Граф Ноль. Мона Лиза овердрайв (сборник) Гибсон Уильям
William Gibson COUNT ZERO
All rights reserved
William Gibson MONA LISA OVERDRIVE
Copyright © 1986 by William Gibson
© А. Комаринец, перевод, 2015
© А. Гузман, перевод, 2015
© А. Чертков, статья, 2015
© В. Еклерис, иллюстрация, 2015
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2015
Издательство АЗБУКА®
Граф Ноль
Моей Д. посвящается
Неруда[1]
- Ouiero hacer contigo
- lo que la primavera
- hace con los cerezos.
COUNT ZERO INTERRUPT (ПРЕРЫВАНИЕ НА СЧЕТ НОЛЬ) —
Чтобы прервать работу программы, сбросьте счетчик до нуля.
1
Отлично налаженный механизм[2]
«Собаку-хлопушку», предварительно натасканную на его феромоны и цвет волос, Тернеру посадили на хвост в Нью-Дели. Она достала его на улице под названием Чандни-Чоук[3], проползла на брюхе к арендованному им «БМВ» сквозь лес коричневых голых ног и колес велорикш. «Собака» была начинена килограммом кристаллического гексогена, перемешанного с тротиловой стружкой.
Тернер не видел ее приближения. Последнее, что он помнит об Индии, – розовая штукатурка дворца под названием «Отель Кхуш-Ойл».
Поскольку у него был хороший агент, у него был хороший контракт. Поскольку у него был хороший контракт, то буквально час спустя после взрыва он уже был в Сингапуре. По крайней мере, большей своей частью. Хирургу-голландцу нравилось шутить, что некий процент Тернера не вырвался из «Палам Интернэшнл»[4] первым рейсом и был вынужден провести ночь в ангаре в резервуаре жизнеобеспечения.
Голландцу и его бригаде потребовалось три месяца, чтобы собрать Тернера заново. Они клонировали для него квадратный метр кожи, вырастив ее на пластинах коллагена и полисахаридах из акульих хрящей. Глаза и гениталии купили на свободном рынке. Глаза оказались зеленые.
Большую часть этих трех месяцев Тернер провел в сгенерированном базовой памятью симстим-конструкте – в идеализированном детстве в Новой Англии предыдущего столетия. Визиты голландца представали серыми предрассветными снами, кошмарами, тускневшими, когда светлело небо за окном спальни на втором этаже, где по ночам пахло фиалками. Тринадцатилетний Тернер читал Конан Дойля при свете шестидесятиваттной лампочки под бумажным абажуром с изображениями белоснежных парусников, мастурбировал, вдыхая запах чистых хлопковых простыней, и думал о девчонках-чирлидершах. Голландец же по-хозяйски распахивал дверку в тылу его мозга и задавал всякие разные вопросы; но утром мать звала его завтракать овсянкой и яичницей с беконом, за которыми следовал неизменный кофе с молоком и сахаром.
Однажды утром Тернер проснулся в чужой постели, у окна стоял голландец, заслоняя собой тропическую зелень и резавший глаза солнечный свет.
– Можете отправляться домой, Тернер. Мы с вами закончили. Вы теперь как новенький.
Он был как новенький. А толку? Кто ж его знает. Забрав то, что передал ему на прощание голландец, он вылетел из Сингапура. Домом ему стал «Хайятт» в ближайшем аэропорту. И в следующем за ним.
И в следующем. И в бог знает каком еще.
Он все летел и летел. Его кредитный чип – черный зеркальный прямоугольник с золотым обрезом. Люди за стойками, только завидев чип, улыбались, кивали. Распахивались и захлопывались за ним двери. Колеса отрывались от железобетона, тут же появлялась выпивка, стол всегда был накрыт.
В Хитроу огромный ломоть памяти, отколовшийся от пустой чаши неба над аэропортом, рухнул ему на плечи. Не замедляя хода, Тернер сблевал в синюю пластмассовую урну. Оказавшись у стойки в конце коридора, он поменял билет.
На рейс в Мексику.
И проснулся под клацанье стальных корзинок по кафелю, мокрый шорох щеток… Теплое женское тело под боком.
Комната – как высокая пещера. Голый белый пластик четко отражает звук; где-то вдали, перекрывая болтовню служанок в утреннем дворе, бьется прибой. Под пальцами – мятые простыни, шершавый лен, смягченный бесчисленными стирками.
Он вспомнил солнечный свет сквозь стену из тонированного стекла. Пуэрто-Вальярта, бар в аэропорту. Двадцать метров от самолета пришлось пройти пешком, зажмурив глаза от солнца. Вспомнил дохлую летучую мышь, раскатанную в сухой лист по бетону взлетной полосы.
