Кетанда Ремизов Виктор
ОТЕЦ
Еле заснул Витька. Ходики тикали. Дед то затихал, то начинал громко храпеть в горнице. Витька переворачивался на другой бок, койка покачивалась и скрипела железной сеткой, а он все представлял себе завтрашний день. И улыбался, и шептал что-то в темноте.
Проснулся поздно – солнце вовсю светило в окна. Слез с кровати и, придерживая слетающие трусы, побежал в уборную. Дед уже дал зерна курам, подметал двор, пыхтя беломориной. Он его каждый день подметал и поливал водой – жара стояла. Витька вышел из уборной, бухнул дверью и закрыл на вертушку. Дед не любил, когда было не закрыто.
Он пробежал мимо дедовой метлы, но, понимая, что зря торопится и времени еще полно, задержался на крыльце:
– Дед, я цыганки нарву курям. И веников… Дед перестал мести. Недоверчиво поднял бровь.
– Где ж ты веников возьмешь? Ты ж говорил, что больше нет нигде?
– К мельнице схожу, мы с Колтушей червей копали, там полно.
Он забежал в дом, нашел рубашонку и, надевая ее, глянул на будильник. Было полшестого. Заскочил на всякий случай в горницу. Ходики показывали тридцать пять минут.
Он метнулся в сарай, схватил серп и полетел по улице. Стадо уже прошло. В дальнем конце пылило. Свежие лепехи блестели на солнце, и Витька старался не вляпаться. Перепрыгивал и делал зигзаги, как на велике. Он и всегда-то был шустрый и шагом ходить не любил, а тут торопился от радости, переполнявшей его изнутри.
Витька жил в городе, и каждый год его отправляли на лето к бабушке. Он был сообразительный и симпатичный мальчонка: черненькие глазки, темненький чубчик и чуть оттопыренные уши. Рассудительный такой, совсем, как дед. Но росточка небольшого. На их улице только сосед его Сашка Колтунов был ниже. Наверное, поэтому их и не пускали на речку. Соседские пацаны, когда хотели, бегали купаться, а Витька целыми днями слонялся по двору.
Но этим летом ему исполнилось шесть. Мама приезжала на день рождения с маленькой сестренкой, и они все вместе ходили на Гнилушу. Мама стояла по колени в воде, купала Светку, которая еще ничего не понимала, а только таращила глаза и плескалась. Мама видела, что он совсем уже большой. И хорошо умеет плавать. По-всякому – по-собачьи и на спинке… И разрешила ходить с ребятами.
А сама почему-то каждый вечер плакала с бабушкой. Витька думал, что она боится за него и, пока она гостила, на речку не ходил.
Но когда мама уехала, Витька с Колтушей облазили всё. И Гнилушу, и Казачку, и даже ездили, когда дед давал свой велосипед, на дальние омута на Хопре. У Колтуши был подростковый «Орленок», а Витька засовывал ногу под раму и крутил, изогнувшись, дедов.
Витька принес много травы. Этого хватило бы на два дня, но дед всю ее связал пучком и подвесил в курятник. Витька обычно такие вещи не пропускал, но теперь снисходительно смолчал – у него было очень хорошее настроение, а дед был не в духе. Все делал медленно, думал о чем-то и курил одну за другой.
Потом Витька долго ел оладьи с молоком. Поставил перед собой будильник и ел. Оладьи подгорели. Некоторые прямо дочерна. Всё из-за деда, понимал внучок. Он, когда с травой вернулся, слышал, как они опять ругались с бабой.
Они обычно очень смешно ругались, Витька в это никогда не верил. Баба чаще всего что-то тихо и сердито выговаривала деду. А ему и было за что. Пойдет в магазин за молоком – бидончик молочный забудет, вернется, бидончик возьмет, гаманок с деньгами оставит. И смех и грех – совсем из ума выжил. Дед ей не отвечал. Смотрел, как телок, улыбался глупо, и только кивал своим большим носом. Вроде как: давай, говори-говори. А то брал в охапку и прижимался щекой ей ко лбу. И пел какую-нибудь самодельную частушку:
- Ой, ты Верочка моя,
- Вера Златова,
- Что ж не любишь ты меня,
- Конопатого!
И смешно притопывал ногой. И баба переставала ругаться, улыбалась и толкала деда в толстый живот.
Но в этот раз дед за что-то ругался на дочь, а у бабы слезы текли по-настоящему, и оладьи пригорели.
В девять Витька отыскал деда в сарае. Тот, надев очки на резинке, подшивал валенок.
– Дед, пойдем на станцию встречать… пока дойдем.
Дед доделал отверстие в толстой подметке, воткнул шило в верстак, долго смотрел на дырку, потом поднял голову на Витьку. Глаза за очками были большие и ненормальные, как у совы.
