Судный день Бальдаччи Дэвид
К. Э. A.
Сельский учитель – он звонким напоминанием откликается в каждом из нас
- Paa hin vredens dag, den svre
- Ild alverden vil fortre,
- Som Sybil og David lre.
- Hvilken skjlven da sig hver,
- Naar den strenge dommer svver
- Ned og alt til regnskab krver.
- Lydt basunens sterke tone
- Frem af grave i hver zone
- Stevner alle for Guds trone.
- Dden da forfrdes saare,
- Naar de dde staar af baare
- Og til dommen gaar med taare.
- Bogen, hvori alt fortlles,
- Skal frembres, dom skal fldes
- Efter alt, hvad i den meldes.
Гольштейн-Готторпское княжество. Карта Буре де Боо, 1635 год. Государственные границы соответствуют данным 1699 года.
Глава 1
“В начале было число, и Число было у Бога, и Число было Один. Единственный Бог”.
Я помню, как Томас Буберг произнес эти слова и взмахнул рукой, чтобы придать им значительности, его внушительная фигура нависла надо мной. Это будто произошло вчера – так хорошо мне все запомнилось. И в то же время у меня такое ощущение, словно целое столетие пронеслось с того дня, когда мы скакали бок о бок, продираясь сквозь пургу… А ведь не прошло и полувека.
Воспоминания сильнее тревожат разум, чем мечты и надежды, и это – один из верных признаков старости. Когда годы берут свое, неведение завтрашнего дня уже не щекочет нервы и ничто на свете не в силах раздуть искру в давно изношенном теле.
“Жизнь всегда наносит глубокие душевные раны”, – сказал как-то раз Томас Буберг. Порой профессор начинал рассуждать настолько рационально, что человеку незнакомому он вполне мог показаться циничным и бесчувственным. Его слова отпечатались у меня в памяти. Я ни на секунду не усомнился в их правдивости: первые раны, нанесенные мне еще в юности, проросли в мою старость, и по ночам они черной пеленой окутывают мой мозг. Об этих ранах я и напишу.
Я сижу в маленькой комнатке в доме князя Реджинальда, за много миль от родины, и пишу при зыбком пламени свечи. Старый, сгорбленный слуга принес таз горячей воды, благоухающей ароматическими маслами, и теперь мои изуродованные ревматизмом ступни нежатся в сероватой воде, пальцы ног похожи на маленьких рыбок, а приятное тепло поднимается вверх, добираясь до самого затылка, и проясняет мысли. Возле моей левой руки в кружке дымится крапивная вытяжка, помогающая при ревматизме, а около правой примостилась чернильница. Передо мной – нож, гусиные перья и промокашка. Все приготовлено, пора начинать рассказ.
О чем он будет, я решил уже давно, однако всё тяну время. Я оглядываю мою каморку – вижу кровать и груду сваленных в углу книг. А может, я пытаюсь разглядеть ответ в бликах свечи? Ответ на тот самый вопрос, какой я даже в мыслях едва отваживаюсь себе задать? На вопрос, который преследовал меня почти целую жизнь… неужели с того самого дня в прачечной? Возможно, это Томас посеял в моей душе сомнение? Или этот вопрос притаился среди выстиранного белья и настиг меня там? Я всегда отрицал это. Просто потому, что не желаю сомневаться. Даже сейчас, в старости, у меня не хватает смелости напрямую спросить. Пусть лучше он возникнет потом, по ходу рассказа. Потому что тогда не мне суждено задать его.
У меня каждый раз перехватывает дыхание, как в тот день, когда я впервые услышал этот вопрос, заданный напрямую, без обиняков. Произошло это сорок лет назад, в мире, заполненном слепящим белым цветом, пугающей белизной. Но нет, тогда белый не был цветом святости и целомудрия, чистоты и невинности.
Как нечто, столь чистое и незапятнанное, пропиталось вдруг злом и обманом? Неужели дьявол всему виной?
Я понимаю, что просто тяну время. Возможно, меня пугает лист чистой, белой бумаги передо мной? И я боюсь замарать его словами? Удастся ли мне по заслугам воздать профессору Бубергу? Когда просто рассказываешь о чем-нибудь вслух, то почти не чувствуешь никаких обязательств. А вот когда записываешь, ты пытаешься докопаться до истины, будто стремишься оставить свои слова в вечности.
Я поступил в услужение к блаженной памяти князю Вильгельму и стал сначала гувернером его сына, девятилетнего Реджинальда, а потом учил уже двух сыновей Реджинальда, пытаясь хоть каплю мудрости вложить в их буйные головы… Да простит им Господь мою раннюю седину. Когда Реджинальд вырос и возмужал, я понял, что труды мои не прошли даром – надо сказать, я не смел и надеяться, что этот неугомонный германец так много усвоит.
На протяжении всех этих лет, обучая отца и его сыновей, я старался разжечь в них интерес к наукам и прибегал к одной удивительной уловке: объясняя и рассказывая, я на время вживался в роль профессора Томаса Буберга. Я говорил его голосом, излагал его мысли – упаси меня Господь обидеть профессора, – но ведь тот своим долгом считал менять суждения каждый день, – а все ради того, чтобы поддразнить меня. Я перенял его жесты и напускал на себя важность – точь-в-точь надутый гусь, но зато мальчишки слушали, открыв рот, и старались не пропустить ни слова, даже на самых сложных уроках арифметики.
За окном гуляет ветер, и до меня доносится тихий шорох – это старый дуб скребет по стеклу ветвями. Слабое дуновение проносится вдруг по комнате, так что тени на стене трепещут, и кажется, будто каморка приходит в движение. Может, это знак? Завтрашний день – что в нем толку? Нет ничего важнее моего рассказа. Надеюсь, что допишу его прежде, чем свеча моей жизни начнет угасать.
Я познакомился с Томасом Бубергом ненастным ноябрьским днем в год Господень 1697. Профессор приехал в Норвегию по поручению Датской Королевской Академии: ему нужно было проследить за строительством маяка на острове Фэдер и проверить доходность кое-каких предприятий, в которые университетский консорциум собирался вложить средства.
Мы с Нильсом сидели в Тронвике, что на острове Иелёй, и дожидались, когда из Фредрикстада доставят груз, который нам надо будет везти через фьорд до самого Тонсберга, – как вдруг перед нами появился одетый с иголочки господин. Он пожелал, чтобы его немедленно перевезли через фьорд, а уж он не поскупится. Незадолго до этого Нильс рассуждал, что зюйд-ост разыгрался не на шутку, и потому мы пробормотали: “может, чуток переждем”. Однако господин сердито фыркнул и, по-датски выговаривая слова, заявил, что “небольшой ветерок” ему не помеха, после чего дал нам по шиллингу. Испугавшись, что господин передумает, мы спрятали монеты и принялись спускать лодку на воду. Груз из Фредрикстада может и подождать.
До Гуллхолмена мы еле дотянули – ветер дул такой, что тут уж мы сами были готовы передумать. О том, чтобы добраться до Хорттена, как вначале собирались, и речи быть не могло, поэтому мы взяли курс на небольшой островок к северу от Хорттена и, что было сил налегая на весла, вошли в залив возле острова Лёвёй. Вымокли мы до нитки, да и намучились порядочно. За всю дорогу господин не проронил ни слова, однако старался помочь – то вставал на парус, то брался за весла, а потом, когда мы подплыли наконец к каменистому берегу и начали швартоваться, молча уселся на заднюю банку С его бороды и одежды стекали ручейки соленой морской воды.
