Чешский с Карелом Чапеком. Рассказы из одного кармана Эскина Александра
— Загадка, — продолжал он, устроившись в кресле и задумчиво следя за тем, как на носке его сапога тает снег. — Девяносто девять прохожих из ста прошли бы мимо этих следов и не обратили бы на них внимания. Да и вы тоже пройдете мимо девяноста девяти из сотни загадочных случаев. Черта лысого мы знаем о том, как все обстоит на самом деле. Лишь немногие вещи лишены тайны. Нет тайны в порядке. Нет ничего загадочного в справедливости. В полиции тоже нет никакой загадки. Но уже любой прохожий на улице — загадка, потому как мы над ним невластны, сударь… Однако и он, стоит ему совершить кражу, перестанет быть загадочным, — мы попросту запрем его в камеру, и — конец; по крайней мере, нам будет ясно, чем он занимается, и мы сможем взглянуть на него хотя бы через дверной глазок, понимаете? Это журналисты могут писать: «Загадочная находка — труп!» Скажите на милость! Что же в трупе загадочного? Когда труп поступает к нам, мы его обмеряем, фотографируем и производим вскрытие; мы изучим на нем все до нитки; узнаем, что он ел в последний раз, отчего наступила смерть и все такое прочее; сверх того, нам станет известно, что убийство совершено, скорее всего, из-за денег. И все так просто и ясно… Мне, пожалуйста, чаю покрепче, пан Рыбка. Преступления обычно просты, пан Рыбка; в них, по крайности, видны мотивы да и вообще все, что с ними связано. А загадочно, скажем, то, о чем думает ваша кошка, что снится вашей прислуге, отчего так задумчиво смотрит в окно ваша жена. Все загадочно, сударь, кроме преступлений; криминальный казус — это ведь точно определенная частица реальности, такая частица, которую мы будто бы осветили фонарем. Обратите внимание, если бы я принялся разглядывать вашу квартиру, я кое-что узнал бы и о вас, но я смотрю на носок своего ботинка, потому что служебных дел у меня к вам нет; на вас нам никто не доносил, — добавил он, отхлебывая горячий чай.
— Странное все-таки представление, — начал он снова, помолчав, — будто полицию и, главное, тайных агентов интересуют загадки. Да чихать мы на них хотели; нас интересуют нарушения порядка. Преступление интересует нас не потому, что оно загадочно, а потому что оно противозаконно. Мы преследуем негодяев не ради интеллектуального интереса; мы преследуем их, чтобы именем закона засадить в тюрьму.
— Послушайте, подметальщики бегают с метлой по улицам не затем, чтобы в пыли читать человеческие следы, но чтобы замести и убрать всяческие непотребства, которые наворотила жизнь. Порядок — ничуть не таинствен. А наводить порядок — это черная работа, сударь; и тому, кто взялся наводить чистоту, приходится совать пальцы в любую грязь. Кому-то ведь нужно этим заниматься, не так ли? — устало произнес полицейский.
— Так же как забивать телят. Забивать телят из любопытства — жестоко; это занятие должно стать повседневным ремеслом. Коли человек обязан совершать поступки, то он, по крайней мере, должен знать, что у него на это есть право. Обратите внимание, справедливость должна быть абсолютна и однозначна, как таблица умножения. Не знаю, в состоянии ли вы мне доказать, что любая кража предосудительна; я же берусь доказать вам, что всякая кража запрещена законом, и если вы вор — я тут же вас арестую. Даже если вы начнете сорить на улицах жемчугом, полицейский только укажет вам, что вы загрязняете общественные места. А ежели вздумаете творить чудо — вам этого никто не запретит, разве что ваши действия вызовут публичное возмущение либо будут расценены как безнравственные. В ваших поступках должна заключаться некая непристойность, чтобы мы могли принять меры.
— Но, сударь, — возразил пан Рыбка, которому не сиделось на месте, — неужто для вас этого достаточно? Речь идет о таком странном, таком таинственном случае… а вы…
Пан Бартошек пожал плечами.
— Это меня не касается. Ежели вам желательно, я прикажу засыпать следы, чтоб они не мешали вам спать, сударь. Но больше я ничем помочь не могу. Вы ничего не слышите? Ничьих шагов? Идет наш патруль; значит, сейчас два часа семь минут. Покойной ночи, сударь.
Пан Рыбка проводил комиссара за калитку; посреди улицы все еще была заметна резко и необъяснимо оборвавшаяся цепочка следов. По противоположному тротуару шествовал полицейский.
— Мимра! — крикнул комиссар. — Что новенького?
Полицейский Мимра взял под козырек.
— В общем, ничего, господин комиссар, — доложил он. — Там вон, возле дома номер семнадцать, мяукала кошка. В девятом забыли запереть двери. На перекрестке раскопали улицу и не повесили красный фонарь, а у лавочника Маршика вывеска висит на одном гвозде: рано утром придется снять, чтоб не свалилась кому-нибудь на голову.
— И все?
— Все, — подтвердил полицейский Мимра. — Утром придется посыпать тротуары, чтоб люди не поломали ноги; надо бы в шесть часов позвонить дворникам…
— Ну ладно, — сказал комиссар Бартошек. — Спокойной ночи!
Пан Рыбка еще раз оглянулся на следы, что вели в неизвестность. Но на месте последнего отпечатка сейчас виднелись основательные оттиски сапог полицейского Мимры; оттуда его следы размеренной и ясной чередой следовали дальше.
«Ну слава богу!» — с облегчением вздохнул пан Рыбка и отправился спать.
Купон
В тот жаркий августовский день на Стршелецком острове было очень людно. Минке и Пепику пришлось сесть к столику, где уже сидел какой-то человек с толстыми унылыми усами.
— Разрешите? — спросил Пепик. Человек молча кивнул. «Противный! — подумала Минка. — Надо же, торчит тут, за нашим столиком!» И она немедленно с осанкой герцогини уселась на стул, который Пепик вытер платком, затем взяла пудреницу и припудрила нос, чтобы он, боже упаси, не заблестел в такую жару. Когда Минка вынимала пудреницу, из сумочки выпала смятая бумажка. Усатый человек нагнулся и поднял ее.