– Рано еще… я вот… надо нитку эту дотянуть, не бросать же. – он засунул толстую иголку в только что сделанное отверстие. – Дойдет он, не маленький. Иди-ка, посмотри, что нанесли-то? Слышишь, пестрая орет. Опять где-нибудь снесла?
Витька любил собирать яйца. Пеструха была у них одна, неслась коричневыми яйцами и редко когда в гнезде. Интересно было искать. Но не сейчас.
– Я тогда один пойду, – начал Витька строгим голосом, но дед неожиданно легко согласился.
– Иди. Только через пути не ходи.
– Витя! – позвала бабушка с крыльца.
– Чего? – он шел к ней, а сам думал, поехать на велосипеде или пойти пешком. На велосипеде хорошо было бы.
– Иди рубашку чистую надень. И сандали… где сандали-то дел?
Пока умывался, надевал рубашку и искал сандали, времени совсем осталось мало – поезд приходил в девять двадцать пять. Витька схватил велосипед, выкатил за калитку, закрыл ее и, встав на педаль, начал уже было толкаться, как увидел, что заднее колесо гремит по земле ободом. Он изругал деда, который обещал, да не заклеил камеру, и, совсем уже торопясь, покатил негодный велик обратно во двор.
Он пробежал их улицу и свернул к станции. Дома кончились, тропинка, слегка петляя, вела сквозь высокий зеленый бурьян с шершавыми листьями и колючими шишками, из стволов которого они делали копья, когда играли в индейцев. Заросли тянулись до самых железнодорожных путей.
За одним из поворотов Витька увидел отца.
Он шел с рюкзаком за плечами и удочками в руках. Витька наддал еще и с разбега кинулся к нему на шею. Прижался крепко к колючей щетине, потом отстранился, посмотрел в улыбающиеся, темно-карие, такие же, как у него, глаза и поцеловал. Сначала одну щеку, потом другую, потом – подумал еще, что совсем, как малыш, – но много и часто в подбородок с ямочкой. Маленький, он так его целовал. Сначала его, потом маму, потом снова его. Отец улыбался, крепко прижимал сына и слышал, как стучит его сердечко.
Домой Витька вел отца за руку. Рассказывал про все. Как он плавает, про рыбалку, как они с дедом ходили, да ничего не поймали, и все оглядывался на драчуна Сашку Гомона – тот подсматривал, спрятавшись за калитку. Отец у Витьки был большой и сильный. И удочки были настоящие, бамбуковые. А у Гомона вообще отца не было. Был, правда, старший брат, но и тот одноногий. На костылях.
– Здрасте, Вер Иванна! – Отец, нагнувшись, вошел в кухню.
Бабушка, подняла на него глаза, в которых почему-то стояли слезы, закачала головой – ой Миша, Миша – и ушла в горницу. Деда дома не было. Ну совсем дед бабу довел. Совсем разругались. Даже отцу вон жалуется. Витька нахмурился, показывая отцу, как он недоволен. И руками развел.
День тянулся долго. Они накопали червей на завтрашнюю рыбалку, запарили зерна на прикормку, приготовили удочки. Камеру заклеили. Два раза ходили в магазин. Деда так и дождались. Вечером уже пошли на старицу купаться. Колту-ша не пошел – больной лежал, с горлом.
Витька первым разделся и забежал: вода была парная. Прямо горячая. Он нырнул и немного проплыл под водой, потом попробовал на размашки, но так у него не очень хорошо получалось, и он немножко хлебнул и закашлялся. Отец поймал его за руку, посадил на шею и поплыл на глубину. Он всегда так делал. Мама боялась, а Витька совсем не боялся. Отец плыл почти без напряжения, отфыркивался и широко загребал руками. К берегу они возвращались рядом. Витька по-собачьи, а отец на боку. Следил за ним. Показывал, как надо грести по-морскому.
– А маму ты почему не научил плавать? – спросил Витька, когда они обсыхали на травке, на вечернем солнышке.
– А? – отец задумчиво глядел куда-то в золотистый лес на другом берегу.
– Мама же совсем не умеет плавать. Научи ее! Отец задумчиво посмотрел на сына, вытер руки о траву и достал сигареты.
– Да, – как будто согласно кивнул и опять посмотрел на Витьку так, будто никогда его не видел. И потрепал Витькин чубчик.
Они полежали молча.
– Ты на них не обижайся, – вспомнил Витька про деда с бабой, – они со вчерашнего дня ругаются. Как дед с почты вернулся, так и ругаются. Наверное, он опять пенсию потерял. В тот раз почтальон принес, он ее засунул в коробку с гвоздями и забыл. А все ругал бабу, думал, что она спрятала. И сейчас тоже… маму ругает чего-то. Мама не сказала, когда приедет?