Украдкой поглядывая на нашего пассажира, я готов был поклясться моей бедной матушкой, что тот смотрит на бушующее море, а сам просто-напросто потешается над нами. На фоне серой воды четко вырисовывался его массивный черный силуэт – большая круглая голова на грузном теле, напоминая мне снеговиков, которых мы лепили в детстве.
Нильсу в компании незнакомцев всегда было не по себе, поэтому он сразу отправился в Хорттен за лошадью и повозкой.
Подхватив дорожную сумку и чемодан пассажира, я повел его наверх, к маленькой избушке, где земледелец из Брума хранил рыболовецкие сети и прочий хлам. Дверь оказалась на замке: этот скряга из Брума та боялся воров, что даже старые рыболовные снасти и те запер. Я обошел вокруг избушки и, пошарив под стрехой, вытащил железную скобу, а потом стал ковыряться ею в огромном висячем замке. Наклонившись, господин пристально наблюдал за мной, а потом, когда дверь в конце концов распахнулась, вдруг расхохотался, да так громко, что даже сквозь бурю было слышно.
Вообще-то я думал, что мы просто переждем внутри, пока Нильс не раздобудет повозку, однако господин повернул все на свой лад. Он вдруг споткнулся и разразился такими ругательствами, что мне, простому деревенскому пареньку, оставалось только покраснеть.
– Это еще что за чертовщина? Неужели печка? – донеслось до меня из темноты.
Я решил, что он, пожалуй, прав. Осторожно ступая, господин подошел к двери и принялся рыться в сумке.
– Поищи-ка дров, неплохо бы согреться, – скомандовал он, чиркнув огнивом. Потом послышался шорох, и мой попутчик сунул мне лист бумаги. Я нерешительно ощупал бумагу, страшась пускать на розжиг столь дорогостоящий товар, но, услышав нетерпеливый окрик “чего ждешь?”, разжег огонь в проржавевшей печи, и вскоре завывание ветра уже казалось далеким и не таким грозным, как прежде. Мы растянули под потолком веревку и развесили на ней вымокшую одежду, а господин вытащил из чемодана, не промокшего при переправе, все сухое. Я натянул длинные белые шерстяные штаны, и спутник мой рассмеялся:
– Тебе, парень, неплохо бы нарастить мясца.
Штаны действительно оказались столь просторными, что таких, как я, в них с легкостью поместилось бы двое.
– Отчего господин сам их не наденет? – И я попытался было снять штаны.
– Ну что ты надулся, как старая дева? И зовут меня Томас Буберг. А тебе разрешаю звать меня Томасом. Вот так я и познакомился с профессором Томасом Бубергом, а та ночь в хижине положила начало отношениям, которые теперь, спустя много лет, я осмелюсь назвать дружбой.
Около полуночи явились Нильс и владелец хижины, и если бы не представительный господин из королевского Копенгагена, владелец непременно задал бы мне жару за сломанный замок и пожженные дрова. Однако Томас Буберг весьма лестно отозвался о нашей с Нильсом находчивости и даже обещал упомянуть в своем отчете и самого хуторянина из Хорттена, оказавшего нам неоценимую услугу.
К утру все окутал густой туман, так что путешествовать как по суше, так и по морю было опасно, и профессор решил переждать пару дней в Хорттене. Платил он щедро и охотно, поэтому хуторянин остался доволен.
И, как часто бывает, когда на хутор заезжали гости, на мою долю теперь выпало прислуживать профессору, показывать хутор и отвечать на вопросы. Самому хозяину было не до этого, хозяйка в присутствие незнакомых мужчин начинала краснеть и запинаться, а Нильс в такие минуты будто сквозь землю проваливался. Нет, я был не против – люди сюда заезжали из самых разных мест и рассказывали много интересного, хотя подобных профессору я еще ни разу не видал. Ему захотелось посмотреть солеварню, и по пути туда он успел дать хозяину несколько дельных советов. Он с интересом изучил большую шхуну, которую мы с Нильсом и хозяином еще не закончили строить, и поинтересовался, почему штевень такой изогнутый. А про хозяйство задал бесчисленное количество вопросов, желая узнать обо всем как можно подробнее – о величине угодий, о поголовье скота и о том, сколько возов сена умещается в сарае. Потом он уселся за стол и принялся делать какие-то пометки в небольшом блокноте, который всегда носил с собой. Отвечал я прилежно и со всем старанием, и да простит мне Господь эту похвальбу, но моя память и сообразительность необычайно понравились профессору. Однажды вечером, когда мы гуляли по берегу в поисках топляков, он, желая меня поддразнить, даже сказал, что если бы я не был неграмотным деревенщиной, то, возможно, стал бы когда-нибудь профессором. Эти слова навели меня на определенные размышления, и на следующий день я спросил у него, как люди учатся читать и писать. Профессор рассмеялся и ответил, что подобная наука занимает годы, много лет – и зародившаяся в моей душе надежда тотчас же увяла и засохла. Больше я с профессором об этом не заговаривал.
В Хорттене профессору понравилось – он прожил там почти две недели, а потом его подобрала одна из шхун купца Мадса Грегерсена, держащая курс из Тонсберга на Копенгаген.
Однако перед отъездом Томас Буберг успел преподнести мне лучший в жизни подарок, которому суждено было определить всю мою судьбу. Сначала он договорился с хозяином, что священник из церкви Нюкьерке научит меня писать и читать Священное Писание. И сам профессор начнет со мной переписываться – так он сможет следить за моими успехами. Затем они с хозяином решили, что если я окажусь способным, то по достижении семнадцатилетия отправлюсь в Копенгаген и поступлю в услужение к профессору, став его секретарем.
До сих пор я ежевечерне благодарю Господа за то, что судьба свела меня с Томасом Бубергом.
Спустя два года, вечером 25 августа 1699, я сошел на пристань в Копенгагене, столице государств-близнецов с единовластным королем Кристианом V.
Правда, тому оставалось править совсем недолго. Всего через несколько часов монарх скончался, а в окне королевского дворца появился престарелый господин в длинноволосом парике и выкрикнул, что король мертв, но должен здравствовать. Для деревенского паренька из Норвегии осознать такое оказалось непросто, но, к счастью, на дворцовой площади прямо возле меня стоял подмастерье башмачника – он и объяснил мне, что “здравствовать” будет наследный принц Фредерик, который отныне станет датским королем Фредериком IV.
О том, когда я приеду, Томас Буберг не знал, и мне пришлось самому добираться до его дома на улице Стуре Канникестрэде. Из-за кончины короля в городе поднялся переполох, поэтому, когда я отыскал наконец дом профессора, уже наступил вечер и столичные улицы озарились светом удивительных медных фонарей на высоких столбах.
Не стану углубляться в подробности первых месяцев моей жизни в доме Томаса и его семьи – не в этом смысл моего повествования, посвященного событиям более поздним, свершившимся на рубеже веков. Однако переезд в Копенгаген в корне изменил мою жизнь, до тех пор протекавшую на сельском хуторе, где из книг была всего одна – Священное Писание, да и его никто не мог прочесть, пока священник из Нюкьерке не приоткрыл передо мной завесу этой премудрости. Теперь же я очутился вдруг в доме, где даже восьмилетняя девочка – самая младшая из дочерей – по складам разбирала латинские тексты и где вдоль стен тянулись полки с книгами, в которых за кожаными переплетами таились знание и мудрость.
Здесь я получил такую возможность утолить свою жажду знаний, о какой и не мечтал, и долго бродил в каком-то счастливом оцепенении. Иногда вместо того, чтобы отвечать на один из моих многочисленных и диких вопросов, Томас Буберг брал с полки книгу и говорил:
“Прочти – и найдешь в ней ответ”.
