Самый большой дурак под солнцем. 4646 километров пешком домой Рехаге Кристоф
– Но так всегда было?
– Такое случалось и раньше, но сейчас это случается все чаще. Ханьцы считают тибетцев неблагодарными. Они вкладывают много денег в инфраструктуру верхних земель и не понимают, почему многие местные жители все равно не желают пускать их к себе!
Машина наполняется его смехом, таким громким и заразительным, что все начинают смеяться вместе с ним. Мы съезжаем с асфальтированной улицы и сворачиваем на гравийную дорогу. Время от времени нам попадаются хижины, перед которыми стоят женщины в платках и дети. Люди держат здесь огромных пушистых собак – тибетских мастифов. Своими гривами они напоминают львов и могут напугать даже волка.
Вот мы и у цели. Машина останавливается, я открываю дверь, делаю первый шаг по мягкой земле, оглядываюсь, и у меня захватывает дух. Изящные холмы тянутся до горизонта, за ними видна цепь гор, крутая и заснеженная. Облака проносятся надо мной, над травой, зеленой и короткой, будто газон в парке, над редкими кустами и деревьями.
Я взбираюсь на холм и падаю на мягкую землю. Мир за моей спиной начал уменьшаться, пока я не почувствовал, что вижу все его изгибы, как на карте.
Нет, Тибет не похож на Альпы. Здесь нет узких долин и пастбищ, это не просто горы, а именно горная страна. Кажется, что здесь можно вдыхать небо. Мои друзья выглядят маленькими точками внизу у ручья. У них есть табуретки, удочки и ведра. Они обещают к ужину рыбу. Время от времени ветер доносит до меня их смех.
Яки тоже выглядят, как белые точки. Они едва заметно передвигаются по зеленой равнине в поисках лучшей травы, чтобы хорошенько ее пожевать. Эти звери – тихие комедианты. Массивные туловища, густо покрытые лохмами, под ними неожиданно изящные ноги. Они стоят небольшими группами и вроде бы не хотят ничего, кроме покоя. Если к ним приблизиться, они долго будут делать вид, что не заметили этого. Но если подойти на критическую для них дистанцию, они отходят ровно на столько шагов, сколько сделал подошедший к ним. Или так: ты подошел к яку на четыре метра, и он отойдет на четыре метра в сторону. Дальше отходить ему лень, он словно говорит: «Уходи сам в другое место, высокогорье большое».
– Яки похожи на азиатских буйволов, – сообщаю я Нгодупу, когда мы в сумерках едем назад, – вроде бы такие большие и с рогами, а такие застенчивые, что все время от меня убегают!
Тибетцы разражаются громким хохотом. Нгодуп вытирает слезу из уголка глаза:
– Поверь мне, маленький Ляй, ты бы не решился подойти к рассерженному яку! Те, которых ты сегодня видел, принадлежат моему другу. Они совершенно безобидные и привыкли к людям. Иначе я бы тебя к ним не подпустил.
…Я решил не отправляться сразу в путь, а провести день в саду у храма. У меня в руках книжка, я сижу на солнышке и наблюдаю за молодым монахом, как он снова и снова обходит по часовой стрелке храм. Его волосы коротко подстрижены, он носит одежды винного цвета, в руке у него деревянные четки. Когда он заканчивает обход, я заговариваю с ним, чтобы узнать, сколько кругов он прошел. Двести, отвечает он, и пока я размышляю, сколько это километров, появляется чувство, что и мне тоже пора отправляться в путь.
На следующее утро Тяньчжу остается позади. В воздухе пахнет дождем, но меня это не останавливает. Я прохожу через заросшие деревьями аллеи и длинный населенный пункт, который кажется заброшенным. С дрожью в сердце я читаю размытую надпись на стене:
«УРА ИДЕЯМ МАО ЦЗЭДУНА!»
Это реликвия времен Культурной революции.
Впервые я вижу это выражение в такой форме, и на ум сразу приходят политические кампании, которые истощили всю страну. Я рассматриваю здание: раньше здесь была фабрика, но теперь, похоже, тут ничего нет. Если его когда-нибудь снесут, уйдут в историю и эти иероглифы. Прогресс в этой местности сметает со своего пути не только городские стены, храмы и поэтов, но и самый коммунизм.
Чем дальше я продвигаюсь по коридору Хэси, тем резче поднимается улица и тем сильнее меняется земля вокруг. Кажется, будто я покинул сад через заднюю дверь и вышел в голые поля. Здесь, наверху, розы не растут.
И вот, в полдень, когда все вокруг стало холодным и суровым, как в соборе, я замечаю, что подошел к тоннелю Ушаолин. Навигатор показывает почти три тысячи метров над уровнем моря, да и природа здесь такая, как на высокогорном плато: короткая трава, переходящие друг в друга холмы, горные вершины на горизонте. Я зачарованно останавливаюсь: по холму крупными изгибами проходит возвышение, напоминающее позвонки на спине, в некоторые местах его едва можно разглядеть, но оно там есть.
Великая стена.
Я сворачиваю с асфальта и иду к ней, кладу руку на ее глину. Она для меня как старый друг, и здесь, в этом месте, где ветер треплет ее уже больше двух тысяч лет, она кажется еще более уязвимой. Сейчас она представляет собой всего лишь кучку спрессованной земли, на много-много веков старше каменных стен, возведенных династией Мин. Никто не потрудился привести ее в порядок хотя бы для туристов. Я немного прохожу вдоль нее, пока она не исчезает в горах, потом разворачиваюсь и снова иду к тоннелю. Мягкая земля приглушает мои шаги.
В самом высоком месте улицы установлена табличка, на которой написана высота и изречение времен Дэна Сяопина. На громоздком официальном китайском людей предупреждают о том, что правительство, народ и армия должны действовать совместно, чтобы улучшить жизнь в коридоре Хэси.