Вспомнил автобус, карабкающийся по горной дороге: вонь от двигателя внутреннего сгорания, ветровое стекло, оклеенное по краю почтовыми открытками с розовыми и голубыми голограммами святых. Поднимающегося уступами ландшафта он не замечал, увлеченный шариком из розового люцита, в сердцевине которого нервно танцевала ртуть. Шар чуть крупнее бейсбольного мяча увенчивал стальной рычаг переключения скоростей. В дутой полости сферы, до половины наполненной шариками ртути, скорчился паук. Ртуть подпрыгивала и перекатывалась, когда водитель лихо заворачивал автобус по серпантину, качалась и подрагивала на прямых отрезках дороги. Набалдашник был самоделкой, нелепой и зловещей; он был здесь, чтобы сказать: «Добро пожаловать в Мексику».
Среди десятка-полутора выданных голландцем микрософтов был один, который позволил бы Тернеру сравнительно бегло говорить по-испански. Но в Вальярте он, нащупав выступ за левым ухом, вместо софта вставил заглушку от пыли, спрятав разъем и коннектор за квадратиком микропоры телесного цвета. У пассажира на одном из задних кресел автобуса было радио. В звенящие поп-мотивы периодически врывался голос диктора, чтобы продекламировать, как литанию, цепочки десятизначных чисел – «сегодняшние победители в национальной лотерее!».
Женщина рядом с ним шевельнулась во сне.
Тернер приподнялся на локте, чтобы взглянуть на нее. Лицо незнакомое, но не из тех, к каким приучила его кочевая гостиничная жизнь. Он ожидал увидеть банальную красотку, порождение дешевой пластической хирургии и безжалостного дарвинизма моды, архетип, сварганенный из сотен популярных экранных лиц за последние пять лет.
Что-то от Среднего Запада в линии нижней челюсти, что-то архаичное и очень американское. Бедро прикрыто складками голубой простыни. Сквозь деревянные жалюзи косо падает солнечный свет, расчерчивая ее длинные ноги золотыми диагоналями. Лица, рядом с которыми он просыпался в гостиницах мира, были как украшение на автомобильном капоте самого Господа. Спящие женские лица, одинаковые и одинокие, обнаженные, устремленные в пустоту. Но это лицо было иным. Почему-то оно уже соотносилось с неким смыслом. Смыслом и именем.
Он сел, спустив ноги с кровати. Подошвы зарегистрировали на холодной плитке дробь песчинок с пляжа. Стоял слабый всепроникающий запах инсектицидов. Голый, с болезненно пульсирующей головой, Тернер встал. Заставил ноги передвигаться. Пошел, толкнул одну из двух дверей, обнаружил за ней белый кафель, снова белую штукатурку, грушу хромированной головки душа, свисающую с железной трубы, покрытой пятнами ржавчины. Из кранов над раковиной сочились одинаковые струйки теплой, как кровь, воды. Возле пластикового стаканчика лежали антикварные наручные часы, механический «ролекс» на светлом кожаном ремешке.
В забранных ставнями окнах ванной отсутствовали стекла, зато их затягивала мелкая сетка из зеленой пластмассы. Выглянув в щелку между деревянными планками, Тернер поморщился от резкого жаркого солнца, увидел пересохший фонтан, выложенный плиткой в цветочек, и ржавый остов «фольксвагена» модели «рэббит».
Эллисон. Вот как ее зовут.
На ней были поношенные шорты цвета хаки и его белая футболка. Ноги – дочерна загорелые. Запястье обвивал ремешок из свиной кожи, на ремешке – механический «ролекс» в тусклом корпусе из нержавеющей стали. Они отправились погулять вдоль изгиба пляжа по направлению к Барре-де-Навидад, держась линии прибоя с узкой полоской плотного мокрого песка.
У них уже была общая история: он помнил ее этим утром у стойки в маленьком, с железной крышей меркадо. Помнил, как она обеими руками держала огромную глиняную кружку с дымящимся кофе. А он, тортильей подбирая сальсу и яичницу с потрескавшейся белой тарелки, смотрел, как мухи кружат в пальцах солнечного света, пробивающегося сквозь лоскутное одеяло тени, накинутое пальмовыми листьями и рифлеными стенами кафе. Невнятный разговор о ее работе в адвокатской конторе в Лос-Анджелесе, о том, как она живет одна в каком-то из ветхих понтонных городков, стоящих на приколе за Редондо. Он, кажется, сказал, что занимается кадрами. Так или иначе, когда-то занимался.
– Может, подыщу себе какую-нибудь другую работу…
Но разговор казался вторичным по сравнению с тем, что возникло между ними. Вот над их головами, паря в бризе, зависла птица-фрегат, скользнула в сторону, развернулась и исчезла. Оба вздрогнули от такой свободы, от бездумного птичьего скольжения. Эллисон сжала его руку.
