Это было навсегда, пока не кончилось. Последнее советское поколение Юрчак Алексей
В 1960-х годах именно семантическая модель стала центральной в функционировании советского авторитетного языка. Умение писать верные тексты на этом языке все больше превращалось в чисто технический навык–в умение четко воспроизводить уже существующую форму (синтаксические конструкции, словосочетания, обороты и логические построения), не уделяя при этом слишком большого внимания смыслу этих конструкций. Федор Бурлацкий, работавший в конце 1950-х–начале 1960-х годов референтом ЦК, вспоминает: «Для молодых секретарей ЦК–Андропова, Пономарева и других–в те годы было крайне важно не совершить политическую ошибку, написав что-тонестандартное, что-то выпадающее из принятой модели». Они писали тексты так, чтобы не было «никакого отступления от нормы», чтобы «нельзя было усомниться ни в одной фразе»136. Повторение языковых форм и оборотов, встречавшихся в предыдущих текстах этого жанра, стало необходимостью. На протяжении 1960-х годов тенденция к цитированию и имитации предыдущих текстов постепенно нарастала. Бурлацкий вспоминает:
Хрущев во время выступлений всегда читал по бумажке. Лишь иногда он мог вдруг сказать: «А теперь позвольте мне отойти от текста»–и начинал говорить языком простых рабочих, который он выучил во время партийных дискуссий в начале 30-х годов. […] Тем не менее, он прекрасно понимал, что это отклонение от нормы, и старался им не злоупотреблять. […] А что касается Брежнева, то он вообще никогда не отступал [от написанного текста]. Он боялся выйти за рамки общепринятой нормы и нарушить четкость партийного языка137.
В результате всеобщей имитации и копирования из советского авторитетного языка постепенно вытеснялся авторский голос. Авторитетный язык стал анонимным языком. Никто, включая руководство ЦК КПСС, больше не мог занять позицию внешней господствующей фигуры по отношению к этому языку. Любой говорящий, как мы отметили выше, теперь занимал позицию ретранслятора уже существующего идеологического высказывания, а не производителя нового. Популярный анекдот тех лет отразил это изменение в природе авторитетного высказывания:
Генеральный секретарь Л.И. Брежнев осматривает выставку современного искусства. На выходе из музея члены ЦК обступают Леонида Ильича, желая услышать, что он думает об экспозиции. Помолчав минуту, Брежнев говорит: «Ну что ж, очень интересно. Но давайте послушаем, что об этом думают наверху».
Никакого «наверху», конечно, не было. Позицию автора идеологического дискурса никто, включая Брежнева, более занять не мог. В новых условиях большинство текстов ЦК теперь пиcалось коллективно. Тексты редактировались и полировались бесчисленное количество раз, пока не начинали напоминать другие тексты, написанные тем же языком. Одним из самых дотошных редакторов програмных статей и выступлений в аппарате ЦК был секретарь по вопросам идеологии М.А. Суслов. Пытаясь избавиться от любой потенциальной двусмысленности, он по многу раз разбирал каждую фразу текста, без конца подыскивая более подходящую формулировку. Когда в готовящемся тексте одного выступления Суслов встретил фразу «марксизм-ленинизм и пролетарский интернационализм», он заменил в ней союз и на тире, объяснив своим референтам, что «марксизм-ленинизм» и «пролетарский интернационализм» являются синонимами, а значит, разделять их на различные понятия посредством союза «и» неверно138. Словосочетание с тире, «марксизм-ленинизм–пролетарский интернационализм», закрепилось в общественном дискурсе, превратившись в хорошо известный штамп, который повторялся в бесчисленном количестве текстов.
Сталин, как мы видели, тоже был дотошным редактором отдельных текстов и формулировок. Однако разница между ним и редакторами идеологических текстов в более поздние периоды заключалась в том, что Сталин, в роли единственного носителя «истиного» политического языка, редактировал тексты публично и от своего имени. Исправления же, которые делались секретарями ЦК в хрущевское и брежневское время, были скрыты от глаз публики, не обсуждались на страницах газет и не делались от лица конкретного автора. Несмотря на свою детальность и дотошность, эти исправления теперь были непубличными и анонимными.
Не менее дотошная, анонимная и скрытая от общественности работа над текстами проходила в редакциях партийных изданий. В попытке избежать любого отклонения от нормы авторитетного языка, передовые статьи в партийной печати стали подвергаться особой шлифовке. В журнале «Коммунист», главном идеологическом органе ЦК КПСС, специалистом по этому процессу был ответственный секретарь журнала Иван Помелов. Федор Бурлацкий, часто писавший статьи для «Коммуниста», вспоминает: «Помелов мог за час из любой статьи сделать гладкое бревно. Так мы называли тексты, в которых нельзя было подкопаться ни к одной фразе»139. Такое редактирование включало в себя множество специальных приемов. Например, «короткие фразы не приветствовались. В основном фразы были длинными, с минимальным количеством глаголов»140. Когда Помелов редактировал машинописный черновик статьи,
…он рисовал от какого-нибудь слова в тексте длинную линию на поля и писал там от руки свой измененный вариант. Эти линии назывались вожжами. Обычно текст статьи, который он возвращал, был насквозь пересечен вожжами; их было не меньше десяти на страницу. Помелов заменял необычные слова на обычные, вычищал все, что он называл литературщиной141, и загонял несколько фраз в одно длинное предложение, размером с целый абзац, ставя кучу запятых и убирая глаголы142.
Ниже мы покажем, каким образом в авторитетном дискурсе спонтанно возникла именно такая языковая форма–форма, в которой количество глаголов было минимально, короткие фразы объединялись в длинные, необычные выражения заменялись на привычные и так далее.
Ю.В. Андропов, бывший в те годы заведующим отделом, а затем секретарем ЦК143, заставлял своих помощников переписывать бесконечное число раз тексты выступлений, которые готовились для партийного руководства. На заключительной стадии редактирования
…он сам усаживался во главе стола, за которым сидели его референты. Обычно нас было от четырех до шести человек–ему нравилось работать с несколькими помощниками одновременно. Мы начинали редактировать окончательный вариант текста сообща. Андропов зачитывал вслух какую-нибудь фразу и говорил: «Здесь что-то не так. Надо найти более подходящую формулировку». Кто-нибудь предлагал другую фразу. Он ее записывал. Потом кто-то предлагал еще одну фразу, потом третью и так далее. Мы вместе переписывали речь заново. Затем текст возвращался машинистке. После этого Андропов зачитывал его нам еще раз, потом еще. Мы продолжали менять формулировки до тех пор, пока они не начинали звучать как надо144.
Фразы звучали «как надо», если они походили на знакомые формулы. Процесс редактирования включал в себя вполне осознанную имитацию предыдущих текстов. В результате этой коллективной имитационной работы индивидуальные стили письма сглаживались, а особенности авторского голоса сводились на нет. Присутствие автора в тексте уменьшалось, а значит, уменьшалась и личная ответственность за написанное. На уровне языковой структуры различные образцы авторитетного языка становились все более похожи. В разговорах друг с другом референты ЦК пользовались жаргонным выражением для обозначения этого имитационного стиля, называя его «блочным письмом»145, поскольку стандартные блоки, состоявшие из однотипных фраз и даже абзацев, повторялись из текста в текст с минимальными изменениями. Логическая структура этих текстов становилась все более закрытой, построенной по принципу замкнутого круга. В результате многие части этих выступлений и документов, по словам Бурлацкого, «можно было читать сверху вниз и снизу вверх с одинаковым результатом»146.
Попытки руководства избежать формальной стилистической оригинальности в своих текстах привоили к тому, что все уровни языковой структуры (синтаксис, морфология, лексика, форма нарратива) все более тяготели к новой, спонтанно возникшей норме языка. Это в свою очередь повышало цитируемость авторитетного языка; каждый новый текст, написанный в этом жанре, все больше походил на цитату из некоего абстрактного «предыдущего» текста. Любой авторитетный дискурс–политический, религиозный, легалистский, научный–всегда содержит множество шаблонных структур, клише, стандартных оборотов, элементов ритуальности и так далее, что делает его дискурсом с высокой степенью цитатности. Высказывания в авторитетном жанре часто не воспринимаются аудиторией на уровне констатирующего (референциального) смысла147 (как некое описание окружающей реальности), функционируя скорее как языковой ритуал, главной ролью которого является постоянное повторение знакомой формы.
В принципе подобные изменения в сторону застывания формы происходят в разных типах языка, если стандартные фразы языка приобретают роль ритуальных практик–например, в древних или «мертвых» языках (латинском, старославянском и других) или в языках, которые ограничены строгими профессиональными рамками (религиозными, академическими, легалистскими и так далее)148. Однако советский авторитетный дискурс в период позднего социализма отличался от большинства этих авторитетных дискурсов. Форма советского авторитетного дискурса не просто прошла процесс нормализации, приобретая множество стандартных, повторяющихся структур, лексических элементов и стилистических особенностей и став высокопредсказуемой и ритуальной,–кроме этого, она претерпела процесс постепенного «распухания», становясь все более неповоротливой, многоступенчатой и неуклюжей. Стандартные лексические сочетания и грамматические обороты этого языка собирались во все более длинные и неуклюжие конструкции, в которых одни и те же мысли могли повторяться множество раз разными способами. Предложения становились длиннее, количество глаголов в них сокращалось, количество существительных возрастало. Эти существительные все чаще выстраивались в цепочки, образуя длинные номинативные фразы, в которых было много определений, особенно определений в сравнительной и превосходной степени (см. ниже).
Высказывания, сформулированные таким образом, было все сложнее понять на уровне обычного буквального смысла; форма в них все более преобладала над смыслом. Поэтому в данном случае уместно говорить о процессе не просто нормализации, а гипернормализации языка. Под гипернормализацией мы понимаем процесс, в результате которого в языке не просто возникает большое количество стандартных фраз и оборотов, но и происходит постепенное усложнение этих стандартных фраз и оборотов. Констатирующая составляющая смысла подобных высказываний крайне неопределенна. Таким образом, процесс гипернормализации советского идеологического языка освободил смысл, который передавался высказываниями, сделанными на этом языке149. Язык советской идеологии открылся для самых разных, порой непредсказуемых интерпретаций. Это изменение в структуре идеологических высказываний стало самым значительным фактором, определившим дальнейшее развитие позднего социализма.
Моносемичный (однозначный) язык
Советские лингвисты пытались научно обосновать превосходство этой модели политического языка. В 1982 году журнал «Вопросы языкознания» провел сравнение «лексического смысла» (буквального смысла слов и выражений) политических высказываний, сделанных по-русски, с высказываниями, сделанными на «буржуазных» языках, таких как английский, французский и немецкий. В полном соответствии с семантической моделью языка, описанной выше, автор статьи утверждает, что в период развитого социализма «в сознании носителей русского языка» политические термины утратили свою многозначность, превратившись в уникально моносемичные термины150. Каждый такой термин способен нести в себе лишь один, единственно возможный смысл, который «идеологически связан» с советской действительностью–то есть этот смысл не меняется с изменением контекста, как это происходило в предыдущие исторические эпохи, всегда оставаясь неизменным и всем хорошо понятным. Вызвано это, согласно автору статьи, было тем, что советская действительность в этот период стала абсолютно понятной, логичной и предсказуемой и ее можно было описать исчерпывающим образом с помощью советского политического языка марксизма-ленинизма. Именно точность, недвусмысленность и полнота описания действительности, продолжает автор статьи, отличает советский политический язык от политического языка буржуазного общества, где повседневная реальность пронизана антагонистическими интересами и соперничающими интерпретациями. Язык буржуазной идеологии не способен описать реальность полностью и логически, поскольку этот язык полисемичен–он способен отражать позицию лишь части буржуазного общества, находящейся в антагонизме с другими его частями151. В результате этого различия между смыслами слов в советском и буржуазных политических языках, замечает автор, перед советскими переводчиками встает «двойная задача»: они должны не просто переводить буржуазные термины, но и передавать их двусмысленность152. Для этого автор рекомендует переводчикам пользоваться специальными маркерами–например, кавычками или оборотом «так называемый», которые способны указать советским читателям на то, что иностранные выражения не отражают реальность точно такой, какова она есть на самом деле, в отличие от аналогичных терминов, «принятых в нашей литературе»153.
