Ужин для огня. Путешествие с переводом Стесин Александр
Предисловие
Все началось с рассказа, прочитанного давным-давно и с тех пор периодически всплывавшего в памяти. Об авторе, эфиопском писателе по имени Данячоу Уорку, я ничего не знал, а о его родине имел самые смутные представления. Но его рассказ показался мне лучшим из всего, что было включено в пятисотстраничную антологию постколониальной африканской литературы, которую я прочел от корки до корки на первом курсе института.
Некоторое время назад я снова увлекся африканской литературой и вспомнил про Данячоу Уорку. Мне захотелось перечитать рассказ, который когда-то произвел на меня столь сильное впечатление. Отыскать его оказалось нелегкой задачей: книги малоизвестного эфиопского автора давно стали редкостью. Но в конце концов, все нашлось– и тот рассказ, и несколько других, не менее впечатляющих. По прошествии пятнадцати лет эта проза понравилась мне даже больше, чем при первом знакомстве. Словом, мне, как читателю, крупно повезло. Повезло еще и в том смысле, что рассказы, которые я нашел, не были переводами с амхарского: как выяснилось, Данячоу Уорку (1936–1994) одно время жил в Соединенных Штатах и писал по-английски. Я загорелся идеей перевести его английские рассказы на русский и, разыскав живущих в Миннесоте детей писателя, Сэйфу и Алемшет, получил разрешение на перевод.
Постепенно идея перевода переросла в другую– посетить родину писателя, о котором (и о которой) мне по-прежнему было почти ничего не известно. Посетить и по возможности окунуться с головой в незнакомый контекст. Тем более что через некоторое время после возвращения из Ганы, где я работал врачом-волонтером в 2010 году, меня потянуло обратно в Африку; «переводческий проект», который я себе выдумал, представлялся хорошим поводом для нового африканского путешествия. Я предполагал, что, находясь в Эфиопии, буду писать беглые заметки и что эти заметки могут пригодиться в качестве комментариев к текстам, которые я собирался переводить. Но по ходу дела мои путевые заметки разрослись, а многоплановые произведения Данячоу Уорку с их изобилием культурных отсылок стали казаться мне более подходящими для вольного переложения, чем для точного перевода. В итоге получились две прозы: одна («Путешествие») написана мной, а другая («Перевод»)– замечательным и незаслуженно забытым амхарским писателем– в моем пересказе. Мне хотелось бы, чтобы они воспринимались как две части единого целого. Во всяком случае, в этом состоял мой авторский– и переводческий– замысел.
Часть I
ПУТЕШЕСТВИЕ
1. МУРСИ И ПУСТОТА
Слухи о повсеместных беспорядках оказались сильно преувеличенными. Весь предыдущий месяц мы только и делали, что следили за репортажами из Каира: ежедневные демонстрации на площади Тахрир, кровавые стычки между вооруженными силами и сторонниками свергнутого президента-фундаменталиста Мурси. Коктейли Молотова, слезоточивый газ, открытые угрозы американским и европейским туристам. Военный переворот– это только начало; того и гляди, разразится гражданская война. Госдепартамент призывает всех граждан США, находящихся на территории Египта, немедленно вернуться домой, а тех, кто запланировал отпуск в горячей точке, отказаться, пока не поздно, от безрассудной затеи и рассмотреть вариант отдыха на Багамах. Легко сказать, отказаться. А что делать с невозвратными авиабилетами? В представительстве компании Egypt Air ни о каком чрезвычайном положении не слыхали, каирский аэропорт работает в обычном режиме. Так что денег нам никто не вернет, да и отменять всю поездку из-за одной пересадки обидно: ведь в Каире мы собирались провести всего двенадцать часов по пути из Нью-Йорка в Аддис-Абебу. Мы все рассчитали, планируя за эти часы объять необъятное: съездить на пирамиды, пошататься по городу, посетить национальный музей. Но теперь обо всем этом не может быть и речи. Особенно о пирамидах, где и без того назойливые торговцы и зазывалы в нынешней ситуации вконец потеряли совесть, буквально силой отнимают у посетителей деньги, а местная полиция им в этом потворствует. Словом, накануне вылета, в который раз пообещав родным, что не выйду за пределы транзитной зоны, я окончательно смирился с перспективой двенадцатичасового заточения. Была, правда, мысль скоротать время в гостинице, неподалеку от аэропорта, но тут на глаза попалась статья из «Нью-Йорк таймс» о том, как ревнители мусульманского братства отслеживают неверных в каирских отелях, и идея пятизвездочного люкса отпала сама собой.
Я уже почти привык к тому, что всякое мое путешествие в Африку требует нескольких попыток. Когда по окончании мединститута мне впервые представилась возможность поехать волонтером в Гану, вмешались семейные обстоятельства, и осуществление юношеской мечты пришлось отложить на неопределенный срок. Однако через два месяца я неожиданно оказался в западноафриканском анклаве в штате Коннектикут и, проведя там год ординатуры, отправился в Гану, уже имея некоторое представление о стране и ее прекраснодушных жителях. Вот и прошлогодняя поездка в Эфиопию сорвалась в последний момент из-за повысившейся активности сомалийских пиратов и террористов «Аль-Шабаб». За минувший год три четверти состава «экспедиции», то есть все кроме меня, успели образумиться и понять, что в Эфиопию им не надо. Зато нашелся новый попутчик в лице индуса Прашанта, напарника по ординатуре, жаждущего острых африканских ощущений, а затем в Фейсбуке объявилась моя старинная приятельница Деми, ныне– восходящая звезда эфиопской литературы, и приготовления к путешествию начались по новой.
Рейс Нью-Йорк– Каир был переполнен, и мы уж было успокоились, решив, что имя нам, смельчакам, наплевавшим на правительственные предупреждения,– легион. Но при ближайшем рассмотрении оказалось, что собственно туристов, кроме нас, в самолете не было. Легион состоял из египтян, летящих на родину– то ли чтобы побыть со своим народом в трудную минуту, то ли просто по истечении срока действия американской визы.
– Ну что ж, по крайней мере, можно не бояться терактов на борту, моджахеды взрывать своих не станут,– сказал Прашант.
– А нас прикончат уже по прибытии.
– Не нас, а тебя. Ты– американец, к тому же– еврей. А я на американца не похож. Я, может, вообще пакистанец, мусульманин, как они! Откуда им знать, что я не из Пакистана?
– Так уж они и станут разбираться, кто индус, а кто пакистанец. Даже не надейся, ты для них– чужеземец. А вот я с моей семитской мордой легко мог бы сойти за египтянина.
И действительно: стюардессы, разносившие еду и питье, все как одна обращались ко мне на арабском и заметно обижались, когда я отвечал по-английски. Видимо, принимали меня за сноба-экспата, стыдящегося родной речи.
В каирском аэропорту толпа транзитных пассажиров, преимущественно африканцев, вынесла нас к регистрационной стойке, где усач в униформе с ходу потребовал наши паспорта. Полистав, передал их сонному напарнику, после чего предложил нам подождать в комнате для курящих.
– Мы не курим.
– Это ничего.
– А чего нам ждать?
– Вам полагается бесплатный номер в гостинице «Ле Пассаж». Мы оформим ваучер и вас вызовем.
– А паспорта?
– Они нужны нам для регистрации.
Минут десять мы отирались около регистрационной стойки, делая вид, что беседуем о своем, не выпуская из поля зрения стопку паспортов, лежавшую перед сонным регистратором. Африканцы, не столь озабоченные судьбой своих документов, рассаживались в продымленном помещении за стеклянной дверью. Никакого намека на деятельность, хотя бы отдаленно напоминающую оформление ваучеров, не наблюдалось. «Только время зря теряем»,– посетовал я, хотя за полчаса до того и в мыслях не держал ехать в какую-то гостиницу. Или все-таки держал? Как ни крути, гостиничный номер, да еще и бесплатный, звучит куда привлекательнее, чем зал ожидания или курилка с сиденьями без спинок. Да и так ли уж велика опасность? Ведь не собираемся же мы ехать в город. В гостиницу и обратно. Авось обойдется. Однако что это за фокусы с изъятием паспортов и почему наши американские лежат отдельно от общей стопки? Паранойя всегда нготове.
– Нельзя ли забрать паспорта?
– Заберете их вечером, перед вылетом. Не волнуйтесь, ничего с ними не случится.
– Мы хотели бы забрать прямо сейчас.
– Тогда вам придется получать въездные визы, а это стоит пятнадцать долларов.
– А что, разве нам не потребуются паспорта с визами, чтобы выйти из аэропорта и попасть в «Ле Пассаж»?
– Ну да,– неохотно отозвался усач,– потребуются.
Вернув нам непонятно зачем изъятые паспорта, сонный регистратор выписал ваучер и ткнул указательным пальцем в неопределенном направлении: «Вон там получите визу, потом пройдете пограничный контроль и спуститесь на первый этаж, там для вас вызовут микроавтобус из гостиницы».
Визы нам выдали в банковском окошке; затем пограничник с перманентным синяком на лбу (признак молитвенного прилежания) в свою очередь попросил удостоверения личности и, спрятав наши паспорта в нагрудный карман, пробормотав «одну минуточку», удалился в неизвестном направлении. Вскоре он появился, с озабоченным видом прошагал мимо нас и снова исчез. В течение следующих пятнадцати минут мы видели его снующим, прошмыгивающим, как мышь, из одной служебной комнаты в другую. Наконец, столкнувшись с нами нос к носу во время одной из своих загадочных перебежек, он резко остановился, чуть ли не вытянулся по стойке «смирно», и, выпучив глаза, торжественно извлек из кармана две паспортные книжки. С конфузливой улыбкой, будто признавая себя побежденным, развел руками: «ОК».
– Кажется, я понял,– сказал Прашант, когда мы прошли дальше,– ведь у них сейчас Рамадан. Они целыми днями голодают, потому и соображают плохо.
– А мне кажется, дело в челобитии. В «зазибе», или как это у них там называется. Видел, какой у этого пограничника был синяк? Если б ты по пять раз в день бился лысиной о паркет, тоже бы небось не сразу догадался, что делать с паспортами.
– Да, но я не уверен, что эти синяки– настоящие. По-моему, они нарисованные. Иначе бы все эти люди к зрелому возрасту были фактически лоботомированы… Кстати, у пилота, который управлял нашим самолетом, тоже был синяк!
Мы спустились на первый этаж. Совершенно пустой аэропорт. Куда все подевались? Еще пару часов назад рядом были люди, был аэробус, битком набитый женщинами в хиджабах и мужчинами в галабеях1, пахло смесью аттара2 и пота, солью земли. И вот теперь этот соляной сгусток без остатка растворился в океане пустого пространства, вокруг ни души– кроме одной-единственной работницы египетских авиалиний, в третий раз звонящей куда-то и уверяющей нас, что микроавтобус из гостиницы «Ле Пассаж» вот-вот прибудет, на этот раз точно, десять минут, пятнадцать максимум. Подождите лучше на улице, видите, вон там– автобусная остановка, пустая автостоянка, океан пустоты.
На огромном телеэкране в зале ожидания мелькали новости Аль-Джазиры. Репортажи из эпицентра событий. Взят под стражу отстраненный от власти Мохаммед Мурси. Демонстранты вытеснили полицию с площади Тахрир. За сегодняшний день– три десятка убитых, больше сотни раненых. Как поверить, что все это– здесь, в нескольких километрах от вымершего аэропорта, рукой подать? И что мы– в том самом Египте, где из пасти Западного льва тянется бесконечная цепочка ассоциаций? Суд Осириса, сказание Синухе, пирамида Хеопса, библейский Исход, Книга мертвых, птицеобразные Ба, Хат и Ху, проклятие фараонов– всё где-то рядом. В нескольких километрах и нескольких тысячах лет отсюда. Как разместить в сознании эти «здесь» и «нигде», осязаемость и бесконечность? А главное, как при таком соседстве провести следующие двенадцать часов в транзитной зоне, слоняясь по магазинам «дьюти-фри», или в номере гостиницы «Ле Пассаж», клюя носом под новости Аль-Джазиры? «Ладно,– согласился Прашант,– приедем в отель, а там посмотрим».