По пляжу, приближаясь к ним, вышагивала синяя фигура – военный полицейский направлялся в город, сияющие черные сапоги казались нереальными на фоне пастельных красок пляжа. Когда полицейский с темным и неподвижным лицом под зеркальными очками проходил мимо, Тернер заметил лазерный карабин «стайнер-оптик» с прицелом «фабрик-насьональ». Синяя гимнастерка была безупречно отглажена, стрелки брюк жестки и остры, как лезвие ножа.
Большую часть своей взрослой жизни Тернер, хотя никогда и не носил мундира, был солдатом. Солдатом удачи. Наемником. Его работодатели – огромные корпорации, втайне воюющие между собой за контроль над мировой экономикой. Его специализация – топ-менеджеры и ведущие ученые. Транснационалы, на которых он работал, никогда не признают существование людей, подобных Тернеру…
– Прошлой ночью ты оприходовал почти всю бутылку «Эррадуры», – сказала женщина.
Тернер кивнул. Ее рука в его ладони была сухой и теплой. Он смотрел, как Эллисон ставит ногу на песок, как раздвигаются при этом пальцы. Розовый лак на ногтях совсем облупился.
Накатили буруны с прозрачной, как зеленое стекло, кромкой.
На загорелой коже Эллисон мелкими бусинами осела водяная пыль.
После того первого дня вместе жизнь вошла в простую колею. Они завтракали в меркадо за бетонной стойкой, вытертой до гладкости полированного мрамора. Утро проводили купаясь, пока солнце не загоняло их назад в защищенную ставнями прохладу гостиницы, где они занимались любовью под медленно кружащими лопастями деревянного вентилятора, потом спали. Под вечер отправлялись обследовать путаницу узких улочек позади авениды или уходили к холмам. Обедали на верандах ресторанов с видом на пляж и пили вино в патио белых гостиниц. В волнах прибоя качался лунный свет.
И постепенно, без слов, она научила его новому виду страсти. Он привык к тому, чтобы его обслуживали, к безликому сервису умелых профессионалок. Теперь же, в белой пещере комнаты, он стоял на коленях на плитке пола. Опуская голову, ласкал ее языком; тихоокеанская соль смешивалась с ее собственной влагой, внутренняя поверхность бедер, прижатая к его щекам, была прохладной. Покачивая ладонями ее бедра, он сжимал их, поднимал как чашу, плотно прижимаясь губами, пока язык его искал локус, точку, частоту, которая приведет ее к дому. Потом с усмешкой забирался сверху, входил и искал собственную дорогу к дому же.
А иногда, после, он говорил – и долгие разворачивающиеся спирали расплывчатого рассказа вплетались в шум моря. Эллисон говорила очень немного, но он научился ценить то малое, что она говорила. И всегда она обнимала его. И слушала.
Прошла неделя, за ней другая. В их последний день вместе Тернер проснулся в той же прохладной комнате, увидел Эллисон рядом. За завтраком ему почудилось, что он уловил в ней перемену, какую-то непривычную напряженность.
Они загорали, плавали, и в знакомой постели он забыл о смутном привкусе беспокойства.
Под вечер Эллисон предложила пойти погулять по пляжу к Барре, как они ходили в то первое утро.
Тернер извлек из разъема за ухом заглушку и вставил «занозу» микрософта. Структура испанского языка опустилась сквозь него, как стеклянная башня, невидимые ворота распахнулись в настоящее и будущее, в условное и предпрошедшее. Оставив ее в комнате, он пересек авениду и вошел на рынок. Купил соломенную корзинку, несколько банок холодного пива «Карта бланка», сэндвичи и фрукты. По дороге назад взял у торговца на авениде новую пару солнечных очков.
Его загар был теперь коричневым и ровным. Угловатые заплаты, оставшиеся после пересадки ткани, исчезли, а Эллисон научила его единству тела. По утрам, встречая в зеркале в ванной взгляд зеленых глаз, он наконец уверовал в то, что они его собственные. Да и голландец перестал тревожить его сны дурацкими шутками и сухим кашлем. И все же временами ему снилась Индия, страна, которую он едва успел узнать. Индия, разлетевшаяся вдребезги яркими осколками: улица Чандни-Чоук, запах пыли и жареных лепешек.
Стены полуразвалившегося отеля стояли на четверти пути к Барре, если идти вдоль дуги залива. Прибой здесь был сильнее, и каждая волна разбивалась маленьким взрывом.
Сейчас Эллисон тянула его к этому отелю. В уголках ее глаз появилось что-то новое, какая-то натянутость. Чайки разлетелись врассыпную, когда они рука об руку вышли на пляж, чтобы заглянуть в тень за пустым дверным проемом. Песок под фундаментом просел, и фасад обвалился, оставив перекрытия этажей свисать огромными полотнищами на погнутых ржавых сухожилиях. На каждом перекрытии пол был выстлан другим узором разноцветной плитки.