Я вспоминаю слоган Мао. Больше двух тысяч лет назад императоры Китая создали свод девизов правления, с помощью которых они утверждали свою власть и выражали свои желания.
Первый император Суй, после того как ему наконец удалось объединить империю спустя нескольких веков раздробленности, назвал свое правление «Кайхуан», «Начало императорства». Позже, когда его положение укрепилось, он провозгласил новый девиз, более подходивший к изменившейся ситуации: «Реншоу», «Добрая, долгая жизнь».
Возможно, это слишком решительный прыжок от императорских времен к народной республике, но предводители современного Китая тоже придумывают такие слоганы: например, «идеи Мао Цзэдуна», «теория Дэна Сяопина», «три образца Цзяна Цзэминя», а сегодня действует слоган «научная концепция развития», на котором основывается правление Ху Цзиньтао.
И все-таки что-то изменилось со смертью Мао. Раньше за каждым новым слоганом следовали массовые кампании, но со времен реформ этого больше нет. Если правительство придумывает какой-то новый девиз, то большинство населения не видит в этом ничего особенного. Китай идет дорогой к «социализму с китайской спецификой», он усвоил принципы рыночной экономики, построил вторую по величине в мире сеть дорог и создал более ста пятидесяти городов-миллионеров. Ни у кого не остается ни времени, ни желания выходить на улицу ради каких-то абстрактных идей.
Лишь одно остается непонятным: почему до сих пор повсюду висит лицо Мао Цзэдуна? Оно сияет на фасаде Запрещенного города в Пекине и глядит с денежных купюр. Сейчас это не более чем пустой образ. Мао Цзэдун выступал за господство коммунистической партии, но сейчас его фигура используется только в качестве символа страны, которая после всех перипетий двадцатого века наконец начала идти к двум большим целям, которые не зависят ни от каких слоганов: прогресс и стабильность.
Джули, как всегда, смеется, когда я рассказываю ей о том, что повсюду вижу надписи.
– Это же просто старая табличка. Люди проезжают мимо и даже не смотрят на нее. Это никого не интересует!
На самом деле она позвонила мне не для того, чтобы обсуждать мои политические рассуждения, а чтобы сообщить мне, что получила пакет из Пекина. Вчера она нашла его под дверью. В нем была большая пачка чая, а в чае был запечатанный пластиковый пакет.
Рыба-сабля.
Моя подруга Карла от души посмеялась над этой просьбой, а затем купила рыбу и засолила ее на пекинской кухне. Мы с Джули кажемся ей очаровательными эксцентриками.
– Ну как, ты теперь моя подружка? – спрашиваю я по телефону, и высокогорное плато вокруг меня погружается в тишину, как будто ждет вместе со мной ее ответа.
Джули смеется. Потом она говорит:
– Да.
Политика
Передо мной раскинулись оазисы, развешанные между горами и пустыней Гоби, точно белье на веревке. Первым на моем пути будет Увэй, и, когда я до него доберусь, пустоши, отмеченные звездочками на карте, будут уже не так далеко. Дорога резко спускается к равнине, и вокруг все снова становится, как прежде: машины здесь ездят гораздо чаще, чем в горах, вокруг видны поля и леса. В воздухе почти ощущается лето.
Однажды я провалился в глубокий сон, лежа на краю поля, и проснулся от того, что люди собрались вокруг и посмеиваются. У женщин на головах повязаны платки, может быть, они относятся к народу хуэй, но сейчас мне не до этих размышлений.
До Увэй еще полдня пути, когда мне встречается дядя Шен. Он едет мне навстречу по другой стороне улицы, в пестрой одежде, шлеме и с большим багажом. Заметив меня, он останавливается и машет мне через улицу. Я машу ему в ответ. Между нами разворачивается фотобитва: он достает камеру, я – широкоугольный объектив, он поворачивает камкодер, а я – телеобъектив. Между нами мелькают удивленные лица автомобилистов.
Потом я решаю все-таки перейти улицу и заговорить с ним. Ему шестьдесят лет, он только что вышел на пенсию, его зовут Шен Чжоуюй, дядя Шен. Он живет в Урумчи, столице Синьцзян, недалеко от родины Чжу Хая, но родился он в центре страны, в провинции Хэнань. В шестнадцать лет судьба забросила его на северо-запад, потому что здесь была работа и еда. Он стал механиком на железной дороге.
В итоге невысокий хрупкий паренек превратился в мужчину с огромными руками, грудной клеткой объемом с бочку и громовым голосом. Он проработал больше сорока лет, женился и вырастил двух сыновей, и когда наконец вышел на пенсию, ему в голову пришла идея: он купил велосипед и решил получше узнать свою страну. Сейчас он едет на юг. Оттуда он собирается отправиться на восток и на север.
– Везде! – восклицает он, и его глаза светятся еще ярче, чем у Ван Циня и Чжу Хая. Он уже немолод, на руках у него несводимые мозоли от целой жизни тяжкого труда. Но сейчас они скрыты велосипедными перчатками, и он точно знает, что эта весна принадлежит ему.
Мы долго стоим и беседуем, дядя Шен и я, и, когда мы наконец прощаемся, наступают сумерки. Мне нужно как можно скорее попасть в город, чтобы найти гостиницу, но есть одна проблема: я не могу идти в Увэй, пока не увижу белые пагоды. И, хотя сами они уже давно разрушены и заменены копиями, то место, на котором они находятся, настолько значительно, что просто нельзя пройти мимо него. И вот я сворачиваю с дороги и ищу себе путь через поля и деревни с глиняными домами. Когда я прихожу, билетный киоск оказывается уже закрыт.