Как и следовало ожидать, никакого микроавтобуса за нами не прислали. В конце концов мы решили добираться общественным транспортом. Услышав про «Ле Пассаж», водитель энергично закивал, но, кажется, так и не понял просьбы объявить нужную нам остановку. Когда доехали до конечной, он принялся отчаянно жестикулировать, периодически повторяя при этом название гостиницы (так нерадивый контрабандист из «Бриллиантовой руки» повторял кодовое «шьорт побери»). Судя по всему, жесты означали, что дальше нам придется идти пешком. Вглядевшись в плывущую от жары линию горизонта, я увидел придорожный щит с латинскими буквами: «Le Passage». Стало быть, почти у цели. Мы зашагали по краю пустого шоссе, предвкушая бесплатный ланч и прохладный душ. Сполоснуться, перекусить, а там посмотрим. Но чем ближе подходили к знакомым буквам, тем сомнительнее выглядели наши перспективы. Очевидно, в поисках спасения от нынешних катаклизмов из города исчезли не только люди, но и дома: в поле видимости не было ни единой постройки, одни пустыри да свалки. Манивший путников указатель возвышался над грудой мусора. Нет, это не «ле пассаж», это «ле мираж». Поворачиваем обратно.
Когда мы вернулись в автобусное депо, обманщик-водитель уже расстилал саджаду для полдневной молитвы. Увидев нас, он расхохотался и подозвал диспетчера, кое-как изъяснявшегося по-английски. Как выяснилось, сложная комбинация водительских жестов означала не «дальше идти пешком», а «пересесть на другой автобус», который, понятное дело, ушел, пока мы изучали местные свалки, но англоговорящий диспетчер, только что закончивший смену, готов подбросить нас до гостиницы на своей машине. Ему все равно по пути, так что денег он с нас не возьмет– ну разве что двадцать-тридцать фунтов, если мы очень настаиваем. Мы дали понять, что, конечно, настаиваем, и он завел мотор.
«Ле Пассаж» оказался вполне приличным гостиничным комплексом с бассейном, двумя ресторанами и внутренним двориком, где росли пальмы и тутовые деревья, а белокаменные стены были увиты плющом и хенной. Наспех проглотив полусъедобное блюдо с кошачьим названием (кошари? котяри? мурси?), мы обсудили ситуацию и сошлись на том, что в город ехать все же не стоит, лучше остаться тут и как следует отдохнуть перед Аддис-Абебой. Береженого Бог бережет. Прашант даже вспомнил приличествующую случаю индийскую притчу.
Через пять минут мы уже стояли перед консьержем, выясняя, как добраться до центра города, а тот глядел на нас, удивленно моргая, и бубнил заученную речь– что-то о миролюбии египтян и глубоком почтении, с которым они относятся к приезжим. Похоже, в этой гостинице давно никто не останавливался. Вдруг между нами и консьержем вырос великан с обритой головой и ваххабитской бородой лопатой.
– Чем могу быть полезен?
– Простите, а вы…
– Я? Заведующий.
Консьерж закивал из подмышки великана, подтверждая, что тот– действительно заведующий. И без того щуплый, этот бормотун совсем съежился в присутствии босса, и, глядя на него, мы тоже почему-то съежились, но, собравшись с духом, промямлили, что мы– туристы, не те американские шайтаны, против которых недавно объявлен джихад, а свои, мирные туристы, Прашант– пакистанец, я– араб, хоть и не говорю по-арабски, и хотим мы посмотреть город, особенно те районы, где поменьше кровопролития и мародерства, то есть подальше от Тахрира и пирамид Гизы.
«Можете положиться на меня,– рявкнул заведующий,– цена экскурсии– двести египетских фунтов на человека». И, обнажив гнилые зубы, добавил: «Ввиду возможного риска для жизни, цена– со скидкой». Вполне приемлемая цена, дешевле, чем мы ожидали. Если бы еще без риска для жизни… Но тут заведующий сделал властный жест рукой, и перед нами возник еще один человечек, такой же тщедушный, как и консьерж. «Это Мустафа, он будет вашим водителем и экскурсоводом. Позаботься о них хорошенько, Мустафа, покажи все, что стоит показывать. В первую очередь пирамиды Гизы!»
И мы поехали. Окольными путями, через старый город и новый город, через Фустат, где жил Рамбам, и «хару», где живут герои Нагиба Махфуза; мимо многочисленных достопримечательностей, о которых наш проводник ничего толком не мог рассказать, но, желая передать их историческую важность, с неподдельным драматизмом качал головой: «Много история, ного-много важный!» По-видимому, работу экскурсовода Мустафе доверили впервые, и он, не совсем представляя себе, в чем именно заключается эта работа, старался как мог развлечь пассажиров светской беседой. Разглядывая нас в зеркале заднего вида, он неустанно коверкал английскую речь.
– Нас два месяц туриста не приезжай, вы– один первый! Вы где живи?
– Где только не живи,– нашелся Прашант.
– Где живи, а сейчас приезжай, хорошо! Друзья. Я вода купи?
– Что-что?
– Я вода купи, угощай? Сам до ночи пей нельзя, Рамадан, а вас угощай– можно, и сам приятно.– Он затормозил и прежде, чем мы успели отказаться, выскочил из машины. Я открыл дверь, чтобы пойти за ним, но Мустафа замахал руками.– Сам, сам покупай, вы отдыхай.
Вернувшись, раздал мелочь нищим, сгрудившимся у машины в его отсутствие, а нам вручил по бутылке минералки.
– Это бедный, кладбище живи,– пояснил Мустафа, когда мы отъехали.
– Они живут на кладбище?
– Да, много бедный живи– вон там, кладбище, склеп живи. Много-много бедный. Они меня знай: я мой старший сын посылай, он помогай, много-много брат корми,– Мустафа снова остановил машину и на сей раз предложил нам выйти.
У подножия холма Цитадели начинался Город мертвых, огромный район, целиком состоящий из кладбищ, мавзолеев и усыпальниц мамлюкского периода, заселенный не только мертвыми, но и живыми: в некрополе часто селятся каирские бедняки. Три старухи в черных платках поклонились Мустафе и приветливо помахали нам с Прашантом.
– Рамадан карим,– лопотал наш проводник,– сам до ночи еда нельзя, а бедный корми– хорошо. Дома жена кричи, ругай, я не отвечай, Рамадан, ссора нельзя. Надо молчи, муж и жена люби, надо Аллах спасибо.
Улицы Каира были ровно такими, какими я всегда их себе представлял. Обожженный кирпич, стрельчатые арки, обилие лавок, тележек с фруктами, выкрики продавцов, зов муэдзинов, яблочный дым кальянов. Один из великих городов мира, живущий своей обычной жизнью. Никаких мятежей и казней, никакой кровавой бани. Скорее наоборот: повседневное движение жизни казалось подчеркнуто спокойным, даже несколько заторможенным. Может быть, это и был главный признак ненастья– мнимое самообладание как проявление шока. А может, это спокойствие было просто одним из предписаний Рамадана. «Надо молчи, надо Аллах спасибо». Во всяком случае, что-то такое точно ощущалось– или это нам так казалось? Что-то было. Гордая осанка готовности. Блажен, кто посетил сей мир…
После обязательного визита в мечеть Ибн Тулуна и короткой прогулки по набережной Нила Мустафа объявил, что настало время ехать к пирамидам Гизы. Вот теперь-то мы и увидим беспорядки, подумал я, когда слева по борту, в просвете между кирпичными многоэтажками, показалась обглоданная вершина Великой пирамиды. Даже в мирное время туристы всех стран, приезжающие, чтобы увидеть последнее из семи чудес света, только и делают, что отбиваются от неотвязных торговцев безделушками, жуликов, норовящих втянуть вас в какую-нибудь аферу, и просто воров-карманников. В последние месяцы к этим «казням египетским» прибавилась еще одна: исламские радикалы, забрасывающие иностранцев камнями. В общем, ничего хорошего ждать не приходится. Но… Проведя утро в пустоте аэропорта, а послеобеденные часы– в суфийской умиротворенности Города мертвых, я уже начинал догадываться, что тот Египет, в котором очутились мы, был параллельной вселенной, одним из возможных миров Дэвида Льюиса. В нашей параллельной вселенной пирамиды Гизы были продолжением пустоты, а может быть, и ее началом.
Изнутри этой пустоты, из ее сердцевины, остальные миры казались, нет, не иллюзорными, даже наоборот: все было в равной степени реальным, равноудаленным– и туманная панорама города, его небоскребов и минаретов, открывающаяся с обрыва за пирамидой Хуфу; и раскаленные дюны Сахары, непрерывность песков отсюда до Магриба, где я ночевал в лагере у туарегов три года назад; и «египетские ночи» в североафриканском квартале Нью-Йорка, где почти не говорят по-английски, всегда пахнет специями и дымом жаровен, а курильщики кальянов, похожие на кларнетистов, продолжают свои бдения до самого утра; и вторжение гиксосов в Нижний Египет в семнадцатом веке до нашей эры; и нынешний военный переворот и протесты сторонников Мурси; и общинный быт мурси3, живущих в долине Омо ровно так, как, вероятно, жили обитатели тех мест в семнадцатом веке до нашей эры; и Анубис с головой шакала, сопровождающий умерших в загробное царство.
В египетской Книге мертвых Поля камыша (по другой версии– Поля сна) представлены как реальность, равноценная нашей. Есть два мира, и поди разберись, какой из них настоящий; ведь бывает и так, что человек находится сразу в обоих. Находится в самом пекле событий, но узнает о происходящем из сводки новостей, а, оторвавшись от телепрограммы, слышит тысячелетнее дыхание тишины, нарушаемое только жужжанием зеленых мух; задирает голову, вглядываясь в морду Сфинкса, считает ряды в каменной кладке пирамиды и пытается, но никак не может представить себе людей– ни тех, для кого сооружались эти громады, ни тех, чьи жизни были отданы на постройку, ни даже тех, кто был здесь вчера или позавчера. Ведь за два с половиной часа, проведенные на пирамидах, мы не встретили ни одного человека.
2. ДЕТИ РЕВОЛЮЦИИ
С Деми мы дружили в университете, но в последние годы переписывались редко. О новых, все более невероятных витках ее биографии я узнавал в основном от общих знакомых. Уроженка Дыре-Дауа, того самого города на востоке Эфиопии, где охотился за сокровищами Рембо, томился в ожидании каравана Гумилев и строчил желчные репортажи Ивлин Во, Деми шутила, что повторила маршрут европейских литераторов-первопроходцев, но в обратном направлении. На самом же деле ее траектория была куда более сложной. Она рассказывала, что никогда не знала своего отца; уже во взрослом возрасте узнала, что человек на трогательных фотографиях из семейного альбома был убит в начале гражданской войны, за два или три года до ее рождения, а своим появлением на свет Деми обязана безымянному солдату СВЭД4, ворвавшемуся в хижину во время налета, когда первая волна «Красного террора» захлестнула регион Дыре-Дауа. Все это держалось в секрете не только от Деми, но и от других членов семьи, которые, впрочем, и сами в те годы старались знать как можно меньше и держаться как можно дальше. Известно было, что человек на семейных фотографиях некогда принадлежал к поруганной ЭНРП5, и мать Деми, опасаясь преследований со стороны хунты Менгисту Хайле Мариама, несколько лет пряталась с детьми в подвале у некой тетушки. Сама Деми ничего из этого не помнит; первое отчетливое воспоминание– лагерь для беженцев, откуда их с матерью и старшей сестрой вывезли в Италию, когда Деми было десять. Именно из отсутствия детских воспоминаний и вырос, годы спустя, автобиографический роман, после которого Деми стали причислять к созвездию молодых писателей эфиопской диаспоры– «детей революции»– наряду с Маазой Менгисте, Ребеккой Хайле и Динау Менгесту. К слову, первая книга Динау, бывшего соседа Деми по бруклинским трущобам, изначально так и называлась, «Дети революции» (впоследствии он заменил это рабочее название цитатой из Данте: «The beautiful things that Heaven bears»6). Мне запомнилась сентенция, которую произносит один из его персонажей в качестве тоста: «Наша память как река, отрезанная от моря. Со временем она пересохнет на солнце. Поэтому мы пьем и пьем и никак не можем напиться». Что-то подобное говорила и Деми, когда мы шумной компанией просиживали в кабаках после или вместо занятий. В ту студенческую пору она поразила меня своими познаниями в области русской словесности и тем, что четыре или пять раз прочла от корки до корки «Улисса». Таская нас, очкариков с литературного факультета, по злачным местам в самых неприветливых районах города, она повторяла, что вкус жизни всегда оседает на дне общества, как сироп– на дне стакана.