Случалось, что я действительно находил ответ, но порой ничего не понимал, а иногда в книге попадались ответы на такие вопросы, которые мне бы и в голову не пришли.
Тот период был временем великих перемен для меня, но не для Датско-Норвежского королевства. Прежний король умер, и на трон взошел двадцативосьмилетний наследный принц Фредерик. Несмотря на молодость, он оказался не самым юным из североевропейских правителей. В Швеции на престоле сидел самый настоящий мальчишка – Карлу XII было тогда лишь шестнадцать, к югу находилось герцогство Гольштейн-Готторпское, правитель которого, двадцативосьмилетний герцог Фредерик Кристиан, люто ненавидел Данию и, по мнению Томаса, отличался незрелостью ума.
Россией управлял царь Петр Великий, всего на год младше герцога, а в Польше властвовал курфюрст Саксонский и король Польский Август Сильный, которому исполнилось двадцать девять.
“Сосунки!” – так отозвался о них Томас, когда мы были наедине, а в другой раз заявил: “Когда молодые короли начинают спорить, кто из них сильнее, то доказывать силу на деле приходится старым солдатам”.
Герцог Гольштейн-Готторпский заключил брак с сестрой шведского короля, и если отношения между Данией и Швецией не клеились уже много лет, то эта женитьба стала верным признаком того, что и в последующие годы обстановка не улучшится. Породнившись с Фредериком Кристианом, Карл XII возвел герцога в ранг главнокомандующего всеми войсками в шведских провинциях в Передней Померании и Бремен-Вердене, а для южной датской границы это означало неизбежную угрозу За несколько лет до смерти, в мае 1697-го, прежний датский король, Кристиан У попытался подрезать воинственному герцогу крылья, вторгся в шведские владения в Южной Ютландии и сровнял с землей возведенные герцогом фортификационные укрепления возле Тоннингена. Однако, к изумлению старого короля, все союзники Дании тотчас же потребовали, чтобы тот держался подальше от готторпских земель, и датчанам пришлось отступить.
Позже Томас назвал это время “juventute et perturbationibus regnatae”, то есть “эпохой правления запальчивых юнцов”, – тогда в Европе царили неопределенность и юношеское безрассудство. В кругу друзей Томаса часто обсуждалась опасность новой войны, Сконская война и большое морское сражение между Стевнсом и Фалстербо, к югу от бухты Кёге, в котором столкнулись датская и шведская флотилии. Не осталась без их внимания и предпринятая спустя семь лет попытка старого короля захватить территории, простирающиеся от Южной Ютландии до Эльбена, и его требование править городом Гамбургом. И все соглашались, что датский король и его советники неверно оценили обстановку, а в будущем подобное унижение для Дании недопустимо.
Большинство датчан желало мира и спокойствия. Несмотря на опасность, исходящую от собратьев по ту сторону пролива Зунд и их странноватого малолетнего короля, все до последнего сохраняли надежду, что войны удастся избежать. Однако и Томас, и его друзья давно уже отбросили всякие иллюзии на этот счет, – точно так гусь стряхивает с себя капли воды.
Пламя свечи вдруг встрепенулось, и на последних записанных мною словах заплясала тень от пера и пальцев. Дверь открылась, и в комнате появился Тобиас, старый слуга, – он пришел забрать остывшую уже воду, в которой мокли мои ноги. Он вытирает мне ступни, а я перечитываю написанное: пусть этот рассказ немного сбивчив, но я не отступлюсь и не стану углубляться в подробности моей жизни в Копенгагене. В те месяцы жизнь была насыщена событиями, и тогда я по-настоящему осознал волшебство слова, богатство словесных форм, стал причастным к удивительному миру цифр, однако все это лишь косвенно соотносится с темой моего повествования. Поэтому упомяну только, что мои навыки письма немного улучшились и, будучи секретарем профессора, я научился проявлять некоторое здравомыслие.
Не всему суждено остаться в вечности.
Тобиас помогает мне раздеться и лечь в постель, а затем кладет одну бутыль с горячей водой в ноги, а другую прикладывает к больной спине. Плотно подоткнув одеяло, он задувает свечу и удаляется.
В темноте тотчас же слышится шорох – это мыши пришли поживиться оставшимися от моей еды крошками. Я люблю этот шорох – каждый вечер он вдыхает жизнь в дрему, смежающую мне глаза. Мыши будто изгоняют ночные страхи, рассеивают тьму. И безжизненность смерти уже не так тяготит меня. Порой мне даже удается убедить самого себя в том, что и после смерти жизнь продолжится. Томас высмеял бы меня за подобные мысли. А возможно, и нет…
В голову мне вдруг пришел один странный случай, о котором… ну да, за сорок семь лет я ни разу не вспоминал. Это произошло, когда мне было семнадцать – я как раз стоял во дворе, дожидаясь подводы до Тонсберга, а оттуда до Копенгагена. Мне не терпелось побыстрее отправиться в путь и увидеть мир, и именно тогда ко мне подошел старый карлик Сигварт из Брума. На его морщинистой физиономии застыло выражение тревоги – он отвел меня в сторону и сказал:
– Петтер, сегодня ночью мне приснился вещий сон.
Сны Сигварта меня ничуть не занимали, потому что я в них не верил. Деревенские лишь потешались над его россказнями о вещих снах. Я оглядел сумки: как бы чего не забыть. А тут еще и хозяйка вынесла мне съестного в дорогу, поэтому Сигварта я слушал вполуха, но он потянул меня за рукав и настойчиво проговорил:
– Ты стоял на высокой крутой горе – знаешь, прямо как гора Веггефьель. И было темно. Ты кого-то боялся и подбежал к самому краю. Слышишь, Петтер? И ты кинулся наземь, ничком, возле самого обрыва, глядя вниз, прямо в глаза смерти. В темноту. И тот, кто гнался за тобой, вдруг отвернулся и бросился на кого-то другого, схватил его и бросил в бездну. Тот, другой, перелетел через тебя и с жутким криком исчез во тьме. – Вздрогнув, Сигварт посмотрел на меня и взял за руку. Глаза у него слезились. – Кто-то умрет. Близкий тебе человек. – Он сжал мою руку и прошептал: – Береги себя хорошенько, – и, развернувшись, ушел, а я смотрел ему вслед, но тут вышел хозяин с деньгами мне в дорогу, и вскоре повозка уже везла меня в Тонсберг, так что я и думать забыл про сон Сигварта.
Почему же я внезапно вспомнил об этом сейчас? Возможно, это предзнаменование? И в чем тогда оно заключается? Может, лучше упрятать это воспоминание обратно в глубины памяти, пока оно не станет уместным? То есть когда я в своем повествовании должен буду рассказать о ней – о смерти? Потому что сон Сигварта оказался пророческим – даже чересчур. Однако не стану забегать вперед.
Начну завтра – с самого начала. Расскажу о том, как для меня начал открываться мир, о том, как я осознал, что зло в крайнем его проявлении порождает жизнь, о том, что положило начало и конец моей юной жизни и… но нет – нельзя опережать события.
Лучше посплю.