— Спрячьте это, барышня, — скучным голосом сказал он.
Минка покраснела, во-первых, потому, что к ней обратился незнакомый мужчина, а во-вторых, потому, что ей стало досадно, что она покраснела.
— Спасибо, — сказала она и повернулась к Пепику. — Это купон из магазина, помнишь, где я покупала чулки.[21]
— Вы даже не знаете, барышня, как может пригодиться такой купон, — меланхолически заметил сосед по столику.
Пепик счел своим рыцарским долгом вмешаться.
— К чему беречь всякие дурацкие бумажки? — объявил он, не глядя на соседа. — Их набираются полные карманы.
— Это не беда, — сказал усатый. — Иной раз такой купон окажется поважнее… чего хотите.
На лице у Минки появилось напряженное выражение: «Противный тип, пристает с разговорами. И почему только мы не сели за другой столик!»
Пепик решил прекратить этот обмен мнениями.
— Почему поважнее? — сказал он ледяным тоном и нахмурил брови.
«Как это ему идет!» — восхитилась Минка.
— Может быть уликой, — проворчал противный и прибавил, как бы представляясь: — Я, видите ли, служу в полиции, моя фамилия Соучек. У нас недавно был такой случай… — Он махнул рукой. — Иногда человек даже не знает, что у него в карманах…
— Какой случай? — не удержался Пепик.
Минка заметила, что на нее уставился парень с соседнего столика. «Погоди же, Пепа, я отучу тебя вести разговоры с посторонними!»
— Ну, с той девушкой, что нашли около Розптил, — отозвался усатый и замолк, видно не собираясь продолжать разговор.
Минка вдруг живо заинтересовалась, наверное потому, что речь шла о девушке.
— С какой девушкой? — воскликнула она.
— Ну, с той, которую там нашли, — уклончиво ответил сыщик Соучек и, немного смутившись, вытащил из кармана сигарету. И тут произошло неожиданное: Пепик быстро сунул руку в карман, чиркнул своей зажигалкой и поднес ее соседу по столику.
— Благодарю вас, — сказал тот, явно польщенный. — Видите ли, я говорю о трупе женщины, которую жнецы нашли в поле, между Розптилами и Крчью, — объяснил он, как бы в знак признательности и расположения.
— Я ничего о ней не слыхала, — глаза у Минки расширились. — Пепик, помнишь, как мы с тобой ездили в Крчь?… А что случилось с этой женщиной?
— Задушена, — сухо сказал Соучек. — Так и лежала с веревкой на шее. Не стану при барышне рассказывать, как она выглядела. Сами понимаете, дело было в июле… а она там пролежала почти два месяца… — Сыщик поморщился и выпустил клуб дыма. — Вы и понятия не имеете, как выглядит такой труп. Родная мать не узнает. А мух сколько!… — Соучек меланхолически покачал головой. — Эх, барышня, когда у человека на лице уже нет кожи, тут не до наружности! Попробуй-ка опознай такое тело. Пока целы нос и глаза, это еще возможно, а вот если оно пролежало больше месяца на солнце…
— А метки на белье? — тоном знатока спросил Пепик.
— Какие там метки! — проворчал Соучек. — Девушки обычно не метят белье, потому что думают: все равно выйду замуж и сменю фамилию. У той убитой не было ни одной метки, что вы!
— А сколько ей было лет? — участливо осведомилась Минка.
— Доктор сказал, что примерно двадцать пять. Он определяет по зубам и по другим признакам. Судя по одежде, это была фабричная работница или служанка. Скорее всего служанка, потому что на ней была деревенская рубашка. А кроме того, будь она работница, ее давно бы уже хватились, ведь работницы встречаются ежедневно на работе и нередко живут вместе. А служанка уйдет от хозяев, и никто ею больше не поинтересуется, не узнает, куда она делась. Странно, не правда ли? Вот мы и решили, что если ее никто два месяца не искал, то верней всего это служанка. Но самое главное — купон.
— Какой купон? — живо осведомился Пепик, который несомненно ощущал в себе склонности стать сыщиком, канадским лесорубом, капитаном дальнего плавания или еще какой-нибудь героической фигурой, и его лицо приняло подобающее случаю энергичное и сосредоточенное выражение.
— Дело в том, — продолжал Соучек, задумчиво уставясь в пол, — что у этой девушки не было решительно никаких вещей. Убийца забрал все сколько-нибудь ценное. Только в левой руке она зажала кожаную ручку от сумочки, которая валялась неподалеку во ржи. Видно, преступник пытался вырвать ее, но, увидев, что ручка оборвалась, бросил сумочку в рожь, прежде, конечно, все из нее вынув. В этой сумочке между складками застрял и трамвайный билет седьмого маршрута и купон из посудного магазина на сумму в пятьдесят пять крон. Больше мы на трупе ничего не нашли.
— А веревка на шее? — сказал Пепик. — Это могла быть улика.
Сыщик покачал головой.
— Обрывок обыкновеннейшей веревки для белья не может навести на след. Нет, у нас решительно ничего не было, кроме трамвайного билета и купона. Ну, мы, конечно, оповестили через газеты, что найден труп женщины, лет двадцати пяти, в серой юбке и полосатой блузке. Если два месяца назад у кого-нибудь ушла служанка, подходящая под это описание, просьба сообщить в полицию. Сообщений мы получили около сотни. Дело в том, что в мае служанки чаще всего меняют места, бог весть почему…
— Все эти сообщения оказались бесполезными. А сколько возни было с проверкой! — меланхолически продолжал Соучек. — Целый день пробегаешь, пока выяснишь, что какая-нибудь гусыня, служившая раньше в Дейвице, теперь нанялась к хозяйке, обитающей в Вршовице или в Коширже. А в конце концов оказывается, что все это зря: гусыня жива да еще смеется над тобой… Ага, играют чудесную вещь! — с удовольствием заметил он, покачивая головой в такт мелодии из «Валькирий» Вагнера, которую оркестр исполнял, как говорится, не щадя сил. — Грустная музыка, а? Люблю грустную музыку. Потому и хожу на похороны всех значительных людей — ловить карманников.