Я стучусь. Выглядывает усталый человек и взмахом руки приглашает меня войти. Вокруг никого не видать, я один. Я прохожу мимо белых зданий. На самом деле это даже не пагоды, а ступы, мавзолеи. Их здесь больше сотни, они стоят, словно лес. Синие сумерки придают всему налет древности. На этом месте в 1247 году встретились тибетские и монгольские послы, чтобы обсудить положение Тибета в свете могущества ханской империи. Я представляю себе бородатых мужчин, завернутых в меха, с саблями на поясах, которые громко произносят важные речи и пьют вино из деревянных стаканов.
Скорее всего, я слишком много смотрел телевизор.
Конечно же, это были серьезные переговоры, в результате которых были установлены отношения по модели «учитель-ученик». Тибетский Лама стал учителем императоров, но и монголы получили право устанавливать свое господство в Тибете. В официальном понимании это доказывает претензии на Тибет не только Народной Республики, но и Китайской Республики Тайвань. Это очень просто: если рассматривать монгольскую династию Юань как один из полноправных императорских домов в китайской истории, то получается, что в результате этих переговоров Тибет стал частью не только монгольской империи, но и всего Китая.
Конечно, существуют факты, свидетельствующие об обратном. Например, строительство стены, предпринятое хан-китайским императором династии Мин после того, как была разгромлена династия Юань. Бастионы были построены не для того, чтобы удерживать монголов на общей земле, а для того, чтобы навсегда изгнать их отсюда. Никто больше не хотел даже разговаривать с ними, их презрительно называли «дацзы» – «татары».
А что же произошло с Тибетом? История считает спорным принятие в 1247 году одной тибетской делегацией решения за весь Тибет. Все-таки это были просто послы одной из тибетских церквей. Кроме того, династия Мин оказывала впоследствии крайне скромное влияние на Тибет, ограничиваясь раздачей титулов и обменом подарками.
Небо стало сине-фиолетовым, на нем появились первые застенчивые звезды. И тут я замечаю руины. Это всего лишь развалины размером с автобус, состоящие из хрупкого, местами заросшего кирпича. Это последняя из настоящих ступ, о которых уже никто точно не может сказать, когда они были возведены.
Затем я замечаю фигурки: они маленькие, из фарфора и металла, некоторые из них похожи на тибетских бодхисаттв, другие на Гуаньиня, бога милости, был среди них и один из даосских бессмертных святых. Люди принесли их сюда и поместили на руины, в нишах между кирпичами. Они пришли сюда не из исторических или политических соображений, а следуя своей вере. Они принесли с собой маленькие фигурки, чтобы поставить их сюда, им не было дела до поддельных, слишком новых ступ, из-за которых им пришлось покупать билет и с которых уже осыпается краска.
Люди пришли именно сюда, к этим руинам, поставили здесь свои фигурки и прочитали молитвы, а потом ушли, не оставив ни одного намека на то, кто они – ханьцы, тибетцы, монголы или все сразу.
Мне потребовалось почти четыре часа, чтобы добраться до ближайшего населенного пункта. Уже далеко за полночь, и даже неоновые вывески не горят. Ни отеля, ни гостиницы мне не встретилось, не было даже ни одного киоска. Я останавливаюсь в единственном месте, где можно купить что-нибудь поесть: это забегаловка, где продают баранину на вертеле. Она расположена наполовину в доме, наполовину на улице, и освещена скудным желтым светом единственной электрической лампы.
Я снимаю рюкзак и сажусь за стол. Хозяин принимает мой заказ и подсаживается рядом. Выяснив, как меня сюда занесло, он сообщает плохую новость: здесь нет ни одного отеля, мне придется идти в Увэй. Его жена сочувственно кивает. Я спрашиваю, как далеко он находится, и в ответ слышу: тридцать ли.
Я удрученно жую свой шашлык. Я надеюсь, что хозяева что-нибудь предложат мне, какой-нибудь топчан в чулане, но сам спросить об этом не решаюсь. Вдруг из темноты вырастает мужчина, садится за соседний столик и заказывает себе дюжину шашлыков. Когда его взгляд останавливается на мне, он удивленно поднимает брови:
– Что тут делает иностранец?
– Иностранец знает китайский, – смеясь, отвечает хозяин, и мужчина тут же подсаживается за мой столик.
– Чжао, – представляется он. У него волевое мускулистое лицо и кожаная куртка. – Я из мэрии.
Тень возле меня
Я просыпаюсь от стука в дверь – это господин Чжао. Он чем-то напоминает сову.
– Ты все еще здесь! – восклицает он, и по его голосу не похоже, что он этому рад. Я смотрю на телефон: сейчас чуть больше девяти. Я лег спать четыре часа назад.
Я машу ему рукой в знак того, что все понял, потом его лицо исчезает в дверном проеме. Я снова остаюсь один в его офисе. Вокруг валяются бутылки из-под пива и сигареты – полный хаос.
Вчера вечером господин Чжао предложил мне переночевать у него в ратуше, он даже дружелюбно хлопнул меня по плечу, оторвавшись от поедания своего шашлыка. Я не заставил себя долго уговаривать. Идея показалась мне забавной, к тому же уже не было времени идти в Увэй. Чуть позже я оказался в маленьком офисе. Снаружи был слышен гул коридоров ратуши, внутри сидели мы с господином Чжао и еще двое крестьян. Оба были одеты в слегка выцветшие пиджаки. Их лица то и дело окутывались табачным дымом.