ЧЕТВЕРГ, 28 ДЕКАБРЯ
ГОД ГОСПОДЕНЬ 1699
Глава 2
– В начале было число, и Число было у Бога, и Число было Один. Единственный Бог, – облачка пара вырывались у него изо рта и застывали в морозном воздухе. Томас плотнее закутался в плащ и продолжал: – Всё есть число! У всего есть число, место и отношение к другим числам. Всё можно возвести в числовую структуру, исчислить в алгебраической системе. И лишь потом возникают слова, более отвлеченные, которыми мы пользуемся в повседневных буднях. Вот тебе простой пример: нас двое. Мне тридцать девять. И слово для этого: старший. Тебе восемнадцать, следовательно, твое слово: младший. Сегодня четверг, и это понятие слишком расплывчатое. И за уточнением мы обращаемся к цифрам: двадцать восьмой день двенадцатого месяца одна тысяча шестьсот девяносто девятого года. Числа, – он довольно взглянул на меня и подскакал ближе, так что задел мою ногу, – и общеизвестно, что мир музыки тоже основан на взаимодействии цифр. Видишь ли, если струну вдвое укоротить, то получишь звук, ровно на октаву выше. И другие музыкальные интервалы тоже зависят от простых числовых отношений. Мы также познаем мир звезд, потому что при помощи чисел можем предсказать их небесное движение, – на миг умолкнув, Томас вгляделся в снежную мглу, а лошади упрямо несли нас вперед, – мой друг Оле Рёмер нашел числовое объяснение тому явлению, от которого зависит вся наша жизнь. Некоторые считают это явление самым весомым доказательством существования Господа и его заботы о нас, хотя само явление весомым не назовешь. Явление это – свет. Благодаря ему деревья тянутся к небесам, а цветок раскрывает лепестки. И Рёмер доказал, что свет возможно измерить. Теперь можно высчитать время, проходящее с того момента, когда какая-либо небесная звезда порождает свет, и до того, когда свет достигает нашей планеты. Мы способны высчитать путь, за который солнечные лучи достигают земной поверхности, которую затем согревают и на которой порождают жизнь.
Казалось, что даже воздух вокруг фигуры профессора наполнился воодушевлением и приобрел красноватый оттенок, однако его слова смутили меня, заставив содрогнуться. Мир стал вдруг чересчур большим, необозримым и неузнаваемым. Профессор рассуждал о совсем другом мире – непохожем на тот, что я знал.
Будто прочитав мои мысли, он вдруг посмотрел на меня и, возможно, чтобы меня успокоить, проговорил:
– Бог создал мир. Но прежде, чем назвать свое творение миром, он увидел число. Один. Первый. Один мир. И миром он стал называться лишь после того, как Бог придумал это слово. Существование в Его действиях всегда можно свести к числам. Мир чисел был первоначалом всего, всем в мире управляют их принципы.
Глубоко вдохнув, я почувствовал, как ледяной воздух обжигает легкие.
– Апостол Иоанн говорит, что все было у Бога и Бог был первым и что без Него правило бы великое Ничто. В начале было Слово. И слово было Бог, – выкрикнул я: мое собственное бессилие перед мудростью и высокомерием профессора злили меня.
Этих слов он от меня и ожидал. Но, тронутый моей искренностью, он решил немного поддержать меня:
– Естественно, “Бог” было первым словом. Даже до того, как Он создал людей, чтобы те произнесли это слово. Тем не менее, прежде чем Господь назвал себя Богом, существовала Единица. То есть Единственный Бог. Но Единица появилась раньше, – цокнув языком, Томас слегка подогнал лошадь и продолжал излагать свою теорию, – в Священном Писании говорится: “В начале Бог создал небо и землю”. Но ведь наша земля – это камни, которые можно сосчитать и разделить на минералы…
Он говорил, а я посмотрел на серые тучи, сгущающиеся над лесной тропинкой, по которой мы скакали.
За день до этого, вечером, мы добрались до Хиндсгавла, переправились через залив и переночевали в Фэно в доме священника, давнего приятеля Томаса, с которым они вместе учились. Утром священник позаботился о том, чтобы нас и наших трех лошадей с поклажей переправили через Лиллебэлтет до местечка Старое Олбу, а оттуда путь наш лежал через Ютландию до Рибе, куда на новогодние празднества нас пригласил ландграф Ханс Шак из Шакенборга. Граф живо интересовался звездами и их влиянием на нашу земную жизнь и пригласил Томаса выступить с докладом о его последней теории под названием “Курс движения небесных звезд в зависимости от расстояния и величины”. Итак, ландграфу и его домочадцам хотелось послушать доклад профессора, который он сделает прямо в канун нового года, когда Земля и звезды медленно вступят в следующий год, новое десятилетие и даже новый век. По плану мы должны были прибыть в замок графа в Корсбрёдрегорден вечером следующего дня или – самое позднее – через день, то есть до начала празднеств.
Поужинали мы в небольшом деревенском трактирчике и потом весь вечер скакали, не встретив по пути ни души. Люди сидели по домам, но в такой мороз это и немудрено. Из туч на нас непрестанно сыпался снег, и лошади устало фыркали, завязая копытами в высоких сугробах.
Вновь посмотрев на небо, я машинально поднял воротник плаща. Небо было затянуто тучами – черными, как само зло, а разгуливающий по лесу ветер мешал двигаться вперед. Я обернулся и прервал рассуждения хозяина:
– Профессор, скоро начнется самая настоящая буря. Нам лучше побыстрее добраться до какого-нибудь жилья.
Томас Буберг недоуменно посмотрел на меня, а потом перевел взгляд на тучи. Сперва он казался рассеянным, но потом вздохнул и, очевидно, смирился с необходимостью уделить окружающему миру немного внимания. Он выпрямился в седле и огляделся вокруг.
– Доедем до опушки и непременно увидим жилье. Вскоре… – заявил он и, прикрывая глаза от ветра полями шляпы, добавил: – наверное.
Надо сказать, произошло это вовсе не “вскоре”. В темноте долго кружили вокруг постоялого двора, пока наконец не обнаружили его. Ехали мы, съежившись и уткнувшись в лошадиную гриву, но потом моя лошадь вдруг громко заржала. Как раз в эту секунду ветер вдруг стих, и до нас донеслось ответное ржанье, из чего мы заключили, что совсем неподалеку – люди, жилье и уж точно лошади.
Сначала свернули влево, прямо в высокие сугробы, – лошади бешено косили глазами, а мы, в надежде быстрее обрести крышу над головой, гнали лошадей вперед, пока не уткнулись в высокую каменную стену. Томас что-то выкрикнул, но его голос потонул в вое ветра, тогда он указал вправо и поехал вдоль стены, так что лошадь оказалась по грудь в сугробе. Третья, вьючная, лошадь уткнулась мордой мне в ляжку и задрожала, а это означало, что скоро она упадет от усталости и больше не поднимется. Я свернул в сторону, подальше от стены, и вскоре потерял из виду и стену, и Томаса, зато вывел лошадей из сугроба.
Томас исчез. Прикрыв ладонью глаза от ледяного ветра, я вгляделся в снег возле стены. Лошадь моя идти больше не желала, и я изо всех сил ударил ее по крупу, но лишь расшиб пальцы, не причинив самой лошади особой боли. Кобыла не двинулась с места.
Я подумал было, что неплохо спешиться и повести обеих лошадей под уздцы, но понял, что это лишь ускорит мою погибель. Кобыла подо мной качалась от усталости, а из ее ноздрей вырывались клубы пара, тотчас же исчезавшие в ненасытных порывах ветра.
Мне даже показалось забавным – умереть вот так, верхом на лошади и, возможно, совсем рядом с постоялым двором, где путников дожидаются кров и еда. В эту секунду я разглядел во тьме фигуру Томаса. Увидев его внушительный силуэт, кобыла моя словно тоже ожила и, признав в грузном профессоре собрата по несчастью, очертя голову рванулась вперед, через сугробы, увлекая за собой и вьючную лошадь.