Это было ятнадцать лет назад, и знаменитые строки русского классика эфиопского происхождения– «всё те же мы…»– едва ли применимы к нашей тогдашней компании. Время от времени отголоски юности доходят в виде не слишком увлекательных сплетен: кто-то из бывших начинающих авторов подался в бизнес или пошел по академической стезе, учился, но недоучился, пробовал снимать фильмы, располнел, полысел, отрастил бороду, чтобы скрыть второй подбородок. Динау Менгесту преподает теперь в Джорджтаунском университете и считается одним из самых многообещающих англоязычных писателей поколения «under 40»7, продолжателем линии Сола Беллоу. А Деми продолжает свои бесконечные странствия, взяв за правило нигде не задерживаться дольше года.
Когда ей было четырнадцать, она решила сменить Италию на Америку и, вопреки увещеваниям матери с сестрой, купила билет в Лос-Анджелес, где жили какие-то дальние родственники. При этом она не позаботилась о въездной визе. Как ее без визы выпустили из Италии, бог весть. Во всяком случае, из Лос-Анджелесского аэропорта она отправилась прямо в спецприемник, где провела следующие полгода. Наконец получив разрешение на въезд в США, она ненадолго поселилась у родственников, которых никогда до этого не встречала, но вскоре снова собрала чемоданы и уехала в Нью-Йорк– к кому-то из тех, с кем успела подружиться в спецприемнике.
Остается загадкой, как при таком кочевом образе жизни она умудрилась закончить школу, поступить в институт, а потом– правда, уже после издания книги, принесшей ей известность,– в аспирантуру Гарварда. Но у Деми вся жизнь– одна сплошная загадка. После окончания аспирантуры она преподавала литературу в тюрьмах и колониях для несовершеннолетних, по году жила в Париже, Мадриде, Мехико и Рио-де-Жанейро, овладела пятью или шестью языками, включая арабский. В последнее время она живет в Саудовской Аравии, где проводит писательские мастер-классы для учащихся женского пансиона, исподволь проповедуя им идеи эмансипации.
И вот несколько месяцев назад я получил от нее сообщение в Фейсбуке: «Мархаба!8 Помню, ты когда-то мечтал побывать в Эфиопии, а я тебя отговаривала. Должна тебе сказать, что я пересмотрела свою точку зрения и собираюсь туда этим летом. Не хочешь ли встретиться в Аддисе?» Если это и совпадение, то из тех, что случаются раз в жизни, подумал я и бросился звонить Прашанту. Но за пару недель до вылета, когда наши планы и так уже были под вопросом из-за событий в Египте, я получил еще одно сообщение: «Извини… Моя мама заболела, кладут на операцию. Завтра лечу в Рим. Посылаю тебе координаты моего приятеля Уорку. Он живет в Аддисе. Свяжись с ним, он все устроит».
Уорку встретил нас в аэропорту. Это был низкорослый сухощавый человек неопределенного возраста (позже выяснилось, что мы ровесники), упрятанный, как улитка, в безразмерную кофту с капюшоном. Огромные, глубоко посаженные в череп глаза, лоб с набухшими венами и залысинами. По-английски он говорил вполне бегло и почти безостановочно. «Добро пожаловать в Эфиопию! Как долетели? Устали? Сколько сейчас времени в Нью-Йорке? Здесь? Полчетвертого утра. То есть для европейцев– полчетвертого, а для нас– полдесятого. У нас ведь по-другому время считают, сутки начинаются не в двенадцать, как у вас, а в шесть. Не знали? У нас и календарь другой, отстает от вашего на восемь лет. И в году не двенадцать месяцев, а тринадцать. Так что для ференджа9 в Аддис-Абебе сейчас две тысячи тринадцатый год и полчетвертого утра, а для эфиопа– две тысячи пятый и полдесятого. Те, кто говорил вам, что Эфиопия– отсталая страна, были правы. Все из-за календаря, ха-ха. В общем, когда будете спрашивать у местных, который час, имейте в виду. Отнимать шесть часов. Нет, пардон, прибавлять. Башка не варит, не проснулся еще. Почему-то у нас все международные рейсы обязательно прибывают среди ночи. Может, они эфиопское время с европейским путают? Когда надо кого-нибудь встретить, я обычно с вечера в аэропорту дежурю, чтобы не проспать. Паркуюсь у входа в терминал, завожу будильник и сплю в машине. Удобно. В машине спать удобно, в моей по крайней мере. Привык. А вас я в гостиницу отвезу, забронировал. Там недорого. Отоспитесь, а часика в четыре, то есть в десять по-вашему, заеду за вами, поедем в город. Вы– от Деми, да? Моя сестра– ее давняя подруга, они в Париже вместе квартиру снимали. Сестра до сих пор там. А Деми где? В Саудовской? Вот те на. А я-то думал, она в Штатах… Я от сестры неделю назад вернулся, почти месяц у нее гостил. Мне такие длинные отпуска редко выпадают. Париж в общем понравился, хороший город, вроде бы, но Лондон роднее. В Лондоне Зелалем раньше жил, мой двоюродный брат. Вы с ним сегодня познакомитесь. Но сначала надо поспать. Мы, кстати, приехали».
Поспать в гостинице так и не удалось. Причиной тому были церковные песнопения, начавшиеся по местному обычаю в четыре часа утра (в десять– по эфиопскому времени) и транслируемые на всю округу с помощью стадионных динамиков. Непривычные для европейского уха гармонии напоминали о древности музыкальной культуры: согласно преданию, эта звуковая система была создана Яредом Сладкопевцем аж в шестом веке. На краю Ойкумены, в одном из самых древних и изолированных государств на земле, все существует с незапамятных времен и меняется чрезвычайно медленно. Господствующая религия здесь– тоуахдо, абиссинский вариант православия, за семнадцать веков своего существования накопивший множество диковинных обрядов и догматов. Кроме того, после исламского нашествия в XVI–XVII веках в Эфиопии осело значительное число мусульман. Говорят, на сегодняшний день эфиопские сунниты и приверженцы тоуахдо относительно мирно сосуществуют. Как бы то ни было, вскоре к православному песнопению примешался азан муэдзина: мусульманское меньшинство боролось за право голоса в утренней партитуре. Затем вступили окрестные петухи, и воцарилась нормальная африканская какофония. Я такого еще в Гане наслушался. Короче говоря, к семи утра мы были готовы на выход. Спустившись в фойе, мы нашли там неутомимого Уорку. За эти три часа он уже успел побывать в церкви и теперь смиренно дожидался нашего пробуждения.
– Что это вы так рано? Вы же небось не выспались!
– А ты?
– Мне много не надо. И потом, я же еще в машине пару часов подремал, пока в аэропорту вас ждал. А в машине я всегда хорошо высыпаюсь… Может быть, вам здесь слишком шумно? Хотите, отвезу вас к себе, поспите еще часок-другой?
– Да нет, спасибо. Нам тоже много не надо,– соврал я и тотчас почувствовал на себе негодующий взгляд Прашанта.– Может, позавтракаем?
– Завтракайте, конечно,– кивнул Уорку,– я не завтракаю, но с удовольствием с вами посижу.
Когда мы вышли на улицу, город уже бодрствовал. Группы молодых людей в американских футболках и джинсах лениво прогуливались, переговариваясь вполголоса, или сидели на низких табуретках перед полуоткрытыми жестяными лачугами, в которых продавались фрукты и всякое хозяйственное барахло. Другие горожане, нагруженные охапками дров и продовольственными корзинами, брели по обочинам в сторону рынка Меркато. В отличие от праздношатающихся и праздносидящих, эти были одеты в основном в традиционные бурнусы и шаммы10, некоторые вели за собой тощую скотину. Мимо них проносились бело-голубые маршрутки и старые «Жигули»– «тройки», «пятерки», «шестерки»– пережитки эпохи эфиопско-советской дружбы. В воздухе стояла приятная свежесть, какая бывает после дождя, но придорожная суглинистая почва была суха. Главное, никакой африканской жары. Ночью, когда мы прилетели, было и вовсе холодно. Позвонив жене в Нью-Йорк, я узнал, что там началась полоса сильной жары, на улицу не выйти. А здесь, в Африке, ходишь в легком свитере или куртке, запахиваешься при порывах ветра. Эфиопы утверждают, что у них в стране тринадцать месяцев солнца. Дотошные экспаты уточняют: четыре месяца дождей и слякоти, девять– прекрасной весенней погоды.
– У вас бывает жарко, Уорку?
– Не жарче, чем в Европе лтом. Я бы даже сказал, холоднее. Градусов двадцать пять, двадцать семь максимум. Мы же в горах находимся. Аддис– одна из самых высокогорных столиц в мире.
Аддис! Еще недавно название столицы Эфиопии ассоциировалось у меня исключительно с детской игрой в города: Анкара, Астана, Алушта, Анапа… Кто бы мог подумать, что Аддис-Абеба окажется первым городом из этого списка, где мне доведется побывать. «В садах высоких сикомор, аллеях сумрачных платанов…» По сравнению с городами Западной Африки, центр Аддис-Абебы выглядел вполне презентабельно: широкие, асфальтированные улицы, многоэтажные здания, ровный шелест акаций, растущих вдоль тротуаров.
«Это всё китайцы строят,– пояснял Уорку, пока мы кружили по одной из главных улиц в поисках стоянки,– все эти новые здания, дороги. Мэйд ин Чайна. У проституток в Аддисе есть такая присказка. Когда им предлагают слишком низкую цену, они возмущаются: “Что я, по-твоему, мэйд ин Чайна?” Проститутки знают, что почем. Низкая цена– низкое качество. Не удивлюсь, если все эти небоскребы рухнут через лет десять-пятнадцать. Да и если не рухнут, эфиопам от этого будет мало проку. Китайцы всю рабочую силу с собой привозят, наших не нанимают, технологиям строительства не обучают. Зато сносят “жестянки”, через год-другой ни одной не останется. Что, конечно, хорошо для облика города, только людям-то где жить? Вряд ли их всех расселят по новым кондоминиумам. Хотя правительство именно это им обещает. Наше правительство считает, что заключило выгодный контракт с Китаем, потому что участки под застройку не переходят во владение китайских инвеститоров, а сдаются им в бессрочную аренду. Только наши болваны могут считать это выгодной сделкой. Кстати, видите вон ту башню? Это здание Африканского союза. Там заседают наши диктаторы. У нас говорят, что эта башня– средний палец Аддису».
Поставив машину на «платную стоянку», то есть попросту оставив ее посреди одной из боковых улочек и заплатив несколько быров мальчишке-беспризорнику, чтобы тот присматривал, Уорку повел нас в кафе, где, по его словам, стряпали лучший в городе «фыр-фыр», традиционное утреннее блюдо из кусочков инджеры вперемешку с острым соусом. Инджера, пористый блин из перекисшего теффового11 теста, составляет здесь основу завтрака, обеда и ужина. Его используют и в качестве общей тарелки, на которую горками выкладываются пряные мясные соусы, салаты и каши, и– вместо ложки, отщипывая от «тарелки» по кусочку и захватывая этими кусочками мясную или овощную начинку. В путеводителях по Эфиопии обычно пишут, что вкус у инджеры– на любителя. Мы оказались любителями, уплетали за обе щеки. Уорку жевал спичку, уставившись в потолок. На предложение помочь нам с фыр-фыром он ответил, что никогда не ест раньше полудня. Складывалось впечатление, что сон и еду он считает барской прихотью.