— Но убийца должен был оставить хоть какие-нибудь следы? — сказал Пепик.
— Видите вон того ферта? — вдруг живо спросил Соучек. — Он работает по церковным кружкам. Хотел бы я знать, что ему здесь нужно… Нет, убийца не оставил никаких следов… Но если найдена убитая девушка, то можно головой ручаться, что ее прикончил любовник. Так всегда бывает, — задумчиво сказал сыщик. — Вы, барышня, не пугайтесь… Так что мы могли бы найти убийцу, но прежде надо было опознать тело. В этом-то и была вся загвоздка.
— Но ведь у полиции есть свои методы… — неуверенно заметил Пепик.
— Вот именно, — вяло согласился сыщик. — Метод тут примерно такой, как при поисках одной горошины в мешке гороха: прежде всего необходимо терпение, молодой человек. Я, знаете ли, люблю читать уголовные романы, где описано, как сыщик пользуется лупой и всякое такое. Но что я тут мог увидеть с помощью лупы? Разве поглядеть, как резвятся черви на теле этой несчастной девушки… извините, барышня! Терпеть не могу разговоров о методе. Наша работа это не то,что читать роман и стараться угадать, как он кончится. Скорее она похожа на такое занятие: дали вам книгу и говорят: «Господин Соучек, прочтите от корки до корки и отметьте все страницы, где имеется слово „хотя“». Вот какая это работа, понятно? Тут не поможет ни метод, ни смекалка, надо читать и читать, а в конце концов окажется, что во всей книге нет ни одного «хотя». Или приходится бегать по всей Праге и выяснять местожительство сотни Андул и Марженок для того, чтобы потом «криминалистическим путем» обнаружить, что ни одна из них не убита. Вот о чем надо писать романы, — проворчал Соучек, — а не об украденном жемчужном ожерелье царицы Савской. Потому что это по крайней мере солидная работа, молодой человек!
— Ну и как же вы расследовали это убийство? — осведомился Пепик, заранее уверенный, что он-то взялся бы за дело иначе.
— Как расследовали? — задумчиво повторил сыщик. — Надо было начать хоть с чего-нибудь, так мы сперва взялись за трамвайный билет. Маршрут номер семь. Допустим, стало быть, убитая служанка, — если только она была служанкой, — жила вблизи тех мест, где проходит семерка. Это, правда, не обязательно, она могла проезжать там и случайно, но для начала надо принять хоть какую-нибудь версию, иначе не сдвинешься с места. Оказалось, однако, что семерка идет через всю Прагу: из Бржевнова, через Малую Страну и Новое Место на Жижков. Опять ничего не получается. Тогда мы взялись за купон. Из него хотя бы было ясно, что некоторое время назад эта девушка купила в посудном магазине товара на пятьдесят пять крон. Пошли мы в тот магазин…
— И там ее вспомнили! — воскликнула Минка.
— Что вы, барышня! — проворчал Соучек. — Куда там! Но наш полицейский комиссар, Мейзлик, спросил у них, какой товар мог стоить пятьдесят пять крон. «Разный, — говорят ему, — смотря по тому, сколько было предметов. Но есть один предмет, который стоит ровно пятьдесят пять крон: это английский чайничек на одну персону». — «Так дайте мне такой чайничек, — сказал наш Мейзлик, — но чтоб такой хлам так дорого стоил…»
Потом он вызвал меня и говорит: «Вот что, Соучек, это дело как раз для вас. Допустим, эта девушка — служанка. Служанки то и дело бьют хозяйскую посуду. Когда это случается в третий раз, хозяйка обычно говорит ей: „Купите-ка теперь на свои деньги, растяпа!“ И служанка идет и покупает за свой счет предмет, который она разбила. За пятьдесят пять крон там был только этот английский чайничек». «Чертовски дорогая штука», — заметил я. «Вот в том-то и дело, — говорит Мейзлик. — Прежде всего это объясняет нам, почему служанка сохранила купон: для нее это были большие деньги, и она, видимо, надеялась, что хозяйка когда-нибудь возместит ей расход. Во-вторых, учтите вот что: это чайничек на одну персону. Стало быть девушка служила у одинокой особы и подавала в этом чайничке утренний чай. Эта одинокая особа, по-видимому, старая дева, — ведь холостяк едва ли купит себе такой красивый и дорогой чайничек. Холостякам все равно из чего пить, не так ли? Вернее всего это какая-нибудь одинокая квартирантка; старые девы, снимающие комнату, страшно любят красивые безделушки и часто покупают ненужные и слишком дорогие вещи».
— Это верно, — воскликнула Минка. — Вот и у меня, Пепик, есть красивая вазочка…
— Вот видите, — сказал Соучек. — Но купона от нее вы не сохранили… Потом комиссар и говорит мне: «Итак, Соучек, будем продолжать наши рассуждения. Все это очень спорно, но надо же с чего-то начать. Согласитесь, что особа, которая может выбросить пятьдесят пять крон за чайничек, не станет жить на Жижкове. (Это он имел в виду трамвайный билет с семерки.) Во внутренней Праге почти нет комнат, сдающихся внаем, а на Малой Стране никто не пьет чай, только кофе. Так что, по-моему, наиболее вероятен квартал между Градчанами и Дейвице, если уж придерживаться того трамвайного маршрута. «Я почти готов утверждать, — сказал мне Мейзлик, — что старая дева, которая пьет чай из такого английского чайничка, наверняка поселилась бы в одном из домиков с палисадником. Это, знаете ли, Соучек, современный английский стиль!…»
У нашего комиссара Мейзлика, скажу я вам, иной раз бывают несуразные идеи. «Вот что, Соучек, — говорит он, — возьмите-ка этот чайничек и поспрошайте в том квартале, где снимают комнаты состоятельные барышни. Если у одной из них найдется такая штука, справьтесь, не было ли у ее хозяйки до мая молодой служанки. Все это чертовски сомнительно, но попытаться следует. Идите, папаша, поручаю это дело вам».
