он видел. Видел. Ффуухх…
– Где Садун? Где лекарь? – зло прошипел над ухом женский голос.
Видимо, супруга наместника – у парсов женщины вели себя гораздо свободнее, чем позволяли приличия…
Ей ответили – торопливым пуганым шепотком. Свистящая ярость в голосе госпожи Мариды скребла слух, как ноготь – шершавую поверхность камня:
– Найти этого сабейца – немедленно… А не то…
Шепоток испарился.
Откуда-то потянуло влажной землей и тиной. Он что, в саду? В глазах заболело от ярких красок потолочной росписи. Аль-Амин понял, что мутная тошнота, с которой он безуспешно борется последние несколько мгновений, – это на самом деле все та же головная боль. Теперь дергало между ушами, словно в голове, как казненному преступнику, из уха в ухо протянули веревку. И подвесили среди этих шепотков, тихих разговоров, трелей птиц и невыносимой красноты там, вверху, на штукатурке свода…
…Шагов он не услышал. Но понял, что кто-то подошел совсем близко, – по насторожившейся тишине вокруг. Зашелестело, зашуршало, дохнуло странным каким-то, предгрозовым запахом. Очень свежим.
– Не нужно открывать глаза.
Это ему мягко посоветовал новый голос – тоже странный. Какой-то… неживой. Звякающий, как металлическая пластина панциря. Но очень твердый – как у Джунайдовых мюридов, подумалось аль-Амину. Такого голоса хотелось слушаться.
Под затылок осторожно просунулись пальцы. Вторая ладонь накрыла лоб. Мухаммад почувствовал, как кожа под волосами начинает расслабляться в блаженном тепле – его отпускало. Губы почти против воли сложились в улыбку. Боль уходила – явственно. Прояснялось и светлело даже под закрытыми веками. Какое же счастье…
Странный голос негромко прозвенел:
– Никакого вина в ближайшие… месяцы. Ни капли.
Аль-Амин едва не кивнул, запоздало сообразив, что голос обращается не к нему. Госпожа Марида над головой почтительно бормотала:
– Да, господин… Как прикажешь, господин…
– И хаммам не должен быть горячим. Очень щадящий пар – и никаких чередований холодной и горячей воды. Равномерное мягкое тепло.
– Да, сейид…
– И не надо пить много чая – разве что только темный ханьский. Острая пища, специи – это тоже пока не для него.
– Как прикажешь, господин…
– И лучше поместить его в покои, где нет ярких красок, с приглушенным светом.
– Да, сейид…
– Ну и, конечно, пока – никаких… излишеств.
– Я поняла, сейид.
Верхняя ладонь – оказалось, она все еще лежала у него на лбу – мягко отнялась от кожи. Затем осторожно, почти не тревожа ткань чалмы, выдвинулась из-под затылка нижняя.
А потом над ухом легко вздохнули – и тихо-тихо, лишь для него, аль-Амина, сказали:
– Я прошу прощения за то, что произошло в пещере. Зов пришел… неожиданно. Я не хотел тебя пугать, Мухаммад.
Аль-Амин сначала не понял – как-как? Как его назвали? Он все еще блаженно улыбался, радуясь избавлению от мучений. Потом медленно открыл глаза. Цвета потолочной росписи – ярко-синий, красный, зеленый, слепящая, режущая глаз охра – тут же прыгнули в разум:
– Ой!
– Я же сказал – не надо пока открывать глаза.
Снова зашелестело, зашуршало. Нерегиль поднимался на ноги.
Шагов Мухаммад не расслышал. Зато услышал, как шуршат другие ткани и брякает железо о камень. Аль-Амин понял, что происходит.
Так шелестит и звякает, когда множество людей преклоняют колена. Повернув голову набок, он все-таки раскрыл глаза.
Среди простершихся в земных поклонах людей удалялся высокий белый силуэт. Этот белый приятно холодил глаза среди мучительного разноцветья и блеска одежды уткнувшихся в пол парсов.
Аль-Амин блаженно закрыл глаза и уснул как ребенок.
Утро следующего дня
– …Ублюдки!!! Ненавижу!!! Это что, по-вашему, суп?!..