Тезис о том, что советский идеологический язык моносемичен, можно найти и в более ранних публикациях периода позднего социализма. Например, «Краткий словарь политических, экономических и технических терминов»154, выпущенный тиражом 150 тысяч экземпляров в 1962 году и предназначавшийся «молодому читателю, комсомольскому пропагандисту, агитатору, журналисту и всем, кто занимается политическим самообразованием», предлагал список из 500 самых важных слов и словосочетаний советского политического языка, давая сугубо моносемичные определения этих терминов. В отличие от большинства словарей, которые перечисляют различные смыслы того или иного слова или словосочетания, предлагая примеры их использования, этот словарь приписывает каждому термину и выражению лишь один, уникальный, не зависящий от контекста смысл, который якобы известен заранее, полностью и до мельчайших подробностей. Для примера приведем несколько терминов и выражений на букву «А», которые, согласно словарю, в современном русском языке несут узкий, конкретный, «идеологически связанный» смысл:
понятие абсентеизм определяется в словаре как «массовое уклонение избирателей буржуазных стран от участия в парламентских и иных выборах, одна из форм проявления недоверия трудящихся антинародному буржуазному государству и его органам власти»;
агрессия определяется как «нападение одного или нескольких империалистических государств на другую страну или страны для захвата их территории, политического или экономического подчинения и порабощения их народов. Для империализма, отмечает Программа КПСС, агрессивные войны–обычный метод разрешения международных споров»;
анархизм определяется как «реакционное, враждебное марксизму-ленинизму мелкобуржуазное политическое течение, сложившееся в 40—60-х годах прошлого века в Европе»;
и, наконец, антикоммунизм определяется как «главное идейно-политическое оружие империализма современную эпоху, отражающее крайнюю степень деградации буржуазной идеологии».
Тот факт, что смысл этих стандартных терминов советского политического языка был, согласно словарю, полностью известен и неизменен, означал также, что даже длинные словосочетания и выражения теперь могли вести себя как короткие моносемичные термины. Потому список моносемических терминов в словаре включает и множество довольно сложных фраз, таких как «абсолютное обнищание пролетариата»155.
Научные работы и справочники этого периода, подобные тем, что мы описали, вносили свой вклад в процесс нормализации авторитетного дискурса. Постепенно распространилось понимание того, что при точном воспроизводстве формы этого дискурса точность передаваемого идеологического смысла будет обеспечена, а значит, на смысл идеологических текстов можно было обращать меньше внимания, чем на их форму. Как и прежде, в бесчисленных брошюрах для партийных агитаторов, редакторов газет и простых граждан говорилось, что язык политических текстов и речей должен быть точен156. Однако если при Сталине общественное внимание было сфокусировано на нюансах смысла тех или иных формулировок, высказываний и текстов, то теперь предметом внимания стала их форма.
Прагматическая модель языка
Другой справочник по языку, который был издан в 1969 году и назывался «Справочник секретаря первичной партийной организации», критиковал тех секретарей и пропагандистов, которые все еще позволяли себе рассуждать на идеологические темы не языком партийных штампов, а своими собственными словами, что, согласно справочнику, неминуемо приводило их к поверхностному «псевдонаучному» подходу157. В аналогичной брошюре, изданной десятью годами позже, в 1979 году, для региональных политинформаторов, подчеркивалось, что точность языка, на котором они общаются с аудиторией, может быть гарантирована только в том случае, если они воспроизводят на уровне формы «подлинное слово партии», повторяя партийные формулировки и высказывания, а не создавая новые158. Другое пособие, изданное в 1975 году, призывало политинформаторов подходить к своим выступлениям перед публикой творчески. При этом пособие подчеркивало, что творческий подход не должен касаться формы языка – форму политинформатор должен повторять без изменений, а творчески он может подходить лишь к средствам, которыми он эту форму передает: громкости голоса, установлению зрительного контакта с аудиторией, использованию жестов и легкого юмора и так далее159.
В упоминавшейся выше книге Кондакова «Язык газеты», изданной большим тиражом в начале 1941 года (до трансформации авторитетного языка, которую мы описываем), приводилась масса примеров «неверных» языковых формулировок, встречавшихся в речах и документах местных партийных комитетов, и подробно разъяснялось, в чем именно заключались ошибки этих формулировок и как эти ошибки следует обсуждать с читателем. Однако спустя двадцать шесть лет, в 1967 году (после трансформации авторитетного языка), в аналогичной книге Гребнева, «Как делается газета», не только отсутствовали всякие оценки языка местного партийного руководства, но несколько раз подчеркивалось, что газеты обязаны избегать публичного обсуждения неточностей, заключающихся в политических формулировках. Книга приводила пример районной газеты «За новый Север», выходящей в Сыктывкаре, в которой была опубликована полемика газеты с областным комитетом партии по поводу высказываний руководства обкома. Опубликовав эту полемику, разъясняла книга, редактор газеты допустил грубую ошибку–она заключалась не в том, что редактор не согласился с высказываниями обкома, а в том, что он сделал полемику по поводу этих высказываний достоянием читателей. Редактор, естественно, может не соглашаться с точкой зрения парткома, подчеркивала книга, но в таком случае он обязан выступить с критикой на «заседании партийного комитета и, в случае необходимости, обратиться к вышестоящему партийному руководству, вплоть до Центрального Комитета КПСС». При этом он должен постоянно помнить, что подобные обсуждения являются внутренним делом партии и их нельзя выносить на публичное обозрение160.
То, что теперь было важнее воспроизводить точные, стандартные и неизменные формы авторитетного языка, означало, что роль перформативной составляющей этого дискурса повысилась. Подчеркнем еще раз, что первичность формы совсем не означает, что смысл, который авторитетные высказывания могли приобретать в различных контекстах, теперь стал попросту неважен,–напротив, этот смысл теперь оказался открыт для новых, даже непредсказуемых интерпретаций. Авторитетный язык подвергся процессу, который мы назвали перформативным сдвигом (см. главу 1). Если ранее высказывания на авторитетном языке воспринимались согласно «семантической модели» языка, в которой считалось, что смысл каждого высказывания заключен непосредственно «внутри» него (то есть смысл ограничен лингвистической структурой фразы и не зависит от контекста, в котором она употреблена), то теперь высказывания на авторитетном языке рассматривались через призму «прагматической модели» языка, согласно которой считается, что одно и то же высказывание может иметь самые разные, даже противоположные смыслы в зависимости от контекста, в котором оно употреблено, или от того, кто его интерпретирует.
«Прагматическая модель» языка широко используется, например, в юридической практике, когда в контексте судебных слушаний защита и обвинение подчас отстаивают две противоположные интерпретации одного и того же высказывания или документа, связывая их с разными свидетельскими показаниями, уликами, юридическими прецедентами и так далее. То есть защита и обвинение пытаются создать разные контексты, а значит и разные смыслы, для одного и того же высказывания161. В советском случае прагматическая модель авторитетного языка приобрела несколько уникальных черт, поскольку здесь языковая форма авторитетного дискурса подверглась процессу гипернормализации не в каких-то отдельных контекстах, а на уровне всего авторитетного языка.
Итак, при возрастающей нормализации и стандартизации авторитетного языка наиболее важным было сохранить неизменную лингвистическую форму языковых высказываний, уделяя меньше внимания смыслу, который мог в эту форму «вкладываться». Поскольку смысл того или иного партийного высказывания, голосования или речи стал относительно непредсказуем, одни и те же стандартные формулировки теперь могли использоваться для выражения различных политических тезисов. Характерный пример этого приводит Федор Бурлацкий. Член Политбюро ЦК КПСС М.А. Суслов, отвечавший в политбюро за идеологию, пользовался одними и теми же цитатами из работ Ленина для того, чтобы обосновать различные, подчас даже противоположные идеологические решения. Для этого в личном кабинете Суслова располагалась огромная картотека с короткими цитатами из ленинских работ и выступлений на все случаи жизни. Как-то Бурлацкий показывал Суслову текст очередного программного выступления, и в одном месте Суслов заметил:
«Тут бы надо цитаткой подкрепить из Владимира Ильича. Хорошо бы цитатку. <…> Это я сам, сейчас сам подберу». И шустро так побежал куда-то в угол кабинета, вытащил один из ящичков, которые обычно в библиотеках стоят, поставил его на стол и стал длинными худыми пальцами быстро-быстро перебирать карточки с цитатами. Одну вытащит, посмотрит–нет, не та. Другую начнет читать про себя– опять не та. Потом вытащил и так удовлетворенно: «Вот, эта годится»162.
Таким образом, используя подходящие цитаты из Ленина, вырванные из контекста, Суслов мог представить любые, даже крутые изменения политического курса как примеры поступательности и неизменности линии партии.
Другой пример приводит советский лингвист Эрик Хан-Пира. На протяжении многих лет средства массовой информации СССР, сообщая о похоронах важных политических деятелей партии и правительства, использовали стандартную формулировку: «похоронен на Красной площади у Кремлевской стены». Это клише повторялось часто и было хорошо знакомо советским людям. Однако в 1960-х годах, из-за нехватки места для захоронений возле Кремлевской стены, позади Мавзолея, останки высокопоставленных лиц стали все чаще кремировать, а урны с прахом устанавливать в нишу, вырубленную непосредственно внутри Кремлевской стены. К этому времени ритуал похорон на Красной площади начали показывать по телевидению, и миллионы советских зрителей могли заметить несоответствие между употребляемой языковой формулировкой, «похоронен на Красной площади у Кремлевской стены», и буквальным смыслом ритуала установления урны в Кремлевскую стену. Обратив внимание на это несоответствие, группа из пятнадцати специалистов Института русского языка Академии наук СССР отправила письмо в ЦК КПСС с предложением заменить устаревшую формулировку на новую, более соответствующую новому ритуалу: «Урна с прахом была установлена в Кремлевской стене». Через несколько недель Институт русского языка получил официальный ответ. Обсудив предложение специалистов по языкознанию, руководство ЦК решило оставить старую формулировку без изменений. Разъяснений этого решения дано не было163. Очевидно, что с точки зрения ЦК было куда важнее оставить форму авторитетной репрезентации знакомой и неизменной, чем изменить ее для того, чтобы более точно описывать изменившуюся реальность.
В новых условиях для большинства советских людей, которым приходилось писать идеологические тексты (выступления на собраниях, личные отчеты, политинформации и так далее), также стало важнее повторять стандартные идеологические формулировки и отрывки прежних текстов без изменений, добавляя в них как можно меньше своего. Порой доходило до комичных ситуаций, когда абсолютное повторение формы было важнее, чем исправление явно абсурдного смысла. Художники Ленинградского комбината живописно-оформительского искусства (КЖОИ), выпускавшего продукцию наглядной агитации и пропаганды для оформления городских пространств и учреждений, вспоминают, что в начале 1980-х годов комбинат получил партийную разнарядку по случаю празднования 7 Ноября: для фасада одного из зданий в центре города было необходимо изготовить длинное полотнище с текстом лозунга, присланного из горкома партии. На этот раз в текст лозунга закралась ошибка: в нем отсутствовало какое-то слово, что делало текст бессмысленным. Художники, заметившие ошибку, не решились сами ее исправить без санкции вышестоящей партийной организации. Главный художник КЖОИ обратился к инструктору по идеологии горкома с просьбой сделать необходимое исправление. Однако, хотя инструктор согласился с тем, что в текст скорее всего закралась ошибка, исправлять ее он тоже отказался–формулировка была прислана сверху, из Москвы, и добавлять в нее что-то личное инструктор не хотел. В этом эпизоде вновь виден важный принцип функционирования авторитетного дискурса–на местном уровне партийной иерархии было важнее воспроизводить точные языковые формулы этого дискурса, нежели следовать соображениям буквального смысла, который в них якобы содержался164.