«ГОСТИНИЦА „PLAYA DEL М.“» – заглавные буквы были выложены будто рукой ребенка – морскими ракушками, вдавленными в бетонную арку.
– Мар[5], – сказал он, заканчивая слово, хотя и вынул уже микрософт.
– Все кончено, – сказала она, входя в тень арки.
– Что кончено?
Он вошел следом; плетеная корзинка терлась о бедро. Песок здесь был холодным, сухим и рассыпался под ногами.
– Кончено. С этим местом покончено. Здесь нет ни времени, ни будущего.
Он недоуменно уставился на нее, потом перевел взгляд туда, где у стыка двух осыпающихся стен переплелись ржавые кроватные пружины.
– Мочой пахнет, – сказал он. – Пошли купаться.
Море смыло озноб, но между ними теперь повисла какая-то отстраненность. Они сидели на одеяле из комнаты Тернера и молча ели. Тень от развалин медленно удлинялась. Ветер играл выгоревшими на солнце волосами Эллисон.
– Глядя на тебя, я думаю о лошадях, – сказал он наконец.
– Ну, – проговорила она, будто из глубин усталости, – они только тридцать лет как вымерли.
– Нет, – сказал он, – их волосы. Волосы у них на шеях, когда лошади бегут.
– Гривы, – сказала она, на глазах у нее выступили слезы. – Сволочи. – Эллисон сделала глубокий вдох. Отбросила на песок пустую банку из-под «Карта бланка». – Они, я – какая разница? – Ее руки снова обняли его плечи. – Ну давай же, Тернер. Давай.
И когда она ложилась на спину, утягивая его за собой, он заметил что-то – кораблик, превращенный расстоянием в белую черточку дефиса, – там, где вода соприкасалась с небом. Садясь на одеяле, чтобы натянуть обрезанные джинсы, Тернер увидел яхту. Теперь суденышко было гораздо ближе, грациозная запятая белой палубы легко скользила по воде. Глубокой воде. Судя по силе прибоя, пляж, очевидно, обрывался здесь почти вертикально. Вот почему череда гостиниц кончалась там, где она кончалась, в нескольких километрах от этого места, и вот почему руины не устояли. Волны подточили фундамент.
– Дай мне корзинку.
Она застегивала пуговицы блузки. Эту блузку он купил ей в одной из усталых лавчонок на авениде. Мексиканский хлопок цвета электрик, плохо обработанный. Одежда, которую они брали в местных магазинах, редко протягивала дольше одного-двух дней.
– Я сказал, дай мне корзинку.
Дала. Он покопался среди остатков их ужина, под пластиковым пакетом с ломтиками ананаса, вымоченными в лимонной цедре и присыпанными кайенским перцем, нашел бинокль. Вытащил. Пара компактных боевых окуляров шесть на тридцать. Щелчком поднял вверх внутренние крышки с объективов и, приладив дужки, стал изучать обтекаемые иероглифы логотипа «Хосаки». Желтая надувная шлюпка обогнула корму и вырулила к пляжу.
– Тернер, я…
– Вставай, – сказал он, заталкивая одеяло и ее полотенце в корзинку.
Вынул последнюю, уже теплую банку «Карта бланка», положил ее рядом с биноклем. Встал и, рывком подняв Эллисон на ноги, насильно всунул ей в руки корзинку.
– Возможно, я ошибаюсь, – сказал Тернер. – Но если нет, то уноси ноги, беги что есть сил. Свернешь к тем, дальним пальмам. – Он указал куда-то в сторону. – В гостиницу не возвращайся. Садись на автобус до Мансанильо или Вальярты. Поезжай домой.
До него уже доносилось мурлыканье мотора.
Из глаз ее потекли слезы, но беззвучно. Эллисон крутнулась на пятках и побежала мимо развалин, вцепившись в корзинку, спотыкаясь на разъезжающемся песке. И ни разу не обернулась.
Тернер снова уставился на яхту. Надувная шлюпка уже прыгала по волнам прибоя. Яхта называлась «Цусима», и в последний раз он видел ее в Хиросимском заливе. Но тогда он стоял на ее палубе и смотрел на красные ворота синтоистского храма в Ицукусиме.
Зачем бинокль, если и так ясно, что пассажиром шлюпки окажется Конрой, старший над ниндзями «Хосаки». Скрестив по-турецки ноги, Тернер сел на остывающий песок и открыл свою последнюю банку мексиканского пива.
Тернер не отрываясь глядел вдаль на череду белых гостиниц, руки неподвижно лежали на тиковых перилах «Цусимы». За гостиницами горели три голограммы городка – «Banamex», «Aeronaves» и шестиметровая Богородица местного собора.
Конрой стоял рядом.
– Срочная работа, – сказал наконец Конрой. – Сам знаешь, как это бывает.