Следуя за Томасом, мы добрались до массивных деревянных ворот, у которых, правда, не было ручек. Подъехав поближе, профессор что было силы стукнул ногой по воротам, но его удар потонул в шуме ветра, и только налипший на ворота снег слегка осыпался.
Выражение его лица в ту секунду я истолковал как гримасу боли и страстной латинской молитвы, и еще от моего взгляда не ускользнула висевшая слева от ворот веревка. Дернув за нее, я прислушался, но слабый звон колокольчика, который я так надеялся услышать, видимо, тоже поглотила вьюга, поэтому оставалось лишь надеяться, что там, внутри, звон услышат.
В ожидании мы нетерпеливо поглядывали на ворота и пытались увернуться от ветра и жалящих лицо снежинок. Никто не откликался.
Я вновь несколько раз дернул за шнурок, – наконец за воротами послышался шум. Ворота приоткрылись, и в образовавшейся щели показались фонарь и голова в меховой шапке, из-под которой на нас недоверчиво смотрела пара черных глаз.
– Любезнейший, – Томас попытался перекричать бурю, – не пустите ли на ночлег?
Человек оглядел лошадей, которые валились с ног от усталости, и перевел взгляд с Томаса на меня, затем его рот, плотно обросший густой бородой, открылся, и до меня донеслось некое подобие слова “да”. Он оказался на голову выше меня, а руки его напоминали лопаты, но даже ему пришлось изо всех сил надавить плечом на ворота, так чтобы мы с лошадьми смогли втиснуться в образовавшийся проем.
Сугробы во дворе намело по колено, и мы с трудом побрели по едва заметной тропинке к какому-то зданию – как позже выяснилось, конюшне. Неподалеку находилось еще одно строение, в окнах которого я сквозь метель разглядел свет.
Здесь вой ветра был не столь оглушающим, однако наш хозяин разговаривать, похоже, не желал. Отвернувшись, он начал отвязывать нашу поклажу с лошадиного крупа, а потом принялся протирать кобыл соломой, что-то ласково бормоча и успокаивая их, будто никто больше его не заботил. Почувствовав, как усталость ударила мне в голову, я опустился в стог сена и прикрыл глаза. Передо мной пронеслись картины недавно пережитого – черные деревья, грозно склоняющиеся над нами в порывах ветра, снежинки, колющие глаза и кожу, треск сломанных сучьев, боль, изнеможение, сугробы, покрытые ледяной коркой, жадными когтями впивающиеся в грудь и ноги лошадей и высасывающие из них силу. Но я был настолько измучен, что не мог открыть глаза и отогнать эти видения, и вот уже из лесной чащи на меня скалились огромные снежные чудовища с острыми зубами. А позади них показалась некая закутанная в черный плащ фигура – и это существо медленно приближалось ко мне, не оставляя на снегу никаких следов. Я пытался разглядеть лицо, прикрытое полями шляпы, но видел лишь черноту. И внезапно я понял! От ужаса я открыл глаза, и существо с остро наточенной косой исчезло. Я испуганно посмотрел на дверь, едва выдерживавшую порывы ветра. Буря будто вопила от ярости, оттого что в последний момент мы ускользнули от нее, и я в отчаянии зажал ладонями уши и съежился, стараясь припомнить слова молитвы “Господь, дай мне силу и укрепи веру”. Лишь благодаря чуду Господню мы не остались там, в лесу, не окоченели от холода и не пролежали под снегом до самого Сретенья. Весной, когда просыпаются цветы и деревья, а солнце победило наконец снег, какая-нибудь голодная лиса откопала бы наши тела. Всё вокруг возрождалось бы к жизни. Кроме нас. Нам возродиться было бы не суждено. Мы превратились бы в прах, став пищей для ворон и муравьев. Меня охватила дрожь, такая сильная, что даже зубы застучали. Томас крепко приобнял меня, и я понемногу успокоился.
– Не волнуйся, Петтер, ну, будет. Всё уже позади. Мы справились. Ну хватит, довольно. Подумаешь – небольшая метель. Нас так просто не возьмешь! Теперь неплохо бы перекусить и выспаться. – Томас взглянул на громилу. – В дальнем углу конюшни оказалась печка, на которой тот подогрел воду и напоил лошадей. Еще там была лежанка и деревянный ящик, а на нем стояли котел и тарелка.
– Пойдем-ка поищем трактир, пока этот парень не довел нас до голодной смерти!
С трудом встав на ноги, я поднял сумки. Бородач посмотрел на нас, и я заметил, что возле одного глаза у него алеет длинный рубец, похожий на какую-то дьявольскую отметину. Надо сказать, я порадовался, что не придется ночевать здесь, в конюшне, рядом с ним.
– Где тут у вас харчевня? – спросил Томас.
Коротко кивнув, очевидно, указывая направление, парень вновь вернулся к лошадям.
– Ну, хоть с лошадьми все будет в порядке, – усмехнулся Томас. Мы вышли во двор и двинулись к крыльцу трактира, при этом я старался ни на шаг не отставать от Томаса. Поднявшись по ступенькам, открыли дверь и шагнули в жарко натопленную комнату. От аромата еды я едва не заплакал. Томас стряхнул с сапог снег и крикнул:
– Принесите-ка нам поесть чего-нибудь горячего! И побыстрее! Пока дьявол не забрал нас к себе! – и грузно опустился за стол.
Сидевший за столом мужчина засмеялся и поднял пивную кружку:
– Видно, сегодня кто-то не на шутку рассердил Господа Бога – такой скверной погодки тут уж давненько не было.
– Некоторые не отличат Господа от самого Вельзевула, даже если один будет облачен в белое, а другой – в черное. И как после этого требовать от тех же самых людей, чтобы они различали творения рук их? Ведь не оставляет сомнений, что это – проделки Князя Тьмы! – сухо откликнулся сидевший позади меня старый священник с крючковатым носом. Он лишь мельком взглянул на нас и вернулся к трапезе.
– Тогда Господь слишком уж многое дозволяет этому самому князю… – пробормотал в ответ его собеседник, озабоченно посмотрев в окно и прихлебывая пиво.
Молодая девушка примерно моего возраста подошла к большому черному котлу, висевшему над очагом, и разлила по мискам суп. Поставив перед нами миски и положив хлеб, она принесла нам пива.
– Уж эта девчонка знает, что нужно человеку, – подал голос мужчина, а девушка покраснела и, бросив на него сердитый взгляд, отвернулась к котлу.
Мы старательно дули на суп, остужая его, и уже поднесли было ко рту ложку, когда задняя дверь вдруг с грохотом распахнулась и в трактире появился невысокий человечек с фонарем в руках.
– Мария, приведи Альберта! Быстрее! Граф там, на морозе, он совсем плох. Нужно срочно нести его в дом!
Мария выглянула в окно – выходить ей явно не хотелось. Ни мужчина с кружкой пива, ни священник не сдвинулись с места, даже голову не повернули.
Поднявшись, Томас взял наши плащи и шляпы, которые я развесил сушиться возле очага.
– Я врач. Мы поможем вам, – сказал Томас, и я с сожалением посмотрел на миску с супом. – Пошевеливайся, Петтер! – Судя по голосу, возражений профессор не допускал.
Низенький человечек облегченно кивнул и быстро направился к выходу, страшась, очевидно, как бы мы не передумали. Он решительно сбежал по небольшой лестнице вниз и вышел во двор. Метель утихла, но я не сразу это понял: сильный ветер по-прежнему взметал в воздух хлопья снега. Человечек – а он оказался хозяином трактира – поднял фонарь и свернул по тропинке влево, за угол.