Я, знаете ли, не люблю этакие гаданья на кофейной гуще. Порядочный сыщик — не звездочет и не ясновидец. Сыщику нельзя слишком полагаться на умозаключения. Иной раз, правда, угадаешь, но чисто случайно, и это не настоящая работа. Трамвайный билет и чайничек это все-таки вещественные доказательства, а все остальное только… гипотеза, — продолжал Соучек, не без смущения произнеся это ученое слово. — Ну, я взялся за дело по-своему: стал ходить в этом квартале из дома в дом и спрашивать, нет ли у них такого чайничка. И представьте себе, в тридцать седьмом домике служанка говорит: «О-о, как раз такой чайничек есть у нашей квартирантки!» Тогда я сказал, чтобы она доложила обо мне хозяйке.
Хозяйка, вдова генерала, сдавала две комнаты. У одной из ее квартиранток, некоей барышни Якоубковой, учительницы английского языка, был точно такой английский чайничек. «Сударыня, — говорю я хозяйке, — не было ли у вас служанки, которая взяла расчет в мае?» — «Была, — отвечает она, — ее звали Маня, а фамилии я не помню». — «А не разбила ли она чайничек у вашей квартирантки?» — «Разбила, и ей пришлось на свои деньги купить новый. А откуда вы об этом знаете?» — «Э-э, сударыня, нам все известно…»
Тут все пошло как по маслу: первым делом я разыскал подружку этой Мани, тоже служанку. У каждой служанки всегда есть подружка, причем только одна, но уж от нее нет секретов. У этой подружки я узнал, что убитую звали Мария Паржизекова и она родом из Држевича. Но важнее всего для меня было, кто кавалер этой Марженки. Узнаю, что она гуляла с каким-то Франтой. Кто он был и откуда, подружка не знала, но вспомнила, что однажды, когда они были втроем в «Эдене», какой-то хлюст крикнул Франте: «Здорово, Ферда!» У нас в полиции есть такой Фрибз, специалист по всяческим кличкам и фальшивым именам. Вызвали его для консультации, и он тотчас сказал: «Франта, он же Ферда, это Кроутил из Коширже. Его настоящая фамилия Пастыржик. Господин комиссар, я схожу забрать его, только надо идти вдвоем». Ну, пошел я с Фрибой, хоть это была и не моя работа. Загребли мы того Франту у его любовницы, он даже схватился за пистолет, сволочь… Потом отдали в работу комиссару Матичке. Бог весть, как Матичке это удается, но за шестнадцать часов он добился своего: Франта, или Пастыржик, сознался, что задушил на меже Марию Паржизекову и выкрал у нее две сотни крон, которые она получила, взяв расчет у хозяйки. Он обещал ей жениться, они все так делают… — хмуро добавил Соучек.
Минка вздрогнула.
— Пепа, — сказала она, — это ужасно!
— Теперь-то не так ужасно, — серьезно возразил сыщик. — Ужасно было, когда мы стояли там, над ней, в поле, и не нашли ничего другого, кроме трамвайного билета и купона. Только две пустяковые бумажки. И все-таки мы отомстили за Марженку! Да, говорю вам, ничего не выбрасывайте. Ничего! Самая ничтожная вещь может навести на след или быть уликой. Человек не знает, что у него в кармане нужное и что ненужное.
Минка сидела, глядя в одну точку глазами, полными слез. В горячей ладони она все еще нервно сжимала смятый купон. Но вот она в беззаветном порыве обернулась к своему Пепику, разжала руку и бросила купон на землю…
Пепик не видел этого, он смотрел на звезды. Но полицейский сыщик Соучек заметил и усмехнулся грустно и понимающе.
Конец Оплатки
В третьем часу ночи агент тайной полиции Крейчик заметил, что в булочной на Неклановой улице в доме № 17 наполовину приподнята железная штора. Крейчик нажал кнопку звонка к дворнику и, хотя уже не был при исполнении служебных обязанностей, заглянул под штору. В этот момент из булочной выскочил человек. Оказавшись лицом к лицу с Крейчиком, он выстрелил ему в живот и пустился бежать.
Полицейский Бартош, совершавший в это время обход Иеронимовой улицы, услышал выстрел и бросился в ту сторону со всех ног. На углу он чуть не столкнулся с бегущим человеком. Не успел Бартош крикнуть: «Стой!» — как раздался выстрел, и Бартош, раненный в живот, свалился на мостовую.
Улица проснулась от полицейских свистков, рысью сбегались патрули со всего района; из участка, застегивая на ходу куртки, бежали трое полицейских; через несколько минут из управления полиции примчался на мотоцикле дежурный офицер, но Бартош был уже мертв, и Крейчик умирал, держась за живот.
До рассвета полиция арестовала около двадцати человек. Арестовывали наобум, потому что убийцу никто не видал. Но, с одной стороны, полицейским хотелось отомстить за смерть двух товарищей, а с другой — так обычно делается в расчете на то, что кто-нибудь из арестованных проговорится. Допросы продолжались непрерывно день и ночь. Бледные, измученные рецидивисты изнывали на нескончаемых допросах, но больше всего боялись остаться наедине с двумя полицейскими, которые поведут их после допроса. В сердцах полицейских бушевала темная и страшная злоба — ведь убийца нарушил неписаный договор между полицией и преступным миром. Что он стрелял — это еще куда ни шло, но стрелять в живот… так не поступают даже с диким зверем.
К началу вторых суток вся полиция вплоть до последнего заштатного участка знала имя убийцы: Оплатка! Проговорился один из арестованных. «Ну, да! — сказал он. — Вальта трепался, что Оплатка пришил двух легавых на Неклановой. Он, мол, пришьет еще и других, ему на все наплевать, у него чахотка!»
Ладно, значит — Оплатка. В ту же ночь арестовали Вальту, потом любовницу Оплатки и трех его приятелей. Но никто из них не знал или не хотел сказать, где скрывается Оплатка. Немало полицейских и сыщиков получили задание искать Оплатку. Но, кроме них, каждый полицейский, придя со службы домой и выпив чашку кофе, переодевался и, пробурчав что-то жене, шел искать убийцу на свой страх и риск. Наружность Оплатки была знакома каждому — этакий тщедушный, бледный человечек с тонкой шеей.