Глупые бабы тупо толклись вокруг лежанки, пытаясь прибрать осколки драгоценного ханьского фарфора среди суповой лужи. Впрочем, отвратительная жидкость – пресное, безвкусное варево с кусками порея и моркови – стремительно впитывалась в ярко-малиновый хорасанский ковер.
– Уберите отсюда этих дур! – рявкнул аль-Амин на безобразного черного евнуха. – Где Йакут? Исмаил? Где мои гулямы, задери вас шайтан?!
Тряся брылями, смотритель дворцовых покоев заколотился лбом об пол:
– О повелитель! Повелитель! Смилуйся!..
– Где мои гулямы, твари?! Всех посажу на кол, гиеновы отродья!
Евнух трясся, колыхая залежи жира на обнаженных ручищах и шее:
– Смилуйся, о мой халиф!
– Вина мне! Плов несите – жирный, уроды, жирный плов с мясом молодого барашка! И к нему острый круглый перец в уксусе! И моченый кизил! И соленых огурцов, и фуль несите, ублюдки!
Евнух продолжал безответно трястись на запорченном супом ковре.
– Где мои гулямы, я спрашиваю?!..
– О мой халиф, – зажмурившись, выдавил из себя смотритель. – Тарик распорядился отослать их в Харат…
Те несколько мгновений, пока оцепеневший от ярости халиф глотал ртом воздух, явно показались бедняге последними в его жизни. Черная кожа несчастного кастрата посерела от страха, как от холода.
Наконец аль-Амин справился с приступом злобы и выдавил:
– Распорядился?.. Тарик – распорядился?..
В душной теплой комнате, казалось, вместо воздуха загустело пахнущее потом и страхом желе. Женщины сжались в комки, залепив лица платками.
– Распорядился, значит…
Слуги едва дышали.
В пуганой тишине громко зашелестели входные занавеси.
– Живи десять тысяч лет, о мой халиф! Да буду я жертвой за тебя, о солнце аш-Шарийа! – замурлыкал льстивый, приторный голос наместника.
Аль-Амин медленно обернулся к вошедшим – и понял, что стоит на лежанке босиком, в одних штанах и длинной рубахе.
Впрочем, на простершихся перед ним людях было надето самое простое платье. Даже наместник вырядился в какую-то холщовую хламиду. А то мы не знаем, как у ибн Микалов получается прикарманивать налоги, конечно-конечно. На лежавшем рядом с ним бритом смуглом парсе и вовсе топорщился драной ватой грязный халат. На остальных отливали болезненной желтизной кафтаны неверных. У одного из кафиров на спине и вовсе чернела дерюжная заплата-ромб – мало того что неверный, так еще и раб неверного.
Любопытно, любопытно, кого привел хитрюга-парс…
– Кто это с тобой, о Шамс? – смягчаясь, поинтересовался аль-Амин.
И плюхнулся обратно на лежанку.
Наместник, не разгибаясь, подполз к суфу, поймал его руку и принялся истово лобызать ее:
– Мой повелитель! Мой господин! Прости ничтожного раба!
– За что это? – удивился аль-Амин, брезгливо утягивая руку обратно.
– Я не смог удержать народ! Жители города темны, глупы и подвержены предрассудкам! Они называют Тарика живым богом и воздают ему языческие почести!
Наместник закрылся рукавом хламиды и пустил слезу из прижмуренных глаз. Наверняка луковица в кулаке припрятана – ишь как на щеки брызжет.
– А супружница твоя зачем перед ним расстилалась? – гаркнул аль-Амин, откидываясь на подушки.
Ему нравилось возить провинившихся чиновников мордой – особенно если те врали и пытались оправдываться. Вот, к примеру, с главным вазиром очень приятно было отводить душу. Сделать с ними, детьми собаки, ничего не сделаешь – все равно будут воровать и кусать руку. А так хоть в собственную блевотину пса ткнешь – и то удовольствие…
– Ну-уу? Отвечай, сын падшей женщины!
Наместник затрясся и снова упал лицом в ковер.
И глухо прошептал:
– Тарику служат страшные силы, о мой халиф. Наши жизни дозволены для нерегиля, а он, клянусь Милостивым, из существ жестокошеих, преграждающих дороги и отнимающих жизни!..
Аль-Амин неуютно поежился. И тихонько спросил:
– Это ты про кого, Шамс? Мы же в городе! Разве стены Фейсалы не хранят жителей от джиннов из скал?