– Теперь уж когда забирать тебя будет. Одевайся, пойдем.
Пока они шли, солнце село и стало быстро темнеть. Окна зажелтели в избах. Дымом потянуло от летних кухонь, щами и картошкой. Люди вечерять садились.
Витька шел и думал, как они сейчас вернутся и тоже сядут за стол. Он очень любил гостей.
Весело бывало. Дед все время говорил тосты, шутил, пел нескладно, но так громко, что баба в сердцах одергивала его, чтоб не мешал. А сама пела хорошо. Красиво. Как мама. В конце концов дед совсем напивался и, когда всё убирали со стола и садились играть в карты, всё время проигрывал. Витька и сейчас ждал, когда они сядут играть. Он бы сел в пару с отцом. И отец увидел бы, как он хорошо играет.
В доме было темно. Баба лежала в горнице с полотенцем на голове. Дед был в сарае. Свет у него горел. Витька забежал.
– Дед, ну вы что! Отец же приехал! – зашипел строго.
Дед ничего не делал, просто сидел, задумавшись у верстака. Встал при виде Витьки, посмотрел на него и снова опустился на табуретку. Витька подошел, присел деду на колено, обнял рукой за шею. Дед всегда любил такое, но теперь только прижал его к себе и даже не улыбнулся. Они еще посидели, потом погасили свет и вышли на улицу. Отец курил на завалинке. Поднялся навстречу тестю.
– Здорово, Федор Савелич!
– Здорово, зятек, – дед подал руку, на которой не хватало двух пальцев. – В саду пойдем сядем, мать расхворалась вон. Давай, Витька, помогай. Там она наготовила.
Они сели за стол под старую яблоню. Мужики выпили по полстакана. Закурили молча. Витька ничего не понимал. Отец-то и всегда был молчаливый, но деда не угадать. Молчит как в рот воды набрал.
Витька болтал ногами под лавкой и наблюдал, как мошки от лампочки падали в холодец, в горчицу и деду в стакан. Комары звенели, он смачно хлопал по голым коленкам и чертыхался по-взрослому. Думал, что бы такое можно было рассказать. Хотел рассказать деду, куда они завтра пойдут рыбачить, даже уже и рот открыл, но почему-то не стал.
– Ешь, чего не ешь, – ткнул дед культяшкой в тарелки, – бабка кому готовила.
Налил еще водки.
– Ну, давай, с добрым свиданьицем. – сказал ехидно и, не дожидаясь отца, выпил. Свернул пучок зеленого лука, положил на хлеб и, придавив сверху салом, откусил сразу половину. Стал жевать, глядя на стол.
Витька взял пирожок, разломил, внутри была капуста с яйцом. Он встал и пошел на кухню за молоком. Заодно налил и квасу в большую кружку, чтобы с мужиками чокаться. Возвращался обратно осторожно, стараясь не плескать.
– Чисто кобель ты, Миша, люди так не делают, – услышал негромкий, строгий голос деда, – человеку терпелка на что-то дана.
Когда Витька допил молоко, его отправили спать. Да ему и самому не интересно было. Даже скучно немного. Дед шуток не шутил, частушек не выдумывал, а наоборот, как будто ругался на отца. Как на маленького. Говорил, что теперь все с жиру сбесились, рассказывал, как на войне тяжело было, как он раненого командира с поля боя вынес, тряс оторванными пальцами. Витька все эти рассказы знал, да и отец тоже. Отец молчал, катал хлебный катушек по клеенке. Один раз только поднял на деда глаза:
– Не поймешь, ты меня, Федор Савелич, чего и говорить-то об этом.
– А о чем тогда?! – взъярился дед. – Давай о бабах! Повидал их! От тебя не отстану! Да только не упомню ни одной, слава те Господи! Нет их в моей старой жизни, понимаешь ты, я думал сегодня об этом – совсем нет! А старуха моя есть! Дети! Внуки вот! Ты этого не понимаешь! Разбросался! – Дед отвернулся в сторону, но тут же снова прищурился на отца. – Ему-то, – ткнул он в Витьку, – что скажешь?! Ты же для этого приехал?! Скажи! Я послушаю!
Тут Витьку и отправили. Отец отвел.
Проснулся он первым. Не по будильнику. Сам встал. Когда за окнами чуть засерело. «Как раз», – понял, и растолкал отца.
Свежо было. Край неба за селом, в той стороне, куда они шли, только-только начал светлеть.
Когда Витька ходил с Колтушей, они всегда загадывали, если до Гнилуши успеют, пока солнце не выйдет, будет клев. Иногда и бегом приходилось навернуть. А последний раз Витька потихоньку загадал, если успеют, то отец приедет, как обещал. И отец приехал.