В одиннадцатом часу вечера полицейский Врзал, вернувшийся с поста в девять, переоделся в штатское и сказал жене, что пойдет поглядеть, что делается на улице. Около Райского сада он увидел человека, прятавшегося в тени. Врзал, хотя и не был вооружен, подошел поближе. Когда он был в трех шагах от неизвестного, тот быстро сунул руку в карман, выстрелил полицейскому в живот и пустился бежать. Схватившись руками за живот, Врзал бросился за ним, но через десяток шагов повалился наземь. Кругом уже заливались полицейские свистки, и несколько человек гналось за убегающей тенью. За садами Ригера раздалось два-три выстрела. Через четверть часа несколько автомобилей, набитых полицейскими, промчалось на окраину города, к верхней части Жижкова, и патрули из четырех-пяти человек стали прочесывать тамошние новостройки. Около часа ночи раздался выстрел за Ольшанским прудом, уже за чертой города, — кто-то на бегу выстрелил в парня, возвращавшегося от своей девушки из Вацкова, но промахнулся. Во втором часу ночи полицейские и сыщики, шаг за шагом приближаясь друг к другу, цепью окружили пустошь так называемых Еврейских печей. Начался мелкий дождь. Утром было получено сообщение, что на шоссе, недалеко от таможенного поста за Малешицами, кто-то стрелял в таможенника. Таможенник побежал было за стрелявшим, но вернулся, благоразумно рассудив, что это не его дело. Стало ясно, что Оплатка вырвался из города.
Человек шестьдесят полицейских в касках и дождевиках возвращались от Еврейских печей, промокшие, усталые и разъяренные — чуть не плача от злости. И было на что злиться: этот босяк прикончил трех полицейских — Бартоша, Крейчика и Врзала, а теперь бежит прямо в лапы сельских жандармов. «Он по праву принадлежит нам, — твердили полицейские в форме и сыщики в штатском, — а вот, подумайте, приходится этого негодяя отдать жандармам! Слушайте, ведь он стрелял в нас, значит, это наше дело! Пусть жандармы не суются, пусть они только преградят ему путь и заставят вернуться в Прагу…»
Весь день моросил холодный дождь. Вечером в сумерках жандарм Мразек возвращался из селения Черчаны, куда ходил купить батарейку для радио. Мразек был без оружия и шел, весело посвистывая. По дороге ему попался невысокий человек. Мразек не обратил бы на него внимания, если бы человек не остановился, словно в нерешительности. Что за тип? — насторожился Мразек, но уже блеснул огонек, и Мразек упал, схватившись рукой за бок.
В тот же вечер жандармы всего округа были подняты на ноги.
— Слушай, Мразек, — сказал умирающему жандармский капитан Гонзатко. — Ты не горюй, честное слово, мы этого гада поймаем. Это Оплатка, и я головой ручаюсь, что он пробирается в Собеслав, потому что оттуда родом. Черт их знает, почему, но когда этим людям грозит петля, их тянет на родину… Дай мне руку, Вацлав, обещаю тебе, что мы с ним разделаемся, чего бы это ни стоило.
Вацлав Мразек постарался улыбнуться, но из головы у него не выходили дети, а было их трое… Потом он представил себе, как со всех сторон собираются жандармы… наверное, придет и Томан из Черного Костельца… и Завала из Вотии, — этот наверняка не отстанет! — и… и Роусек из Сазавы… Все наши парни, все свои… Сколько бравых ребят вместе! Мразек усмехнулся в последний раз; потом начались невыносимые боли.
Той же ночью жандармскому вахмистру Заваде вздумалось осмотреть ночной поезд из Бенешова. Кто знает, может, там Оплатка? Что, если он осмелился сесть в поезд? В вагонах тускло мерцали фонари; пассажиры, скорчившись, словно усталые зверьки, дремали на лавках. Вахмистр шел по вагонам, думая: «Черта с два тут распознаешь человека, которого ты жизни не видел». Вдруг со скамейки в двух шагах от него вскочил какой-то пассажир в шляпе, надвинутой на глаза, хлопнул револьверный выстрел, и не успел жандарм в узком коридоре сорвать с плеча винтовку, как человек, размахивая револьвером, выпрыгнул из вагона. Завада успел еще крикнуть: «Держи!» — и ничком повалился на пол.
Убийца побежал к товарному составу, вдоль которого, раскачивая фонарем, шел железнодорожник Груша. «Вот отойдет двадцать шестой, пойду в дежурку прилечь», — думал Груша. Но тут он увидел бегущего человека и, не раздумывал, бросился ему наперерез. Такова уж, видно, привычная мужская реакция! Блеснул огонек — и это было последнее, что видел дед Груша. Еще и 26-ой не отошел, а Груша лежал в дежурке, только не на лавке, а на столе, и железнодорожники, сняв шапки, шли с ним проститься.
Несколько преследователей сгоряча пустилось в погоню, но было уже поздно. Оплатка по рельсам удрал в поле.
От мерцающих огоньков вокзала, от толпы взволнованных людей по всему дремотному осеннему сельскому краю прокатилась дикая паника. Жители запирались в свои дома и не решались высунуться даже на крыльцо. Говорили, что повсюду бродит неизвестный, страшного вида человек, не то долговязый и тощий, не то маленький и в кожаной тужурке. Почтальон видел, как он прячется за деревом, извозчику Лебеде на дороге кто-то делал знаки остановиться, но Лебеда хлестнул лошадей и умчался. А на самом деле случилось другое: какой-то человек, падающий от усталости, остановил девочку по дороге в школу. Прохрипев: «Дай!» — вырвал у нее узелок с ломтем хлеба и пустился бежать. С тех пор во всех деревнях люди, затаив дыхание, запирались на засовы и едва отваживались выглянуть в окно на безлюдную вечернюю улицу.
Но одновременно происходило другое, — центростремительное движение: со всех сторон, по одному, по два приходили жандармы. Бог весть откуда их столько набралось…
— Какого черта вам тут надо? — кричал капитан Гонзатко на жандарма из Часлава. — Кто вас сюда послал? Думаете, для поимки одного негодяя мне нужны жандармы всей страны?!
Жандарм из Часлава снял каску и смущенно поскреб в затылке.