– Я хотел укрыться от ветра и наступил на него! – прокричал трактирщик, остановившись, и показал на припорошенный снегом холмик справа от тропинки, откуда выглядывали рука и лицо мужчины. Он поднес фонарь ближе, и я увидел очертания тела.
Забрав у трактирщика фонарь, Томас опустился на колени возле лежащего человека, приложил руку к его шее, прощупал пульс и приподнял веко. Однако, как он позднее объяснил мне, проделал все это лишь для видимости, и не нужен был врач, чтобы понять, что перед нами не просто граф, а граф мертвый.
Трактирщик, в чьей душе еще теплилась надежда, что его гость просто потерял сознание, отчаянно ахнул и заломил руки, а потом вдруг развернулся и скрылся в доме.
Приподняв фонарь, Томас посветил на снег вокруг умершего – тело успело запорошить тонким слоем снега, а рядом виднелись следы. Потом он зашагал к дому, а оттуда к лестнице и принялся исследовать несколько не замеченных мною тропинок. Фигура профессора скрылась в метели. Затем, вернувшись, он отдал мне фонарь и, вновь склонившись над покойником, прокричал:
– Тропинки ведут к двум небольшим домикам.
Он смахнул снег с лица умершего и отодвинул заиндивевший парик. Внезапно профессор потянул меня за руку, так что фонарь оказался прямо возле лица графа – на его щеке, под левым глазом, я разглядел огромное иссиня-черное пятно.
В эту секунду за моей спиной раздался пронзительный крик, заглушивший даже вой ветра, – от страха я выронил фонарь и повалился на покойника. В ужасе я обернулся и увидел женщину. Глаза ее закатились, и она осела в снег рядом со мной.
– Вставай! Помоги мне! – рявкнул Томас, приподнимая женщину за плечи. – Надо отнести ее в тепло, а то закоченеет.
Из дома выскочил трактирщик. Мы с Томасом потащили женщину к крыльцу, а трактирщик, схватив ее за руку, похлопывал по щеке и что-то отчаянно выкрикивал. Наконец мы внесли ее внутрь, хотя вертевшийся под ногами хозяин изрядно нам мешал. Женщина была довольно хрупкой, но тело ее обмякло, поэтому нам пришлось тяжеловато.
– Сюда! Несите ее сюда! – И показал куда-то в сторону от лестницы. Он толкнул плечом дверь, и мы очутились в гостиной, откуда прошли в спальню. Осторожно стащив с несчастной пальто, мы уложили ее на кровать.
– Это моя жена… она… – Запнувшись, трактирщик беспомощно посмотрел на нас. Его набухший от снега парик перекосился и съехал на один глаз, и если бы не серьезность происходящего, то человечек мог бы показаться смешным.
– Я присмотрю за ней, – успокоил его Томас, – принесите стакан воды и позовите служанку – расшнуровать вашей супруге корсет.
Трактирщик скрылся за дверью, а Томас притянул меня к себе и тихо проговорил:
– Когда войдешь в трактир, посмотри на ноги священника и того, другого, – что пьет пиво.
Я растерянно уставился на Томаса, ожидая пояснений, но он отвернулся и положил руку на лоб так и не пришедшей в сознание женщины. Вскоре прибежал запыхавшийся трактирщик со стаканом воды, и на пороге показалась служанка, Мария, – она удивленно стала разглядывать безжизненное тело хозяйки. Томас попросил Марию снять с хозяйки лишнюю одежду и укрыть одеялом, а нас с трактирщиком провел через гостиную к выходу.
– А сейчас идите, и пусть священник и другой гость помогут вам отнести тело бедного графа куда-нибудь в укрытие, подальше от ветра и непогоды. – Подтолкнув нас к двери, Томас отвернулся и, когда мы вышли, добавил: – Хотя ему уже ничто не повредит.
Глава 3
Гости неохотно покидали теплый трактир, но все же помогли нам перенести покойного графа в каретный сарай. Его тело окоченело, и мы еле отодрали примерзшую к земле одежду. Пышный парик-аллонж совсем сполз с его головы и остался лежать в снегу. Граф оказался крупным – в нем было фунтов двести, но его застывшее, как бревно, тело нести оказалось легко, намного легче, чем вялое, бесчувственное тело трактирщицы, хотя та и весила в два раза меньше. Фалды его плаща заледенели и торчали в стороны, словно надутые ветром паруса.
Трактирщик вновь вертелся у нас под ногами и больше мешал, чем помогал, так что даже священник в конце концов прикрикнул на него и велел лучше пойти и придержать ворота сарая, чтобы ветер не обрушил их прямо нам на голову.
Положив графа на ближайшую телегу и прикрыв мешками из-под муки, мы собрались было уходить, однако священник попросил ненадолго оставить его наедине с покойным. Трактирщик неохотно кивнул и, повесив на ворота фонарь, достал с полки в углу висячий замок.
Второй гость поспешил вернуться в трактир, и мне очень хотелось пойти следом, но любопытство победило, и я остался с трактирщиком – тот перекладывал замок из одной руки в другую, но потом, видимо, испугавшись, что железо примерзнет к коже, сунул замок в карман.
Вскоре из сарая вышел священник, коротко кивнул нам и направился в дом.
Трактирщик закрыл ворота, повесил замок и, вытащив из кармана ключ, запер замок. Высоко подняв фонарь, он пошел сквозь метель к крыльцу, а я поплелся следом, удивляясь, зачем ему вздумалось запирать покойника. Вряд ли тот решился бы сбежать.
На тропинке я поднял графский парик и спрятал под плащ.
Воздух в трактире был спертый, пахло мокрой одеждой, а Томас со священником, усевшись за столик в углу, ели суп с хлебом. Повесив плащ и шляпу у очага, я положил парик возле наших сумок. Суп мой остыл, и я уныло мешал его ложкой, когда кто-то ласково похлопал меня по плечу.
– Вот тебе добавка. – Мария с улыбкой поставила передо мной вторую миску с горячим супом, а старую отнесла на кухню. Я посмотрел ей вслед, и щеки мои запылали – но это наверняка от горячего пара, валившего от супа.
Вскоре миска опустела, но Мария заботливо подлила мне еще. Не забыла она и про Томаса со священником, которые получили по своей порции. Последний гость сидел, повернувшись к очагу спиной, и дремал, разинув рот, так что видны были остатки почерневших зубов, похожих на сгнившие пеньки. Время от времени он просыпался, причмокивал, отхлебывал пива и вновь задремывал. Доев суп и допив пиво, я и сам почувствовал усталость и надеялся лишь, что Томас скоро отпустит меня спать. Однако тот, похоже, увлекся беседой со священником и, казалось, ничуть не устал после тяжелого дня.
Еще немного погодя он заказал нам по рюмке водки и сладкий десерт со сливками. Я наблюдал, как Мария крошит сухари и взбивает сливки. Работала Мария ловко и умело, а когда прядь белокурых волос падала ей на глаза, она быстро сдувала ее. От кухонного жара ее щеки раскраснелись. Внезапно она подняла голову и посмотрела прямо на меня. Я быстро отвел глаза и, уставившись в стену, стал рассматривать вырезанные на ней узоры. Рядом со мной на стене висел какой-то странный механизм, к которому снизу была приделана болтавшаяся из стороны в сторону палочка. Вскоре Мария принесла водку и сладкое. Она провела рукой по моим волосам, и я почувствовал, как ее бедро на миг прижалось к моему плечу.
– Господин чего-нибудь еще желает? – спросила она Томаса, но тот поднялся и покачал головой.