К наместнику на четвереньках подполз оборванец и стукнулся лбом об ковры:
– О солнце и надежда верующих!
Аль-Амин узнал просителя – давешний проводник-парс, якобы не знающий ашшари.
– Дозволь рассказать тебе страшную и правдивую историю!
Халиф сглотнул и кивнул.
– Я простой проводник при караванах, тяжким трудом зарабатывающий на жизнь. Да буду я жертвой за тебя, о мой халиф, но, когда в прошлый раз ты изволил спрашивать меня о деревцах на дороге, я не мог тебе ответить из опасения за свою жалкую жизнь…
– Ну-ка, ну-ка, рассказывай, – пробормотал аль-Амин и, ежась, натянул на плечи одеяло.
– У этих деревьев нечестивые язычники приносят жертвы джиннам-силат. Клянусь Всевышним, да отсохнет мой язык, если я лгу! – И парс ударил себя кулаком в рваную грудь. – А я – из верующих ашшаритов, о мой халиф! Моя стойкость в благочестии известна всему городу! Не так ли, о благородный потомок Бану Микал?
Наместник усиленно закивал.
– Так вот, о мой халиф, в последние дни отродья тьмы распоясались совершенно! Позавчера женщина Аматулла, известная как колдунья и ворожея, перенеслась в свой дом прямо на спинах джиннов! Двое верблюжатников из моих рабов обличили ее, а сегодня по приказу Тарика несчастных схватили и повесили на площади перед Пятничной масджид! А меня свирепый нерегиль приказал отыскать и тоже вздернуть! Нас обвиняют в разбое, но благородный наместник подтвердит – я честный человек, правоверный и преданный халифу!
Ибн Микал снова закивал головой.
– Защити меня от колдунов и тварей из скал, о солнце веры! К твоему справедливому суду и защите прибегает бедный Джавед, не скопивший за всю жизнь и трех ашрафи! Всевышний знает, сколько я раздаю по пятницам милостыни!
И парс, заливаясь слезами, снова ударил себя в грудь кулаком.
– Ужас какой у вас здесь творится, – ошалело пробормотал аль-Амин. – Сначала мне говорят, что нерегиль убил аждахака! Более того, привез голову дракона и выставил на базарной площади! А теперь я узнаю, что здесь живут колдуны, летающие на джиннах! Чего только не услышишь в окраинных, пограничных землях…
И подскочил на месте:
– Ну и что же мне делать?
– Защити нас, о халиф! Иначе всех нас сожрут ненасытные джинны! К тому же позавчера, как раз когда колдунья вернулась в город, мы нашли в скалах растерзанное тело юноши. Верблюжатники поспрашивали людей знающих, рассудительных – а они ответили, что это наверняка невольник из твоего каравана, о мой халиф!
Аль-Амин почувствовал, как у него отливает от лица кровь и немеют губы:
– Ч-что?..
Один из коленопреклоненных неверных – благообразный старец с седой бородой – подполз поближе и, глядя в пол, почтительно проговорил:
– Я лекарь, о повелитель, но даже мне страшно было глядеть на изуродованное тело – некогда прекрасное и дарившее наслаждение взглядам. Джинны растерзали несчастного на мелкие части, но мне удалось найти вот это, о мой халиф. Возможно, ты узнаешь эту вещь…
И дрожащая старческая ладонь поднялась вверх. На ней лежала рубиновая серьга. Та самая, которую он, Мухаммад, вынул из своего уха и вдел в ухо Джамилю – в их первый вечер.
Аль-Амин охнул и медленно прикрыл лицо рукавами.
Вокруг сдержанно всхлипывали.
– Спаси нас, о повелитель! – застонал кто-то.
Халиф сжал зубы, шмыгнул носом и снова поднялся на ноги.
– Ну что ж, – процедил он. – Раз так… Раз так…
И резко отмахнул рукой:
– Колдунью со всем семейством схватить и казнить!
Наместник поманил пальцем, из-под занавеси тут же выполз катиб с чернильницей на запястье, бумагой и каламом в руке. И принялся быстро-быстро писать.
– Человеку по имени Джавед выдать двести динаров награды за храбрость и преданность! А также выписать охранную грамоту-аман, возвещающую, что он и его люди находятся под покровительством эмира верующих!