– Вы только мэсоб12 случайно не съешьте,– предостерег он, взглянув на наше обжорство.
– Не будем. Оставим мэсоб на ужин.
– Для ужина он вам не понадобится, ужинать будем у Зелалема.
– У того, который в Лондоне жил?
– Угу. Давайте, кстати, обсудим план действий. Вам ведь город показать надо. Я этого сделать, к сожалению, не смогу: работа. Но есть человек, который сможет. Зовут его Ато Айелу. Мы с ним в одну церковь ходим. Интересный мужик, свидетель нескольких эпох. При старом режиме, до коммунистов, он чуть ли не в дворцовой гвардии служил. При Дерге13 учительствовал где-то в сельской школе. Потом вышел на пенсию, а недавно ни с того ни с сего женился. Молодая жена, затраты, сами понимаете. Так что теперь он подрабатывает частным гидом. Берет недорого. Если дадите ему двести быров14, он будет доволен. Уверяю, оно того стоит. Ходячая энциклопедия. Только имейте в виду: в его присутствии ни в коем случае нельзя говорить ничего плохого об императоре Хайле Селассие. Айелу его боготворит. Если б я не знал, что он– протестант, решил бы, что он– растаман.
– Протестант?– удивился я.– Мне казалось, в Эфиопии все христиане– монофизиты…
– Не все,– Уорку назидательно поднял указательный палец.– Большинство, но не все. Я-то ведь тоже протестант. На тоуахдо я, прости за каламбур, поставил крест много лет назад. Отдельный разговор. Короче, вы все поняли, да? Никакой критики в адрес Хайле Селассие. Только восторженные междометия.
– Я так понимаю, ты этих восторгов не разделяешь?
– Просто я не считаю его героем без страха и упрека. Хайле Селассие очень долго правил и постепенно перестал владеть ситуацией. Ему надо было уйти еще в шестидесятом, когда взбунтовались гвардейцы и студенты. А он стал цепляться за власть, как клещ за солдатское одеяло. Вот и поплатился. Что произошло в начале семидесятых, ты и сам наверняка знаешь.
– Напомни.
– Ну как, была засуха в Уолло, недород, страшный голод, в общей сложности двести тысяч погибло. Люди обращались с просьбами о помощи, а когда устали ждать ответа, собрали манатки и сами отправились в Аддис. Тысячи беженцев! Хайле Селассие, который к тому моменту давно уже впал в старческий маразм, стал паниковать, потому что через несколько месяцев в Аддисе должен был состояться международный саммит и ему не хотелось, чтобы весь мир увидел, что по городу бродят толпы дистрофиков. Он и сам факт того, что в Эфиопии голод, пытался скрыть. Все, что оставалось в закромах с урожайных лет, отправлял на экспорт, чтобы создать иллюзию изобилия. От гуманитарной помощи отказывался, уверял, что всё под контролем. Короче, когда прибыли беженцы, он не придумал ничего лучшего, чем приказать армии силой вернуть их в Уолло. Так что поделом ему.
– Но разве те, кто пришел после него, не были еще хуже?
– А я и не говорю, что Дерг был лучше. Понятно, что Менгисту Хайле Мариам был палачом почище Сталина и Пол Пота. Но моя родня пострадала в первую очередь не от коммунистов, а от Хайле Селассие. У меня в Уолло половина семьи перемерла. И вообще странно работает наша историческая память. Мы не забыли про зверства итальянцев во время оккупации, хотя это было почти восемьдесят лет назад, и никто из моих знакомых, которых передергивает, когда они слышат итальянскую речь, тогда еще не родился. Но все почему-то забыли про Уолло и готовы провозгласить Хайле Селассие святым мучеником.
Уорку все больше распалялся, хотя ни я, ни Прашант практически ничего не знали о предмете дискуссии и, следовательно, не могли возразить или согласиться. Возможно, его монолог был продолжением какого-то недавнего спора с Айелу. А может быть, это– не единичный спор, а постоянная тема их разговоров. Унаследованные истины, несправедливая избирательность исторической памяти. Революция, о которой до сих пор спорят бывший лейб-гвардеец его величества и потомок крестьян Уолло, произошла почти полвека назад. Уорку приходится этой революции не сыном, а внуком. Но говорит так, как будто сам был если не участником, то уж точно очевидцем. Странная штука эта «историческая память». События не стираются из нее так, как они стираются из памяти личной. Расстояние между мной и тем, что было до меня, с детства остается неизменным. Где-то на подсознательном уровне мне всегда будет казаться, что Великая отечественная война закончилась всего три-четыре десятилетия назад, а под «прошлым веком» подразумевается девятнадцатый. Пренатальная память, невидимый источник. Как ни эффектна «питейная» метафора Динау Менгесту, она, разумеется, неверна: ведь реки не вытекают из моря, а, наоборот, впадают в него, как в беспамятство. Как и другие реки, эта питается грунтовыми водами, дождевыми ручьями. И, уж если на то пошло, можно сказать, что детство– сезон дождей, и собранной влаги хватает на всю продолжительность памяти, даже когда эта река берет начало в самом засушливом из регионов.
– А вообще, досадно,– сказал Уорку после некоторой паузы,– у большинства иностранцев Эфиопия ассоциируется исключительно с голодом. Наши правители из кожи вон лезли, чтобы скрыть этот голод от мира, а получилось наоборот. И теперь приходится всем оъяснять, что есть и другие вещи, которые заслуживают внимания.
– Не теффом единым,– ввернул я и тут же устыдился своей неуместной шутки.
– Не теффом единым,– вежливо улыбнулся Уорку.– Кстати, я надеюсь, вы сыты?
3. ПУШКИНСКИЙ ДОМ
У Айелу для нас была запланирована обширная программа. Он хотел не столько рассказывать, сколько показывать– в первую очередь свое педагогическое мастерство, выражавшееся в умении переводить древнюю культуру Абиссинии на язык современного ширпотреба. Энергичный, крепкий старик, он был одет в щегольскую черную кожанку и затрапезные брюки с пятнами под ширинкой. Своим видом и повадками он напомнил мне книготорговцев с развалов на Брайтон-Бич, тех, кого моя мама называла «старичок-кочерыжка». Когда мы только приехали в Америку, один из таких «кочерыжек» продавал мне, подростку, паленые кассеты с записями советского рока, по которому я тогда тосковал. На дворе был девяностый год, и старичку было, наверное, лет семьдесят, но, раскладывая передо мной свой товар, этот человек сталинской эпохи демонстрировал познания, которым позавидовал бы любой патлатый завсегдатай Ленинградского рок-клуба. Он даже использовал молодежный сленг, да так бойко, что вполне мог бы сниматься в известной рекламе Альфа-банка: «С каждым клиентом мы находим общий язык».
Айелу был того же сорта. Если тридцатипятилетний Уорку был погружен в события и реалии прошлого, о которых мог знать разве что из книг или рассказов старших, то его семидесятилетнего соприхожанина куда больше занимали вопросы поколения MTV и компьютерных гаджетов. Впрочем, Айелу был подкован по самым разным предметам (недаром Уорку назвал его «ходячей энциклопедией») и, в соответствии с лозунгом Альфа-банка, готов был найти общий язык с каждым клиентом. Так, в разговоре со мной он мгновенно переключился на тему русской литературы и стал перечислять известные ему имена. Я, в свою очередь, старался не ударить в грязь лицом и выжать из памяти ответный список эфиопских авторов. Благо, в университете, пока Деми читала Джойса и Андрея Белого, я корпел над курсовыми по африканской литературе.
– Лео Толстой, Теодрос Достоэвски, Антон Чэхоу,– загибал пальцы Айелу.
– Афэуорк Гэбрэ Иесус, Хаддис Алемайеху…
– Микаэль Шолохоу! Эскиндер Солдженыцэн! Патэр… Патэрнак, Живаго Патэрнак?
– Бырхану Зэрихун, Бэалю Гырма…
– Гырма? А что ты о нем знаешь?
– Я читал его повести. «За горизонтом» и еще что-то.
– Гырма был любимчиком Дерга, его даже назначили министром пропаганды. А потом он взял и написал «Оромай». Ты читал «Оромай»? Это была первая книга против Палача и его режима. Палач вызвал Гырму к себе, предлагал отречься, а Гырма отказался. И в тот же вечер исчез. Смелый был человек.
– Данячоу Уорку,– не унимался я.
– Хм… Этого я не знаю. Надо же, и откуда только у тебя такие познания? Тебе надо выступать по радио. Но, говоря об эфиопской литературе, ты не назвал главного.
– «Слава царей»15?
– Эскиндер Пушкин! Он, конечно, русский поэт, но и эфиопский тоже. Сегодня вечером ты узнаешь почему.
– Сегодня вечером, насколько я понял, мы приглашены к Зелалему.
– К какому еще Зелалему?
– К брату Уорку.
– Зелалем подождет, сходите к нему завтра. Ты иврит знаешь? Знаешь, что такое «бэт лехем»?
– Вифлеем?
– Бэт лехем! Это значит «дом хлеба». На иврите и на амхарском «бэт»– это дом. Сейчас мы пойдем в Бэт Георгыс, а вечером– в Бэт Эскиндер.
Что такое «бэт Эскиндер», было известно одному Айелу, а вот про Бэт Георгыс написано на первой странице любого путеводителя по Аддис-Абебе. Одна из главных достопримечательностей города. Восьмигранный собор Святого Георгия, купающийся в зелени пихт и акаций. В нем, как в пущенной по волнам бутылке, запечатано послание потомкам. Это послание– история итало-эфиопской войны, вернее, войн, начавшихся еще в XIX веке, когда с присоединением Папского государства к Сардинскому королевству Италия озаботилась проблемой колониальной экспансии. Проблема состояла в том, что основная часть темнокожего мира была уже порабощена другими носителями «бремени белого человека». Свободными оставались только княжества Африканского рога, многие из которых сплотил эфиопский Бисмарк, император Теодрос II. Туда и устремились итальянские завоеватели. Сперва были высланы научные экспедиции, чьи карты и отчеты предполагалось использовать впоследствии при продвижении военных отрядов. Затем настал черед дипломатии: в 1889 году был подписан Уччиалльский договор о вечной дружбе и сотрудничестве двух держав. Текст соглашения был составлен послом Италии, и, как позже выяснилось, амхарский вариант весьма отличался от итальянского. К примеру, в амхарской версии документа говорилось, что в вопросах внешней политики царь царей Эфиопии может прибегать к услугам правительства его величества короля Италии; в итальянской же версии глагол «может» был заменен на «согласен». К тому моменту, как переводческая «неточность» обнаружилась, итальянские войска уже продвигались через Эритрею. Обнаружилось и другое: император Менелик II, славившийся незаурядным умом и политической интуицией, тоже втайне собирал армию, готовясь к отражению возможной атаки даже в момент подписания Уччиальского договора. Знал он и то, что итальянская армия несравненно лучше вооружена и имеет численный перевес. Но на стороне Менелика была история. Дело в том, что за предыдущие две тысячи лет в эфиопских летописях было зафиксировано всего тридцать лет без войны. Все остальное время прошло в феодальной резне и битвах с мусульманскими соседями. Словом, жители Африканского рога имели возможность поднатореть в военном деле как никто другой. Так что беспрецедентное событие, произошедшее 27 октября 1895 года, в исторической перспективе кажется не таким уж удивительным. «Случилось то, что в Абиссинии убито и ранено несколько тысяч молодых людей и потрачено несколько миллионов денег, выжатых из голодного, нищенского народа. Случилось еще то, что итальянское правительство потерпело поражение и унижение»,– писал Лев Толстой в обличительном обращении «К итальянцам». Речь шла о сражении при Адуа, о первом случае в истории человечества, когда темные туземцы разгромили европейскую армию.