Но сегодня они успевали. А от Гнилуши до Хо-пра рукой подать. Дед рассказывал, что Гнилуша раньше была Хопром, но потом отделилась и сделалась Гнилушей.
– Дед совсем без памяти стал, – вздохнул Витька, копируя бабку, – то у него на войне плохо, то хорошо… Напился и врет деду Ефиму, что он двух командиров на себе нес. И оба живые. И что ему потом два ордена выдали. А он же одного. И того всего изрикошетили. Сам мне говорил, что он специально его себе на спину положил, чтобы не убило. Вот и не убило. Только руку и плечо. И ногу.
Он посмотрел на отца. Отец был большой. В два раза сильнее деда. Если бы он воевал, орденов у него больше было бы.
– Прав твой дед, сынок. – Отец шел, не глядя на сына. Прищурился куда-то в конец улицы. – Все правильно. И ты его слушайся. Вырастешь, тоже… наверное, поймешь. – Он замолчал на минуту. Витька видел, что он еще что-то хочет сказать, но не говорит. – И про войну тоже. Ты вон своего другого деда и не видел… Убило его.
Помолчали. Молча шагали. Каждый о своем думал.
– Как же убило? – спросил вдруг Витька. – Баба Настя маме говорила, что он вас бросил к другой женщине. И письмо она получила от другой женщины?
Отец остановился, отпустил Витькину руку и полез за «Примой».
– Не бросил. Может быть… искалечило его, вот он и не захотел возвращаться. У него, вроде, ног не было. Я не знаю. Маленький тогда был. Как ты. Не видел я никаких писем.
Отец прикурил, взял Витьку за руку, и они снова зашагали.
– А как же деда Петя?
– Но… он же тебе неродной.
– А тебе родной?
Отец улыбнулся, было, но Витька был серьезен.
– Ну… родной, конечно. Мама за него замуж вышла, и он нас вырастил. Но… мой отец-то… настоящий. деда Вася.
Витька помолчал, соображая.
– Все равно. – добавил упрямо.
– Что все равно?
– Он мне тоже родной.
– Кто?
– Деда Петя! А деда Вася мне неродной. Я же его не видел!
Рыбак на велосипеде обогнал их. Длинные удилища, подвязанные к раме, вздрагивали тонкими кончиками. Звонок на кочках позвякивал сам собой.
Они и не заметили, как миновали старицу и теперь шли по лесной дороге к Хопру. Лес был дубовый, просторный, залитый свежим утренним солнцем. Узорчатые тени падали под ноги. Витька скакал, стараясь попадать на солнечные пятнышки. Вдоль дороги росла высокая трава и цветы. Сухощавый, невысокий мужик, голый по пояс, косил недалеко.
С-с-ши-н-нь. С-с-ши-н-нь. С-с-ши-н-нь. – отдавалось в лесу. Когда они поравнялись, мужик перестал косить, оперся двумя руками на черенок и стал смотреть на них. «Завидует, – понял Витька. – Видит, что мы на рыбалку идем».
– А ты косить умеешь? – спросил он отца.
– Умею.
– А картошку окучивать?
– И картошку.
– Я тоже умею. Мне дед маленькую тяпку сделал. Мы с ним. Баба не может. У нее ноги больные.
Кузнечик с треском вылетел из травы, сделал длинную дугу и сел прямо перед Витькой на чистую, укатанную до черного блеска колею. Витька коршуном на него упал, да промазал, стал красться и еще раз промазал. Кузнечик улетел далеко, и Витька вернулся к отцу.
– Синекрылка, – сказал он, сделав безразличное лицо, – на таких не клюет. У них яд коричневый. Надо желтокрылок наловить зеленых. На них клюет.
– А что же на них клюет?
– Как что? Ты не знаешь?! – Витька забежал вперед, заглядывая отцу в глаза. – Язи! Голавли! Хочешь наловим? Под мостом полно голавлей. Вот такие.
Они отошли от дороги и стали обследовать луг. Роса еще не высохла, кузнечики были вялые и не спугивались. С трудом поймали они три штуки. Витька поймал синекрылку.
– Ты же говорил, они ядовитые?
– Ну пусть, – Витька осторожно, чтобы другие не вылезли, засовывал серого толстопузого кузнеца в спичечный коробок. Кузнечик сердито шевелил усами и пускал коричневую слюну.
Вскоре дорога спустилась в прибрежный ивняк, резко запахло речной свежестью, и отец с сыном вышли на реку. Берега были высокие, кудряво и густо заросшие ивой, черемухой, дубами и огромными старыми тополями.
Неглубокий перекат перед ними радовался солнечному утру, болтал о чем-то и весело скакал по цветным камешкам и золотистой ряби песка. Тихие камыши, прибрежная трава искрились росой. Из гулкой тишины леса раздавался крик кукушки. Отец щурился на воду, на солнечные зайчики и чуть заметно улыбался. «Кукушку считает, – догадался Витька, – загадал чего-нибудь и считает».