Голос Конроя был плоским и безжизненным, будто в подражание дешевому аудиочипу. Лицо – широкое и белое, мертвенно-белое. Черные круги, мешки под глазами и грива выбеленных, зачесанных назад волос. На Конрое была черная рубашка поло и черные брюки.
– Пошли внутрь, – поворачиваясь, сказал он.
Тернер безучастно последовал за ним, пригнувшись, чтобы войти в дверь каюты. Белые ширмы, светлая сосновая обшивка – строгий шик токийских корпораций.
Конрой уселся на низкий прямоугольный пуф из синевато-серой искусственной замши. Тернер остался стоять, руки расслабленно висят по бокам; между ним и Конроем – стол. Конрой взял со стола серебряный, с насечками, ингалятор.
– Дохнешь усилитель холина?
– Нет.
Вставив ингалятор в ноздрю, Конрой затянулся.
– Хочешь суси? – Он отставил ингалятор на стол. – С час назад мы поймали пару окуней.
Тернер не шевельнулся, по-прежнему в упор глядя на Конроя.
– Кристофер Митчелл, – негромко произнес Конрой. – «Маас-Биолабс». Руководитель их гибридомного[6] проекта. Он переходит в «Хосаку».
– Никогда о нем не слышал.
– Так я тебе и поверил. Хочешь выпить?
Тернер покачал головой.
– Кремний – уже вчерашний день, Тернер. Митчелл – это тот самый, кто заставил работать биочипы, а «Маас» сидит на всех базовых патентах. Ну да кому я рассказываю. Митчелл – спец по моноклональным антителам. Он хочет выбраться. Ты и я, Тернер, мы с тобой должны его вытащить.
– Я думал, я в отставке, Конрой. Мне неплохо отдыхалось.
– Именно это и сказал консилиум психиатров в Токио. Ну то есть ты же пообтерся уже немного, а? Она психолог-практик, на жалованье у «Хосаки».
На бедре Тернера задергался мускул.
– Они говорят, ты готов, Тернер. После Нью-Дели они немного волновались, так что хотели лишний раз перепроверить. Заодно и какая-никакая терапия – никогда же не повредит, верно?
2
Марли
Для собеседования она надела лучший свой жакет, но в Брюсселе шел дождь, а денег на такси у нее не было. От станции «Евротранса» пришлось идти пешком.
Ладонь в кармане выходного жакета – от «Салли Стэнли», но уже год как ношенного – белым узлом скрутилась вокруг скомканного факса. Факс ей больше не нужен, адрес она запомнила, но, похоже, ей никак не выпустить бумажку, как не победить транс, который держит ее в своих тисках. Ну вот она все смотрит и смотрит в витрину дорогого магазина мужской одежды. Взгляд Марли попеременно застывает то на солидной фланелевой рубашке, то на отражении собственных темных глаз.
Нет сомнений, одни лишь эти глаза будут стоить ей работы. Даже мокрые волосы не в счет – теперь она жалела, что не позволила Андреа их подстричь. Ведь глаза выставляли напоказ всем, кто потрудится в них заглянуть, боль и вялость, и уж это точно не укроется от герра Йозефа Вирека, наименее вероятного из возможных нанимателей.
Когда доставили факс, Марли настаивала на том, чтобы отнестись к нему как к дурной шутке – мол, просто еще один докучливый звонок. А докучали ей предостаточно, спасибо журналистам. Звонков было столько, что Андреа пришлось заказать специальную программу для телефона в своей квартире. Программа не пропускала входящие звонки с номеров, которые не были занесены в постоянную память телефона. Потому-то, уверяла Андреа, и прислали факс. Как еще с ней могли связаться?
Но Марли лишь качала головой, глубже закутываясь в старый махровый халат Андреа. С чего это вдруг Вирек, невероятно богатый коллекционер и меценат, пожелает нанять опозоренную бывшую кураторшу крохотной парижской галереи.
Тогда приходил черед Андреа качать головой в раздражении на эту новую, «опозоренную» Марли Крушкову, которая целыми днями теперь не выходила из квартиры и порой не обнаруживала в себе сил даже чтобы одеться. Попытка продать в Париже одну-единственную подделку едва ли кому-то в новинку, что бы там ни воображала себе Марли, говорила Андреа. Не будь пресса так озабочена тем, чтобы выставить мерзкого Гнасса старым дураком, каковым он в сущности и является, продолжала она, эта история не попала бы даже в сводки новостей. Просто Гнасс был достаточно богат и буянил достаточно регулярно, чтобы сойти за скандал недели. Андреа улыбнулась:
– Не будь ты так привлекательна, о тебе бы вообще никто не вспомнил.
Марли покачала головой.
– И подделка-то пришла от Алена. Ты сама ни в чем не виновата. Забыла, что ли?
Ничего не ответив, Марли ушла в ванную, все так же кутаясь в потертый халат.