Именно в память об Адуа и был возведен Бэт Георгыс, полностью спроектированный и построенный итальянскими военнопленными. И именно поэтому сорок лет спустя, в период фашистской оккупации, Муссолини приказал перво-наперво сжечь собор. Впрочем, из актов возмездия разрушение собора было самым безобидным. Так, например, после неудавшегося покушения на африканского наместника дуче, маршала Родольфо Грациани, итальянские войска получили приказ в течение трех дней истребить максимальное количество мирного населения Эфиопии. Для достижения наилучших результатов рекомендовалось использовать иприт. Операция была проведена блестяще: по некоторым оценкам, число убитых превысило триста тысяч. Примечателен и тот факт, что одним из наиболее ярых сторонников «актов возмездия» был глава католической церкви, папа Пий XII. По слухам, собор был сожжен с его благословения. В послевоенные годы Бэт Георгыс был отреставрирован по указу императора Хайле Селассие и украшен витражами знаменитого Афэуорка Тэкле. «Хоть я и не православный, но Бэт Георгыс почитаю святыней из святынь»,– сообщил Айелу.
После Бэт Георгыса мы побывали в Национальном музее, где посетители имеют возможность познакомиться с первой жительницей Эфиопии, австралопитеком Люси, чей возраст археологи оценивают в 3,2 миллиона лет; на суматошном Меркато, самом крупном рынке на всем континенте; в городском зоопарке, где в клетках мечутся черногривые абиссинские львы, а смирившиеся с судьбой пеликаны невозмутимо спят стоя; в соборе Св. Троицы, где покоится прах последнего монарха, и еще в каких-то храмах. Программа и вправду была насыщенной.
В саду Национального музея стоял скромный памятник русскому поэту. Чугунный бюст, такой же, как и другие в этом саду. Он выглядел так, как будто стоял здесь всегда. Да и где же еще ему быть? Здесь, но не в смысле прародны, не «под небом Африки моей», а просто здесь, между шиповником и кигелией. Часть скульптурного парка, образец окончательной анонимности. Айелу дружески похлопал классика по плечу («А вот и наш Эскиндер!»), предложил сфотографировать нас вместе. На фотографии моя рожа получилась восторженно-бессмысленной, а пушкинский бюст– расплывчатым и почти неузнаваемым.
– Странно,– задумчиво произнес Айелу,– имя у него эфиопское, Эскиндер, а вот имя отца– совсем не наше.
– Вам известно даже его отчество?– удивился я.
– Ну конечно. Пушкин.
– Пушкин– это не отчество, а фамилия.
– Но все-таки его отца звали Пушкин. Откуда такое имя? Эфиопы так своих детей не называют.
– Он был эфиопом по материнской линии. И потом, фамилию «Пушкин» придумал не дед Эскиндера и не прадед.
– А кто же?
Действительно, кто? Я и забыл, что у эфиопов не бывает фамилий. Есть только имена и отчества. Если человека зовут Уорку Тэсфайе, значит отца его звали Тэсфайе. Часто имя для ребенка выбирается таким образом, чтобы сочетание имени и отчества составляло законченное предложение (например, имя-отчество известного драматурга Менгисту Лемма в переводе означает «Ты– государство, которое процветает»). Если же имя отца неизвестно, его заменяют чем-нибудь еще, каждый– на свое усмотрение. Вот почему Уорку сказал, что «отчество» Деми для эфиопского уха звучит странно. В переводе с амхарского оно означает «бабочка». Наверняка сама Деми и придумала. С другой стороны, почему странно? Ведь многие сочинители брали псевдонимы,– то ли чтобы провести границу между собой и своим писательским альтер-эго, то ли потому, что выдуманное– долговечней. Не только литература, но и вся история сплошь состоит из псевдонимов. Взять хотя бы тот же собор Св. Георгия, его попечителей и разрушителей: Хайле Селассие, Пий XII… Вымышленные имена. Кто помнит сейчас настоящее имя фашиствовавшего папы римского? «О, многие,– заверил меня Уорку,– его звали Эудженио Пачелли, у нас это имя помнят многие…» Эфиопия помнит ФИО Пия. Чем не строчка для кынэ?
Разговор о кынэ зашел у нас еще утром, когда наш экскурсовод доказывал мне, что Эфиопия– родина поэзии вообще и русской поэзии в частности. Чтобы разъяснить специфику кынэ Прашанту, Айелу продекламировал известный английский каламбур– четверостишие с использованием топонима Тимбукту (Timbuktu): «When Tim and I to Brisbane went, / We met three women, cheap to rent. / As they were cheap and pretty too, / I booked one and Tim booked two».
Но это был пример из языка ширпотреба; настоящее кынэ– нечто совсем иное. Стихотворная форма, возникшая много веков назад, во время правления шоанского императора Эскиндера (вот она, магия имени), и до сих пор считающаяся чуть ли не высшим достижением эфиопской литературы. В кынэ присутствуют жесткая метрическая структура, многочисленные аллюзии и тропы. В основном это стихи религиозного или философского содержания; их главный принцип– двусмысленность, которая в местной поэтической традиции называется «сэмынна уорк» («воск и золото»). Дополнительный смысл часто вкладывается с помощью пантограммы, то есть фразы, смысл которой зависит от расположения словоразделов. В европейской поэтике пантограмма– введение сравнительно недавнее и малоприменимое. Из русских стихов последнего времени можно вспомнить опыты Дмитрия Авалиани («Не бомжи вы / Небом живы», «Пойду, шаман, долиною / Пой, душа, мандолиною»), словесную эквилибристику Льва Лосева или скрытую цитату из пушкинского «Лукоморья» в названии книги Владимира Гандельсмана «Там на Неве дом». Нет никаких оснований полагать, что пантограммы пришли в европейскую поэзию из Эфиопии, да и вряд ли эфиопы были первыми, кто использовал этот комбинаторный прием. Точно так же скандинавских скальдов вряд ли можно считать изобретателями кеннинга («корабль пустыни» перевозил кочевников через Сахару задолго до Старшей Эдды), но только в скандинавской поэзии этот вид метафоры был возведен в принцип.
Однако пантограмма– это далеко не все. Речь о двусмысленности вообще, об условностях и эвфемизмах. О древности поэтической традиции в стране, где первая повесть была написана всего сто лет назад. Может, потому так долго и не было прозы, что было другое: ритуализация языка. Было слоговое письмо геэз, состоявшее из двухсот с лишним знаков, многие из которых были фонетически взаимозаменяемыми, но использовались при написании существительных разных классов (например, графемы «ко» и «ро» в слове «король» должны отличаться от «ко» и «ро» в слове «корова»). Эта силлабографическая избыточность в геэз давала широкие возможности для смысловой игры кынэ. Кроме того, был эзопов язык церкви, особенно наглядно проявлявшийся во время исповеди: когда прихожанин сознавался в том, что «прикусил язык», это означало «я солгал». «Добраться до поварешки» означало «есть скоромное в пост»; «плакать одним глазом»– возжелать; «упасть с кровати»– предаваться блуду… Исповедальная иносказательность. Другими словами, лирика. Отлитое в воске золото, которое по-амхарски– «уорк». Золото– это работа.
Обо всем этом я читал когда-то у Данячоу Уорку, в его эссе об истоках эфиопской поэзии. Но Айелу знать не знал никакого Данячоу. Он только повторял четверостишие про Тимбукту и еще какие-то прибаутки, затащив нас в традиционный кабак, где выступают бродячие певцы азмари. Такие кабаки называются «азмари бэт», дом азмари; название «бэт Эскиндер» Айелу выдумал на ходу– в рекламных целях. Теперь он тыкал пальцем в азмари, выдававшего частушечные импровизации (что-то вроде азербайджанской мейханы), и многозначительно подмигивал мне: вот оно, вот кынэ, вот откуда родом ваш Эскиндер! Мне вспомнилась аналогичная сцена из пушкинского «Путешествия в Арзрум»: «Выходя из палатки, увидел я молодого человека, полунагого, в бараньей шапке, с дубиною в руке и с мехом (outr) за плечами. Он кричал во все горло. Мне сказали, что это был брат мой, дервиш, пришедший приветствовать победителей. Его насилу отогнали…»
Пришли Уорку с Зелалемом. Зелалем, двоюродный брат Уорку, архитектор, недавно вернувшийся из Лондона и только что получивший заказ на проект нового торгового комплекса в Аддис-Абебе, хотел праздновать и пришел уже на бровях. Он был в сопровождении красивой, застенчивой девушки, которую представил нам как свою жену. Позже выяснилось, что они познакомились всего три месяца назад, а через полтора месяца после их знакомства она объявила, что ждет ребенка, и Зелалем дал обещание жениться.
– Айелу!– Кричал Зелалем.– Куда ты нас привел? Что это за дыра? Эти люди приехали, чтобы увидеть Тобию-красавицу16, а ты привел их в какую-то задницу!
– Я привел их сюда, чтобы показать древнюю традицию…– Неуверенно защищался Айелу.
– Это не традиция, это задница! Здесь хотя бы пожрать дадут?
– Уорку, уйми своего пьяного родственника!– взмолился старик.
– Если он пьян, значит, ему надо поесть,– строго сказал Уорку,– да и нам не помешало бы.
– Эши17, эши, сейчас закажем…
Две девушки в нарядных камизах18 поднесли чайник и таз, над которым все вымыли руки. Одна из девушек сняла крышку с мэсоба, скатертью расстелила инджеру, а с краю положила еще несколько блинов, сложенных в восьмую долю. Уорку раздал каждому по кусочку.
– Хорошо хоть, здесь дают нормальную пищу, а не китайское дерьмо,– обрадовался Зелалем и, повернувшись к нам с Прашантом, удостоверился:– Я надеюсь, вы не китайцы? Я против китайцев ничего не имею, хоть они и дурят нашего брата. Но если не они, то еще кто-нибудь. Я против них ничего не имею. Но они жрут жареных тараканов, а это противно. Я этого понять не могу. Выпьем!
– У китайцев своеобразный вкус,– подтвердил Уорку,– если бы Адам и Ева были китайцами, они бы съели не яблоко, а змею.
– Змею, змею!– заливался Зелалем.– И не только змею! Китаец сожрет любое двуногое, кроме своих родителей, любое четвероногое, кроме парты, и все, что летает, кроме самолета! Выпьем!
Принесли еду. На инджере появились горки бараньего и куриного жакого, чечевичного соуса, тушеных овощей. Яства были разложены по окружности блина-тарелки наподобие лепестков диковинного цветка. Сердцевиной цветка был «кытфо», полусырой фарш со специями и творогом. У эфиопов принято кормить друг друга, и подруга Зелалема, поминутно упрекавшая нас с Прашантом в том, что мы слишком мало едим, решила перейти от слова к делу. Зачерпнув кусочком инджеры пригоршню бараньего «уота19», она отправила порцию мне в рот, после чего настала очередь Прашанта.
– А я хочу, чтобы меня кормил Уорку!– заявил Зелалем.– Если не хочет пить, так пусть хоть брата покормит!
Уорку отщипнул чуть-чуть инджеры и, макнув в соус, небрежно сунул кусок в рот Зелалему.
– Сволочь, он дал мне пустую инджеру! Выпьем!
Под руководством Зелалема мы продегустировали все традиционные напитки: медовуху «тедж», водку «ареки», пиво «Святой Георгий». Встав из-за стола, я понял, что еле держусь на ногах. Пойду подышу свежим воздухом… Во дворике пахло цветочной сыростью. Все-таки не прав был Зелалем: не такое уж плохое место этот «азмари бэт». Только зачем было называть его «домом Эскиндера», при чем тут Эскиндер? При чем вообще имя? «Оно умрет, как шум печальный». Имя собственное умирает, превращаясь в нарицательное, в «бэт-эскиндер». Но мы помним и другие программные строчки: «Нет, весь я не умру… И назовет меня всяк сущий в ней язык…» Финн, тунгус, калмык, а теперь и эфиоп. Или наоборот: эфиоп– прежде других. Если послушать Айелу, так вся русская поэзия родом из Эфиопии. Вся не вся, но что-то, наверное, есть. Недаром «наше все» и «Ник-то» оба вели свою роднословную от абиссинца Ганнибала.