Дискурс наглядной агитации и политических ритуалов
Застывание и нормализация формы происходила и в неязыковых регистрах авторитетного дискурса–в визуальных образах наглядной агитации, в структуре политических ритуалов (собраний, торжеств, демонстраций, школьных линеек), в пространственной организации новых городских микрорайонов и так далее. Визуальный язык наглядной агитации включал в себя изображения, скульптуры и памятники (Ленину, героям и так далее) на улицах города, портреты членов Политбюро ЦК КПСС, стенды с коммунистической символикой, Доски почета, уличные растяжки с лозунгами, плакаты и тому подобное. В первые годы после революции структура наглядной агитации, как и структура языка вообще, была объектом активных экспериментов, в которых принимали участие художественные объединения и политические организации нового государства165. Но начиная с середины 1920-х годов наглядная агитация, как и политический язык, попала под жесткий партийный контроль. Возник широкий публичный метадискурс на тему наглядной агитации, на котором обсуждались и оценивались работы художников, скульпторов, архитекторов, режиссеров и так далее. В поздний период, особенно в 1960—1970-х годах, как и в случае политического языка, наглядная агитация претерпела процесс нормализации и стандартизации. Возникли стандартные визуальные «блоки» агитационных материалов, которые цитировались из одной композиции в другую. Примером этого процесса служит изменение образа Ленина. В конце 1960-х годов, в период подготовки к празднованию столетия со дня рождения Ленина, художников-пропагандистов ознакомили с закрытым распоряжением ЦК КПСС. Как вспоминают художники ленинградского КЖОИ, в распоряжении говорилось, что, поскольку сегодня осталось мало людей, видевших живого Ленина, образ вождя на агитационных материалах должен был стать более абстрактным, являясь «в меньшей степени изображением обычного человека» и «в большей степени изображением героического символа»166.
Изобразительные формы, используемые в образе Ленина на плакатах, в агитационных материалах, в публикациях и скульптурах, стали более стандартными, схематичными, повторяющимися. Ленин стал выглядеть выше, мощнее, приобрел выпуклую мускулатуру. Сократился набор техник рисования и ваяния и набор материалов, цветов и текстур, которые использовались для создания ленинского образа. Общее число стандартных образов Ленина тоже сократилось; они стали более похожими. Количество поз, в которых Ленин изображался, уменьшилось, как и количество контекстов, которые его окружали. Одни и те же элементы визуального ряда все больше кочевали из одного изображения Ленина в другое. Среди профессионалов наглядной агитации набор стандартных образов Ленина имел специальные названия: «наш Ильич» (задумчивый Ленин в образе простого человека), «Ленин с прищуром» (образ вождя с доброй лукавинкой в глазах), «Ленин и дети» (простой и добрый Ленин в окружении детей и близких), «Ленин–вождь» (стремительный, мускулистый Ленин-сверхчеловек), «Ленин в подполье» (Ленин, готовящий революцию) и так далее. Каждый стандартный образ имел номер. Было два стандартных образа пишущего Ленина: «Ленин в своем кабинете»–номер шесть, или, на языке художников-оформителей, «шестерка», и «Ленин в зеленом кабинете» (в шалаше в Разливе)–номер семь, или «семерка». В «шестерке» Ленин сидел на стуле, в «семерке»–на пеньке167. В разговорах художников можно было услышать: «Только что пятерочку закончил».
Большинство художников-оформителей, работающих в этой области пропаганды, старалось собрать у себя в студиях стандартные ленинские изображения, для того чтобы иметь источники для «цитирования». Такой подход обеспечивал точное воспроизводство стандартной формы и сводил до минимума влияние индивидуального стиля художника на агитационные материалы. Кроме того, он значительно ускорял процесс рисования, что позволяло выполнять более крупные заказы и получать за это бльшую плату. Многие художники-пропагандисты начали использовать в работе технологию изготовления изображений, которую можно назвать «блочным рисованием» по аналогии с блочным письмом, которое практиквалось в среде референтов ЦК (см. выше). Блочное рисование сводилось к точному повторению одних и тех же визуальных элементов, форм, цветов, стилистики, текстуры и так далее в различных изображениях. Особым спросом у художников пользовались базовые, или «исходные», образы Ленина–его посмертная маска и посмертный слепок головы, выполненные скульптором Сергеем Меркуловым через несколько часов после смерти Ленина168. Художник-оформитель Михаил вспоминает: «Каждый уважающий себя художник, имевший отношение к идеологии, старался через знакомых достать эти слепки на скульптурном комбинате. Потом их без конца копировали»169. Это были не просто изображения вождя, а аутентичные «индексальные следы» (indexical trace), оставленные настоящим, реально существующим физическим телом Ленина на поверхности советской символической системы. Таким образом, они напрямую связывали любое изображение с господствующим означающим «Ленин», ключевым организующим символом идеологического пространства170.
Рис. 1. Копия с посмертного слепка головы Ленина (оригинал был сделан С.Д. Меркуровым)
Процесс создания изображений наглядной агитации, как и процесс написания идеологических текстов, становился все более стандартизованным и, одновременно, все более анонимным и коллективным, часто принимая черты конвейерного метода. Игорь Жарков, художник-оформитель одного из районов Ленинграда, а затем главный художник города Пушкина, рассказывает:
Существовал огромный спрос на портреты Ленина для всевозможных институтов, заводов, школ и так далее. Поэтому для художников было обычным делом рисовать по пять-шесть портретов Ленина одновременно. Сначала на несколько рам натягивались холсты и на них карандашом наносились одни и те же эскизы. На следующий день на каждом холсте делалась общая прописка. Еще через день на всех холстах начиналась работа над ленинскими лицами, затем костюмами, галстуками и так далее171.
Этот поточный коллективный метод привел к дальнейшему сужению специализации среди художников-пропагандистов–художники становились специалистами по рисованию не просто стандартных образов Ленина, но даже отдельных стандартных деталей. Один художник специализировался по нанесению общего контура ленинского лица, другой был мастером по детальной прописке носа, ушей и глаз, третий вырисовывал костюм и галстук и так далее. Михаил рассказывает, что бригада художников, работающих в студии главного художника города Ласточкина, «состояла из настоящих профессионалов, которые могли с закрытыми глазами нарисовать или слепить любой образ Ленина. Иногда они развлекались тем, что на спор рисовали по памяти тот или иной вариант ленинской головы или изображение его носа или, скажем, левого уха в любом ракурсе».
Конвейерный метод использовался и при создании больших портретов членов политбюро, которые вывешивались на улицах города к праздникам. Стандартный стиль и техника рисования этих портретов оставались практически неизменными многие годы. Если небольшие изменения и происходили, они были скорее количественными, а не качественными–например, добавлялись ордена на костюме Брежнева или делалось едва заметное старение его лица. Марта Потифорова, занимавшая в конце 1970-х годов пост инструктора по идеологии одного из ленинградских райкомов партии172, рассказывает: «Когда Брежнев награждался новым орденом, я отдавала распоряжение моим районным художникам за ночь дорисовать этот орден на всех портретах Брежнева, висящих в нашем районе»173. Было важно, чтобы случайные прохожие не заметили процесс изменения портретов. Портреты снимались ночью и в течение несколько часов аккуратно дорабатывались в художественных мастерских. А потом портреты снова вывешивались на улицах до появления утренних прохожих. Таким образом, несмотря на то что сам факт награждения Брежнева новым орденом был широко известен, изображался он так, чтобы не нарушить неизменности видеоряда– то есть не нарушить восприятие формы авторитетного дискурса как стандартной, неизменной и предсказуемой.
Результатом этого процесса была нормализация визуального дискурса, которая проявилась в изображении всех политических фигур Советского государства. То же происходило и с изображениями стандартного набора «простых советских людей» на пропагандистских материалах–рабочих, колхозников, ученых, космонавтов, матерей и так далее. Их внешний облик, выражение лиц, позы становились все более схематичными и стандартизованными. Сузилась цветовая палитра, упростилось изображение деталей и теней, зафиксировались ракурсы, позы и выражения лиц. Отдельные элементы изображения можно было со все большей легкостью цитировать в разных материалах. Они кочевали из плаката в плакат, из брошюры в учебник, с уличного стенда на обложку книги.
Рис. 2. Портрет Брежнева на улице Красноярска, весна 1982 г. (четвертую медаль Героя Советского Союза Брежнев получил в 1981 г.)
На практике разные типы авторитетного дискурса играли несколько отличные друг от друга роли, но, опять-таки, скорее в количественном, а не в качественном смысле. Например, лозунги, написанные авторитетным языком, делились на три категории в зависимости от того, в каком пространственно-временном контексте они располагались. Несмотря на отличие каждой категории лозунгов, все они были связаны друг с другом на уровне повторяющейся языковой структуры и тематики, различаясь лишь масштабом референции. Первую категорию составляли лозунги самого общего типа, не зависящие от непосредственного пространственно-временного контекста, в котором они фигурировали,– например: «Народ и партия–едины!», «Слава КПСС!», «Вперед к победе коммунизма!». Ко второй категории относились лозунги, в большей степени привязанные к конкретному времени или протранству,—например: «Претворим решения ХХVII съезда КПСС в жизнь!», «Да здравствует Первомай!» или «Отметим столетний юбилей В.И. Ленина новыми трудовыми победами!». Третья категория включала лозунги, степень локальной контекстуализации которых была еще выше. В них могли делаться отсылки к конкретным местам, возле которых они висели,–определенному району города, заводу, стадиону, школе и так далее. Например: «Трудящиеся Кировского завода, крепите дружбу между народами!» или «Спортсмены Ленинграда, выше знамя советского спорта!».
Лозунги первой категории висели на фасадах зданий или на растяжках, пересекающих городские улицы. Это были наиболее публичные лозунги, которые обращались ко всем гражданам. Их количество в том или ином месте города определялось «коэффициентом идеологической плотности», назначенным конкретному месту (то есть количеством лозунгов, портретов или агитационных стендов на единицу пространства). В центре крупных городов коэффициент идеологической плотности достигал максимальной величины–1.0. В других районах он был меньше, а в центре Москвы, вокруг Красной площади, он был даже выше единицы. В Ленинграде пространством с самым высоким коэффициентом идеологической плотности была Дворцовая площадь, особенно в периоды первомайских и ноябрьских праздников. Местами повышенного идеологического значения в городах кроме центральных площадей и улиц были так называемые «магистрали» и «правительственные трассы»–проспекты и шоссе, по которым двигались автомобили партийного руководства и кортежи правительственных делегаций174.
Рис. 3. Агитационный плакат с лозунгом «Народ и партия едины!» на фасаде жилого дома. Москва, 1984 г.