За желанием подруги утешить, хоть как-то помочь, Марли уже начинала чувствовать раздражение человека, вынужденного делить очень небольшое помещение с несчастным и не вносящим своей лепты в хозяйство гостем.
И Андреа еще пришлось одолжить ей денег на билет «Евротранса».
Мучительным усилием воли Марли вырвалась из замкнутого круга невеселых мыслей и слилась с плотным, но степенным потоком серьезных бельгийских покупателей.
Девушка в ярких брючках в обтяжку и огромной дубленой куртке, явно с плеча своего приятеля, слегка задела ее на бегу и, шаркнув ножкой, улыбнулась вместо извинения. У следующего перекрестка Марли заметила витрину с одеждой того стиля, который сама предпочитала в студенческие годы. Одежда выглядела невероятно молодежной.
В белом спрятанном кулачке – факс.
Галерея Дюпре – рю о’Бёр, дом 14, Брюссель.
Йозеф Вирек.
Секретарша в холодной серой приемной галереи Дюпре вполне могла здесь и вырасти – очаровательное и, скорее всего, ядовитое растение, пустившее корни за плитой из полированного мрамора с утопленной в него эмалированной клавиатурой. Она подняла на приближающуюся Марли лучистые глаза. Марли тут же вообразила: щелчок фотозатвора – и вот портрет замарашки уже несется прочь в какой-нибудь дальний закоулок империи Йозефа Вирека.
– Марли Крушкова, – сказала она, борясь с желанием извлечь плотный комок факса и жалко разгладить его на холодном, безупречном мраморе. – К герру Виреку.
– Герр Вирек, к сожалению, не сможет быть сегодня в Брюсселе, фройляйн Крушкова.
Глядя, как шевелятся идеально очерченные губы, Марли испытывала одновременно боль от такого ответа и острый укол удовлетворения, с которым научилась принимать разочарование.
– Понимаю.
– Однако он решил провести собеседование посредством сенсорной связи. Будьте добры пройти в третью дверь налево…
Комната была белой и голой. Справа и слева по стенам висели картины без рам: листы чего-то похожего на вымокший под дождем картон, испещренные различной формы дырками. Katatonenkunst[7]. Консервативно. Такие работы продают обычно безликому комитету по закупке, присланному советом директоров какого-нибудь голландского коммерческого банка.
Она села на низкую, обитую кожей банкетку и наконец позволила себе выпустить из руки факс. Она была одна в комнате, но предположила, что за ней каким-то образом наблюдают.
– Фройляйн Крушкова. – Молодой человек в темно-зеленом рабочем халате техника стоял в дверном проеме напротив той двери, через которую вошла она. – Через минуту, пожалуйста, пересеките комнату и войдите в эту дверь. Прошу вас взяться за ручку плотно и не спеша, чтобы обеспечить максимальный контакт металла с кожей вашей ладони. Затем осторожно переступите через порог. Пространственная дезориентация должна быть минимальной.
– Прошу проще… – Марли моргнула.
– Сенсорная связь, – сказал техник и удалился. Дверь за ним бесшумно закрылась.
Марли встала, подергала размокшие лацканы жакета в надежде придать им форму, коснулась волос, но передумала и, глубоко вздохнув, шагнула к двери. Фраза секретаря подготовила ее только к тому виду сенсорной связи, о котором она знала, – симстим-сигналу, переправляемому через «Белл-Европу». Она думала, ей придется надеть шлем с впаянными дерматродами, а Вирек воспользуется пассивным зрителем как живой видеокамерой.
Но размеры состояния Вирека позволяли нечто качественно иное.
Когда ее пальцы сомкнулись на медной дверной ручке, та словно бы конвульсивно выгнулась, в первую секунду контакта проскользив по тактильному спектру текстуры и температуры тканей.
Потом ручка вновь стала металлической… железяка, выкрашенная зеленой краской… чугун, уходящий вниз и вдаль, к линии горизонта… превратилась в старые перила, за которые Марли теперь ошарашенно цеплялась.
В лицо ей бросило несколько капель дождя.
Запах дождя и влажной земли.
Калейдоскоп мелких деталей, собственные воспоминания о пьяном пикнике студентов факультета искусств накладываются на совершенную иллюзию Вирека.
Ни с чем не спутаешь эту раскинувшуюся сейчас под ней панораму Барселоны с ее окутанными дымкой вычурными шпилями собора Святого Семейства. Борясь с головокружением, Марли схватилась за перила и второй рукой. Она же знает это место. Она – в парке Гуэля, пряной сказочной стране, созданной архитектором Антонио Гауди на голом склоне сразу за центром города. Слева от нее, так и не соскользнув по скату расколовшегося валуна, застыла гигантская ящерица. Безумный узор прожилок на обливной керамике кожи. Струйки воды из улыбки-фонтана орошали клумбу поникших цветов.
– Вы растеряны. Прошу прощения.