Я сидел на топчане, предложенном мне господином Чжао в качестве кровати. В руках у меня был стаканчик апельсинового лимонада, я смотрел в окно. Воздух пропитан табаком и алкоголем, как губка. Сначала все в штыки приняли мой отказ пить алкоголь, но с каждой новой бутылкой пива они становились терпимее и спокойнее. Их алкогольные игры сменяли одну в другую: они поднимали вверх пальцы, бормотали цифры, закидывали назад головы и опрокидывали в себя стаканы, а их взгляды стекленели все больше и больше. Один из крестьян боролся с опьянением по-своему: каждый раз, прежде чем осушить стаканчик, он держал его на вытянутой руке и пару секунд разглядывал его.
Только когда господин Чжао показывал мне, как пройти в туалет, я узнал, что на самом деле происходило.
– Эти двое спорят из-за полей, – сказал он и качнулся, пока мочился, – они соседи, и у одного из них больше денег, чем у другого. Так сегодня обстоят дела в наших краях.
Он повернулся ко мне и засмеялся:
– И я должен с ними мучиться!
Дорога до Увэй почти полностью прямая. Она начинается в том месте, где я стою, и уходит вдаль до горизонта. Над ней висит желтоватая завеса пыли. Воздух немного дрожит от жары, пустыня уже недалеко.
Я обливаюсь потом. Солнце еще не поднялось до своего зенита, когда я замечаю рядом с собой какую-то тень. Я оборачиваюсь и вижу перед собой парня в футбольном трико. Он худой как щепка. Своей неуклюжей осанкой и пушком над верхней губой он немного напоминает мне консьержа в жилом комплексе в Пекине, где я жил.
– Hello, – обращается он и неуверенно смотрит на меня.
– Hello, – отвечаю я.
Наши приветствия растворяются в воздухе. Наступает молчание, в котором лишь один вопрос. Я знаю какой, он исходит почти от каждого, с кем я встречаюсь.
– Да, мы можем говорить по-китайски, – говорю я и замечаю по улыбке, что у него свалился с плеч тяжкий груз.
Его зовут Ци Юйтянь, на следующий год он будет поступать в университет. В какой? Это зависит от того, как он сдаст экзамены. Он много учится, у него нет времени на девушек. И он любит европейский футбол. Китайские сборные – это кошмар, жалуется он, и в его словах звучит та же досада, которую я так часто слышал у Сяо Чая. Как это получается, спрашивают миллионы футбольных поклонников в Китае, что народ, составляющий одну пятую от всего человечества, не может собрать одну-единственную достойную сборную по футболу?
Вдруг около нас останавливается мотоциклист. Он дружелюбно улыбается, протягивая мне руку, потом дает юноше пару купюр, и уезжает в дыму и реве.
– Это на обратную дорогу, – объясняет мне Ци Юйтянь, пересчитав деньги и убрав их карман, – мой отец захотел, чтобы я сегодня пошел вместе с тобой, чтобы поупражняться в английском.
Мы проходим вместе почти двадцать километров, и иногда, когда слева или справа видны сияющие на солнце луга, или ветер играет ветвями тополей, мой друг застенчиво показывает рукой на окрестности и говорит что-нибудь типа «Как прекрасна моя родина!».
Сначала я не верю ему. Такое чувство, что эти слова ему вдолбили в школе и теперь он хочет покрасоваться перед иностранцем: прекрасная страна, счастливые люди, китайский социализм. Я спрашиваю его, не хотел бы он переселиться на юг, где зима не такая холодная, а вкус еды играет тысячей приправ, но он удивленно смотрит на меня:
– Конечно, есть края красивее Увэя, но я вырос здесь. Каждый больше всего любит свою родину. Разве не так?
Я вспоминаю о Джули, о том, как она гордится своей родиной Сычуань, о Сяо Чае, который каждый день ругается на работу в Пекине и хочет вернуться обратно на юг, о Чжу Хаи, который ест ягнятину исключительно в Синьцзяне, потому что только там выращивают по-настоящему жирных овец.
А как же моя родина? Когда я думаю о Бад-Нендорфе, я первым делом вспоминаю серое небо. Оно вобрало в себя все цвета, кроме красноватых стен фасада Клинкера. Может быть, я привыкну жить там. Может быть.
Когда дойду дотуда пешком.
Лето
Здравствуй, пустыня
8 июня 2008 года.
Сишилипу, на границе пустыни Гоби
Я лежу на своем туристическом коврике в темноте, вокруг стоит тишина. Статуи Бодхисаттвы стоят темными силуэтами, и даже цвет ткани сверху на потолке уже нельзя разобрать. Через щелку в крыше сюда проникает лучик света, и одна из статуй кажется зеленой. Или голубой?
Ночь удивила меня. Только что я стоял в мастерской художницы и наблюдал за тем, как она работает, а потом на улице резко потемнело, и мне пришлось задуматься о ночлеге. Женщина рассмеялась: в этой деревне нет гостиницы, но если я не против, то могу переночевать в храме. Запах ладана ароматными струйками струится по комнате. В глубине я вижу поблескивающую точку, должно быть, тлеющий кончик ароматической палочки. Наверное, здесь прекрасно жить, в тишине деревенского храма, среди статуй и настенной живописи, медленно и с наслаждением проводя время за реставрацией.
Кто-то приближается.
Я чувствую это еще до того, как раздается шарканье шагов. Шуршание за дверью, скрип, пыхтение и громкий стук. Вспыхивает свет, и я вижу пожилую женщину. Негодующую пожилую женщину. Она показывает на меня, на бодхисаттв и на дверь, при этом из нее извергается словесный поток на каком-то диалекте, коорый грохочет, как крошащиеся камни. Я не понимаю ни слова, но общий посыл мне ясен: я должен уйти отсюда вон.
Я плетусь за пожилой женщиной в темноту, рюкзак косо болтается на плечах. У меня даже не было времени нормально зашнуровать ботинки. Она шаркает на два шага впереди меня и без перерыва бормочет что-то себе под нос, ее голос кажется очень злым.
– Мне очень жаль, – беспомощно шепчу я, но она не обращает на меня внимания.