Из кабака по-прежнему доносилось бормотание азмари, сопровождаемое монотонным аккомпанементом скрипки масанко. Хорошо, что я, хоть одно время и учил, почти не знаю амхарского: можно вообразить все что угодно. Что если этот трубадур декламирует стихи из «Дыггуа»20? Или какие-нибудь великие кынэ Йоханныса Геблави, Семере Керестоса, Тэванея21? Можно и ничего не воображать, так даже лучше. Тем более, что в этот момент мою медитацию прервал Айелу. «Вот ты где! Мы уж думали, ты ушел. А я еще одного вспомнил,– пожевав губами, он посмотрел на меня взглядом доки, собравшегося влепить детский мат новичку-противнику, и торжествующе произнес:– Георгыс Сковорода!»
4. ВОЗВРАЩЕНИЕ КОРОЛЯ
Прежде чем взойти на престол и стать помазанником Божьим Хайле Селассие I, Царем царей, Львом из колена Иуды, последний император Эфиопии был расом22 Тафари Меконныном, младшим сыном губернатора Харэра, унаследовавшим губернаторский пост в возрасте тринадцати лет. Именно в этой ипостаси его застал Гумилев, описавший знакомство с молодым «дедьязмагом»23 в своем «Африканском дневнике»: «По его точеному лицу, окаймленному черной вьющейся бородкой, по большим полным достоинства газельим глазам и по всей манере держаться в нем сразу можно было угадать принца». Искушенный в местных обычаях Гумилев начал с того, что попытался подкупить губернатора ящиком вермута. Тот принял подарок, но разрешения на проезд, о котором его незамедлительно попросили, так и не выдал, сославшись на отсутствие надлежащих указаний из Аддис-Абебы. «Тогда мы просили дедьязмага о разрешении сфотографировать его, и на это он тотчас же согласился… Ашкеры расстелили ковры прямо на дворе, и мы сняли дедьязмага в его парадной синей одежде. Затем была очередь за принцессой, его женой… Дедьязмаг проявлял к ней самое трогательное вниманье. Сам усадил в нужную позу, оправил платье и просил нас снять ее несколько раз, чтобы наверняка иметь успех. При этом выяснилось, что он говорит по-французски, но только стесняется, не без основанья находя, что принцу неприлично делать ошибки». И дальше: «Дедьязмаг Тафари… мягок, нерешителен и непредприимчив». От себя добавим: и на редкость фотогеничен. Существует мнение, что именно фотогеничность обеспечила ему популярность среди европейской общественности, видевшей в нем чудо чудное, образец державной осанки и царственного достоинства, единственный луч света в темнокожем царстве. В придачу к величавому облику он славился изрядными ораторскими способностями, но в конечном счете его воззвания о мире, произнесенные на безупречном французском, не нашли отклика у той же европейской общественности накануне Второй итало-эфиопской войны.
Как бы мягок и нерешителен ни был двадцатилетний Тафари в 1913 году, когда его фотографировал Гумилев, уже в 1916-м он возглавил военный переворот и, наголову разбив войска низложенного императора Иясу V, был провозглашен регентом и наследником престола. Правда, на этом борьба за трон не закончилась, и коронован он был лишь пятнадцать лет спустя, когда основной угрозой суверенитету императорской власти были уже не междоусобные распри, а экспансионистская политика Италии. Но и в роли регента будущий нэгусэ нэгэст24 сумел добиться успехов, о которых не помышляли его предшественники. За двадцать лет между изгнанием Иясу V и началом итальянской оккупации Эфиопия фактически проделала путь из средневековья в современный мир. Новое правительство развивало промышленность, строило дороги, открывало учебные заведения и больницы, укрепляло дипломатические связи с Западом. Было отменено рабство, проведены реформы законодательства и судопроизводства. Через несколько дней после коронации, Хайле Селассие создал конституционную комиссию, а полгода спустя ввел первую в Африке конституцию и учредил двухпалатный парламент.
В 1923 году он добился принятия Эфиопии в Лигу Наций, надеясь таким образом предотвратить итальянское вторжение, хотя, судя по всему, с самого начала понимал, что толку не будет. Все-таки это был не напрасный труд: предотвратить вторжение не удалось, но удалось отсрочить. Впрочем, отсрочка была связана не столько с успехами эфиопской дипломатии, сколько с попытками Англии и Франции распространить свои сферы влияния на страны Африканского рога– в противовес Италии. В конце концов все третьи стороны выбрали позицию «нейтралитета», Муссолини ввел войска, предварительно расчистив территорию бомбами с ипритом, и весной 36 года Эфиопия впервые за свою многовековую историю отошла во власть европейского государства. После поражения в решающей битве при Май-Чоу Хайле Селассие отбыл в Европу, чтобы оттуда продолжить свои обращения urbi et orbi: «Неужели народы всего мира не понимают, что, борясь до горестного конца, я не только выполняю священный долг перед своим народом, но и стою на страже последней цитадели коллективной безопасности? Неужели они настолько слепы, что не видят, что я несу ответственность перед всем человечеством?.. Если они не придут, то я скажу пророчески и без чувства горечи: Запад погибнет…»
Подданные отнеслись к бегству владыки с должным пониманием (все-таки сбежавший, но живой суверен захваченной державе нужнее, чем доблестный, но мертвый). Но осадок остался. В течение следующих пяти лет остатки разгромленной эфиопской армии продолжали вести партизанскую войну, одновременно прославляя и кляня своего отсутствующего императора. Наконец к делу подключилась Великобритания, и весной 41-го, когда в Европе бушевала война, Эфиопия отпраздновала победу над итальянскими оккупантами. Нэгусэ нэгэст с почестями вернулся в Аддис-Абебу. Проезжая по городу под маршевую музыку и фотоаппаратные вспышки, он не мог не отметить некоторых положительных изменений, произошедших в его отсутствие. Современные многоэтажные здания, асфальтированные дороги, уличное освещение– все это было создано итальянцами для итальянцев; для коренного населения строились только концлагеря. Но теперь, когда фашистские оккупанты были изгнаны, их градостроительные достижения можно было записать себе в актив. Что он, конечно, и сделал.
После этого он правил еще тридцать три года, подавил несколько мятежей, включая то знаменитое восстание «эфиопских декабристов», получившее широкую поддержку срди студентов. Публично казнив зачинщиков, император принял решение подарить учащимся один из своих дворцов. Резиденция Хайле Селассие превратилась в главный кампус Университета Аддис-Абебы, а сам император стал ректором. К тому моменту он был уже не только гарантом первой в Африке конституции, но и председателем верховного суда, главой эфиопской православной церкви и т.д. По королевскому саду разгуливали дрессированные львы; дворцовая жизнь была полна странных правил и ритуалов– осень патриарха надежно вступила в свои права.
С недавнего времени апартаменты последнего нэгуса в кампусе университета открыты для посетителей. Туристы имеют возможность ознакомиться с обширной библиотекой Хайле Селассие, заглянуть в его спальню и туалет, в гардероб, где висит его военная форма (тут полагается ахнуть: батюшки, да он же был совсем маленького роста!); оценить по достоинству мебель из слоновой кости, а заодно услышать историю (вряд ли правдивую) о том, как один из предшественников Х.С.– не то Менелик II, не то Иясу V– страшно воодушевился, узнав об изобретении электрического стула, и приказал немедленно выписать этот аппарат из Европы для служебного пользования во дворце. Когда же выяснилось, что новая технология смертной казни не работает без электричества, с которым в ту пору в Аддис-Абебе было туго, император не растерялся и нашел применение стулу в качестве трона.
В 1974 году коммунистическая революция положила конец Соломоновой династии. Восьмидесятитрехлетнего самодержца вывели из Юбилейного дворца, посадили в голубой фольксваген-жук. Дальнейшая судьба Хайле Селассие покрыта мраком. По официальной версии Дерга, низложенный монарх «скончался при невыясненных обстоятельствах»; скорее всего, его задушили по приказу Менгисту Хайле Мариама. Очевидцы последнего «дворцового моциона» говорят, что конвоиры вели императора под руки не из опасения, что тот может сбежать, а потому что он был слишком слаб, чтобы идти самостоятельно. Кроме того, существует легенда– не легенда даже, а анекдот: когда его увозили в том знаменитом фольксвагене, толпа провожала бывшего правителя криками: «Вор!» «Что они говорят?»– спросил Хайле Селассие у одного из солдат. «Они говорят: вор!» «Бедные люди,– покачал головой старик,– ведь этот вор среди бела дня крадет у них любимого императора…»
Есть одна группа людей, которая до сих пор отказывается верить, что последний император Эфиопии, Рас Тафари Меконнын, умер. Это– растафарианцы, приверженцы ямайской религии, основанной на курении марихуаны и почитании Хайле Селассие. Для них он– воплощение верховного божества Джа. Никакой загадки тут нет; просто во время первого визита Хайле Селассие на Ямайку пошел дождь, прервавший многомесячную засуху. Островитяне увидели сразу два чуда: долгожданный ливень и чернокожего короля, которому прислуживали белые люди. Раскурив трубку мира, старейшины посовещались и пришли к выводу, что перед ними сам царь небесный. Собственно, так оно и было: чернокожий король действительно явился с небес, то есть прилетел на самолете, из которого долго отказывался выходить, так как его тошнило от дыма марихуаны, окутавшего все вокруг.
Дальнейшие отношения между Тафари и его ямайской паствой складывались весьма забавно. Когда императору доложили, что растафарианская община планирует всем скопом «вернуться в землю Сиона, где обитает их бог», то есть переселиться в Эфиопию, ответ был: «Передайте им, что репатриация может произойти только после полного внутреннего освобождения». Это изречение тотчас занесли в канон главных заповедей растафарианства: «Liberation before repatriation». Справедливости ради следует заметить, что укуренным жителям Ямайки, мечтающим о небесном Сионе, все-таки выделили небольшой участок эфиопской земли, где некоторые из них обитают и поныне. Когда же журналист из Би-би-си напрямую спросил у Хайле Селассие, собирается ли тот разуверять растафарианцев в своем божественном происхождении, император со свойственным ему остроумием ответил: «Кто я такой, чтобы вмешиваться в их веру?»
В последнее время в Эфиопии наблюдается возрождение культа Хайле Селассие, и люди старой формации вроде Айелу тут, видимо, ни при чем. Императора выбирает поколение next, выросшее на гимнах регги, которые привил им эфиопский подражатель и продолжатель Боба Марли, поп-звезда по имени Теодрос Кассахун, a.k.a. Тедди Афро. Тедди надо видеть и слышать, говорит Зелалем, и сегодня вечером у нас будет такая возможность. А разве вечер еще не наступил? Нет-нет, уверяет Зелалем, еще не вечер.
Вечерний концерт начинается в полночь и заканчивается в пять утра. Все это время зал в несколько тысяч человек пляшет без устали, и я начинаю понимать, почему эфиопов называют самой выносливой нацией. И не надо указывать на то, что к середине данного марафона некоторые из присутствующих еле держатся на ногах– это не от усталости, а от возлияний. За напитки в баре дерут втридорога, но субтильным эфиопским ребятам много не надо. При этом атмосфера дружелюбная, пьяные парни склонны скорее брататься, чем драться. Единственный белый человек в этой толпе, я ни разу не почувствовал на себе любопытных и уж тем более враждебных взглядов.
После трех часов пения без антрактов поп-звезда наконец объявляет «последнюю песню», после чего концерт продолжается еще два часа. Первоначальная эйфория (все внове, все интересно, я в Эфиопии!) сменяется усталым раздражением; подобные эмоции испытываешь на литературном вечере, где маниакальный автор из тех, кто не заявлен в программе, дорвался до микрофона и теперь неумолимо читает свой роман в стихах от начала и до конца («Глава пятнадцатая…»). Но, похоже, раздражаюсь я один. Тысячи фанатов продолжают улюлюкать и с каждой песней все сильнее заходятся в танце. Зелалем демонстрирует правильные движения, заставляет меня повторить («Другие африканцы танцуют бедрами, а мы– плечами. Пока ты тут, ты должен научиться танцевать по-эфиопски!»).