Какие именно портреты, лозунги и агитационные щиты размещались в том или ином пространстве города, определялось решением идеологического отдела при горкоме партии. Из ЦК КПСС в местные горкомы поступали списки с одобренными лозунгами и изображениями, среди которых выбирались необходимые. Большую часть района, вокруг особых идеологических пространств типа магистралей, художники-пропагандисты оформляли самостоятельно, руководствуясь районной картой наглядной агитации и перечнем одобренных лозунгов ЦК. По словам Марты Потифоровой, она и инструкторы других райкомов должны были следовать этому перечню, но при этом согласовывать друг с другом, какие лозунги висели в соседних районах. Это делалось для того, чтобы избежать прямых повторений текста в местах, где районы граничили друг с другом, и не нарушать общей поступательности идеологических высказываний. Если на границе одного района висел лозунг «Слава Советской науке!», вспоминает Потифорова, районный художник соседнего района выбирал для приграничного места другой лозунг из перечня, например «Слава труду!»175.
Итак, визуальные и текстовые формы авторитетного дискурса в этот период претерпели процесс нарастающей нормализации и стандартизации. Этот процесс проявился и в других видах визуальной составляющей авторитетного дискурса–особенно в кино– и фотопропаганде. Примером пропаганды была «кинохроника событий» в стране и регионе, которую подготавливали местные киностудии документальных фильмов и которая показывалась по телевидению или в кинотеатрах, перед показом основного фильма. С середины 1960-х годов стилистика этих кинохроник начала меняться в сторону возрастающей стандартизации и упрощения визуальных форм. При редактировании визуальные образы, которые казались необычными и выпадающими из предсказуемого видеоряда, вырезались или заменялись на более стандартные. Подчас небольшие эпизоды из киноматериалов, отснятых ранее в других контекстах, использовались в новых сюжетах. В языке кинохроник появились легко цитируемые «киноблоки», состоящие из стандартных сцен, снятых со стандартной перспективы,–аплодирующие слушатели, сидящие в актовом зале, толпы счастливых людей во время демонстрации, сельскохозяйственная техника, рядами двигающаяся по колхозному полю, и так далее. Режиссер Юрий Занин, работавший в те годы на Ленинградской киностудии документальных фильмов, рассказывает, что в течение всего десятилетия 1970-х в ленинградских зимних кинохрониках использовались одни и те же кадры новогоднего города, отснятые в декабре 1970 года176.
Стандартизации и нормализации подверглись не только визуальный и языковой регистры авторитетного дискурса, но и общественные мероприятия и ритуалы. Как справедливо отмечает Кристал Лейн, до конца 1950-х годов советские общественные ритуалы, устраиваемые по самым разным поводам, не являлись частью единой централизованной системы, и поэтому организационная структура и сценарии этих событий не были связаны между собой177. Однако в 1960-х годах Советское государство начало кампанию по стандартизации, упорядочению и упрощению общественных и политических ритуалов по всей стране. Причем эта кампания затрагивала не только явно политические мероприятия и ритуалы (партийные и комсомольские собрания, коммунистические субботники, приемы в партию, комсомол или пионеры, ленинские зачеты и так далее), но и огромное количество чисто гражданских ритуалов (свадеб во дворцах бракосочетания, юбилеев на предприятиях, празднований исторических и культурных дат). Эти мероприятия, которые ранее подготавливались и проводились местными общественными, культурными или образовательными учреждениями по различным сценариям, теперь были объединены в централизованную систему ритуалов, сценарии которых следовали общей форме, методическим разработкам ЦК партии. Ритуалы и мероприятия, проводившиеся по самым разным поводам, начали следовать общей форме. Сформировались повторяющиеся «блоки» ритуальных практик, которые воспроизводились в различных контекстах и по различным поводам, часто никак между собой не связанным178.
Рис. 4. Головные колонны демонстрантов разных районов Ленинграда вступают на Дворцовую площадь (конец 1970-х гг.)
Стандартизация ритуалов затронула и такие крупные мероприятия, как демонстрации по случаю 1 Мая и 7 Ноября. В городах подготовка к этим демонстрациям, которая всегда была долгой и тщательной, теперь включала разработку детального плана по стандартной схеме. Этот план проходил несколько проверок со стороны местных партийных органов, утверждался в горкоме, а затем на высшем уровне в ЦК. Главный художник одного из районов Ленинграда, который принимал участие в подготовке праздничных демонстраций, рассказывает, что с особой тщательностью, до мельчайших деталей разрабатывалось оформление центральной части города и организация прохода по ним толп демонстрантов. Для каждой майской и ноябрьской демонстрации готовился подробный макет Дворцовой площади, включавший миниатюрные модели шагающих колонн трудящихся и двигающихся платформ и грузовиков, с флагами, транспарантами и агитационными щитами. Проводилось аккустическое макетирование звукового оформления площади, с расположением на ней громкоговорителей, усилительной аппаратуры, электропитания и так далее. «Все это готовилось тщательно и принималось комиссией Ленинградского горкома партии задолго до демонстрации. Затем весь макет утверждался идеологическим отделом ЦК в Москве»179.
Более стандартной и однотипной стала и организационная структура партийных, комсомольских и иных собраний, особенно отчетно-перевыборных собраний в крупных коллективах и собраний, приуроченных к различным государственным годовщинам. Такие собрания планировались детально и задолго до их проведения, что сводило к минимуму вероятность незапланированного и стихийного развития событий. Заранее обговаривались порядок выступавших на собраниях, текст их выступлений, «спонтанные» реплики и предложения из зала. Четкое следование стандартной и предсказуемой форме было важнее, чем буквальный смысл обсуждений.
Устранение «авторского голоса»
Как уже говорилось, в результате стандартизации и нормализации формы авторитетного дискурса повысилась роль его перформативной составляющей. В большинстве случаев стало важнее принимать участие в точном воспроизведении стандартной формы текстов и ритуалов, чем заботиться о том, что они «должны» означать согласно данному ритуалу. То есть важнее стало то, как авторитетный дискурс описывает реальность, а не то, что именно он описывает. Повторимся, что причин тому было две. С одной стороны, участие в подобных собраниях и выступлениях для большинства граждан было неизбежной необходимостью (если кто-то часто избегал подобных мероприятий, это почти всегда могло повлечь за собой проблемы на работе, в университете и так далее). С другой стороны, в большинстве случаев было вполне достаточно участвовать в этих мероприятиях на формальном уровне, не особенно вникая в их смысл.
Из этого не следует, что подобные мероприятия вообще потеряли всякий смысл или что повседневная жизнь советского субъекта превратилась в череду бессмысленных автоматических действий или повсеместное притворство (именно такое, ошибочное толкование советской жизни приходится слышать довольно часто). Напротив, в результате того, что наиболее важной стороной авторитетного дискурса стало перформативное повторение его стандартных форм, смысл, который приобретало то или иное высказывание (констатирующая составляющая смысла), все меньше был связан напрямую с конкретным контекстом, открывшись для новых неожиданных интерпретаций и толкований.
Это способствовало возникновению в советской повседневности огромного числа новых смыслов, новых способов существования, новых интересов, отношений и практик, которые не обязательно соответствовали буквальному смыслу авторитетных текстов и ритуалов, хотя и не обязательно противостояли им напрямую. Эти новые смыслы, практики и способы существования мы рассмотрим подробно в следующих главах. Но сначала нам необходимо понять, что собой представляла застывшая гипернормализованная форма авторитетного языка и каковы были ее структурные особенности.
Большинство этих структурных особенностей новой формы авторитетного языка можно свести к двум базовым принципам. Во-первых, в модели авторитетного языка, появившейся в позднесоветский период, коренному изменению подверглась позиция автора–в большинстве текстов, написанных на этом языке, автор выступал не производителем нового знания, а лишь ретранслятором180 уже существующего знания. Во-вторых, в этом языке произошел общий сдвиг темпоральности в сторону прошлого–то есть любая новая информация кодировалась на этом языке как информация, уже известная из прошлых высказываний. Очевидно, что эти два принципа были тесно связаны друг с другом и действовали сообща для достижения одного результата, который заключался в следующем: любые новые идеи, факты и тезисы представлялись на этом языке как уже известные и не требующие доказательств, что отличало этот язык от идеологической риторики сталинского периода. Рассмотрим, каким образом эти принципы кодировались в структуре авторитетного языка и к каким изменениям языковой формы они привели.
Тот факт, что субъективный голос автора в новой модели авторитетного языка был спрятан намного глубже, чем раньше, означал на практике, что каждый говорящий на этом языке выступал в роли ретранслятора уже произведенных кем-то ранее высказываний и потому был в меньшей степени уязвим для критики181. Это повышало уровень анонимности авторитетного языка, а вместе с ней повышало легкость распространения и дальнейшей нормализации этого языка. Антрополог Грег Урбан, исследовавший проблему распространения дискурса как такового (его исследования не имеют отношения к советскому случаю), пишет: «Чем более безличным является дискурс, когда субъект не создает, а лишь передает его, и чем менее он связан с текущим контекстом и обстоятельствами, тем вероятнее, что люди, которые его воспроизводят, передадут его дословно, не внося в него своих изменений. Такой дискурс распространяется с гораздо большей легкостью»182. Этот принцип функционирования дискурса с особой силой проявляется именно в авторитетном языке–как писал Михаил Бахтин, каждое высказывание, сделанное на таком языке, является версией иного высказывания, которое уже было сделано ранее, в некотором педыдущем тексте183.
Изменения советского авторитетного языка позднего периода в сторону возрастающей анонимности, цитируемости и ориентированной в прошлое темпоральности нашли свое отражение на всех структурных уровнях языка, включая синтаксис, морфологию, семантику, нарративную и логическую структуры, интертекстуальность, интердискурсивность и так далее. Кроме того, повторимся, что особенностью этого языка была не только возрастающая предсказуемость и цитируемость формы, но и то, что эта форма постепенно становилась все более громоздкой, как бы «распухая». Именно такой процесс мы назвали гипернормализацией формы.
Большинство представителей последнего советского поколения, выросших в эти годы, прекрасно усвоило принципы этого жанра и не только с легкостью его распознавало, но, когда требовалось, могло воспроизвести его довольно точно. Напомним, что высказывания в этом жанре функционировали в основном как перформативные высказывания, главной задачей которых было именно их повторение. Поскольку от аудитории обычно не требовалось интерпретировать этот язык дословно, на констатирующем уровне, она научилась реагировать на него особым способом. Любой человек, который посещал собрания и участвовал в голосовании или других актах одобрения, получал возможность в большинстве случаев не только игнорировать буквальный смысл этих высказываний и актов, но также в практике своей ежедневной жизни выходить за рамки того идеологического описания реальности, которое эти высказывания и акты предлагали.
Для того чтобы понять, какой именно смысл вкладывался в подобные авторитетные высказывания советскими людьми–всеми теми, кто производил эти тексты, слушал их и реагировал на них в аудитории или встречал их в газетах или на стендах,–нам необходимо проанализировать контексты, в которых эти высказывания производились, циркулировали, воспринимались, интерпретировались и взаимодействовали с другими текстами и практиками, а также сравнить их с контекстами, в которых авторитетный дискурс отсутствовал. Только после такого многопланового анализа дискурсивного пространства советской жизни мы сможем попытаться понять действительный смысл, который могли нести идеологические высказывания. Как мы уже сказали, этому исследованию смысла посвящены все последующие главы. А начнем мы его, в данной главе, с подробного анализа формы авторитетного языка позднесоветского периода.