Она останавливается перед другой храмовой залой, открывает ворота, взмахом руки приглашает меня переступить порог и указывает на пол. Там, в желтом свете лампы, на полу лежит брезент, поблескивая, словно разлитое масло. Это даосский зал храма: божественные статуи облачены в одежды и головные уборы императорских служащих, у них длинные струящиеся бороды. Пожилая женщина указывает на брезент, но я не понимаю.
– Я должен здесь спать?
На ее лице появляется улыбка. Вдруг в дверях возникает художница.
– У бабушки нелады с настоятелем буддистского храма, – объясняет она, – она беспокоится, что у нее будут неприятности, если она разрешит тебе переночевать в буддистской части.
– А здесь можно?
– Никаких проблем. Главные даосисты этого храма – наши хорошие друзья!
Когда обе дамы исчезают, приходит главный даосист. Он бурчит что-то в свою бороду, потом выходит и возвращается уже с удлинителем. «Для зарядки», – поясняет он, указывая на мои фотокамеры. Потом он снова уходит, и я опять остаюсь один.
Я раскатываю свой коврик на брезенте, сверху кладу спальный мешок и забираюсь внутрь. Ботинки, сумки с камерами и рюкзак я кладу рядом. Откуда-то доносится запах ладана, как и в предыдущей зале. Я закрываю глаза и слушаю тишину. Потом я снова открываю их. Я встаю, иду к раке и пересчитываю божественные статуи: их оказывается двадцать семь. Между ними стоит бюст Мао Цзэдуна.
Утром я просыпаюсь, и бабушка приглашает меня позавтракать. На столе стоят мантоу, маленькие булочки, которым я так радовался в зимние холода. Мы сидим в мастерской художницы, едим и пьем чай, а через окно сюда проникают лучи утреннего солнца. Вокруг нас кружится кошка. На стенах висят пейзажи, рядом стоит заготовка статуи из дерева и соломы. Потом ее обмажут глиной, покроют гипсом и раскрасят. Легкий запах терпентина.
Я жую мантоу, рассматриваю статую, голубой полукомбинезон художницы и кошку в лучах солнца, и вдруг во мне просыпается маленький мальчик, который больше двадцати лет назад сидел на кухонном полу, пока мама готовила.
– Останься у нас еще на денек, – говорит бабушка с улыбкой, и мне больше не трудно ее понимать.
Четыре часа спустя я растерянно стою посреди пустыни. Я пришел сюда по длинной аллее из тополей, и раньше все было зеленым. Справа и слева простирались пшеничные поля, мясистые стебли вяло покачивались на ветру, мир был тенистым и прохладным. Потом появилась черта, отделяющая одно от другого: зеленое от желтого, свежесть от жары, ветерок от жгучих солнечных лучей, аллею тополей от пустыни.
И вот я стою в пыли, вокруг видны лишь раскаленные валуны, и я чувствую себя глупо. Почему я не подготовился получше? В моем рюкзаке осталась лишь одна бутылка воды и одно яблоко, но я не осмеливаюсь их достать.
Я немного успокаиваюсь только тогда, когда разглядываю в паре сотен метров отсюда шоссе. Если что, будет к кому обратиться за помощью.
По небу проплывают крошечные облака. Тень, которую они отбрасывают, имеет резкие очертания и дает немного прохлады. Я каждый раз искренне благодарен им, когда они хотя бы на пару секунд закрывают меня от солнца. Когда я думаю о своем родном городе на севере Германии, то он почти всегда кажется мне туманным и серым, но в тот день, когда я пришел пешком из Парижа, светило солнце. У мира были свет и тень. И он имел запах.
– Как далеко простирается пустыня? – спрашиваю я у крестьян, которые грузили тюки сена на грузовик посреди чиста поля.
– Пустыня? – Они смеются. – Еще долго идти, она тянется еще десять тысяч ли.
– До Синьцзяна?!
– До Казахстана!
На меня смотрят три лица, полные восторга от размеров своей пустыни.
– Я имею в виду только этот отрезок, – уточняю я.
– Этот? Ну, где-то десять ли.
То есть пять километров. То есть полтора часа.
Когда я наконец снова перешагиваю через линию и попадаю на зеленую сторону, я чувствую себя совершенно высохшим. Я падаю у входа одного из домов, выхватываю из рюкзака бутылку и одним глотком опустошаю ее. Прохлада растекается по моей груди и медленно гаснет.
Десять тысяч ли. Как я с этим справлюсь?
Я слышу предостерегающие голоса: мой отец, который постоянно видит меня бегущим от чего-то, моя бабушка, которая утверждает, что по донышку винной бутылки узнала, что в Гоби меня постигнет смерть. И, наконец, тот вечер в Пекине, когда я сидел в ресторане с одним режиссером и его свитой, и он высмеивал мой план. Язвительным тоном он много раз доказывал мне, что это совершенно невозможная затея – пеший поход через Гоби.
Дверь за моей спиной открывается, входит молодая женщина. Увидев меня, она сначала пугается, потом начинает смеяться. У нее легкие шаги, а платье похоже на само лето.
– Там впереди еще много пустыни? – спрашиваю я, и она послушно смотрит в том направлении, куда я указал.
– Ну да, потом много. Но до нее еще далеко.
Она садится на мотороллер, заводит его и с громким ревом уезжает. Ее волосы развеваются по ветру. Я достаю из кармана яблоко. Оно душистое и очень сладкое.
Следующие дни проходят легко. Я встаю в предрассветный час, следующие пару часов иду, потом ложусь на землю в тени какого-нибудь дерева. Я сплю, потом иду дальше. Улицы тенистые, а там, где тени нет, по обеим сторонам видна зелень. Нет зелени на небольших отрезках пустыни, не больше пары километров.