Йозеф Вирек расположился на одной из волнисто-змеевидных парковых скамеек террасой ниже Марли, его широкие плечи прятались под мягкой крылаткой.
Черты этого лица были смутно знакомы Марли всю ее жизнь. Теперь ей почему-то вспомнилась фотография, на которой коллекционер позировал рядом с английским королем. Вирек улыбнулся. Крупная голова великолепной формы, высокий лоб под щеткой жестких темно-седых волос. Ноздри неизменно раздуты, как будто он вечно принюхивается к неведомым ветрам искусства и коммерции. Взгляд бледно-голубых глаз, очень больших за стеклами круглых, без оправы, очков, за прошедшие десятилетия ставших как бы визитной карточкой его империи, оказался неожиданно мягким.
– Пожалуйста. – Узкая рука похлопала по беспорядочной мозаике из глиняных черепков. – Вы должны простить меня за то, что я так полагаюсь на технику. Вот уже более десяти лет я пребываю в резервуаре жизнеобеспечения в каком-то кошмарном промышленном пригороде Стокгольма. А может, и преисподней. Я не слишком здоровый человек, Марли. Присаживайтесь рядом.
Сделав глубокий вдох, Марли спустилась по каменным ступеням и зашагала по булыжнику.
– Герр Вирек, – запинаясь, начала она, – я была на вашей лекции в Мюнхене, два года назад. Критика Фесслера и его autistiches Theater[8]. Вы тогда казались здоровым…
– Фесслер? – Вирек сморщил загорелый лоб. – Вы видели двойника. А может, голограмму. От моего имени, Марли, творится многое. Различные части моего состояния со временем приобрели автономность; порой они даже борются друг с другом. Так сказать, бунт на финансовых окраинах. Однако по ряду причин, настолько сложных, что как бы уже из области оккультного, факт моей болезни никогда не оглашался.
Присев рядом с ним на скамейку, Марли уставилась на грязный булыжник между стоптанными каблуками своих черных парижских ботинок. Увидела осколок бледного камешка, ржавую скрепку, пыльный трупик не то пчелы, не то трутня…
– Это… эта модель поразительно детальна…
– Да, – отозвался Вирек, – новые «маасовские» биочипы. Имейте в виду, – продолжал он, – что мое знание вашей частной жизни почти столь же детально. В некотором смысле я знаю о вас чуть ли не больше, чем вы сами.
– Да?
Гораздо проще, как она обнаружила, было сосредоточиться на городе, выискивая вехи, запомнившиеся за дюжину студенческих каникул. Вон там, именно там, должна быть пешеходная улица Рамбла: цветы и попугаи, таверны с темным пивом и жареными кальмарами.
– Да. Я знаю, это любовник убедил вас, будто вы отыскали потерянный оригинал Корнелла…[9]
Марли зажмурила глаза.
– Он заказал подделку, наняв двух талантливых студентов Академии художеств и известного историка, который испытывал определенные личные затруднения… Он заплатил им деньгами, которые снял со счета вашей же галереи, о чем вы, без сомнения, уже и сами догадались. Вы плачете…
Марли кивнула. Холодный указательный палец постучал по ее запястью.
– Я купил Гнасса. Я откупился от полиции. Пресса же не стоила того, чтобы ее покупать; она редко этого стоит. А теперь ваша, быть может, несколько скандальная репутация может сыграть вам на руку.
– Герр Вирек, я…
– Одну минуту. Пако! Подойди ко мне, дитя.
Открыв глаза, Марли увидела мальчика лет, наверное, шести, облаченного в темный пиджачок и штанишки до колен, светлые носки, высокие шнурованные ботинки. Каштановые волосы мягким крылом падали ему на лоб. Мальчик что-то держал в руках, какой-то ящичек или шкатулку.
– Гауди начал создавать этот парк в одна тысяча девятисотом году, – сказал Вирек. – Пако носит костюм того периода. Подойди сюда, мой мальчик. Покажи нам свое чудо.
– Сеньор, – пролепетал Пако и, с поклоном шагнув вперед, предъявил то, что держал в руках.
Марли могла только смотреть. Простой деревянный ящичек, стекло на месте передней стенки. Предметы…
– Корнелл, – выдохнула она, позабыв о своих слезах. – Корнелл? – повернулась она к Виреку.
– Конечно же нет. Видите – в обломок кости вставлен биомонитор «Браун»? Перед вами – шедевр нашего современника.
– Так, значит, есть еще? Есть и другие шкатулки?
– Я нашел их семь. В течение последних трех лет. Видите ли, «Коллекция Вирека» – это нечто вроде черной дыры. Неестественный удельный вес моего состояния безудержно притягивает редчайшие творения человеческого духа. Процесс, по сути своей, автономный, и в обычных обстоятельствах я не проявляю к нему особого интереса…
Но Марли погрузилась в шкатулку, в пробуждаемое ею ощущение невероятного расстояния, потери и томления по чему-то неведомому и недостижимому. Шкатулка казалась и мрачной, и нежной, и почему-то детской. Она заключала в себе семь предметов.