— Такое дело, господин капитан, — просительно сказал он. — Завада этот… мой приятель… Не могу я… быть в стороне…
— Черт знает, что за народ! — бушевал капитан. — Каждый твердит одно и то же. Тут у меня собралось без приказа таких, как вы, больше пятидесяти человек. Что мне с вами делать? — Капитан сердито кусал ус. — Ладно, поручаю вам участок шоссе, вон тот, от перекрестка к лесу. Скажите Олдржиху из Бенешова, что вы пришли его сменить.
— Из этого ничего не выйдет, господин капитан, — рассудительно возразил жандарм из Часлава, — Олдржих наверняка скажет, что ему смены не нужно и что ему на меня плевать. Уж лучше я возьму участок от леса до другой дороги. Есть там кто?
— Семирад из Веселки, — проворчал капитан. — И слушайте, вы, чаславский. Если увидите преступника, стреляйте первый. Я отвечаю. Никаких церемоний, понятно? Больше я не позволю убивать моих людей. Ну, марш!
Потом заявился начальник станции.
— Господин капитан! — сказал он. — Там приехало еще тридцать человек.
— Какие тридцать человек? — закричал капитан.
— Ну, железнодорожники. Это из-за Груши. Он ведь наш. Так вот, они хотят предложить вам свою помощь…
— Гоните их в шею! Еще штатские на мою голову!
Начальник станции переминался с ноги на ногу.
— Послушайте, господин капитан, — настойчиво продолжал он. — Некоторые из них приехали из самой Праги и даже из Мезимостья. Такая спайка — хорошая вещь. Разве заставишь их уехать обратно, если Оплатка убил одного из наших? Это их право… Уж вы, пожалуйста, господин капитан, не откажите, возьмите их с собой!
Капитан раздраженно проворчал, чтобы его оставили наконец в покое.
В течение дня широкое кольцо вокруг Оплатки постепенно сужалось. После полудня позвонили из штаба соседнего гарнизона — не потребуется ли в подкрепление отряд солдат. «Нет! — отрезал капитан. — Это наше дело и мы с ним справимся сами, понятно? Тем временем приехала группа сыщиков из Праги и жестоко поругалась с жандармским вахмистром на вокзале, который попытался отправить их обратно.
— Что?! — взорвался сыскной инспектор Голуб. — Вы хотите, чтоб мы поворотили оглобли? Эй, вы, трусы! Он убил троих наших, а у вас только двоих. У нас на него больше прав, вы, медноголовые.
Едва удалось уладить этот конфликт, как возник новый — между жандармами и лесничими.
— Убирайтесь прочь! — кричали жандармы. — Это вам не охота на зайцев!
— Черта с два! — возражали лесничие. — В лесах мы хозяева и можем ходить, где хотим. Ясно?
— Да поймите вы, — уговаривал их Роусек, жандарм из Сазавы, — это наше дело, и в него никто не должен лезть.
— Как же! — отвечали лесничие. — Девчонка-то, у которой Оплатка отнял хлеб, нашего лесничего дочка. Мы ему этого не спустим!
К вечеру круг замкнулся. Каждый преследователь слышал справа и слева от себя прерывистое дыхание соседа и чавканье сапог в топкой почве.
— Стой! — тихо передавали приказ по цепи. — Не двигаться!
Воцарилась тяжкая, грозная тишина, лишь изредка шелестела сухая листва на ветру да начинал моросить дождь. Иногда кто-нибудь наступал на ветку или тихо звякало кольцо ремня о винтовку.
В полночь кто-то прокричал в темноте: «Стой!» — и выстрелил. В этот момент произошло что-то странное — раздалось десятка три выстрелов; некоторые бросились вперед, другие закричали: «Назад! По местам!»
Кое-как все снова пришло в порядок, круг опять замкнулся. Только теперь преследователи отчетливо осознали, что во тьме перед ними прячется загнанный и обреченный человек, стремящийся вырваться из страшного окружения. Неудержимый озноб пробежал по рядам людей. Где-то, словно осторожные шаги, прошуршали тяжелые капли дождя. О господи, хоть бы скорее рассвело!
Забрезжил туманный рассвет, и уже можно было разглядеть силуэты людей. Как близко были они друг от друга! Их замкнутая цепь окружала лесок, вернее — заросли густого кустарника, где, наверное, полно зайцев… Там было тихо… совершенно тихо…
Капитан Гонзатко нервно пощипывал ус. Ждать еще… или?
— Я пойду туда, — пробормотал инспектор Голуб. Капитан засопел.
— Идите вы! — приказал он ближайшему жандарму. Пять человек устремилось к кустарнику, послышался треск ломающихся ветвей, потом наступила тишина.
— Всем оставаться на местах! — крикнул капитан своим людям и медленно двинулся к зарослям. Немного погодя из кустов появилась широкая спина жандарма, волочившего поникшее тело. Ноги поддерживал усатый, как морж, лесничий. За ними выбрался из густых зарослей капитан Гонзатко, хмурый и пожелтевший.
— Положите его здесь, — прохрипел он, потер себе лоб, оглядел, словно удивляясь, цепь людей, стоящих в нерешительности, еще больше нахмурился и закричал: — Чего уставились? Разойдись!
Один за другим люди как-то смущенно подходили к тщедушному скорченному телу, лежащему на меже. Так вот он, Оплатка, — эта худая торчащая из рукава рука, это мокрое от дождя позеленевшее худое лицо, эта тощая шея. Господи боже, как он жалок, этот негодяй! Ага, вот у него пулевое ранение в спине, вот небольшая ранка за оттопыренным ухом, вот еще одна рана… четыре, пять, — всего семь ран.
Капитан Гонзатко, склонившийся над трупом, выпрямился, потом неловко откашлялся, почти испуганно поднял глаза. Вот перед ним длинная шеренга жандармов, винтовки на плечах, штыки блестят… Крепкие ребята, что танки! Стоят, подравнявшись, как на параде, никто не шелохнется. Напротив них черная группа сыщиков — приземистые, с револьверами в оттопыренных карманах. Дальше невысокие железнодорожники в синей форме, упрямые и настойчивые, еще дальше зеленые лесничие, сухощавые и жилистые парни, усатые и краснолицые. «Словно почетный траурный караул, построенный в каре, собирается произвести залп», — подумал капитан, кусая губы от бессмысленных угрызений совести. Такой заморыш, изрешеченный пулями, окоченевший, взъерошенный, как подстреленная дохлая ворона, а против него столько преследователей…
— А, ч-черт! — закричал капитан, стиснув зубы. — Есть там какой-нибудь мешок? Прикройте тело!