Передовица
Среди наиболее ярких примеров авторитетного дискурса были тексты, которые печатались на первой полосе центральных газет. Тон здесь задавала, безусловно, «Правда». Поскольку «Правда» была органом ЦК КПСС, ее редактор присутствовал на еженедельных совещаниях секретариата ЦК и даже на некоторых заседаниях политбюро184. На первой полосе «Правды» печатались решения ЦК, обзоры партийных и государственных новостей, партийные комментарии. Особую роль среди этих материалов занимала ежедневная передовая статья, или передовица. Она писалась и редактировалась коллективно, обычно сотрудниками ЦК185. Язык передовицы был максимально деперсонифицирован, никем не подписывался и не был напрямую связан с текущими событиями, выступая скорее как абстрактное высказывание на общеидеологическую тему, чем комментарий на тему дня. Типичные заголовки передовиц, печатавшихся в «Правде» в 1970-х годах, отражают эту абстрактность: «Под знаменем первомая», «Солидарность людей труда», «Идейность советского человека». Темы передовиц «Правды» утверждались на заседаниях ЦК заранее, по крайней мере за две недели до появления текста в газете, причем утверждалось обычно сразу несколько будущих тем; все это гарантировало относительную несвязанность передовиц с конкретными событиями186. В этих необычных условиях написания передовых статей отразилась и необычная роль этих текстов: перед ними не только не ставилось задачи верно описывать окружающую действительность, но и делалось все возможное, чтобы отгородить их от подобной репрезентативной функции. Эти тексты должны были служить в первую очередь не описанием реальности, а примерами чистого авторитетного дискурса как такового–дискурса, который день за днем напоминал читателям, что самым важным его элементом является стандартная и неизменная форма, не зависящая от случайных событий и мимолетных перемен. Именно повторение авторитетной языковой формы было главной задачей передовиц, в то время как констатирующий смысл этих высказываний был не только неважен, но подчас вообще с трудом поддавался осмыслению.
Передовица в «Правде» от 1 июля 1977 года вышла под заголовком «Идейность советского человека». В этой статье говорилось об одобрении советской общественностью проекта новой конституции СССР.
Рис. 5. Первая полоса «Правды» от 1 июля 1977 г.
Слева расположена передовица «Идейность советского человека»
Факт одобрения, однако, упоминался здесь в чисто абстрактном смысле, без каких-либо подтверждений и примеров, что разительно отличало этот текст от того, как в середине 1930-х годов газеты освещали «реакцию советских людей» на текст предыдущей «сталинской» конституции. В 1930-х годах процесс обсуждения конституции, как мы видели выше, включал конкретные предложения читателей (настоящие или вымышленные) по изменению текста конституции, которые печатались в газетах с подробными ответами Сталина на них. То есть в газетах тогда был представлен детальный метадискурс на тему идеологического языка. А в 1970-х годах «обсуждение» конституции выглядело иначе. Упор здесь делался на абстрактную поддержку конституции, а не на конкретные «предложения читателей» или ответы главного «эксперта» страны по авторитетному дискурсу. Такого эксперта больше не было. Метадискурс, публично оценивающий и комментирующий идеологический дискурс, исчез. Это отличие между типами газетного дискурса в 1930-х и 1970-х годах отражает разницу между двумя моделями авторитетного языка–моделью раннего советского периода, когда этот язык находился под контролем внешней фигуры или внешнего редактора, находившегося за его пределами, и моделью позднего социализма, когда позиция внешнего редактора авторитетного языка исчезла. Это изменение в функционировании авторитетного языка повлияло на его внутреннюю лингвистическую форму. Для анализа особой формы авторитетного языка, которая возникла в период позднего социализма, рассмотрим несколько отрывков из передовицы 1977 года.
Подчеркнутая интертекстуальность
Одним из центральных принципов авторитетного языка в этот период была «подчеркнутая интертекстуальность»187, заключающаяся в прямом или почти прямом повторении целых «блоков» текста от одной статьи к другой. Можно привести бесчисленное множество примеров такого заимствования. Например, сравним отрывки из двух текстов, написанных разными людьми и в разные годы, но в одном жанре авторитетного языка и на схожую тему–об «антагонизме социализма и капитализма». В первом тексте из книги, напечатанной в 1980 году, находим следующие формулировки:
В борьбе двух мировоззрений не может быть места нейтрализму и компромиссам. Империалистическая пропаганда становится более изощренной. […] Главной задачей комсомола […] является воспитание советской молодежи в духе коммунистической идеологии, советского патриотизма, интернационализма […] активная пропаганда достижений и преимуществ советской системы188.
Во втором тексте–в анализируемой передовице «Правды» от 1 июля 1977 года–читаем:
В борьбе двух мировозрений не может быть места нейтрализму и компромиссам,–говорил Генеральный секретарь ЦК КПСС товарищ Л.И. Брежнев на XXV съезде партии. [параграф 8]
[…] идейное противоборство двух систем становится более активным, империалистическая пропаганда–более изощренной. Это ко многому обязывает советских людей. [параграф 7]
Главное, на что должны быть нацелены усилия партийных организаций,–дальнейший рост внутренней зрелости, идейности трудящихся, […] пропаганда советского образа жизни, превосходства социалистической системы над капиталистической. [параграф 10]
Очевидно, что целые куски текста в этих двух изданиях крайне близки. Вряд ли один текст является прямой копией другого, но оба они, безусловно, создавались путем повторения одинаковых стандартных формулировок и применения одинаковых языковых принципов. Подобным образом были связаны не только одни тексты авторитетного дискурса с другими, но и тексты с нетекстовыми регистрами–визуальными формами, блоками ритуальных практик и так далее,–то есть на уровне всего авторитетного дискурса можно говорить не просто о принципе подчеркнутой интертекстуальности, имеющей отношение к текстам, но о принципе подчеркнутой интердискурсивности, имеющей отношение ко всем видам репрезентации.
Сложные определения и создание «пресуппозиций»
Другим принципом авторитетного языка было использование ограниченного числа однотипных определений для характеристики конкретных понятий. Кэролайн Хамфри показала на примере небольшой сибирской газеты позднесоветского периода, что в языке ее политических статей почти всегда использовались одни и те же устойчивые связки существительных и прилагательных, их определяющих. Например, «успех» и «труд» в этих статьях обычно были «творческими», «помощь» была «братской», «участие» было «активным» и так далее189. К справедливому наблюдению Хамфри следует добавить, что подобные словосочетания не просто имели стандартную, застывшую форму, но эта стандартная форма постепенно становилась все сложнее. Например, в подобных словосочетаниях вместо одного определения стало использоваться несколько определений, причем многие определения использовались не в простой, а в превосходной степени. Почему возникли эти сложные определения и какую роль они играли в авторитетном языке? Для ответа на этот вопрос рассмотрим параграф 1 из текста нашей передовицы «Правды»190:
общественного сознания трудящихся нашей страны, их коллективный опыт и политический разум с проявляются в дни всенародного обсуждения проекта конституции СССР.
В этом длинном предложении есть три стандартных словосочетания существительных с определяющими их прилагательными–«общественное сознание», «коллективный опыт» и «политический разум». Заметим, однако, что существительные сознание, опыт и разум здесь определяются не только прилагательными, но и другими определительными конструкциями. Так, «сознание» здесь не только является «общественным», но и имеет высокий уровень, а «опыт» является не просто «коллективным», но и богатейшим. Кроме того, понятия сознание, опыт и разум не просто «проявляются», а проявляются с исключительной полнотой, что тоже является сложным определением этих понятий.
В чем заключается роль всех этих сложных определений? Почему опыт не просто имеется, а является «коллективным» и «богатейшим» и не просто проявляется, а проявляется «с исключительной полнотой»? С помощью подобных конструкций в тексте могут создаваться так называемые пресуппозиции–то есть идеи, которые представляются текстом как само собой разумеющиеся факты, но в действительности таковыми не являются191. Как функционирует пресуппозиция, вообще можно проиллюстрировать путем сравнения двух следующих фраз: «глубоководное морское погружение» и «в этом месте море имеет большую глубину». В первой фразе идея о том, что море имеет большую глубину, представлена как данность, как не поддающийся сомнению факт. Во второй фразе эта идея представлена как новая информация, которую можно оспорить–например, поставив к этой фразе простой вопрос: «Действительно ли в этом месте море имеет большую глубину?» К первой фразе подобного простого вопроса не поставить.
В отрывке из передовицы «Правды», который мы только что привели, тоже конструируется ряд пресуппозиций. Например, тезис о том, что советские трудящиеся обладают неким общим коллективным опытом, проводится подспудно и потому не требует доказательств,–поскольку «коллективный опыт» может быть «богатым», значит, он должен существовать в принципе; и поскольку коллективный опыт может иметь превосходную степень (являться богатейшим), значит, он вновь должен существовать в принципе.
Аналогичным образом функционирует и вторая подчеркнутая фраза в вышеприведенном отрывке: наличие у советских людей некоего единого общественного сознания предстает здесь очевидным и как бы не поддающимся сомнению фактом. Делается это вновь двумя способами: чтобы общественное сознание было «высоким», оно должно существовать в принципе; аналогично, чтобы общественное сознание имело высокий уровень, а значит, могло в принципе иметь и другие уровни, оно сначала должно существовать.
Сложные определения такого типа были широко распространены в советском авторитетном языке и имели тенденцию повторяться из текста в текст в виде стандартных фиксированных словосочетаний. В текстах, написанных в этом жанре, создавалось огромное количество пресуппозиций–тезисов и заявлений, которые передавались подспудно, как общеизвестные объективные факты, не требующие доказательств. Не следует думать, что этот лингвистический прием закючался в прямом манипулировании смыслом высказывания и сознанием аудитории–ведь адресат этого языка, как уже говорилось, чаще всего не интерпретировал его на уровне буквального смысла. Главный результат этого лингвистического приема, а также главная причина, по которой он распространился, были иными: формулируя субъективное мнение в виде объективного и давно известного факта, этот прием делал менее заметным роль авторов подобных текстов, уменьшая таким образом их ответственность за конкретные высказывания.
Номинализация и создание «пресуппозиций»
Выше мы упомянули, что при редактировании текстов, написанных в авторитетном жанре, короткие предложения часто объединялись в одно длинное путем удаления глаголов. В действительности глаголы не просто удалялись, а заменялись на существительные особого типа, которые были произведены из этих глаголов путем их номинализации (то есть превращения глагола в существительное). В результате в авторитетном языке появилось множество необычно длинных и довольно неуклюжих номинативных фраз, которые звучали крайне непоэтично. Патрик Серио показал, что в советском политическом языке позднего периода номинативные фразы в принципе употреблялись гораздо чаще, чем в текстах любого другого жанра, существовавшего в русском языке192. Распространились эти фразы по тем же причинам, что и сложные определения, которые мы только что рассмотрели. Они позволяли создавать множество пресуппозиций, тем самым скрывая голос автора текстов и уменьшая его ответственность за высказывания. Рассмотрим параграф 2 из нашей передовицы «Правды», состоящий из одного длинного предложения:
И в чеканных строках выдающегося документа современности, и в живой действительности, в повседневных буднях коммунистического строительства раскрывается перед миром .
В длинной номинативной фразе, которая стоит в конце предложения (мы ее подчеркнули), содержится семь существительных и ни одного глагола. Эта фраза буквально напичкана скрытыми пресуппозициями. Для того чтобы их вскрыть, необходимо разбить наше предложение на более короткие номинативные фразы и затем перефразировать каждую из них в виде глагольной фразы (то есть вернуться к «изначальным» глагольным фразам). Мы получим следующие фразы (глаголы выделены курсивом)193:
1) гражданин развитого социалистического общества является борцом и созидателем;
2) борец и созидатель имеет духовный образ;
3) духовный образ является величественным и красивым
и так далее.
В каждой из этих глагольных фраз сформулирован определенный тезис, который представляет собой новую информацию и который можно оспорить, поставив к глаголу прямой вопрос, например: «Является ли гражданин развитого социалистического общества борцом и созидателем?», «Имеется ли у борца и созидателя духовный образ?», «Является ли духовный образ величественным и красивым?». Однако, если глаголы в этих фразах преобразовать в существительные (то есть номинализировать глагольные фразы, как это сделано в тексте передовицы), эти тезисы преобразуются в пресуппозиции–начнут звучать не как новая информация, а как давно известные и не требующие доказательства факты194.