Тонкая флейта из полой кости – конечно же, созданной для полета, конечно же, из крыла какой-то большой птицы. Три архаичные микросхемы – как крохотные лабиринты золотых нитей. Гладкий белый шар обожженной глины. Почерневший от времени обрывок кружева. Сегмент длиной в палец… вероятно, кость из человеческого запястья, серовато-белая, с выступающим над ней кремниевым стержнем какого-то маленького прибора, головка которого некогда была утоплена в кожу, но лицевая панелька спеклась, обгорела.
Шкатулка казалась целой вселенной, поэмой, застывшей на дальнем рубеже человеческого опыта.
– Gracias, Пако.
Шкатулка и мальчик исчезли.
Марли охнула.
– Ах да, прошу прощения. Я забыл, что подобные переходы для вас слишком резки. Теперь, однако, мы должны обсудить ваше задание…
– Герр Вирек, – прервала его Марли, – что такое Пако?
– Подпрограмма.
– Понимаю.
– Я нанял вас для того, чтобы вы нашли создателя этой шкатулки.
– Но, герр Вирек, с вашими ресурсами…
– К которым теперь относитесь и вы, дитя мое. Или вы не хотите получить работу? Когда история о том, как Гнассу всучили поддельного Корнелла, попала в поле моего зрения, я понял, насколько вы можете быть полезны мне в этом деле. – Он пожал плечами. – Поверьте, я обладаю определенным талантом добиваться желаемого результата.
– Конечно, герр Вирек! Я хочу работать!
– Прекрасно. Вам будет выплачиваться понедельный оклад. Вам будет также предоставлен доступ к определенным кредитным линиям, хотя если вам потребуется приобрести, скажем, недвижимое имущество…
– Недвижимость?
– Или корпорацию, или космическое судно, – в этом случае вы обратитесь ко мне за опосредованным подтверждением ваших полномочий. Которое вы, с почти полной уверенностью можно утверждать, получите. А в остальном я предоставляю вам полную свободу. Однако предлагаю вам действовать на том уровне, который для вас привычен. Иначе вы рискуете потерять чутье, а интуиция в подобном случае имеет решающее значение. – Еще раз для нее вспыхнула знаменитая на весь мир улыбка.
Марли сделала глубокий вдох:
– Герр Вирек, что, если я не справлюсь? Сколько у меня времени на то, чтобы найти этого художника?
– Остаток жизни, – последовало в ответ.
– Простите меня, – к ужасу своему, услышала Марли собственный голос, – но, насколько я понимаю, вы сказали, что живете в… в резервуаре?
– Да, Марли. И из этой довольно ограниченной временной перспективы я советовал бы вам стремиться ежечасно жить в собственной плоти. Не в прошлом, если вы понимаете, о чем я. Говорю как человек, не способный более выносить это простое состояние, поскольку клетки моего тела донкихотски предпочли отправиться каждая своим путем. Полагаю, кому-нибудь более счастливому или менее богатому позволили бы в конце концов умереть или закодировали бы его сознание в память какого-нибудь компьютера. Но я, похоже, скован византийским хитросплетением механизмов и обстоятельств, что, по самым приблизительным прикидкам, требует примерно одной десятой части моего годового дохода. И наверное, превращает меня в самого дорогостоящего инвалида мира. Я был тронут вашими сердечными делами, Марли, и завидую той упорядоченной плоти, в которой они происходят.
Взглянув – на мгновение, не более – прямо в эти мягкие голубые глаза, Марли вдруг с инстинктивной уверенностью простого млекопитающего осознала, что исключительно богатые люди давно переступили ту черту, которая отделяет человека от чего-то иного…
Крыло ночи накрыло небо Барселоны, как судорога бескрайней, медленно смыкающейся диафрагмы, и Вирек с парком Гуэля исчезли, а Марли обнаружила, что вновь сидит на низкой кожаной банкетке и смотрит на рваные листы грязного картона.
3
Бобби влип, как вильсон
Простая это штука – смерть. Теперь-то он понял: она просто приходит. Чуть оскользнешься – и она уже здесь, что-то холодное, без запаха, вздувается изо всех четырех углов этой дурацкой комнаты – гостиной его матери в Барритауне.
«Вот ведь дерьмо, – думал он. – Дважды-в-День животики надорвет от смеха: впервые вышел на дело – и тут же влип, как вильсон».
Единственным звуком в комнате был слабый ровный гул – это вибрируют его зубы. Обратная связь ультразвуковым параличом разъедает нервную систему. Он глядит на свою руку, дрожащую в нескольких сантиметрах над красной пластмассовой кнопкой, которая могла бы разорвать убивающий его коннект.