Двести человек расходились в разные стороны. Они не разговаривали между собой, только ругали плохую дорогу и сердито огрызались на вопросы любопытных: «Ну да, разделались, отвяжитесь, ради бога!»
Жандарм, оставленный на карауле около трупа, свирепо осаживал деревенских ротозеев: «Вам чего надо? Нечего тут глазеть! Это не ваше дело!»
На границе округа жандарм из Сазавы, Роусек, плюнул и сказал:
— Тьфу, пропасть, лучше б мне этого не видеть! Эх, кабы я мог выйти против этого Оплатки один на один — как мужчина против мужчины!
Последний суд
— Признаете ли вы себя виновным? — спросил председатель.
Пресловутый Куглер, совершивший несколько убийств, преследуемый целой армией полицейских и детективов, у которых наготове были уже ордера на его арест, заявил, что его не поймают, и его действительно не поймали, во всяком случае живым. Последнее, девятое по счету, убийство он совершил, выстрелив в полицейского, который пытался его арестовать. Хотя полицейского он и убил, зато сам получил семь пуль: по крайней мере, три из них были смертельны. Таким образом, казалось бы, он избежал земного правосудия.
Смерть наступила так быстро, что Куглер не успел даже почувствовать особенной боли. Когда его душа покидала тело, ее могли бы поразить странности того света, серого и бесконечно пустого, но они ее не поразили. Человек, побывавший и в американских тюрьмах, воспринял тот свет просто как незнакомую обстановку, в которой с известной долей мужества можно перебиться, как и в любом другом месте.
Наступил наконец для Куглера неминуемый Последний Суд. Так как в небесах навечно заведен необычный порядок, Куглер предстал перед Сенатом, а не перед Судом Присяжных, как он предполагал, зная свои прегрешения. Судебный зал выглядел так же просто, как и на земле, только по одной причине — о ней вы вскоре узнаете — не было там креста, перед которым присягают свидетели. Судей было трое, все старые, заслуженные советники, со строгими и недовольными лицами. Начались томительные формальности. Куглер Фердинанд, без определенных занятий, родился такого-то числа, умер… Тут выяснилось, что Куглер не знает даты своей смерти, и он сразу увидел, что такая забывчивость повредила ему в глазах судей, — и обозлился.
— Нет, — строптиво ответил Куглер.
— Попросите свидетеля, — вздохнув, сказал председатель.
Напротив Куглера оказался могучий, просто необыкновенной величины старец, закутанный в синее одеяние, усеянное золотыми звездами. При его появлении судьи встали; встал, помимо своей воли, совершенно очарованный Куглер. Только когда старец занял свое место, судьи снова сели.
— Свидетель, — начал председатель, — Боже Всеведущий, этот последний Сенат пригласил вас, чтобы вы дали свидетельские показания по делу Куглера Фердинанда. Вы, Всевышний, говорящий только правду, присягать не должны. Просим вас, в интересах судебного разбирательства, говорить только по существу, не отвлекаться и не останавливаться на подробностях и фактах, которые не относятся к делу. А вы, Куглер, не перебивайте свидетеля. Он знает все, и скрывать что-либо бессмысленно. Прошу свидетеля дать показания.
Сказав это, председатель удобно облокотился о стол, сиял золотые очки и, видимо, приготовился слушать продолжительную речь свидетеля. Самый старый член суда удобно расположился — поспать. Ангел-секретарь раскрыл книгу жизни.
Свидетель Бог слегка откашлялся и начал:
— Итак, Куглер Фердинанд. Фердинанд Куглер, сын фабричного служащего, уже с детства был испорченным ребенком. Ты, парень, доставил своим близким много неприятностей! Мать страшно любил, но стеснялся проявлять свои чувства и поэтому был упрям и непослушен. А помнишь, ты укусил отцу палец, когда он вздумал поколотить тебя за то, что ты воровал розы в саду у нотариуса?
— Это были розы для Ирмы, дочери податного инспектора, — вспомнил Куглер.
— Я знаю, — сказал Бог. — Ей тогда было семь лет. А ты разве не знаешь, что с ней стало потом?
— Нет, не знаю, — сказал Куглер.
— Она вышла замуж за Оскара, сына фабриканта. Он заразил ее дурной болезнью, и она умерла от аборта. Помнишь Руду Зарубова?
— Где он теперь?
— Он, дружище, стал моряком и погиб в Бомбее. Вы с ним были самые скверные мальчишки во всем городе. Куглер Фердинанд воровал уже в десять лет и постоянно врал, водил компанию с дурными людьми — такими, как пьяница и нищий Длабола; с ним он делился хлебом насущным.
Судья сделал знак рукой, мол, это к делу не относится, но Куглер застенчиво спросил:
— А… что стало с его дочкой?
— С Маржкой? — спросил Бог. — Та совсем опустилась. В четырнадцать лет она продавала себя, а в двадцать уже померла. И в предсмертной агонии вспоминала о тебе. В четырнадцать лет ты пьянствовал и удирал из дому. Твой отец совсем извелся от горя, а мать проплакала все глаза. Осквернил ты свой дом. А твоя сестричка, твоя прелестная сестра Мартичка, не нашла жениха, никто не захотел породниться с семьей преступника. Она и сейчас живет, измученная изнурительной работой, в одиночестве и бедности, униженная подачками милосердных людей.
— Что уже она делает сейчас?
— Как раз сейчас она пришла в лавку Влчека и покупает там нитки, потом будет шить до темноты. Помнишь эту лавку? Однажды ты купил там стеклянный, отливающий всеми цветами радуги шарик. Тебе тогда было шесть лет. В первый же день ты потерял его и никак не мог найти. Помнишь, как ты плакал от досады и огорчения?