Этот эффект можно объяснить иначе: номинативная фраза обычно представляет информацию в виде фактов, которые известны до момента произнесения фразы; а глагольная фраза представляет информацию в виде новых утверждений, которые делаются в процессе произнесения фразы195. Иными словами, номинативные фразы и соответствующие им глагольные фразы описывают одни и те же факты действительности, но с разными темпоральностями–факты, которые описываются номинативными фразами, как бы отодвинуты в прошлое и предстают заведомо известными и неоспоримыми, в то время как факты, которые описываются глагольными фразами, предстают как новые представления, которые можно оспорить. Патрик Серио называет эту разницу между глагольными и номинативными фразами–«зазором утверждения» (assertion lag)196: утверждения, которые делаются в номинативных фразах, звучат как более очевидные и неоспоримые, чем утверждения, которые делаются в глагольных фразах.
Интересно, что в таких длинных номинативных фразах происходил не просто сдвиг темпоральности в некое единое абстрактное прошлое, а серия пошаговых сдвигов, как бы на разные уровни прошлого. Такие пошаговые сдвиги темпоральности тоже способствовали созданию в тексте многочисленных пресуппозиций–в результате пресуппозиции как бы «нагромождались» друг на друга, образуя сложную многоступенчатую конструкцию. Для примера рассмотрим вновь подчеркнутую номинативную фразу из параграфа 2 нашей передовицы:
…во всем величии и красоте духовный образ борца и созидателя, гражданина развитого социалистического общества.
В этой фразе три пресуппозиции, которые мы рассмотрели чуть выше, функционируют не одновременно, а как бы «по очереди». Тезис о том, что «духовный образ является величественным и красивым» (пресуппозиция 3), может быть воспринят как неоспоримый факт, только при условии, что сначала таким образом был воспринят предыдущий тезис–«борец и созидатель имеет духовный образ» (пресуппозиция 2). А этот тезис, в свою очередь, может быть воспринят как факт только при условии, что еще раньше был таким образом воспринят тезис о том, что «гражданин развитого социалистического общества является борцом и созидателем» (пресуппозиция 1). Таким образом, здесь конструируется трехступенчатая конструкция из пресуппозиций, в которой идеологические утверждения, находящиеся ближе к концу фразы, зависят от успешности утверждений, которые находятся ближе к ее началу. Чем «дальше» находятся утверждения в таких сложных фразах, тем более «в прошлое» они отодвинуты и тем более очевидными и не поддающимися сомнению они кажутся.
С помощью подобной трансформации можно преобразовать любое высказывание из представления новой информации в повторение уже якобы известных фактов. Главный эффект такого преобразования вновь заключался не столько в прямом манипуляции смыслом или сознанием, сколько в сокрытии субъективного голоса автора текста.
Сдвиг роли автора
В авторитетном языке существовало и множество других приемов аналогичного преобразования авторского голоса. Рассмотрим предложение из параграфа 5 нашей передовицы (единственный глагол выделен курсивом):
Интересы коммунистического строительства и формирования нового человека требуют дальнейшего совершенствования идеологической деятельности.
Поскольку в этом предложении сформулирован тезис о том, что предстоит сделать в будущем (продолжать совершенствование), может показаться, что, в отличие от предыдущих примеров, здесь не просто описываются уже известные факты, но также предлагается новая информация. Так ли это на самом деле? При подробном рассмотрении оказывается, что, хотя у этого тезиса есть субъект, этот субъект не является автором тезиса. Как строится несовпадение субъекта и автора и к чему оно приводит? Для ответа на этот вопрос рассмотрим, из каких логических элементов состоит эта фраза. Для простоты и наглядности анализа несколько упростим наше предложение, опустив фразу «и формирования нового человека» (это упрощение не повлияет на анализ). Теперь сравним нашу фразу (фраза 1) с двумя ее перефразировками (фразы 2 и 3):
Фраза 1. Интересы коммунистического строительства требуют дальнейшего совершенствоваия идеологической деятельности.
Фраза 2. Коммунистическое строительство требует дальнейшего совершенствования идеологической деятельности.
Фраза 3. Субъект требует дальнейшего совершенствования идеологической деятельности.
Во фразе 3 субъект, который требует, является непосредственным автором высказанного здесь тезиса–им может быть, например, генеральный секретарь, ЦК партии и так далее. Во фразе 2 субъектом, который требует, является «коммунистическое строительство»–этот субъект автором тезиса более не является, однако автора все еще можно вскрыть, поставив к фразе простой вопрос: «Чье коммунистическое строительство?», ответом на который будет имя или название автора. Во фразе 1 (которая использована в передовице «Правды») субъектом, который требует, являются «интересы коммунистического строительства». Этот субъект еще в меньшей степени имеет отношение к автору высказанного здесь тезиса. Теперь простой вопрос, «Чьи интересы?», не в состоянии выявить автора тезиса, поскольку ответом на этот вопрос может быть только фраза «интересы коммунистического строительства»–автор, высказавший этот тезис, в ней по-прежнему скрыт.
Вместо имени субъекта здесь фигурирует номинативная цепочка «интересы коммунистического строительства». Чем длинее такая номинативная цепочка197, тем дальше или глубже скрыт непосредственный автор этого высказывания. В результате высказанный тезис о необходимости «дальнейшего совершенствования идеологической деятельности» функционирует здесь не как субъективное мнение автора и новая информация, которые могут быть оспорены, а как не имеющий автора, объективный, общеизвестный и неоспоримый факт. Этот вывод можно сформулировать в других терминах, которые упоминались выше: автор подобных заявлений предстает в роли ретранслятора известной информации, а не производителя новой.
В подобном сокрытии фигуры автора участвуют и другие механизмы авторитетного языка, включая механизмы макроуровня–такие, как организация логической и нарративной структур дискурса.
Замкнутая логическая структура
Как показал Майкл Урбан, логическая структура речей генеральных секретарей ЦК КПСС в 1970-х–начале 1980-х годов была организована вокруг идеи недостатка. В этих речах сначала назывался конкретный недостаток–например, недостаток производительности труда, продовольственных ресурсов, трудовой дисциплины, партийного контроля и так далее198, а затем предлагались методы его разрешения. Однако парадокс заключался в том, что ранее в этих же речах предложенные методы уже определялись как не подходящие для разрешения данной проблемы. Таким образом, логическая структура этих текстов строилась по принципу замкнутого круга–предлагались методы разрешения конкретной проблемы, но при этом утверждалось, что эти методы ее решить не могут.
Например, в выступлении перед ЦК партии 10 апреля 1984 года генеральный секретарь ЦК КПСС К.У. Черненко сделал заявление о том, что необходимо сильнее «стимулировать творческую инициативу» местных советов и заниматься привлечением «все более широких масс к заинтересованному участию в управлении производством, государством, обществом». Однако ранее в этой же речи Черненко заявил о вреде чрезмерной «творческой инициативы», поскольку она может привести к выходу деятельности из-под контроля партии199. Таким образом, инициативу нужно было, с одной стороны, стимулировать, а с другой стороны, ограничивать. В этой же речи Черненко призвал советских граждан еще сильнее «организовывать» и «контролировать» промышленное производство; однако ранее в этой речи он заявил, что в прошлом меры по организации и контролю не привели к требуемым результатам. Урбан приводит много других примеров из речей Черненко и заключает: в выступлениях генерального секретаря одни и те же действия определялись одновременно и как способ преодоления недостатков, и как их причина200. Главным выводом этих речей была идея о том, что советские люди должны выработать новые методы и подходы путем использования старых методов и подходов, а также что они должны в дальнейшем участвовать в действиях, которые ранее не принесли результатов201.
Такая замкнутая логическая структура авторитетного дискурса была прямым результатом парадокса Лефора–точнее, того, как он спроецировался на структуру советской идеологии (см. главу 1). Появилась эта замкнутая структура не в результате сознательного манипулирования идеологическим языком сверху, а в результате его спонтанной гипернормализации. Иными словами, как и другие элементы языковой формы, замкнутая логическая структура возникла в результате попыток большого количества людей, участвующих в производстве текстов на этом языке, сделать свой собственный субъективный авторский голос как можно менее заметным. Эта задача стала важна, как мы видели, из-за исчезновения внешней господствующей фигуры авторитетного дискурса, способной публично комментировать и оценивать авторитетные высказывания.
Наш вывод отличается от того вывода, который сделан в работе Урбана,–он считает, что логическая замкнутость партийных текстов была результатом сознательной манипуляции языком со стороны партийного руководства, которое таким образом воспроизводило себя как единственного автора и огранизатора политического языка, а значит, и воспроизводило свою власть. В отличие от Урбана мы считаем, что эта структура стала результатом незапланированной мутации идеологического дискурса, описанной выше. Более того, рассмотренные принципы авторитетного языка не только не были результатом чьего-то исчерпывающего анализа–они даже не были до конца понятны партийному руководству, по крайней мере до начала перестройки, когда авторитетный язык неожиданно попал в сферу публичного обсуждения и анализа.
В рассматриваемой передовице «Правды» есть множество других примеров логически замкнутой риторики. Например, предложение в 10-м параграфе звучит так:
Главное, на что должны быть нацелены усилия партийных организаций,–дальнейший рост внутренней зрелости, идейности трудящихся, развитие и укрепление у них качеств политических борцов.
«Внутренняя зрелость» и «идейность» представлены здесь как недостаточно развитые и пока не достигшие требуемой высоты. Задача партии заключается в преодолении этого недостатка и стимулировании дальнейшего роста этих параметров. Однако ранее, в параграфе 3 этой же статьи, советские трудящиеся были охарактеризованы как люди, чей «идейно-политический и нравственный облик и характер» состоит из «беззаветной преданности идеям коммунизма и уверенности в торжестве этих идей». Согласно этой фразе, внутреннюю зрелость и идейность советских людей нельзя интерпретировать как недостаточно высокие. Таким образом, текст передовицы формулирует важную задачу на будущее (параграф 10), предварительно заявив, что эта задача уже решена (параграф 3).
Как уже говорилось, в более ранний, сталинский период советской истории–до того как идеологический язык пережил процесс гипернормиализации–логическая структура его текстов не была замкнутой. Эту разницу в логических структурах идеологического языка сталинского периода и периода позднего социализма можно проиллюстрировать, сравнив нашу передовицу от 1 июля 1977 года с передовицей в той же газете «Правда» от 21 сентября 1935 года. Темы и заголовки обоих текстов похожи: «Качества советского гражданина» (1935 год) и «Идейность советского человека» (1977 год). В передовице 1935 года (как и в передовице 1977 года) дается характеристика советского человека. Например:
…высокая сознательность революционного рабочего класса, его неутолимая воля к победе, его непримиримость и решиельность, нашедшие свое лучшее выражение в партии большевиков, должны стать главной чертой каждого трудящегося страны советов.
Даже на примере этого небольшого отрывка видно, что логическая структура аргументации в этом виде политического дискурса, в отличие от авторитетного дискурса позднего социализма, не является замкнутой. Здесь сначала перечисляются характеристики рабочего класса, а затем вводится новая информация–о том, что эти характеристики должны стать чертой каждого советского трудящегося, включая тех, кто не является представителем рабочего класса. Разница логических структур в текстах 1935 и 1977 годов отражает разницу дискурсивных режимов этих двух эпох советской истории. В сталинский период наличие внешней фигуры идеологического языка позволяло этому языку оставаться логически открытым, поскольку ее голос претендовал на уникальную способность выражать некий якобы объективный, независимый, внешний канон истины. Таким образом, создавалось пространство публичного метадискурса, в котором проводилась оценка и корректировка идеологического языка по отношению к этому внешнему канону. Но когда в позднесоветский период позиция внешней фигуры исчезла, логическая структура идеологического языка замкнулась. Теперь то, что представлялось как новая информация, было ограничено рамками уже существующей информации, которая уже упоминалась где-то раньше, в каких-то предыдущих текстах и высказываниях.