Кумир и символ поколения Тедди Афро производит странное впечатление: упитанный молодой человек с жидкими усиками и глуповато-широкой улыбкой, не слишком грациозно скачущий по сцене, то и дело заставляющий публику скандировать «Эфиопия» и «Аддис», он как минимум харизматичен, но по внешности и манере держаться– не то ресторанный певец, не то мальчик-переросток из категории школьных заводил. Музыка– добротное регги, и поет он совсем неплохо, и все в этом образе сходится с трафаретом поп-звезды, если бы не кое-какие факты биографии. Оказывается, эта танцевальная музыка сопровождается текстами социального протеста, за которые кумир молодежи несколько лет назад отбыл тюремный срок– ни много ни мало полтора года. Этот парень– политзаключенный?! Да, говорит Зелалем, представь себе. Его песни «Йястэсериал» («Искупление») и «Хайле Селассие» стали гимнами политической оппозиции. Потому-то и публика на концерте представляет собой странную смесь: оголтелые подростки пополам с теми, кого нынче принято называть «креативным классом». В перерывах между песнями Зелалем знакомит меня со своими приятелями, «танцующими плечами» рядом с нами: учитель физики, врач-иммунолог, какие-то аспиранты… Все они– поклонники творчества Тедди Афро. Может быть, он– что-то вроде Шевчука: звезда шоу-бизнеса и борец за правду в одном лице? Или– еще вероятней– странное явление, аналогов которому нет ни в России, ни в Америке, ни в Китае. Мэйд ин Эфиопия.
Последней из «последних песен», как и ожидалось, будет программная «Хайле Селассие». На огромном экране высвечивается портрет покойного императора: точеное лицо, окаймленное черной бородкой, большие газельи глаза…
Неожиданные изгибы истории, описавшей круг и оказавшейся лентой Мебиуса, достойны детского изумления: мог ли Х.С., вальяжно беседуя с британским журналистом, предположить, что закончит свои дни в застенке Дерга, а еще через тридцать лет вернется в Эфиопию и возвращением своим будет обязан ямайским марихуанщикам с их музыкой регги, которую в начале нового века будет слушать вся Аддис-Абеба? Мог ли предположить Гумилев, что тот, на кого он без толку потратил ящик вермута в Харэре, станет едва ли не самой видной полтической фигурой за всю историю Абиссинии; и что сам он, русский поэт Николай Гумилев, благодаря этой встрече войдет в пантеон растаманов в качестве мелкого божества? Впрочем, насчет последнего я не уверен: о том, что Гумилеву нашлось место в растафарианской мифологии, я слышал от одного литературоведа; спросить же у самих растаманов случая не было.
5. ЦАРИЦА САВСКАЯ
Когда самолет тронулся с места, в нескольких метрах от взлетно-посадочной полосы показалась хижина с крышей из рыжевато-бурой соломы, похожей на щетинистую шерсть какого-нибудь крупного животного, а рядом с хижиной– пожилой человек, завороженно наблюдавший за движением «стальной птицы». Туникообразная рубаха, хворостина за плечами, на ногах – резиновая обувь, изготовленная из автомобильных шин. Такие же одинокие фигуры можно увидеть по краям дорог, вдоль которых бесконечно тянутся пастбища и перепаханные поля, однообразные картины летней страды. Фигуры из буколического пейзажа заняты севом или прополкой, гнут спину над бороздой или идут за плугом; их хлысты описывают круги над впряженным в ярмо скотом. Но чем бы ни были заняты эти люди в накидках, при виде автомобиля они обязательно начинают голосовать, просят, чтобы их подвезли, а куда и зачем, там видно будет. Вот и человек, построивший себе жилище рядом со взлетно-посадочной полосой, поднял руку навстречу движению, как будто надеялся, что разгоняющийся самолет внезапно остановится, чтобы взять еще одного пассажира.
По сути, этот жест был не таким уж странным, если учесть, что внутренние авиарейсы в Эфиопии работают по тому же принципу, что и наземный транспорт: каждые пятнадцать минут самолет совершает посадку, чтобы высадить часть пассажиров и подобрать новых. Остановка Аддис-Абеба. Осторожно, двери закрываются. Следующая остановка– Аксум. И так далее. Посадочные места в самолете никогда не распределяются заранее, каждый садится где хочет или где найдется место. Еще одна особенность: рейсы имеют обыкновение не только опаздывать, но и вылетать раньше времени. При всем при том «Эфиопские авиалинии», действующие с 1945 года,– чуть ли не лучшая африканская авиакомпания, одна из немногих, чьи воздушные суда соответствуют стандартам международной организации гражданской авиации. По замыслу Хайле Селассие, создание государственной авиакомпании с безупречной репутацией могло изменить неблагоприятное мнение мировой общественности об уровне развития Эфиопии. Существует и другая версия, по которой «Эфиопские авиалинии» возникли благодаря растению Catha edulis (в просторечии– чат или кат). Листья ката, имеющие наркотическое действие, пользуются большим спросом не только в Эфиопии, но и в соседних странах, особенно в Сомали и Йемене, где запрещено спиртное, а кат разрешен и поощряем. Катинон, так называется активное вещество,– наркотик-стимулятор, нечто среднее между кофеином и кокаином. Чтобы получить желаемый эффект, листья нужно жевать свежими; срок годности этого препарата– около восьми часов, а значит, требуется быстрый и надежный способ доставки высокодоходного товара, нужна авиация.
Кат– это ритуал, втолковывал Зелалем, тут важен правильный настрой, правильная атмосфера. Пол, устланный тростником, курящийся ладан. Нужно время, чтобы насладиться катом и хорошей компанией. Сидеть, жевать, запивать кока-колой… Но как раз времени у нас не было, и после всех объяснений Зелалем торопливо всучил нам мешок с красноватыми листьями в дорогу. Когда самолет оторвался от земли, мы открыли подарок и принялись сосредоточенно жевать. Листья оказались на редкость горькими, и, прожевав парочку, Прашант заявил, что дальше травить себя этой гадостью не собирается. Я же решил довести эксперимент до конца, докопаться до сути, и к моменту приземления через не могу съел почти весь мешок. Увы, никакого специального эффекта я так и не ощутил, если не считать свирепого расстройства желудка, начавшегося через несколько часов после моих напрасных усилий. Видимо, Зелалем был прав насчет необходимости правильного настроя и атмосферы.
Пока мы давились катом, остальные пассажиры щелкали фотоаппаратами и айфонами, стараясь запечатлеть заоконные красоты. Сквозь подтаявшие сугробы облаков пробивались вершины гор, возвышавшиеся над лесистыми отрогами, а там, где небо было безоблачным, виднелись то плавные перекаты плато, то скомканный скалистый рельеф, то плосковершинные амбы25 с прилепившимися к террасам крапинками селений. В долинах, где низкий туман скрадывал часть ландшафта, размежеванные земельные участки походили на фрагменты пазла. Когда самолет проваливался в воздушные ямы или закладывал виражи, соседа, сидевшего рядом с проходом и перегибавшегося через нас с Прашантом, чтобы поднести айфон к иллюминатору, отбрасывало в сторону, и вместо горного пейзажа на фотографии запечатлевалась моя волосатая рука. Тогда незадачливый фотограф смеялся, демонстрируя мне свой снимок– гляди, мол, как здорово получилось. Я тоже засмеялся и предложил ему кат, от которого он категорически отказался. В отличие от других африканцев, эфиопы довольно застенчивы и редко идут на контакт, но мой сосед, хоть и был эфиопом, вел себя скорее как американец.
– Кассахун,– сказал он, протягивая руку.
– Очень приятно. Эскиндер.
– Вы хотите сказать, что вас зовут Александр?– он и по-английски говорил совсем как американец.
– Можно просто Алекс. Я так понимаю, вы некоторое время жили в Америке?
– Жил и живу. В Вашингтоне. Почти двадцать лет уже. Но возвращаюсь часто, хочу приобщить своих сорванцов к эфиопской культуре,– он кивнул на мальчика и девочку, которые сидели в противоположном ряду, уткнувшись в компьютерную игру.
– И как им здесь?
– Им нравится. Да и мне нравится. Люблю чувствовать себя туристом в собственной стране. Вы, может быть, уже заметили, что туристические места у нас посещают в основном не ференджи, которых здесь раз, два и обчелся, а эфиопы.
– Да, да. Я еще удивился и подумал, что люди здесь живут лучше, чем я думал. А ведь мне говорили, что в Эфиопии почти нет среднего класса.
– Так его и нет. Есть диаспора. Туристические места посещают эфиопы, которые живут за рубежом и приезжают, чтобы обучить детей амхарскому или потому, что сами, пока жили здесь, ни разу не ездили по стране. Большинство жителей Аддис-Абебы никогда не выезжали за пределы столицы.
– А вы сами из Аддис-Абебы?
– Нет, моя пуповина зарыта в предместье Аксума. Кстати, у вас в Аксуме уже запланирована эксурсия или вы летите наобум?
– В общем, наобум.
– Тогда, если хотите, присоединяйтесь к нам. Я буду все показывать своим детям, могу и вам заодно.
Если на что и можно рассчитывать, путешествуя по Африке, так это на путеводную нить случайных знакомств, по большей части сомнительных, с явным риском влипнуть в какую-нибудь историю. Впрочем, ничего сомнительного в нашем попутчике я не нашел: симпатичный человек средних лет, семьянин. По профессии, как выяснилось, метеоролог. Опасные приключения и стихийные бедствия не ожидаются. Да и зачем она, голливудская острота сюжета, когда место действия– легендарный Аксум, одно из «четырех великих царств» в манихейской картине мира; когда вокруг– смутные окраины библейской и эллинской древности, terra incognita, с которой начинается Гомерова «Одиссея»? Что может быть остросюжетней? «Был Посейдон в это время в далекой стране эфиопов, / Крайние части земли на обоих концах населявших: / Где Гиперион заходит и где он поутру восходит…» С этого и начать.
Западный край– Куш, земля мероитов, то есть Судан. Восточный край– Пунт, то есть Сомали, родина Нуруддина Фараха26. Сомалийцев хватает и в Эфиопии. В Аддис-Абебе сомалийца легко отличить от эфиопа: последний может быть одет во что угодно, а стиль одежды первого не предусматривает никаких вариаций. Мешковатый лоскутный халат, подпоясанный широким кушаком; поясной кинжал, заплечная связка никогда не надеваемых сандалий. Амхарцы– православные христиане, сомалийцы– правоверные мусульмане. И те и другие имеют право надеяться на лучшее.В самолете из Аддис-Абебы в Каир с нами летел целый гарем сомалиек, около сорока, а то и больше. Все, как одна, были одеты в черные хиджабы, у всех были испуганные некрасивые лица. Они боялись летать, боялись мужчин, но, пересилив страх, объясняясь исключительно жестами, попросили нас с Прашантом показать им, как пристегиваются ремни. Сомалийки летели в Джидду, куда их всем скопом выписал какой-то саудовский принц (там, кажется, все– принцы?). Бесправная армия домработниц, в сущности рабынь. Возможно, как раз в этот момент их братья, тоже рабы, проходили боевую подготовку, чтобы два месяца спустя учинить расправу над посетителями торгового центра в Найроби.