Парс разрыдался и благодарно заколотился лбом об пол.
Аль-Амин возбужденно потоптался и вскинул руку:
– Вот еще что! Передайте знатным людям Фейсалы, что сегодня вечером я позволю подданным лицезреть меня! Шамс! – рявкнул он на наместника, и тот покорно рухнул вниз лицом. – За ужином я желаю есть… пищу!!! – Это слово аль-Амин проревел, да так, что за окном перестали чирикать глупые птицы.
Переведя дух и с удовольствием оглядев склоненные затылки, халиф продолжил:
– Я сказал, заметьте, пищу – а не отвратительные помои, которыми вы тут меня пичкали. И я желаю пить вино. Много вина. Да, вот еще. Шамс, подбери мне виночерпия. Посмазливее…
Издевательски ухмыльнувшись, аль-Амин потер ладонью о ладонь. И, кривясь от злости, – в груди сладко посасывало, он уже предвкушал вечернюю расправу, долго лелеемую, выпестованную в холодные ночи месть, – халиф завершил свою победную речь:
– А… нерегилю… – от ненависти даже голос сорвался, – нерегилю передайте, чтобы не покидал покоев и ждал моих распоряжений. Возможно, я захочу его увидеть… во время ужина.
И аль-Амин не смог удержать сияющей ненавистью, злой ухмылки.
Вечер того же дня
– …Мой повелитель – зерцало мудрости и свет добродетели, – улыбаясь, точил мед ибн Дурайд, – но пусть он не прогневается на своего дурного раба за совет: в отношении нерегиля здесь, в Фейсале, было бы благоразумно проявить осторожность…
Аль-Амин лишь презрительно хмыкнул, подставляя стоявшему за спиной кравчему большую чашку.
Вино ударило в полукруглое дно пиалы тугой струей и вишнево вспенилось. Шамс ибн Микал приставил к халифу собственного виночерпия, и аль-Амин, поглядывая на разрумянившегося мальчика, чувствовал – его гнев тает, как шербет под лучами солнца. Воистину, наместник Фейсалы заслуживал прощения, и даже награды – ибо щедрость похвальна между людьми и угодна Всевышнему.
Юный невольник поймал взгляд Мухаммада и зарделся еще больше. Мальчика звали Экбал – что на фарси значило «счастье». Аль-Амин не сомневался, что его счастье близко, а имя пахнущего розовым маслом красавца обещает ему роскошную ночь.
– Воистину, этой ночью эмиру верующих не понадобится жаровня, – расплываясь в сахарнейшей из улыбок, закивал наместник со своей подушки.
Аль-Амин кивнул Шамсу – и милостиво улыбнулся.
Тот просиял.
И умело скрыл вздох облегчения – парсидский шельмец чувствовал, что халиф все еще не в духе. И правильно чувствовал! Я тебе покажу, кто здесь настоящий хозяин, лизоблюд ты парсидский.
Отхлебнув из чаши, аль-Амин снова повернулся к своему надиму:
– Ты говоришь туманными намеками, о Шамс. Объясни же мне, чем так опасен нерегиль именно в Фейсале?
Ибн Дурайд замялся – и стрельнул хитрыми глазенками в сторону Шамса, развалившегося на ковре среди подушек. Их разделяло не менее пяти шагов, но аль-Амин понял намек и склонил голову поближе.
– Здешние жители боготворят Тарика, – заговорщически придвигаясь к уху халифа, забормотал знаток ашшари.
– Хм, – протянул аль-Амин.
Похоже, грамматист собирался поведать ему черствые новости.
Ибн Дурайд был уже в изрядном подпитии – впрочем, Мухаммад тоже. Но все равно старика следовало послушать – мало ли, может, выяснится еще что-нибудь.
– Так что ж ты мне плел, что хорасанцы его ненавидят? – громко ответил он на дурацкий шепот надима.
– Хорасанец хорасанцу рознь, – важно поднял палец ибн Дурайд. – Нерегиль сжег и разорил Нису и Харат, но Фейсалу он спас от джунгарского набега!
– Тьфу ты пропасть, – начал сердиться аль-Амин. – Ты путаешь меня, о Шамс! Кто как не джунгары шли в его войске?