Однажды мне встречается мотоциклист. Он приехал с северо-востока, работает психологом и взял месяц отпуска, чтобы объездить на своем красном коне всю страну. На мой вопрос о размерах пустыни он отвечает, что главная опасность не в размерах, а в людях. Так, в Тибете пара мракобесов чуть не стащила его с седла.
– Может, они просто хотели избить меня за то, что я ханец. – Он ухмыляется. – Или хотели ограбить меня.
Прежде чем попрощаться, он дает мне еще один совет: я должен остерегаться пчел. По дороге он попал в их рой и вышел оттуда совершенно искусанным.
Пчелы! Я содрогаюсь при одной мысли о них.
Громоотвод
И снова я был виноват сам, потому что и на следующий день не взял с собой еду. Улица привела меня к нагорью, где, судя по карте, на протяжении почти сорока километров нет ни одного населенного пункта.
И все-таки я не потрудился сделать запасов больше, чем обычно, потому что я понадеялся на шоссе, идущее в том же направлении, что и улица. «Там уж мне наверняка встретятся пропускные пункты или заправки», – думаю я. Но их здесь нет.
Я выпил почти уже всю воду, а есть вообще больше нечего. Хорошо, что ветер гонит над Гоби плотные облака, так что от жары я не страдаю. И все же я сожалею о том, что мне недостает предусмотрительности.
Я лежу в поле и рассматриваю кроликов, которые с не меньшим любопытством поглядывают на меня. Приближается группа мотоциклистов: это пенсионеры, трое мужчин и две женщины, они едут на прогулку по горам. Они радушно предлагают мне воду, и, когда я с жадностью прикладываю бутылку к губам, они впихивают еще две бутылки холодного чая во внешние карманы моего рюкзака. Вы, молодежь, не слишком предусмотрительны, замечают они покровительственно. Кроме того, они советуют опасаться надвигающейся бури.
Далекие раскаты грома застали меня, когда до Фэнчэнпу оставалось еще четыре километра. Я смотрю вверх: небо приобрело зеленоватый оттенок, с южных холмов сюда ползет черная стена облаков. В центре этой стены сверкают молнии.
Я кажусь себе ничтожной песчинкой на поверхности Гоби. Впрочем, на мне по-прежнему тридцать килограмм багажа. Однако я бодро орудую лыжными палками, когда тучи настигают меня. Я несусь вперед широкой рысью.
В воздухе пахнет металлом, хотя, может быть, это мне только так кажется. Чем ближе подходит гроза, тем громче грохочет гром и темнее становится небо. Я думаю о кроликах: им-то хорошо, эти зверюшки просто спрячутся в норе и переждут, пока все успокоится. А я ношусь тут, по пустыне, и отчаянно боюсь.
Первые капли падают на меня, как удары, колотят по лбу, по куртке! Я смотрю наверх: вот они, облака, мрачные, тяжелые, выпуклые, стремящиеся прижаться к земле и переплестись в плотный темный купол. Впереди уже видна деревня, я могу разглядеть ее дорожную табличку, которая возвышается над дорогой словно громоотвод. Фэнчэнпу. Ужасная деревня.
Я не прохожу, а проношусь мимо таблички галопом. Рюкзак бьет меня по спине, сзади негодует гром, я пробегаю первый дом, второй. Капли дождя барабанят по куртке, а я, добежав до третьего дома, барабаню в дверь.
– Здесь есть где-нибудь гостевая комната?
Хозяйка с беспокойством смотрит мимо меня на тучи и на то, как я невольно втягиваю голову в плечи.
– Ну входи, – приглашает она наконец, – у нас есть свободная комната.
Мне достается крошечная комната с каном и одностворчатым окошком, по которому струится дождь. Это прекрасно. Я скидываю с себя багаж и скорее бегу в холл.
– Здесь где-нибудь есть ресторан?
По правде говоря, мне совершенно не хочется опять выходить наружу, но от голода у меня подкашиваются ноги. Женщина указывает на следующий перекресток, и вот я снова в пути.
Дверь ресторана открыта. Я отодвигаю занавеску из пластиковых ламелей и вхожу в пустую комнату. На стенах висят постеры, изображающие цветы и природу, столы из темной древесины. Внутри тишина, а снаружи ливень и раскаты грома.
– Вэй? – зову я, и на секунду мне кажется, что я снова оказался в храме мастера Яня в горах. Мой голос стихает без ответа. Но вот из двери выглядывает девочка и тотчас испуганно закрывает лицо руками.
– Папа, тут чужой! – кричит она. В дверях появляется повар.
– Вы открыты? – спрашиваю я, и он кивает. Я так этому рад.
Утром я просыпаюсь на теплом кане, и все уже позади. Лишь осел провожает меня удивленным взглядом.
Я выхожу из деревни на северо-запад. До следующего поселка еще двадцать километров. По дороге мне попадаются лишь кусты с крошечными фиолетовыми цветами и пара разрозненных деревьев. Собственно, от поселка почти ничего не осталось. Вокруг пустой парковки ютятся лишь несколько ресторанов и сувенирных магазинов, но, похоже, клиенты уже давно не заглядывали сюда.
«ВЫСТАВОЧНЫЙ ПАВИЛЬОН ВЕЛИКОЙ СТЕНЫ» – написано на розовой табличке, за которой действительно можно ее увидеть. Она тянется от горизонта к горизонту, массивная глиняная стена, сквозь которую, как след от удара кулака, проходит шоссе.
Я стучусь в дверь выставочного павильона, жду ответа и стою некоторое время в нерешительности. Стена имеет прегрустный вид: она хрупкая, деформированная, комья желтой глины время от времени падают на шоссе, а мимо них проезжают равнодушные машины.