Река неторопливо закручивала мягкие водяные травы, и вскоре уходила в дремотный и ленивый омут. Ласточки падали с золотых небес в лесную тень, чиркали клювиками по гладкой поверхности и снова радостно взмывали выше высоких тополей.
Витька видел все это сто раз, но все же стоял, держа отца за руку, и ждал, пока тот насмотрится.
– Во-он там, – показал он на другой берег. – Там лещей ловят. Мы с Колтушей пробовали, но у нас удочки короткие. А у тебя же длинные?
Отец снял брюки, посадил сына на шею, и они перешли. Вскоре тропинка вывела их на укромный тенистый песчаный пляжик, еще мокрый от утренней росы.
Отец размотал и забросил донки, подвесил маленькие колокольчики, и они уселись на бревнышко. Витька совсем как взрослый подпер кулаком подбородок и решил терпеливо ждать – понятно же, что большая рыба быстро не клюнет.
Он следил за длинненьким ивовым листочком, который, изогнувшись, лежал на поверхности, почти ее не касаясь. Сначала листочек медленно, как гордый кораблик, плыл по течению, потом попал в водоворот и теперь кружился в растерянности. Не зная, как выбраться. Отец курил и тоже смотрел на листочек.
Он хотел сам все рассказать сыну. За этим и приехал. И вот теперь не мог. В городе много раз представлял себе этот разговор. Думал, посадит сына напротив себя, возьмет за плечи и поговорит. И все объяснит. Но у него и там-то, когда Витьки не было рядом, ничего не получалось. Он представлял наивные любящие Витькины глаза и дальше этого не мог двинуться в своем объяснении. Вся его решимость насчет своей новой любви и новой семьи куда-то девалась.
Можно было, конечно, ни с кем не видеться. Ни с Витькой, ни со Светкой, которая своей крошечной любовью и радостью просто выворачивала его наизнанку, но так он не мог. И к Витьке ехал, надеясь, что тот его поймет и простит, и они договорятся видеться как можно чаще. И у него поднималось настроение, и он сам начинал верить, что они будут видеться часто. Почти каждый день.
Он курил, чувствуя, как подрагивают руки, посматривал на сына и мысленно разворачивал его для разговора, но Витька почему-то никак не разворачивался. Листочек выбрался и уплыл уже за кувшинки, и теперь Витька вцепился взглядом в тонкую темно-синюю стрекозу с бархатными крылышками. Он сто раз пытался поймать таких, но они все время летали над водой. Витька быстро глянул на отца – не поможет ли, потом снова на стрекозу, но, вдруг бросил ее и уставился на отца. Странный он был сегодня. Не похож на самого себя.
Отец отвернулся и полез в рюкзак. Ничего ему там не надо было. Он пошарил бесцельно и, совсем уже не выдерживая, встал и пошел по тропинке.
– Ты куда? – зашептал Витька.
– Сейчас, – ответил отец, не оборачиваясь. Витька стал внимательно смотреть на донки.
Хорошо, если бы клюнуло, пока отца не было. Он бы сам вытащил. Донки молчали. Маленькие колокольчики, подвязанные к лескам, поблескивали на солнце и чуть покачивались, но не звенели.
Неподалеку у камышей плеснулась крупная рыба, потом еще раз. Витька встал и побежал за отцом сказать про большую рыбу.
Отец сидел на соседнем рыбацком местечке, курил и смотрел на речку.
– Ты чего, – спросил Витька растерянно, – тебе у нас не нравится?
Отец вздрогнул, нахмурился, но улыбнулся через силу и притянул его к себе.
– Ты чего? – Витька внимательно рассматривал лицо своего отца – глаза улыбались, но грустно-грустно, а в уголках было мокро – он никогда такого не видел. – По маме соскучился?
– Ничего. У нас с тобой отличное место. Я в детстве рыбачил на такой же речке. С братом.
– С дядей Сашей?
– Ну. И с отцом иногда. Но я его плохо помню. Помню, что он строгий был.
– А ты тоже строгий!
– Я?!
– Конечно! – удивился Витька, что отец этого не знает.
Они глядели друг на друга. Нежно и жалеючи. Жалели друг друга. Только разная это была жалость. Витька просто любил, а отец… тоже, конечно, любил. В том-то и дело. И от этого ему было совсем плохо. А Витьке – нет. Витьке не было плохо. Как же ему могло быть плохо, если отец был рядом.
Нежный, но настойчивый звон заставил их очнуться. Они прислушались, удивляясь этому странному металлическому переливу, стелющемуся по реке, но вдруг заторопились разом и наперегонки бросились к донкам. Одна из них уже была сорвана, и колокольчик полз к воде.