Замкнутая нарративная структура
Важным принципом любого идеологического дискурса является использование в нем ограниченного числа господствующих означающих (master-signifer), позволяющих связывать разноплановый символический материал (различные не связанные друг с другом высказывания, тексты, тезисы, лозунги, изображения и так далее) в единую идеологическую систему. Подобные означающие выполняют особую роль в пространстве символического, являясь тем, что Лакан называл «точками сшивки» (points de capiton) разрозненного символического материала в однородную символическую ткань202.
Например, как пишет Славой Жижек, в контексте современных экономических отношений господствующим означающим дискурса о цене являются деньги. В контексте докапиталистического обмена (бартера), когда товары обменивались напрямую, они функционировали как означающие друг друга: то есть любой товар мог выражать (означать) цену любого другого товара. Но когда одно означающее (деньги) стало выражать цену всех других означающих (товаров), эти последние выстроились в новую цепочку отношений–потеряв неопосредованные отношения друг с другом, они приобрели одинаковые отношения с означающим деньги. Символическая система экономических отношений преобразовалась из системы «каждый представляет каждого» в систему «один представляет всех». Деньги приобрели в ней роль единого означающего цены любого товара, то есть стали господствующим означающим системы экономических отношений. В капиталистической экономике это преобразование символической системы остается «невидимым», поскольку роль денег здесь нормализовалась–деньги приобрели качество естественного носителя цены. Цена товара получила денежное выражение, абстрагированное от социально-экономических отношений; эта цена стала восприниматься как естественная и неотъемлемая черта товара, как элемент его внутренней природы. Именно это явление Маркс назвал «товарным фетишизмом»203.
Советский авторитетный дискурс тоже был «сшит» в единую символическую ткань одним господствующим означающим, который можно назвать тремя именами–Ленин-партия-коммунизм204. Эти три имени и понятия было невозможно отделить друг от друга; каждый из них был синонимом двух других. «Ленин» (а также «ленинизм» и «марксизм-ленинизм») был научным методом описания и совершенствования социальной реальности; «партия» была агентом, который пользовался этим методом для описания и совершенствования реальности; а «коммунизм» был целью, к которой агент стремился в этой работе. Таким образом, эти три понятия складывались в единое и неделимое означающее– ленин-партия-коммунизм.
Именно это господствующее означающее сшивало советский авторитетный дискурс в единое символическое полотно. То есть любое упоминание Ленина, партии или коммунизма (или их синонимов) было упоминанием «объективной научной истины», которая находилась за пределами авторитетного дискурса и не могла быть поставлена под сомнение средствами этого дискурса. В любом высказывании на авторитетном языке должна была проводиться прямая связь с этой внешней неоспоримой истиной (таким образом происходило «вшивание» этого высказывания в единое символическое полотно авторитетного дискурса). На практике это означало, что любой партийный сектретарь, рядовой комсомолец или политинформатор должны были связать свой текст (свое выступление, характеристику, отчет, политинформацию) с понятием внешней неоспоримой истины, выраженной символами партия, Ленин или коммунизм. Для этого можно было процитировать Ленина, вставив цитату из его работ в свой текст (вспомним, как Суслов использовал короткие ленинские цитаты для подтверждения самых разных, даже противоречащих друг другу идей) или включив его портрет в агитационные материалы (вспомним, что художники использовали «посмертные маски» Ленина–то есть прямые «цитаты» ленинского облика). Можно было также сослаться на решения недавнего пленума партии или на речь генерального секретаря или процитировать программу партии. Можно было упомянуть коммунизм, коммунистическое строительство, коммунистическое воспитание, марксистско-ленинское сознание и так далее. В следующих главах мы увидим множество примеров того, каким образом это господствующее означающее вводилось в авторитетные тексты, документы или изображения, создававшиеся рядовыми советскими гражданами.
А сейчас важно подчеркнуть, что господствующим означающим советской идеологической системы был именно символ Ленин-партия-коммунизм, а не такие символы, как, скажем, Сталин или Брежнев. Это значит, во-первых, что любой советский руководитель, включая даже Сталина, мог получить легитимность только путем установления прямой связи между собой и Лениным–либо как его соратник, либо как продолжатель его дела, либо как верный марксист-ленинист. Во-вторых, любой руководитель, включая Сталина, мог в одночасье потерять легитимность, если партией было показано, что прямая связь между ним и Лениным отсутствовала или была искажена–то есть что он был либо врагом Ленина, либо исказителем ленинских идей. Действительно, Сталин всегда представлял себя человеком, которого Ленин лично выбрал продолжателем своего дела. Для этого Сталину потребовалось избавиться от целого ряда документов, в которых Ленин его критиковал205. Последовавшее после смерти Сталина осуждение культа личности и массовых репрессий было именно осуждением Сталина, а не критикой партии как таковой. Это стало возможно благодаря партийной риторике «восстановления» прямой связи с Лениным. Сталин теперь был показан исказителем ленинских идей, и его связь с Лениным была разорвана, а вместо нее партия теперь восстанавливала «истинную» связь со своим вождем. Сталин на практике был обвинен в извращении идей Ленина, его тело было вынесено из ленинского мавзолея, его образ исчез с изображений, на которых он соседствовал с Лениным (в книгах, кинофильмах, стихах, песнях)206. Эта критика была представлена как возвращение партии на истинно ленинский курс. Центральной идеей «секретной речи» Хрущева на XX съезде КПСС в феврале 1956 года было т, что Сталин исказил факты и что в действительности он не был выбран Лениным на роль своего преемника. Ленин и ленинизм упоминаются в речи Хрущева более ста раз и всегда в противоставлении Сталину. Вот лишь несколько примеров из этой речи: «Разрешите, прежде всего, напомнить вам, как сурово осуждали классики марксизма-ленинизма всякое проявление культа личности»; «Как показали последующие события, тревога Ленина не была напрасной: Сталин первое время после кончины Ленина еще считался с его указаниями, а затем стал пренебрегать серьезными предупреждениями Владимира Ильича»; «Сталину были совершенно чужды ленинские черты–проводить терпеливую работу с людьми, упорно и кропотливо воспитывать их» и так далее.
Таким образом, культ личности Сталина и его огромная личная власть не базировались и не могли базироваться исключительно на одном лишь насилии или угрозе207–они стали возможны благодаря тому, что Сталин смог показать легитимность своей роли как продолжателя ленинского учения, как человека, которого Ленин сам выбрал на эту роль, как вождя, имеющего универсальное знание и понимание ленинских идей. Но как только роль Сталина как продолжателя ленинского учения была публично поставлена партией под сомнение, а Сталин был публично представлен как исказитель ленинских идей, его образ быстро (посмертно) потерял легитимность. Таким образом, в советском политическом дисурсе, даже в годы культа личности, означающее «Сталин» не было господствующим означающим–оно определялось через господствующее означающее Ленин-партия-коммунизм, а не наоборот. Именно поэтому критика Сталина в середине 1950-х не привела к кризису господствующего означающего советской идеологии–то есть не повлекла за собой падения всего символического порядка (что произошло во время перестройки), коммунистической партии или подрыва ее руководящей позиции в советском обществе. Партия теперь могла представить критику Сталина как возврат к истинному Ленину208. Однако, как мы видели выше, критика Сталина привела к исчезновению позиции «внешнего редактора» авторитетного дискурса, что толкнуло этот дискурс в сторону гипернормализации. Лишь когда в последние годы перестройки впервые прозвучала публичная критика Ленина и ленинизма, что привело к кризису именно господствующего означающего советского авторитетного дискурса, советская система начала быстро разваливаться209.
Перформативность идеологии и советская реальность
Мы перечислили лишь несколько принципов авторитетного языка. С первого взгляда может показаться, что они были призваны выполнять классическую функцию идеологии–манипулировать сознанием аудитории, заставляя ее воспринимать некое случайное описание реальности как истиное и не поддающееся сомнению. Принято считать, что идеологический язык всегда выполняет эту функцию210. Однако это мнение ошибочно. Как мы уже говорили, невозможно разобраться в том, как слушатели интерпретируют то или иное идеологическое высказывание и какую роль идеологический язык играет в том или ином контексте, если ограничить анализ лишь самим высказыванием. В случае с советским авторитетным языком этот вывод особенно очевиден. Наличие в текстах, написанных этим языком, таких инструментов, как пресуппозиция, само по себе совсем не обязательно заставляло аудиторию интерпретировать эти тексты определенным образом. Пресуппозиция действительно может влиять на то, как слушатель или читатель интерпретирует текст, но это влияние не имеет гарантии на успех.
Огромное количество однотипных пресуппозиций в авторитетном языке позднесоветского периода не означало, что советский читатель обязательно оказывался одурманен или терял возможность сомневаться в описании реальности, которое делалось в авторитетных текстах211. Идеологический эффект этих пресуппозиций заключался не в прямом навязывании аудитории некой конкретной интерпретации, а в более косвенном влиянии на аудиторию. С одной стороны, как мы видели, пресуппозиция способствовала деперсонализации языка, в результате которой субъективный голос каждого конкретного автора оказывался скрыт. Тот, кто писал или говорил на этом языке, превращался из производителя новых высказываний в ретранслятора существующих высказываний, что уменьшало личную ответственность автора за сказанное. С другой стороны, постоянное повторение форм этого описания реальности создавало у говорящих и у аудитории впечатление неизменности и неизбежности именно такого способа описания реальности, независимо от того, верили они ему или нет.
Таким образом, языковые формы, которые, возможно, сформировались в советском идеологическом языке как способы создания пресуппозиций, начали выполнять несколько иную задачу. Как мы видели, в ранние периоды советской истории идеологический язык использовался в первую очередь для контроля над констатирующей составляющей смысла (буквальным смыслом), заключенной непосредственно «внутри» самих высказываний (именно поэтому Сталин с такой тщательностью редактировал книги по истории, научные статьи, художественные тексты и так далее). Однако позже, в период позднего социализма, когда авторитетный дискурс пережил перформативный сдвиг, эта изначальная цель была потеряна. Теперь констатирующий смысл высказываний на авторитетном языке стал относительно неважен и у них появилась новая функция, заключавшаяся не в представлении спорных фактов в виде неоспоримой истины, а в создании ощущения того, что именно такое описание реальности, и никакое иное, является единственно возможным и неизменным, хотя и не обязательно верным.
Этот вывод важен не только для анализа советского политического языка, но и в более широком смысле для анализа любого дискурса. Проблема в том, что анализ таких дискурсивных инструментов, как пресуппозиция, часто сводится к анализу лишь констатирующей составляющей дискурса, а перформативная составляющая при этом игнорируется. Однако в результате определенных изменений (например, «перформативного сдвига», как в случае советского политического языка) смысл пресуппозиций может меняться непредсказуемым образом, оказываясь открытым для новых, незапланированных интерпретаций. Очевидно, что не учитывать перформативную составляющую смысла нельзя.