– Это потом! – отмахнулся рукавом старый грамматист. – А сначала он защитил Хорасан от их набега – а главное сражение случилось как раз у стен Фейсалы!
– Тьфу на вас и вашу путаную историю, – зевнул аль-Амин. – Ну так и что с того?
– Ну как же, о мой халиф, – всплеснул руками ибн Дурайд. – Они теперь называют его спасителем города, – и, понизив голос, добавил: – И беспрекословно исполняют все его приказы.
– Угу… – прищурился халиф.
– А еще… – Тут ибн Дурайд и вовсе перешел на шепот. – …Они называют его новым Афшином.
– Кем? – округлил глаза аль-Амин.
Вот это новости!
– Афшином. Афшином ибн Кавусом. Парсы шепчутся, что в нерегиле возродился его дух. Мстительный, о мой халиф…
И старый грамматист сделал страшные глаза и прикрыл ладонью морщинистый рот.
Ах, вот оно что… Мстительный дух Афшина. Что ж, это имя Мухаммад знал. Знал очень хорошо. Да и поискать нужно было человека в халифате, который ничего не знал бы о величайшем из полководцев аш-Шарийа – и о том, как закатилась звезда его славной – и страшной – судьбы. Воистину, правильно сказал поэт:
- Никто не властен спастись от того, что будет:
- Смерть и днем придет, и ночью разбудит.[6]
Со дня смерти Афшина прошло больше века, но его помнили – и каждый раз, когда его имя начинало передаваться из уст в уста, это было сродни явлению кометы на окровавленном небе.
Говорили, что халиф Умар ибн Фарис – да будет доволен им Всевышний! – казнил Афшина по ложному обвинению: князь Ушрусана не участвовал в заговоре принца Аббаса. И уж тем более не изменял истинной вере – потому что был и оставался язычником. Еще говорили, что, умирая в темнице – Афшина по приказу халифа уморили голодом, – полководец проклял своих палачей, и то проклятие десятилетиями тяготело над Аббасидами, пока последний из них не сошел в могилу. Рассказывали, что при дворе халифов имя Афшина находилось под запретом – знать, не хотели будить спящее лихо… Впрочем, эти предосторожности не слишком Аббасидам помогли.
И вот теперь призрак из темного прошлого вновь тревожит покой верующих. А ведь они и впрямь похожи – нерегиль и Афшин. И тот и другой язычники, чужаки для всех. И так же, как Афшин, нерегиль либо плетет заговор – либо превращается в орудие заговорщиков: уж больно парсы вокруг него суетятся. А парсам лишь дай волю – они тут же отыграются за все прошлые обиды. В Ушрусане до сих пор ашшариты не селятся – после казни Афшина местные такие погромы устраивали, что пришлось армию посылать. А последний бунт – кстати, горцы подняли мятеж под кличем «Смерть убийцам!» – и вовсе удалось подавить всего несколько десятилетий назад, причем ценой большой крови…
Но как бы там ни было, даже если никакого заговора нет и в помине, нерегиль заслужил наказание по другой причине – причем по той же, что и Афшин. И тот и другой взяли слишком много воли и… слишком много власти. А такая власть может быть только у эмира верующих. Как правильно говорят парсы, «иль шах убивает – иль сам он убит».
– Новый Афшин, говоришь… – усмехнулся аль-Амин, поглаживая бородку.
Ибн Дурайд скорбно покивал – мол, такие языки у здешних твоих подданных, о мой халиф, метут как помело, незнамо что говорят и Всевышнего не боятся…
Ну что ж, настало время проучить гадину. Аль-Амин хлопнул в ладоши:
– Эй, Буга!
Начальник отряда его охраны, огромный тюрок по кличке Бык, вдвинулся в широкие двери зала. Разговоры стихли. Гости заерзали на подушках, испуганно поглядывая то в сторону аль-Амина, то на чудовищных размеров тушу гуляма.
Буга, красуясь, сложил на груди здоровенные, бугрящиеся мускулами ручищи.
– Приведите сюда Тарика, – сладко улыбнувшись, приказал аль-Амин.
– На голове и на глазах! – проревел гигант, неловко склоняя толстенную шею.
На самом деле шея у Буги не гнулась – слишком коротка была для поклона – и тюрку пришлось нелепо присесть. Махнув рукой воинам, он выпятился из дверей.