Дверь одного из ресторанов открывается, из нее выходит женщина. Она несет миску к крану, чтобы вымыть овощи. Я рад. Теперь я точно знаю, что будет что поесть. Пока я уплетаю блюдо из томатов и яиц, хозяин ресторана рассказывает мне, каким прибыльным делом был здесь раньше туризм.
– …пока кому-то не пришла дурацкая идея передать все предметы старины в городские музеи! Теперь здесь не на что смотреть, и наша стена разрушается.
Кое-что у них все-таки осталось: особый сорт арбузов, который выращивают в этих краях. Как и прежде, в его названии отражается гордость района Чанчэнван – Король Великой стены. Вдруг его осеняет мысль.
– Скажи-ка, – говорит он, склоняясь ко мне через стол, – ты случайно не знаешь женщину с ослом?
Я вопросительно смотрю на него.
– Она недавно была здесь, пришла сюда с другой стороны. Иностранка, я не знаю, откуда она. Может, из Америки. И с ней был осел.
Я решаю идти дальше вдоль подножия стены. Тут повсюду дыры и зазубрины, некоторые из них такие большие, что в них можно переночевать. Стена идет сквозь через высокие пашни. Иногда я на ходу веду рукой по колосьям и чувствую, как мягко они скользят между пальцами. Один раз мне попадается проход на самый верх стены. Залезть сюда нелегко, но, когда я оказываюсь наверху, мне хорошо видно все вокруг. Овечьи стада кажутся отсюда цветами на полях, вороны поднялись в воздух и ругаются на меня сверху, а на горизонте виднеются нежные полоски облаков. Мои шаги почти бесшумны, полуденное солнце окрашивает землю в золотой цвет.
Я на востоке Китая, где-то посреди Великой стены. Я хочу, чтобы это мгновение длилось вечно.
Когда спускаются сумерки, я вхожу в город Шандан. В одном маленьком киоске разговор снова заходит о даме с ослом. Высокая она, говорят на этот раз, высокая и очень худая. Она направляется в Дуньхуан, чтобы лечить рак.
Рак?
Хозяин киоска и его жена смотрят друг на друга, пожимая плечами, потом он говорит, чуть менее уверенно: «Рак или что-то вроде того. Какую-то плохую болезнь!»
Чужаки
В Шандане я провожу один день. Этот город такой же зеленый и оживленный, как Увэй, но чуть поменьше. В центре него разбит парк, в котором есть памятник, изображающий двух мужчин европейского вида и группу детей: Реви Элли и Джордж Хогг. Новозеландец и его английский коллега жили в Шандане во время Второй мировой войны и содержали школу для сирот. Позднее Хогг наступил на ржавый гвоздь и умер, а Элли отправился в Пекин, там ему, как другу коммунистической партии, выделили квартиру, где он жил и писал книги. Он был одним из немногих иностранцев, получивших гражданство в Народной Республике, и ему это явно пошло на пользу, потому что к концу жизни он заметно располнел.
Позади Шандана расположено водохранилище. Я иду вдоль берега, оставляя за собой глубокие следы на сырой земле. Лягушки квакают, утки крякают, а солнце сверкает в воде как в голубом зеркале. Я бросаю в водохранилище камушек и наблюдаю, как по воде все более тонкими кругами расходятся волны.
– Конечно, бабушка с ослом! – говорят люди в деревне Цицзядиан. – Она проходила здесь, она идет всю дорогу из Цзяюйгуань пешком, так же, как и ты!
На мой вопрос, казалась ли она больной, они только отмахиваются.
– Она не была больна! Как бы она тогда могла столько пройти? У нее это что-то вроде паломничества, – и, с добродушным смехом, – ведь у вас, чужаков, рождаются такие забавные идеи!
Меня приютили в храме, у пруда в конце деревни. Местные жители совсем недавно отстроили его заново, после того, как старый был разрушен. Двое пожилых мужчин не пожалели протянуть для меня удлинитель с лампочкой во двор храма.
– Ты действительно хочешь спать снаружи? – спрашивают они, и я, не задумываясь ни на минуту, отвечаю, что да, хочу.
Вход в храм обращен на юг. В воздухе стоит сильный аромат плодородной, роскошной земли, вдали видны покрытые снегом вершины гор Цилянь, которые давно маячат на моем горизонте. Пастушка с платком на голове привела свое стадо на пруд к водопою, а потом уводит его обратно.
Теперь я наедине со своим храмом. Над землей царит тишина, деревенские звуки утихают. Лишь то там то сям скрипит дверь, кто-то кого-то тихо зовет, лает собака. Мой коврик лежит на каменном полу под лампочкой, надо мной разворачивается ночь.
…На следующее утро я просыпаюсь искусанный и дрожащий от холода. Я высвобождаюсь из сырых объятий своего спального мешка, подпрыгиваю и беспомощно скачу по двору. Когда первые лучи солнца падают на стену, я становлюсь в них и закрываю глаза. Их тепло проникает внутрь моего тела, и это чувство напоминает мне о грелках, которые в Пекине я брал с собой в постель, когда зима уже приходила в город, а центральное отопление еще не работало.
Мое лицо зудит – приветы от тех обитателей пруда, которые по вечерам поднимаются гудящим роем, чтобы начать свою кровавую охоту. На этот раз – за мной. Чжу Хаи смеется, когда я рассказываю ему об этом по телефону.
– Я же говорил тебе, что ты немного преждевременно решил выслать мне свои зимние вещи. И теперь ты укладываешься спать в летнем спальном мешке у подножия гор, да еще и поблизости от пруда? О, маленький Ляй! – И он смеется тем самым смехом, которым он скрашивал наш путь почти в сорок километров до Баодина. Много месяцев назад, когда мои волосы были еще коротки.