Мы начали эту главу с анализа исторических условий, в которых возник авторитетный язык позднего социализма. Повторим некоторые выводы. В конце 1950-х годов, с исчезновением голоса «внешнего редактора» идеологического языка, который публично комментировал и оценивал идеологические высказывания, структура этого языка изменилась. На уровне формы он претерпел процесс гипернормализации: его форма застыла, став повторяющейся, легко цитируемой и одновременно по-особому громоздкой. Это изменение авторитетного языка не было кем-то специально запланировано. Оно произошло спонтанно, в результате изменения некоторых исторических условий: во-первых, с исчезновением внешнего редактора идеологических высказываний исчезла и четкая норма этих высказываний; во-вторых, огромное количество людей, участвовавших в воспроизводстве авторитетных высказываний, теперь пыталось сделать свой авторский голос в таких текстах менее заметным и выраженным. Все авторы авторитетных текстов, включая даже руководство партии, теперь выступали в роли ретрансляторов известной информации, а не производителей новой. Авторитетный язык потерял функцию буквального описания реальности, преобретя новую перформативную функцию. Для большинства советских граждан теперь было куда важнее участвовать в повторении точных лингвистических форм этого языка, чем воспринимать их как буквальную репрезентацию реальности.
В «бинарных» моделях социализма, о которых мы критически писали в главе 1, светский авторитетный язык этого периода ошибочно рассматривается как ложная репрезентация действительности. А перформативная составляющая этого языка полностью игнорируется. Поэтому в них делается вывод о том, что советская действительность якобы трансформировалась либо в пространство всеобщей лжи, либо в некий постмодернистский мир, в котором реальность вообще перестала существовать, превратившись в симулякр. Примером последнего служит следующий вывод Михаила Эпштейна о советском языке. Эпштейн пишет:
Никто не знает точно… были ли в действительности собраны урожаи, о которых сообщалось в сталинский или брежневский период советской истории. Но сам факт того, что количество распаханных гектаров и намолоченных тонн зерна всегда сообщалось с точностью до десятой доли процента, придавал этим симулякрам характер гиперреальности. …Реальность, отличающаяся от идеологии, попросту перестала существовать–ее заменила гиперреальность, которая была более осязаемой и надежной, чем что-либо другое. На советской территории «сказка стала былью», как и в американском образчике гиперреальности, Диснейленде, где сама реальность превратилась в «мир грез»212.
Какой бы привлекательной ни казалась эта идея о постмодернистском симулякре, мы не можем согласиться с нарисованной здесь картиной советской действительности. В ее основе лежит ошибочная модель языка и дискурса. Функция языка, согласно этой модели, состоит лишь в репрезентации (констатации) фактов, существующих независимо от языка. А поскольку советский авторитетный язык действительно не являлся «верной» репрезентацией реальности и при этом занимал доминирующее положение в пространстве публичного дискурса, Эпштейн заключает, что в Советском Союзе разница между истинной реальностью и ее псевдорепрезентацией попросту исчезла. Однако такое заключение ошибочно, поскольку в действительности функции советского авторитетного языка не ограничивались репрезентацией фактов реальности, а в период позднего социализма функция репрезентации в этом языке вообще свелась к минимуму. Именно поэтому в этот период для большинства советских людей было относительно не важно, насколько «верно» или «неверно» авторитетные высказывания отражают реальные факты. Вместо этого авторитетный язык приобрел важную перформативную функцию, которую Эпштейн в своем анализе игнорирует.
Вспомним пример из главы 1–акт голосования на партийном собрании. Такой акт выполняет две функции. Во-первых, он является выражением мнения голосующего по поводу резолюции; в этом состоит его репрезентативный (констатирующий) смысл. Во-вторых, он является конвенциональным ритуалом, который маркирует это мнение голосующего, как легитимный, признанный голос; в этом состоит его перформативный смысл. Одновременное сосуществование констатирующей и перформативной составляющих делает акт голосования тем, чем оно является,–не просто репрезентацией личного мнения, а выражением мнения, которое легитимно признано как голос. Заметим еще раз, что, хотя констативный смысл акта голосования заключается в описании существующих фактов (поскольку мнение чаще формируется до момента поднятия руки или опускания бюллетеня), перформативный смысл акта голосования заключается не в описании существующих фактов, а в создании новых (создания определенного пространства легитимности посредством самого поднятия руки, в результате которого бывший кандидат вступает в должность, а голосующий субъект воспроизводит свой статус субъекта данного социального пространства, то есть получает легитимный доступ к определенному положению, статусу, роли гражданина, способности действовать в разных контекстах разными способами, включая способность за пределами этого ритуала голосования быть несогласным с его результатами, или не интересоваться ими, или даже быть не в курсе того, за что именно он проголосовал).
Все вышесказанное служит лишь повторением нашего тезиса: воспроизводство стандартных форм авторитетного языка не обязательно должно восприниматься аудиторией как описание реальности (истиное, ложное, непонятное и так далее), а может восприниматься, напротив, как лишь перформативный ритуал, который напрямую способствует существованию за его пределами вполне нормальной, сложной, многоплановой реальности, не имеющей прямого отношения к самому идеологическому описанию. Именно повторение авторитетных формул позволяло советским людям создавать огромное количество новых, неожиданных форм и смыслов существования внутри советского пространства–форм и смыслов реальности, которые были вполне конкретными и осязаемыми, хотя и не описывались советским идеологическим языком. В отличие от утверждения Эпштейна «реальность, отличающаяся от идеологии» не только не перестала существовать и не превратилась в симулякр, а, напротив, бурно расцвела внутри советского пространства огромным количеством новых, неожиданных форм. Именно к анализу этих новых форм советской реальности мы переходим в следующих главах.
Глава 3
ИДЕОЛОГИЯ НАИЗНАНКУ
Этика и поэтика
Любое искусство подвержено политическим манипуляциям,
Кроме того, которое само говорит на языке этих манипуляций.
Laibach213
Идеологическая поэтика
В книге Виктора Пелевина «Generation “П”» (1999), действие которой происходит в России 1990-х годов, смешались ностальгия и ирония в отношении двух эпох – закончившегося социализма и наступающего капитализма. Название книги отсылает к последнему советскому поколению, к которому принадлежит и сам Пелевин, родившийся в 1962 году. В одном эпизоде главный герой Татарский, тоже представитель этого поколения, выпивает со своим прежним партийным боссом и рассказывает ему, как в советское время его поражало умение последнего сочинять идеологические тексты с впечатляющей риторической структурой и ускользающим смыслом:
Такую речь толкнули, – продолжал Татарский. – Я тогда уже в Литинститут готовился – так даже расстроился. Позавидовал. Потому что понял – никогда так словами манипулировать не научусь. Смысла никакого, но пробирает так, что сразу все понимаешь. То есть понимаешь не то, что человек сказать хочет, потому он ничего сказать на самом деле и не хочет, а про жизнь все понимаешь. Для этого, я думаю, такие собрания актива и проводились. Я в тот вечер сел сонет писать, а вместо этого напился.
– А о чем говорил-то, помнишь? – спросил Ханин. Видно было, что воспоминание ему приятно.
– Да чего-то о двадцать седьмом съезде и его значимости.
Ханин прокашлялся.
– Я думаю, что вам, комсомольским активистам, – сказал он громким и хорошо поставленным голосом, – не надо объяснять, почему решения двадцать седьмого съезда нашей партии рассматриваются не только как значимые, но и как этапные. Тем не менее, методологическое различие между этими двумя понятиями часто вызывает недопонимание даже у пропагандистов и агитаторов. А ведь пропагандисты и агитаторы – это архитекторы завтрашнего дня, и у них не должно быть никаких неясностей по поводу плана, по которому им предстоит строить будущее…
Сильно икнув, он потерял нить.
– Во-во, – сказал Татарский, – теперь точно узнал. Самое потрясающее, что вы действительно целый час объясняли методологическое различие между значимостью и этапностью, и я отлично понял каждое отдельное предложение. Но когда пытаешься понять два любых предложения вместе, уже словно стена какая-то… Невозможно. И своими словами пересказать тоже невозможно214.
В этом ироничном описании хорошо передан результат перформативного сдвига (см. главы 1 и 2), произошедшего в советском авторитетном дискурсе в период позднего социализма. Значительная часть эффективности этого языка – то, что производило наибольшее впечатление на слушателей,– формировалась на уровне фразеологической структуры и синтаксической формы высказывания, а не на уровне буквального смысла. Такой эффект часто производит незнакомая иностранная речь. Авторитетный язык был способен повлиять на слушателей даже тогда, когда его не понимали. Выражаясь терминами Романа Якобсона, этот язык воздействовал на аудиторию в первую очередь на уровне своей «поэтической функции», на уровне того, как высказывание звучит, а не что в нем говорится. Эту функцию языка Якобсон иллюстрировал на следующем примере:
– Почему ты всегда говоришь Джоан и Марджори, а не Марджори и Джоан? Ты что, больше любишь Джоан?
– Вовсе нет, просто так звучит лучше.
Если два собственных имени связаны сочинительной связью, то адресант, хотя и бессознательно, ставит более короткое имя первым (разумеется, если не вмешиваются соображения иерархии): это обеспечивает сообщению лучшую форму215.
Поэтическая функция языка отличается от его референциальной (или констатирующей) функции. Хотя фразы «Джоан и Марджори» и «Марджори и Джоан» можно рассматривать как референциально идентичные (отсылающие к идентичным референтам), они поэтически различны. В поэтической функции главную роль играет означающее лингвистического знака – звуковая форма, ритмический рисунок, ударение, синтаксическая структура, границы слов и фраз, паузы и так далее. На этом уровне единицы языка могут быть или не быть эквивалентны. Подбирая конкретные эквиваленты, можно сочинить стихотворение, каламбур, политический лозунг, рекламный слоган. Иллюстрацией этого механизма, говорит Якобсон, служит рекламная фраза «I like Ike» (ай лайк айк – «я люблю Айка») из предвыборной кампании республиканского кандидата в президенты США начала 1950-х годов Дуайта Эйзенхауэра. Имя Айк было ласкательным прозвищем Эйзенхауэра. Звуковые эквиваленты во фразе ай лайк айк – симметричность трех односложных слов, трех дифтонгов ай, согласных л, к, к, рифмы айк/лайк – являются приемами поэтической функции языка. С их помощью создается эмоциональный «образ влюбленного, растворившегося в объекте обожания». Таким образом, «вторичная поэтическая функция этого лозунга, используемого в предвыборной кампании, усиливает его выразительность и эффективность»216. Это происходит независимо от референциальной (констатирующей) функции – такое высказывание способно подействовать на аудиторию, даже если она никогда не слышала об Айке или читает лозунг в ином контексте, например спустя много лет после тех выборов.
В некоторых контекстах поэтическая функция публичного языка может выходить на первый план, превалируя над его прочими функциями. Именно так обычно действует язык рекламы, что очевидно на примере известного слогана компании Nike «Just do it!» – Возьми и сделай! Здесь не ясно, что именно надо сделать, но это и не важно; смыслом становится абстрактная идея возьми и сделай что-то, что угодно. Этот смысл заключается не в упоминании конкретного дела, а в передаче абстрактного состояния делания, активности. То есть эта фраза не описывает факты, а передает настроение или субъективное состояние, функционируя не на референциональном уровне, а на поэтическом. Другим примером служит экспериментальный русский язык революционных 1920-х годов, речь о котором шла в предыдущей главе. В период позднего социализма важность поэтической функции авторитетного языка вновь резко возросла по сравнению с его референциальной функцией. Однако если во время революционных перемен начала XX века роль поэтической функции языка была повышена осознанно – она была призвана разрушить ранее существовавшие языковые нормы и конвенции, то в период позднего социализма возросшая важность этой функции языка произошла незапланированно. Она была вызвана не желанием перемен, а, напротив, тенденцией к фиксации советского языка на уровне формы. Тексты, написанные этим языком, напоминали аудитории о том, что основной смысл идеологического высказывания все больше заключается именно в неизменности его формы