В пиршественном зале стало очень тихо. Даже певички съежились и сидели испуганной стайкой, прижимая к себе лютни.
Аль-Амин с удовлетворением оглядел умолкших гостей. Люди отводили глаза, неловко поигрывая чашками или концами поясов. Шамс ибн Микал сидел теперь прямо, очень прямо, опустив враз осунувшееся лицо и ни на кого не глядя. Ага, боитесь, суки… Боии-иитесь… И правильно делаете. Он им сейчас покажет «господина». Он им сейчас покажет, кого они должны слушаться, чьи приказы исполнять.
И заодно покажет, что совсем не боится! Не боится чудовища, от одного имени которого они обмирают!
– Играйте! – крикнул он лютнисткам.
Те испуганно застреляли густо подведенными глазами. Жалобно тренькнула случайно задетая струна.
– Я сказал, играйте! – рявкнул аль-Амин.
Музыкантши робко потянулись к инструментам.
Тут со стороны галереи раздался топот подкованных сапог. Певички пискнули и сбились в пеструю кучку.
Буга вперся в арку, наполовину заполнив ее собой:
– Исполнено, мой повелитель!
И сдвинулся в сторону. Нерегиль стоял у него за спиной, в длинной белой накидке-биште, безоружный и на вид совершенно спокойный. Он смотрел прямо перед собой – и ни на кого в отдельности. Даже на него, аль-Амина, не смотрел. Ну-ну…
– Подойди, – аль-Амин придал голосу суровость и легонько пошевелил пальцами, словно бы подманивая нерегиля к себе.
Не дойдя до ковра, на котором сидел халиф, пяти этикетных шагов, Страж опустился на пол и склонил голову в полном церемониальном поклоне.
Развалившись на подушках, Мухаммад снова лениво пошевелил перстнями:
– Я смотрю, тебе нужно особое приглашение, Тарик. Что ж, разве не возникло у тебя желания почтить нас своим присутствием?
Нерегиль молчал, все так же не отнимая лба от пола и положив на мрамор обе ладони. Впрочем, а что ему было отвечать? Что он, аль-Амин, сам приказал ему не покидать комнат и ждать приказаний? Глупое вышло бы оправдание, что уж тут говорить.
– Что молчишь, Тарик? Тебя спрашивает твой господин – отвечай!
Нерегиль молчал, не поднимая головы и оставаясь совершенно неподвижным. Широкие белые рукава и длинный «хвост» бишта лежали на полу, и ни единая складка не шевелилась.
– Я смотрю, ты не расположен с нами разговаривать сегодня вечером, Тарик, – лениво потянулся аль-Амин, не переставая улыбаться.
И резко встал с подушек. В голове чуть-чуть плеснуло мутью – но боль не прорезалась. Хмель приятно кружил голову, наступало излюбленное состояние – куража, веселья и бесшабашных выходок.
Обойдя низкий столик, аль-Амин прошел по ковру. И через пять шагов остановился прямо перед склоненной черноволосой головой.
Постукивая загнутым носком изящного башмака, он некоторое время смотрел на застывшее у его ног существо. Мрамор по-зимнему холодил подошвы ног сквозь тонкую ткань туфель.
Аль-Амин поднял ногу и легонько пихнул нерегиля в белое плечо:
– Почему ты надел одежды этого цвета, о нечестивец? Тебе что, неизвестно, что перед халифом положено являться в цветах его дома и рода? Цвет Умейя – черный, слышишь, ты, подлая, наглая тварь!
В зале висела мертвая тишина, только фонтан шлепал струями где-то в ночном дворе.
– Отвечай, когда тебя спрашивают, ты, неверная собака!
Откуда-то справа все-таки донесся тихий вздох ужаса. Аль-Амин улыбнулся еще шире и снова пихнул нерегиля ногой – уже почувствительнее.
И тихо проговорил:
– За то, что ты сделал в… пещере, еще заплатишь. А это тебе за заботу о моем хрупком здоровье, сволочь. И за то, что в городе похозяйничал без моего дозволения. Я тебе покажу-ууу…
И во всеуслышание объявил:
– Подобное нарушений приличий неслыханно!
Простертый у его ног нерегиль сжал кулаки так, что побелели костяшки пальцев.