– Подсекай, – показывал отец, размахивая рукой.
Витька схватил леску, дернул и почувствовал, как его прямо потащило в воду.
– Ух-х! – Он вцепился двумя руками, глаза были полны ужаса и счастья. Был бы он один, по-настоящему испугался бы.
– Большая?!
– Ну!..
– Тащи! Не давай слабину!
Это был огромный язь. Красноперый и черноспинный, желтоватым серебром заходил, завозился на мели, у самого берега. На песок уже подтащил его Витька. Отец шагнул в воду, чтобы помочь, хотел было ухватить рыбину руками, но язь отчаянно рванулся и оборвал крючок. И медленно поплыл в глубину. Отец растерянно смотрел ему вслед, а Витька заревел. Он продолжал вытягивать леску, на которой уже ничего не было, и громко ревел. Слезы текли по щекам, он вытирал их и все смотрел в глубину. И столько горя было в его глазах, что отец невольно рассмеялся и прижал его к себе.
– А-а! ы-ы! – не унимался Витька, вздрагивая всем телом.
– Ну-ну! – Отец большой рукой гладил его худенькие лопатки и ежик на затылке. – Бог с ним. Еще поймаем.
– Не пой-май-ем! – тер Витька слезы. – Такого уже н-нет…
– Ну все, все. Вот сейчас увидишь. – Отец достал коробку и стал привязывать новый крючок.
Витька потихоньку успокаивался. Сидел на бревнышке и иногда судорожно вздыхал, глядя на песчаное дно, уходящее в зеленую глубину. Потом вдруг сказал тихо и решительно:
– Ну и пусть. Там ему лучше!
Отец удивленно и даже тревожно посмотрел на сына.
– Там он плавает. Видел, какой он прекрасный, – у него снова набухли глаза. Он вздохнул тяжело и прерывисто. – Жалко, деду не показали. Дед говорит, что ты подлец. Вот показали бы… узнал бы тогда!
К обеду солнце разошлось. Палило нещадно. Они сидели в тени старой-престарой неохватной ветлы, и все равно было жарко. Витька то и дело купался. Это, конечно, пугало рыбу, но в садке у них уже плавало два хороших подлещика, несколько плотвиц и с десяток окуней. Столько Витька никогда не ловил. Жалко, что Колтуша заболел, а то бы и он посмотрел.
Потом уху варили. Витька бегал за дровами, помогал рыбу чистить, рассказывал отцу, как надо жарить пескарей на прутике.
Потом ели. Никогда Витька такой ухи не ел. Два раза добавки просил и объелся.
Рыба уже давно не клевала. Ни на донки, ни на удочки. И они стали собираться.
Витька шел по лесной дороге, мысленно разговаривая с Колтушей. Рассказывал, как забрасывать донки, как варить уху. Предлагал всегда брать с собой котелок. Но Колтуша заспорил, кто его будет нести? Витька сначала сказал, что он, но это было несправедливо, и они решили, что по очереди. Он отстал от отца. Шел, размахивая руками.
– Ты с кем там воюешь? – остановился отец.
– Ни с кем… – взял Витька его за руку, – а ты когда уедешь?
Отец должен был ответить «завтра», потому что на послезавтра у него уже были взяты совсем другие билеты. Два. Прижавшись друг к другу они лежали сейчас в кошельке в кармане рубашки. Но он молчал. Глянул лишь мельком в темные Витькины глазки и совсем ушел в свои мысли. Дорога пылила. В рюкзаке за его широкой спиной ложки позвякивали о пустой котелок.
Едучи сюда, к Витьке, он думал, что у него есть выбор. Что просто надо взять себя в руки, все хорошо обдумать и как-то так сделать, чтобы никто не пострадал. Все это время он конструировал внутри себя какую-то особенную конфигурацию… какой-то такой мир, который бы всех устроил.
У него не получалось. Выбора не было. И от понимания этого внутри у него все путалось, горело и рушилось вместе с теми двумя билетами. И только маленькая Витькина ладошка, державшая его палец, имела незыблемый и ясный смысл.
Отец остановился. Прикурил сигарету.
– Я тебе все снасти оставлю. Сам будешь ловить. С… это. с Колтушей.
– Все?!
– Все, – ответил отец уверенно и даже как будто весело.
– И котелок?
– И котелок!
Витька о чем-то подумал.
– И ножичек перочинный? – спросил осторожно.
Отец остановился, снял рюкзак, достал из карманчика ножик и протянул сыну. Ручка была темно-синяя. Перламутровая.
– Держи!
Витька ничего не понимал. Раньше отец даже трогать его не разрешал.
– А я не обрежусь?
– Не-ет. Ты же уже большой.