Я уже доедал, когда вошел трактирщик, и Томас попросил его проводить нас в комнату. Подхватив сумки, я поднялся вслед за ними по лестнице. Наша комната оказалась в самом начале коридора, на втором этаже возле лестницы, прямо над хозяйскими комнатами. Там была кровать для Томаса и кушетка для меня, а возле небольшого оконца стоял маленький письменный столик с масляной лампой на нем. Хозяин сказал, что комната обогревается теплом от очага, горевшего внизу, но если мы немного доплатим за дрова, то можно будет затопить камин прямо в комнате.
Томас отказался. И очень зря: было так холодно, что изо рта у него шел пар.
Зато он попросил заменить сальную свечку (у нас в деревне их называли жировками) хорошей восковой свечой. Они с хозяином сговорились, во сколько нам обойдется ночлег, и трактирщик уже собрался уходить, когда Томас проговорил:
– Мне бы хотелось еще раз взглянуть на умершего. К жизни его уже не воскресить, но нам, врачам, всегда любопытно узнать причину смерти.
Хозяин как-то странно посмотрел на профессора:
– Чего ж тут непонятного? Старый граф насмерть замерз – это и ребенку ясно. И, по-моему, вам лучше не тревожить усопшего. – Трактирщик говорил по-датски, немного пришепетывая, а когда сердился, то шепелявил еще сильнее.
– Но почему вы так уверены, что он умер от переохлаждения? Откуда нашему доброму хозяину это известно? – поинтересовался Томас.
На бледных щеках трактирщика проступили алые пятна, а глаза превратились в узенькие щелочки. Поджав губы, он ответил:
– Возможно, вы ученый господин, любезнейший доктор, и привыкли делать с усопшими все, что вам заблагорассудится. Но в этом доме мне решать, и я подобного не допущу. Я нахожу такие поступки в высшей степени непристойными. Нет никаких сомнений, что граф поскользнулся, ударился, потерял сознание и насмерть закоченел. Доброй ночи, господин доктор. – И, резко кивнув, трактирщик прикрыл за собой дверь. Я услышал, как он затопал вниз по лестнице, а немного погодя хлопнул дверью в хозяйские комнаты.
Изумленно посмотрев на дверь, Томас собрался с мыслями и взглянул на меня.
– Любопытно, – решил он.
Усевшись на кушетку, я стащил сапоги для верховой езды, которые не снимал целый день. Пальцы на ногах у меня совсем онемели, а комнату наполнил резкий отвратительный запах.
– Да мы же задохнемся! Обуйся немедленно! – приказал Томас, открывая сумку с книгами. Он всегда возил с собой множество самых любимых книг. Вот и сейчас, по очереди выкладывая их на стол, он бормотал себе под нос названия:
– Николаус Стено, “De solido intra solidum naturaliter contento[2]… Нет, не то… А вот эта, возможно, позже и пригодится… “Prooemium demonstrationum anatomicamm”[3]. Августин, “De doctrina christiania[4], нет, не пойдет. Ага, вот она! “Regulae ad directionem ingenii”[5]. – Профессор любовно оглядел книгу и принялся перелистывать страницы, пояснив: – Ее написал Рене Декарт – французский ученый, много лет живший в Голландии, которого эти несносные шведы… – в голосе профессора зазвучала злоба, и я удивленно поднял взгляд, – естественно, убили. Высосали из его тела всю его мудрость, а взамен не дали ему даже теплого угла, так что умер он от воспаления легких. – Пытаясь успокоиться, Томас углубился в чтение. Я и прежде замечал, что шведов профессор не жалует. Возможно, виной этой ненависти стали войны, разгоревшиеся за последние десятилетия, и Томас был далеко не единственным датчанином, кого раздражало одно упоминание о шведах.
В дверь постучали.
– Войдите! – крикнул Томас, и на пороге появилась Мария. Заменив убогую сальную свечку толстой белой свечой, она выскользнула из комнаты, не глядя на нас и не проронив ни слова.
– Итак, рассказывай, что ты видел, – сказал вдруг профессор, когда девушка удалилась.
– Что-что? – переспросил я.
– Я просил тебя осмотреть ноги священника и плотника. Так что ты увидел?
Я задумался.
– На священнике были башмаки… Черные. А на другом… Кстати, почему вы решили, что он плотник?.. Ну, он был обут в сапоги… Из такой грубой кожи… – Я вопросительно посмотрел на Томаса, но тот лишь наградил меня сердитым взглядом.
– А что еще?
– Еще?..
– Именно! – Профессор был неумолим.
Я вздохнул и прикрыл глаза, пытаясь сосредоточиться.
– Кажется, на обоих были голубые носки. Но я не уверен – там темно было, – оправдывался я. Выслушав, профессор не проронил ни звука, поэтому я продолжил: – Обувь – и ботинки, и сапоги – довольно старая, поношенная. А у плотника с сапог натекла лужа. Помню, я еще подумал, что сапоги у него наверняка насквозь промокли.
– А у священника?
– Но на нем же были ботинки. В такой снег…
– Я не об этом. С его обуви натекла лужа?
Я задумался. И ответил, что нет. Может, несколько капель, но не больше.
– Хорошо! – И Томас довольно вздохнул.
В то время профессор во многом оставался для меня тайной, и порой, когда он начинал изъясняться загадками, мне никак не удавалось понять, говорит ли он о перемещении звезд по небу или же о любимой болонке госпожи профессорши. Но в этот раз я понимал еще меньше, чем обычно, поэтому решил набраться терпения и дождаться, когда все разъяснится само собой.
Погруженный в собственные размышления, Томас Буберг смотрел в окно, в кромешную тьму, и теребил пуговицу на жилете, как часто делал, о чем-то про себя рассуждая. От такого обращения верхняя пуговица часто отрывалась, и мне приходилось ее пришивать.
– Что именно убило графа, мне неясно, – промолвил наконец профессор, – может статься, наш обидчивый хозяин прав и граф умер от переохлаждения. Но тогда почему он так долго пролежал в снегу? Зачем дожидаться, пока до смерти не закоченеешь?
– Возможно, он ударился головой и потерял сознание? – предположил я.
– Вполне возможно. Именно поэтому мне хочется осмотреть тело – может, на затылке у него есть шишка или рана. И еще отметина на щеке – возможно, его ударили? И не от этого ли наш граф потерял сознание?
– Тогда потребуйте, чтобы вам разрешили осмотреть покойного.
– Пойми, я же не врач, хотя трактирщик думает иначе. Но я лучше разбираюсь в анатомии и строении внутренних органов, чем те шарлатаны, что довели старого короля до смерти. – И Томас сердито фыркнул.
Мне было известно, что осенью он вел горячий спор с двумя докторами, пытавшимися излечить короля Кристиана V от его последней болезни. Томас полагал, что такие методы врачевания, как кровопускание, пиявки и рвотное, совершенно устарели. Как-то профессор, злобно усмехнувшись, упомянул про девиз одного из этих врачей: “Certe aeger mortuus est, atqui tarnen febris eum reliqm”, который я, приложив немалые усилия, перевел так: “Истина в том, что он умер, но зато и от лихорадки навсегда избавился”.
В этом споре Томас ссылался на результаты новых исследований, проведенных в различных европейских университетах, и на работы Нильса Стенсена, отвергнутого Копенгагенским университетом и вынужденного работать за границей. Исследования эти доказали, что сердце есть мышца, перекачивающая по телу кровь, а вовсе не “сгусток жизненного тепла”, как полагали древние греки и многие их последователи. Томас утверждал, что лечить больного кровопусканием – все равно что спустить на корабле парус. Такому кораблю ветер не поможет, а сердце больного будет в этом случае перекачивать кровь безо всякой пользы для тела.