Где теперь сокровища Куша и Пунта, их незапамятная древность? По левую руку и по правую, с западной стороны и с восточной– заваленные мусором пустыри, кладбища пластмассовых бутылок. Аксум– ненамного чище, но в Аксуме идет стройка, над кособокими деревенскими хижинами и рифлеными крышами городских хибар громоздятся каркасы новых многоэтажных зданий. Кажется, в этом захолустном городке строят больше, чем в Аддис-Абебе, не говоря о Гондэре и Бахр-Даре. «Ничего удивительного,– сказал Кассахун,– просто Аксум– столица региона Тыграй, а Тыграй– вотчина Мелеса Зенави, который правил страной последние семнадцать лет. У нас всегда так: если у власти стоят тигринья, строят в Тыграе, если амхарцы, строят в Амхаре, если оромо, то– в Оромии…»27 Но стройка Мелеса Зенави– ничто по сравнению с зодчеством аксумских царей, правивших две тысячи лет назад. Эти развалины древних дворцов и есть настоящий Аксум. Стелы, менгиры, подземные мавзолеи. С них и начать.
А еще лучше– с царицы Савской, которую эфиопы величают Македой. По легенде, подробно изложенной в книге «Кэбрэ нэгэст», царица отправилась в Иерусалим «от пределов земли» не только «послушать мудрости Соломоновой», но и излечить врожденный недуг– деформацию стопы (в книге написано, что Македа родилась с «козлиным копытом»). Стоило ей прикоснуться к дереву, поваленному на подступах к городу, как козлиное копыто превратилось в человечью стопу. С тех пор священное дерево, обиталище добрых духов «адбар», причислено к предметам почитания (недаром в Псалмах Давида говорится: «Скажите народам: Господь царствует от дерева»). А может быть, оно почиталось и раньше. В Эфиопии вообще много предметов культа. Когда речь зашла о церковных обрядах, Кассахун поведал историю своего истово верующего родственника; за всю жизнь родственник не проработал ни дня, не потому, что был ленив, а потому что в календарном году, состоящем из тринадцати месяцев, нет ни одного дня, который не считался бы религиозным праздником. У родственника Кассахуна просто не хватало времени, чтобы выполнить все обряды поклонения и жертвоприношения. Тем более что, будучи человеком скрупулезным, он поклонялся не только бесчисленным абиссинским святым, но и другим высшим инстанциям: семейным духам, священным деревьям.
Итак, излечившись от зверолапия, Македа предстала перед Соломоном писаной красавицей и, зная его страсть к прекрасному полу, предусмотрительно взяла с царя клятву воздержания. В ответ Соломон заставил царицу поклясться, что та ничего не возьмет из дворца без его согласия. В тот же вечер за ужином хозяин обильно потчевал гостью соленой пищей, после чего тайно приказал слугам убрать все кувшины с водой, оставив только один– рядом с царским ложем. Ночью измученная жаждой гостья прокралась в Соломонову спальню, где, протянув руку к кувшину, была поймана с поличным. «Видела ли ты под небесами что-либо более драгоценное, чем вода? А ты хотела взять ее без разрешения!»– произнес Соломон и немедленно «взял ее в жены». Некоторое время они жили душа в душу, задавая друг другу загадки, но в конце концов запас загадок иссяк и Македе захотелось домой. На прощание Соломон вручил ей перстень, «чтобы могла не забыть ты меня. И коль случится, что обрету я семя в тебе, кольцо сие да будет знаком ему; и если сын народится, пусть он прибудет ко мне». Вернувшись на родину, царица Савская повелела подданным принять иудейскую веру. А девять месяцев спустя, само собой, народился тот самый сын– Менелик I, основатель аксумской династии. Далее в «Славе царей» рассказывается о том, как Менелик прибыл в Иерусалим, где был принят отцом и провозглашен наследником престола, но, подобно Македе, затосковал по африканской родине и стал собираться в дорогу. Перед тем как покинуть Иудею, Менелик выкрал из дворца Соломона Ковчег завета. Этот не вполне благочестивый поступок стал чуть ли не главным предметом гордости Соломоновой династии в Эфиопии, основанием ее легитимности в глазах народа. Относительно самого ковчега и его местонахождения имеются следующие версии: 1) ковчег был уничтожен вместе с церковью Марии Сионской во время одного из набегов исламского воителя Ахмеда Граня в XVI веке; 2) ковчег существует по сей день и находится в пристройке к отреставрированной в 1964 году церкви Девы Марии Сионской; он хранится в скинии, куда вхож всего один человек (кто этот человек, не уточняется); 3) ковчега не было, грабежа не было. Да и царицы не было.
Но что-то все-таки было. И если развалины, которые эфиопы считают руинами дворца Македы, на самом деле, как утверждают немецкие археологи, относятся к позднему аксумскому периоду (VI век н.э.), а «бани царицы Савской»– всего лишь водный резервуар того же периода, то подлинность аксумских стел, воздвигнутых в середине первого тысячелетия до нашей эры, вроде бы не вызывает сомнений. Обелиски из цельного камня, вырезанные в форме многоэтажных башен высотой до тридцати метров и весом до пяти тонн, первые «небоскребы» в истории человечества, они представляют собой загадку почище тех, что задавала Македа. Каким образом гранитные блоки таких размеров были добыты и доставлены в Аксум из мест горной разработки? Какие технологии использовались аксумитами для установления стел? А главное, какую функцию выполняли эти многоярусные сооружения с ложными дверьми у оснований? У подножия каждого монолита имеется большая мраморная плита, а под плитами– обнаруженные всего двадцать с небольшим лет тому назад катакомбы с каменными саркофагами. Таким образом, вроде бы подтверждается давняя гипотеза, согласно которой стелы служили надгробными мемориалами. Но как объяснить тот факт, что все саркофаги оказались пустыми и, если верить химической экспертизе, были пустыми с самого начала?
Ложные двери, ложный некрополь… Где же правда?– вопрошают немецкие и французские ученые, а итальянцы до того прониклись аксумской загадкой, что даже конфисковали одну из главных стел. Это случилось в 1937 году, во время фашистской оккупации. Стела была вывезена в Рим, где находилась вплоть до 2005-го. В 1960 году легендарный эфиопский марафонец Абебе Бекила завоевал золотую медаль на Олимпийских играх в Риме, поставив новый мировой рекорд; мало того, половину дистанции он пробежал босиком. Впоследствии бегун рассказывал, что почувствовал небывалый прилив сил, когда на горизонте показалась экспроприированная аксумская стела.
В отличие от яйцеголовых европейцев, эфиопы не склонны изводить себя пилатовыми вопросами. Истина есть истина, она содержится в книге «Кэбрэ нэгэст». Есть слава царей Соломоновой династии от царицы Савской до Хайле Селассие, три тысячи лет войны и жатвы, непрерывность истории устной и письменной. Есть камень Эзаны, эфиопский ответ Розеттскому камню, с надписями на сабейском, древнегреческом и геэз, свидетельствующими о принятии христианства и военном походе в Судан в IV веке. «Силою Господа всего сущего я повел войну против нубийцев, ибо восстали они и возгордились,– пишет безымянный придворный автор от имени царя Эзаны,– Я сжигал их города, построенные из кирпича и построенные из тростника, и аксумиты унесли пищу нубийцев, их медь, их железо и латунь, и они разрушили изображения их храмов и хранилища пищи и хлопка и бросили все это в Нил»28. Есть и другие скрижали, петроглифы, мегалиты, случайные открытия крестьян-издольщиков, чьи имена выгравированы теперь на мемориальных табличках рядом с именами аксумских царей Базена, Зокалеса, Гыдырта и Рамхая.
Есть гробница царя Калеба, отрекшегося от короны, чтобы уйти в монастырь, а рядом– гробница его сына Гэбрэ Мескела, последовавшего примеру отца (начиная с VI века иночество царей стало в Эфиопии делом обычным). В подземных коридорах пахнет трупным разложением и летучими мышами. В начале девяностых, когда СВЭД и ЭНРП поочередно проводили чистки по всей стране, катакомбы аксумских царей стали убежищем для сотен, а то и тысяч мирных жителей, в том числе и родни Кассахуна. Теперь эти апартаменты пустуют в ожидании следующей революции.
Есть бассейн царицы Савской, где ежегодно справляется Тимкат, праздник Богоявления. Раз в год, 19 января, бассейн наполняется водой посредством древней системы акведуков, и настоятели восьми монастырей возглавляют десятичасовое шествие, завершающееся всенощной службой. Под утро епископ освящает воду, запуская в нее папирусную лодочку с зажженной свечой. Когда лодочка доплывает до середины бассейна, толпы прихожан сбрасывают с себя праздничные шаммы и прыгают в воду в чем мать родила.
Истина есть истина, но в «Кэбрэ нэгэст» она выглядит однобоко: дескать, во всем виноваты женщины и иудеи. Как известно, до 330 года нашей эры29 значительная часть населения Эфиопии исповедовала иудаизм. В V–VI веках те, кто отказался перейти в новую веру, были изгнаны из Аксума и вынуждены переселиться в труднодоступные горы Сымэн. На протяжении следующих четырех столетий аксумские цари раз за разом отправляли военные походы в Сымэнские горы с целью искоренить ересь «фалаша»30. Так продолжалось до тех пор, пока иудейская военачальница Юдифь не нанесла ответный удар, положив конец «крестовым походам», а заодно и самому аксумскому царству. Получается, что история Аксума, начавшаяся с женщины, женщиной и закончилась. Подобные совпадения– благодатная почва для эзотерических домыслов. Не была ли разрушительница Юдифь реинкарнацией прародительницы Македы? Идея метемпсихоза, имевшаяся у многих древних народов, не чужда и эфиопским мистикам. Однако основной ход рассуждения оказывается куда более прямолинейным. Ссылаясь на злодеяния иудейской царицы, автор «Кэбрэ нэгэст» то и дело возвращается к двум лейтмотивам: порицание иудеев и запрет на царствование женщин.
Последний из этих пунктов выглядит особенно забавно, если учесть, что в истории Эфиопии насчитывается больше великих правительниц, чем где бы то ни было, за исключением разве что Англии. В начале XVI века здесь правила императрица Ылени, потратившая немало усилий– увы, напрасных– на установление дипломатических контактов с Европой. Это был золотой век, когда эфиопская цивилизация мало в чем уступала европейской. Тем удивительнее прозорливость императрицы, увидевшей необходимость в обмене научно-техническими знаниями, без которых, по ее убеждению, географически изолированная Эфиопия была обречена на отсталость и нищету. Кроме прочего, Ылени слыла меценаткой, чей приход к власти ознаменовал возрождение эфиопской поэзии и живописи. Правда, возрождение это было непродолжительным; большая часть произведений была уничтожена во время мусульманского нашествия, начавшегося в середине XVI века. Следующий период культурного расцвета наступил лишь через двести лет и пришелся на правление другой покровительницы искусств, гондэрской императрицы Мынтыуаб. Любопытно, что Мынтыуаб, как и Юдифь, происходила из племени фалаша (куара). Как и предыдущий, новый золотой век закончился нашествием варваров (на сей раз варварами были племена галла-уолло). И наконец в начале ХХ столетия трон занимала императрица Тайту, жена Менелика II, обнаружившая подвох в итальянском переводе Уччиалльского договора и проявившая себя как блистательная военачальница во время битвы при Адуа.
– Вот имена, которые должны помнить эфиопские женщины,– наставлял Кассахун,– Мынтыуаб, Тайту, Ылени… Современная молодежь этих имен не знает. Они знают только Саят Демиссие, Лию Кебеде и эту… как ее…
– Данавит Гэбрэгзиабхер31,– подсказала девушка, обслуживавшая наш столик в кафе, которое Кассахун отрекомендовал как лучшее заведение в Аксуме.
– Вот-вот,– подхватил Кассахун,– Сенаит меня понимает. Когда я уезжал из Эфиопии, всех этих «звезд» и в помине не было. А кто такая царица Ылени, знал каждый ребенок… Не вздумай смеяться!– пригрозил он Сенаит, хотя та и не думала смеяться. И, оттопырив большой палец в ее сторону (жест белого человека), пояснил,– Это моя племянница.
Когда один африканец представляет другого как своего брата, дядю, племянника и т.д., это может означать все что угодно. Скорее всего, имеется в виду, что все люди– братья и что в данный момент представляющий испытывает родственные чувства к представляемому, с которым мог познакомиться и за пять минут до того.