Конечно, большой, думал Витька, ощущая в руке приятную гладкую тяжесть. Один на речку хожу. Плаваю. Уху варить умею.
Лес кончился. Показалась Гнилуша. Пацаны разгонялись и с криками прыгали в воду с обрывчика. На всю старицу орали.
– А уедешь когда? Отец помолчал.
– Завтра… наверное.
Витька покрепче взял отца за руку, шагал широко и ничего не говорил. Даже не заплакал, хотя и очень хотелось.
КАРТИНА
ДЭЗовский слесарь Сергей Назаров нарисовал картину. Случайно вышло. Пришел домой пообедать, а тут внук сидит, мучается с акварельными красками – в школе велели нарисовать осенний пейзаж. Дед задумался, сначала только за спиной стоял, советовал, потом сам за кисточки взялся. Внук уже давно на тренировку убежал, а он все щурился в окно. Срисовывал их старый, заросший и слегка запущенный московский дворик.
И у него получилось. Он сидел на кухне, пил чай и рассматривал рисунок. Все, в общем, так себе вышло, но куст сирени, который он сам лет десять назад посадил у забора, как живой стоял. Осенний, прохладный, с вечерним солнцем на листьях. Назаров мыл кисточки и хитро, с каким-то глупым превосходством его рассматривал. Он понимал, нет, он даже точно знал, в чем дело. Этот куст был самым темным и, чтоб воду в банке лишний раз не менять, он заливал его последним, и руки уже кое-что вспомнили. И руки, и глаза. Он уже не торопился, внимательно его рассмотрел и увидел интересный силуэт. Куст был упрямый, несмотря на позднюю осень весь в зеленых, чуть скукоженных листьях, сквозь которые просматривались тонкие серые побеги. Часть их гордо стремились вверх, другие устало изогнулись к самой земле. «Переломает эти-то… зимой», – жалел Назаров, намечая карандашом пропорции. Он взял самую мягкую беличью кисточку, обработал ее лезвием и ножничками, как когда-то учили, и тщательно все отделал, выписывая листочек за листочком. И у него получилось. Назаров смотрел акварель, рассеянно грыз ногти и тихо улыбался.
Он никак не мог уснуть в тот вечер, казалось, что теперь понял, как надо, что-то большее понял, чем знал когда-то, и очень хотелось нарисовать все хорошо. Весь дворик. Он готов был встать, и прямо сейчас попробовать, но стеснялся. Что свои-то скажут? Ошалел, скажут, на старости лет. Выйдут сонные в кухню, и всё увидят. Неловко.
Он тихо вставал, стараясь не разбудить жену, ходил курить и вспоминал старенького школьного учителя рисования в черных нарукавниках и зеленом берете, который хвалил его и говорил, что ему обязательно надо идти учиться. Но куда бы он тогда пошел? Назаров и теперь этого не знал. А ведь мог бы, наверное. Все время ведь рисовал. В школе… в армии служил художником в политотделе дивизии – плакаты рисовал – там тоже хвалили. Потом, после армии, как обрезало. Работал, женился и уже не рисовал. «Странно, – удивлялся он, – ни разу в жизни не сделал ни одного пейзажа, ни одного портрета настоящего. А ведь мог же».
Назарову было пятьдесят четыре. Невысокого роста, худой, светловолосый и светлолицый мужик. Довольно обычный с виду. Только глаза у него были темно-синие. Брови светлые, будто выгоревшие, а глаза такие, что люди иногда нечаянно, но жадно вглядывались в них так, что он терялся. А бывало, и сам так же, неожиданно долго смотрел в зеркало и вдруг начинал видеть огромную темную синеву вокруг. У него от страха и какого-то необъяснимого чувства перехватывало дыханье, он даже готов был шагнуть в эту синеву, но всякий раз приходил в себя и потом долго думал, что же это было? Море, небо? Но это было ни то и ни другое. Это был темно-синий, хорошо, ровно смешанные кобальт и черный.
Они с женой жили вместе с дочкой и двумя внуками – Антоном и Машенькой – в их старой квартире, бывшей коммуналке, в Арбатских переулках. Назаров, как на фабрике перестали платить, ушел слесарем в свой ДЭЗ. Его здесь все знали, и он всех знал. Он не пил из-за язвы и зарабатывал неплохо.
На следующий день Назаров, сам не понимая, как получилось, пошел в «Лавку художника» и купил краски в тюбиках и бумагу. И мольберт. Все это было настоящее, стоило дорого, даже пришлось занять денег. Антону ведь тоже надо – пусть учится. Домой сразу не взял, постеснялся, положил к себе в бендешку. Понес после обеда, когда дома могли быть только внуки.
– Антоха, смотри, чего я тебе принес, – зашумел прямо с порога.