Томас Буберг был профессором философии, однако читал лекции по самым разным дисциплинам – от астрономии до медицины. Подобно другим ученым, он долгие годы занимался научными изысканиями в различных зарубежных университетах. Казалось, любопытство его беспредельно – он постоянно расширял свои познания, общаясь с коллегами, знакомился с новыми исследованиями, дополнял собственными идеями уже существующие. Его коньком была юриспруденция, и он мечтал когда-нибудь получить юридическую кафедру при Копенгагенском университете.
– Нет, поступим по-другому, – прервал он наконец долгое молчание и, к моему удивлению, добавил: – День выдался нелегкий, так что ляжем спать. Завтра нам рано вставать.
Я не имел ничего против подобной идеи и, опасаясь, что Томас передумает, наспех почистил зубы и улегся на кушетку. Однако последние слова профессора немного смутили меня: неужели ему хочется, чтобы мы отправились в путь на рассвете? Вряд ли бушующая за окном буря за ночь уляжется…
Томас разделся и принялся расстилать постель, а я задумался о событиях минувшего вечера и вспомнил вдруг о тех двух, о коих позабыл упомянуть прежде.
– А еще трактирщик запер сарай на замок.
– Неужели?! – радостно воскликнул Томас и задул свечу. – По-моему, наш хозяин странновато себя ведет… Да… Мне он показался немного встревоженным.
– И еще… Когда мы понесли тело графа в сарай, то забыли на снегу парик. Я его забрал и спрятал в сумку.
– Вон оно что… – равнодушно пробормотал профессор, и вскоре с его постели послышалось тихое похрапывание.
Я же скрестил руки и произнес короткую молитву.
Не успел я поставить точку в моих сегодняшних воспоминаниях, как в каморку ко мне зашел князь Реджинальд – радостный, словно мальчишка, которого впервые взяли на охоту. Не замечая моего предостерегающего взгляда, он хватает исписанные листы и принимается за чтение. Вчитываясь, он расхаживает возле окна, за которым еще не угасло вечернее солнце, и громко комментирует написанное мною. Деланно вздохнув, я откладываю в сторону перо и со стуком прикрываю чернильницу крышкой. Тактичность никогда не входила в число княжеских добродетелей.
Он должен понимать, что читать ему следует, только когда я лягу спать, – иначе, если он станет постоянно прерывать меня самым несносным образом, ему до лета не узнать, чем закончится мой рассказ.
Хотя, возможно, большего он и не заслуживает…
Князь грузно опускается на мою кровать, так что та жалобно скрипит под весом его крупного тела, и, пристально глядя на меня из-под кустистых бровей, бесцеремонно заявляет:
– Я и не знал, дорогой мой учитель, что вы родом из маленького хутора в Норвегии! Ну-ка, господин Хорттен, расскажите поподробнее!
Что ж, возможно, он прав. За многие годы, проведенные в услужении в княжеском дворце, о чем только я не рассказывал, а вот моя собственная жизнь никогда не казалась мне особо поучительной.
Хотя…
Я смотрю на князя, вижу, что ему не терпится послушать мою историю, и вдруг сознаю: князю, этому повзрослевшему мальчишке, моему господину и ученику, повелевающему тысячами своих подданных вовсе не маленького немецкого княжества, никогда не выпадала возможность, подобная той, которая, как я сегодня понял, однажды появилась у меня. Еще до рождения князя судьба его уже была предопределена – будущее, семья, поступки и, конечно, родители – все это было предрешено заранее.
Желая дать глазам покой, я отворачиваюсь от пляшущего огонька восковой свечи.
– Рассказ получится коротким. Я родился на хуторе Хорттен, где жил до восемнадцати лет и где моя мать была в услужении. В моих воспоминаниях мать – костлявая женщина с впалой грудью, которая брала меня на руки лишь изредка. Помню, ее тотчас же начинал душить кашель, и она сразу ставила меня на пол. Больше я почти ничего о ней не помню. Когда хозяин хутора снисходил до разговора о моей матери, то величал ее не иначе как потаскухой или гулящей девкой. Я никогда не возражал ему. Да и что я мог сказать? Мать умерла, когда мне было пять с половиной. Имя моего отца осталось неизвестным – по слухам, это мог быть кто угодно: от Сигварта из Брома до арендатора с хутора Фалкенстеен. Но ни один из них не сознавался, поэтому и меня это не очень занимало, хотя, должен признаться, я подозревал и самого хозяина. Пусть он и скверно говорил о матери, но из дома не выгнал, даже после того как та принесла меня в подоле, а когда мать умерла, позаботился и обо мне. Конечно, свой кусок хлеба я отрабатывал – работать начал с шести лет, а может, и раньше, но, строго говоря, никаких обязательств передо мной у хозяина не было – разве что моральные, но на хуторах такие обязательства невысоко ценятся… – Я умолк, погрузившись в воспоминания и бездумно глядя на сваленные в темном углу книги.
Вскоре князь Реджинальд нетерпеливо заерзал, и я понял, что мой рассказ его не особенно впечатлил. В истории моего рождения нет ничего необычного, и, насколько мне известно, у князя тоже полно незаконнорожденных детей – как в самом княжестве, так и за его пределами. И я продолжал рассказывать.
– В тот день, когда меня ждал корабль, идущий в Данию, я добрался до Тонсберга и пришел к купцу Грегерсену, чтобы мое имя внесли в список пассажиров. Странно, но вопроса, что задали мне в тот день, прежде я еще никогда не слышал. Подойдя к писцу, я сказал, что зовут меня Петтер, а он спросил: “Петтер – а дальше?” Я недоуменно посмотрел на него: “Дальше?” А потом вдруг понял, что ему нужна моя фамилия, то есть имя моего отца. Моим ответом стало молчание. Может, я – сын Сигварта, то есть Сигвартсон? Или Кнутсон, потому что арендатора хутора Фалкенстеен звали Кнут? И тягостную пустоту в голове озарила вдруг догадка: ведь я сам могу выбрать отца – а значит, и фамилию! Клерк не сводил с меня сердитого взгляда, а я смотрел на бухту, где несколько буксиров медленно тянули большой галиот, и вспоминал тех, чьи имена мне бы хотелось пронести с собой через всю жизнь, и тех, о ком хотелось забыть. Меня переполняло удивительное чувство – мне предоставлен выбор, впервые в жизни я мог принять по-настоящему важное решение! Вам, дорогой князь Реджинальд, может показаться, что подобная возможность у меня и прежде появлялась – например, когда Томас пригласил меня в Копенгаген, но нет – в тот раз отказался бы лишь полный идиот, поэтому ни о каком выборе и речи не было. Свое согласие я будто дал задолго до того, как Томас мне это предложил. За моей спиной послышались нетерпеливые окрики, а клерк раздраженно взмахнул пером – с выбором мне нужно было поторопиться. И внезапно я придумал. Хорттен. Хутор Хорттен взрастил меня, стал моей колыбелью и был для меня настоящей семьей, более чем кто-либо из людей. Когда я перееду в Данию, то сильнее всего стану тосковать именно по хутору, по морю возле него, величественным каштанам, покосившимся домикам, лесным зарослям возле Брома, где я прятался в тяжелые минуты, животным, морскому берегу… “Хорттен. Петтер Хорттен!” – заявил я, выпрямляясь. Не моргнув глазом, клерк записал мои имя и фамилию – он так и не осознал всей важности этого события.