Направление задают железнодорожные пути: слева от них проходит проселочная дорога, справа шоссе, и все они ведут на запад. Я выбираю тихую проселочную дорогу, выхожу из деревни и по пути наблюдаю, как люди работают в полях на фоне гор.
Вдруг я оказываюсь посреди ничего. Поля закончились, дорога стала песчаной, и теперь впереди простирается только горбатая Гоби. Железнодорожные пути находятся на двухметровом возвышении и обнесены забором, по другую их сторону я слышу шум машин. Прохода туда нет.
Полчаса я блуждаю по пыли, потом наконец нахожу переход на другую сторону: труба, проходящая под трассой, вероятно служащая для отвода дождевой воды. Проблема в том, что она всего чуть больше метра в высоту, зато целых двадцать метров в длину, и внутри тут куча какашек. Я сажусь на корточки, опираюсь на лыжные палки и делаю свой первый утиный шаг внутрь трубы. Тяжесть рюкзака тянет меня к земле, на моем пути лежат две засохшие какашки. Я думаю о Джули и о том, как бы она сейчас смеялась, глядя на меня.
Но вот я наконец-то снова на свободе и осторожно распрямляю спину, мои ноги дрожат, спина мокрая от пота. Я продолжаю ковылять по обочине, и все лицо у меня почему-то зудит. Я замечаю вдали парковку и пару домов рядом и устремляюсь скорее туда.
«РЕСТОРАН», – успокаивает меня одна из табличек. Я захожу внутрь и падаю на стул, ко мне тотчас подбегает хозяин и спрашивает: «How are you?»
Вежливо улыбаясь, он сообщает, что иностранцы частенько заходят сюда, и снова я слышу о женщине с ослом. Да, она была здесь. Нет, она не могла быть очень старой, ее походка слишком моложавая. Она шла на восток Китая, чтобы продать там осла.
В ресторане почти никого нет. Несколько мужчин сидят за столом и играют в карты. Перед прилавком стоят большие кадки с растениями, в качестве удобрения в них лежит яичная скорлупа. Меню висит на стене. Все цены в нем переклеены, потому что жизнь дорожает повсюду, даже здесь, в пустыне. Я заказываю жареную лапшу за двенадцать юаней, потом смотрю на часы: чуть больше трех. За окном Гоби поджаривается на солнце. До следующего населенного пункта еще больше двадцати километров.
– Вы, случаем, не сдаете здесь спальные места? – спрашиваю я хозяина, и он в ответ сияет:
– Yes, we do!
Самый большой дурак под солнцем
Он стоял под мостом, и я не сразу его заметил. Была двухколесная деревянная тележка размером со шкаф. Впереди у нее две деревянные ручки, она обклеена газетными статьями. «ПЕШКОМ ЧЕРЕЗ ТИБЕТ!» – гласит одна из них, а под заголовком фотография улыбающегося мужчины.
На мосту тишина, снаружи жарит Гоби, вокруг никого. Я решаю немного задержаться и почитать газетку. Я опираюсь рукой на тележку и постукиваю по ней пальцами. И вдруг внутри нее что-то шевелится, гремит, раздается вздох, с другой стороны открывается створка, и появляется мужчина с фотографии. Он совсем маленького роста, может быть, даже меньше Джули, хотя на вид он ровесник моему отцу. Он вздымает кверху руки. «О, иностранец!» – восклицает он на ярком южнокитайском диалекте, потом приподнимает шляпу и ухмыляется. У него не хватает нескольких зубов. Я ухмыляюсь в ответ. Рядом с таким хрупким существом я кажусь себе великаном.
– И давно уже? – спрашиваю я.
Он секунду смотрит в пустоту, потом говорит:
– Сейчас у нас две тысячи восьмой, вышел я в одна тысяча девятьсот восемьдесят третьем, стало быть…
Четверть века! Я хватаюсь за голову. Человек в пути почти столько же, сколько я вообще живу на свете!
Когда я говорю ему, что вышел из Пекина восемь месяцев назад, чтобы вернуться на свою немецкую родину, он сияет и восклицает:
– Германия-а! Канде-а, Ницаи-а! – Эхо его голоса замолкает под мостом, и только тогда он завершает свою мысль: – Философия!
Тут до меня доходит, что он имел в виду Канта и Ницше. Дальше мы идем вместе. Он предлагает мне подвезти мой рюкзак на своей тележке, но когда я настаиваю на том, что буду нести его сам, он качает головой и говорит:
– Вы, немцы, всегда такие серьезные!
У него тявкающий смех, как у кобольда. Его зовут Се Цзяньгуань, и он в самом деле ровесник моему отцу. Дом его родителей находится на далеком берегу, в одной из деревень провинции Чжэцзян. Во времена Культурной революции он ходил в начальную школу, потом работал помощником столяра. Он вытягивает руки: оба указательных пальца отсутствуют.
– Я не хотел вечно заниматься этой работой! – смеется он.
В восемнадцать лет у него обнаружили болезнь сердца. Он перенес сложную операцию, после чего просидел на месте еще пару лет. В двадцать четыре года он завязал свой узелок и отправился в путь посмотреть горы Юньнань. И вот уже четверть века он в пути, и домом ему служит деревянная тележка. В ней он готовит и спит. Если ему нужны деньги, он помогает убирать урожай или подрабатывает в шахте. Кроме того, еще есть работники умственного труда и журналисты, поддерживающие его время от времени.
– Я проучился в школе всего пять лет, – говорит он, покачивая обрубком своего указательного пальца, – но меня приглашали делать доклады в университетах!
– Немногие знают про Канта и Ницше, учитель Се, – замечаю я.
Он отмахивается.
– Ах, не называй меня так! Обращайся ко мне «старший брат» или «дядя»! Некоторые называют меня просто Величайшим дураком под солнцем.