Дома никого не было. Назаров распаковал мольберт, поставил к окну, погладил ладонью гладкую поверхность, постоял, подумал о чем-то и прикрепил кнопками ватманский лист. Взялся было за краски, но отложил, позвонил в контору и сказал, что заболел. Желудок что-то прихватило. Краски интересно пахли, чем-то нежным, кисленьким. Он выдавливал их прямо на бумагу. По чуть-чуть. Размазывал пальцем, смачивал водой, смешивал. Смотрел за окошко и грыз ногти на левой руке.
Больше месяца он рисовал этот уголок, а все что-то не выходило. Не нравилось. Деревья почти совсем облетели, но он уже наблатыкался вовсю, легко рисовал по памяти. Каждый вечер сидел, телевизор совсем перестал смотреть. Жена сначала не понимала, потом заинтересовалась, обсуждали вместе, но потом перестала понимать, а иногда и злилась: совсем мужик долбанулся – картинки целыми днями рисует. Да ладно бы картинки, а то одну и ту же.
Но он нарисовал. Пейзажик, кажется, получился что надо. Непонятно почему, но вроде получился. Всем понравилось, даже жене. На другой день он сделал его же, тот же дворик, только уже под снегом. Получилось. Сразу хорошо вышло. Денек, правда, был грустный и пасмурный, но какой уж был. Назаров глазам своим не верил, но все было на месте, и он снял акварель с мольберта и сел под лампу. Татьяна подошла, вытирая руки о передник. Долго стояла смотрела из-за спины. Назаров не выдержал и повернулся. И жена смутилась. Во взгляде ее было тихое, испуганное удивление. Растерянным было ее лицо. Будто она Назарова первый раз в жизни видит.
Жизнь, однако, шла как обычно, Назаров ходил на работу, но сам все время думал, что бы еще написать. Дворов-то вокруг было полно, можно было бы, конечно, попробовать. Но как это я усядусь – знакомых полно. Да и что в этом интересного? Двор и двор. Ходил в библиотеку, подолгу смотрел альбомы известных художников – там тоже все было просто. Измучился совсем.
Так он маялся недели три – никак ничего не мог начать. Ездил за город с мольбертом, но декабрь стоял морозный, и краски замерзали. Да и не в них дело было. Чего-то Назаров не понимал, психовал потихоньку да на кухне сидел по ночам. Он не понимал даже того, чего он собственно понять-то хочет?
В конце декабря – субботнее утро было – позвонила начальница и попросила сходить на Гоголевский бульвар, что-то там в подвале потекло. Назаров пошел за инструментом в бендешку, посидел, нервничая, и понял, что все это не просто так. В этом старом доме на Гоголевском жил художник Харламов. У него была большая мастерская на верхнем этаже. Назаров еще помогал ему свет монтировать – сотню лампочек под потолком тогда укрепили на специальной подвеске. Он забежал домой, взял два своих пейзажа. Может, его еще дома не будет?
В подвале часа полтора провозился, что-то все из рук валилось, испачкался, конечно. Подумал пойти переодеться, но плюнул и пошел как был.
Дверь открыл сам художник. В синих рабочих штанах, заляпанных красками, старой футболке и тапочках на босу ногу. Заспанный, явно с похмелья.
– Заходи, – бросил он Назарову, и пошел по темному коридорчику в мастерскую. – Что стряслось?
– Да, так, ничего, я вот зашел. Здрасте. – Назаров шел за ним, волновался ужасно и не знал, с чего начать. А главное, забыл со страху, как его зовут.
Харламова звали Владимир Васильевич. Это был невысокий, нестарый еще, крепкий мужик. Глаза мутноватые и невыспавшиеся, но все равно такие мягкие и умные, что Назарову было неудобно смотреть.
– Погоди-ка. – художник вышел, хлопнул где-то дверцей холодильника и вернулся с тремя бутылками пива.
– Не-не, спасибо – очнулся Назаров, – я… не пью. Язва. Я вот тут, – отнимающимися руками вынул акварельки из пакета, – хотел это.
Назарову совсем худо стало, когда его листочки выползли на свет божий – вокруг было полно картин. Больших, маленьких и очень больших.
Харламов выпил стакан, наморщил лоб, прислушиваясь к себе, тяжело опустился на стул и взял в руки рисунки.
– Садись. Нет, дай-ка вон очки.
Он долго рассматривал. Сначала смотрел «Осень», потом «Зиму», потом снова взял «Осень». Назаров не знал, куда себя деть. Волнение под самое сердце подкатило. Не мог ждать. То ему казалось, что Харламов просто еще бухой и ничего не соображает, то вдруг становилось стыдно, что вообще приперся с этим.
Владимир Васильевич снял очки и внимательно посмотрел на Назарова.
– Это ты сделал?