— А куда же он закатился? — спросил Куглер, сгорая от любопытства.
— Под желоб. Ведь он лежит там и поныне, а с тех пор минуло тридцать лет. Сейчас на земле идет дождь, и стеклянный шарик перекатывается под струей холодной, журчащей воды.
Куглер склонил голову, потрясенный. Но председатель надел очки и сказал спокойно:
— Свидетель, мы должны перейти к делу. Убивал обвиняемый?
Бог-свидетель кивнул.
— Он убил девять человек. Первого в драке. За это он попал в тюрьму, где окончательно развратился. Второй жертвой была неверная любовница. Его приговорили к смерти, но он бежал. Третьим был старик, которого он ограбил. Четвертым — ночной сторож.
— Разве он умер? — воскликнул Куглер.
— Умер через три дня, — сказал Бог. — В страшных мучениях, и оставил после себя шестерых детей. Затем были убиты пожилые супруги: он зарубил их топором и нашел у стариков только шестнадцать крон, хотя у них было припрятано больше двадцати тысяч.
Куглер вскочил:
— Да где же, скажите, пожалуйста?
— В тюфяке, — сказал Бог. — В холщовом мешочке под соломой, где эти скряги прятали деньги, нажитые ростовщичеством. Седьмого он убил в Америке. Это был переселенец, земляк, беспомощный, как ребенок.
— Так они были в тюфяке, — прошептал изумленный Куглер.
— Да, — продолжал Бог. — Восьмым был прохожий, он случайно попался по дороге, когда за тобой гнались. Тогда у тебя, Куглер, было воспаление надкостницы и ты сходил с ума от боли. Чего только ты не натерпелся, парень! Последним был полицейский, которого ты убил перед самой своей смертью.
— Почему он убивал? — спросил председатель.
— Как и все люди, — отвечал Бог. — По злобе, от жадности к деньгам, преднамеренно и случайно, иногда с наслаждением, иногда по необходимости. Был он щедр и часто помогал людям. Ласков был с женщинами, любил животных и держал свое слово. Нужно ли еще говорить о его добрых делах?
— Спасибо, — произнес председатель, — не нужно. Обвиняемый, хотите ли вы сказать что-нибудь в свое оправдание?
— Нет, — ответил равнодушно Куглер, потому что теперь ему уже все было безразлично.
— Суд удаляется на совещание, — объявил председатель, и все четверо вышли. Бог и Куглер остались одни в судебном зале.
— Кто они? — спросил Куглер, показывая кивком головы на уходящих.
— Люди, как и ты, — сказал Бог. — Они были судьями на земле и теперь судят здесь.
Куглер грыз ногти.
— Я думал… Меня это не волновало, но я ожидал, что судить будете вы, потому что… потому…
— Потому что я Бог, — закончил великий старец. — Вот именно оттого и нельзя, понимаешь? Я все знаю, и поэтому вообще не могу судить. Ведь это невозможно! Как ты думаешь, Куглер, кто тебя в тот раз выдал?
— Не знаю, — удивленно ответил Куглер.
— Луцка, кельнерша. Донесла из ревности.
— Простите, — осмелел Куглер. — Вы забыли сказать, что я застрелил в Чикаго еще и этого мерзавца Тедди.
— Где там застрелил, — возразил Бог. — Этот выкарабкался и жив до сих пор. Я знаю, он доносчик, но в остальном, дружище, он добряк и страшно любит детей. Ты только не подумай, что на свете есть хоть один законченный негодяй.
— Почему, собственно, вы… почему ты, Боже, не судишь сам? — спросил Куглер задумчиво.
— Потому что я все знаю. Если бы судьи всё, совершенно всё знали, они бы тоже не могли судить. Тогда бы судьи все понимали, и от этого у них только болело бы сердце. Могу ли я судить тебя? Судьи знают только о твоих злодеяниях, а я знаю о тебе все. Все, Куглер! Вот почему я и не могу тебя судить.
— А почему… эти люди… судят и на небе?
— Потому что человеку необходим человек. Я, как видишь, только свидетель, но наказывать, понимаешь, наказывать должны сами люди… и на небе. Поверь мне, Куглер, это правильно. Люди не заслуживают никакой другой справедливости, кроме человеческой.
Тут вернулись судьи, и председатель Последнего Сената громко произнес:
— За девятикратное преднамеренное убийство, за ограбления, за недозволенное возвращение с места, откуда он был изгнан, за незаконное ношение оружия и за кражу роз — Куглер Фердинанд приговаривается к пожизненному заключению в преисподней. Приговор привести в исполнение немедленно.
Итак, следующее дело. Обвиняемый Шахат Франтишек здесь?
Преступление в крестьянской семье
— Подсудимый, встаньте, — сказал председатель суда. — Вы обвиняетесь в убийстве своего тестя Франтишека Лебеды. В ходе следствия вы признались, что с намерением убить Лебеду трижды ударили его топором по голове. Признаете вы себя виновным?
Изможденный крестьянин вздрогнул и проглотил слюну.
— Нет, — сказал он.
— Но Лебеду убили вы?
— Да.
— Значит, признаете себя виновным?
— Нет.
Председатель обладал ангельским терпением.
— Послушайте, Вондрачек, — сказал он. — Установлено, что однажды вы уже пытались отравить тестя, подсыпав ему в кофе крысиный яд. Это правда?
— Да.
— Из этого следует, что вы уже давно посягали на его жизнь. Вы меня понимаете?
Обвиняемый посопел носом и недоуменно пожал плечами. — Это все из-за того лужка с клевером, — пробормотал он. — Он взял да продал лужок, хоть я ему и говорил: «Папаша, не продавайте клевер, я куплю кроликов…»
— Погодите, — прервал его председатель суда. — Чей же был клевер, его или ваш?
— Ну, его, — вяло произнес обвиняемый. — А на что ему клевер-то? Я ему говорил: «Папаша, оставьте мне хоть тот лужок, где у вас люцерна посеяна». А он заладил свое: «Вот умру, все Маржке останется…» Это, стало быть, моя жена. «Тогда, говорит, делай с ним, что хочешь, голодранец».
— Поэтому вы и хотели его отравить?