Дети Барса Володихин Дмитрий
Первосвященник Сан Лагэн выгнал из шатра всех, потом посмотрел сурово и велел убраться подальше, мол, лишние уши не нужны, позовет, когда следует. Лан Упрямец кликнул энси царской охраны Уггал-Банада. Тому никто не мог отдавать приказы, кроме самого царя. Эбих посоветовал ему утроить стражу вокруг шатра и менять часовых вдвое чаще, чем обычно. Тот кивнул утвердительно, и вскоре в темноте раздалось деловитое бряканье оружия, приглушенные голоса десятников – словом, строгая воинская суета, как и бывает при смене стражи.
Бал-Гаммаст со всеми вместе ждал, когда кончится обряд. Луна стояла высоко, яркие, крупные звезды стелились низко, от солдатских костров плыл нестройным гомон, а здесь, у шатра, ни слово, ни какой-нибудь резкий звук не дырявили душное полотно ночи. Невесть откуда пришли к царевичу затейливые мысли, никем не сказанные и не написанные, однако ж посетившие его, как путники посещают заброшенный дом, не спрося разрешения у сгинувших неведомо когда хозяев. Бал-Гаммаст почуял на языке неприятный кислый привкус ломающегося времени. До полуночи победа владела землей Алларуад, после полуночи придет мутное колыхание черноты, приторный аромат падения. Кто сказал, что металл не пахнет? Просто его запах не хочется чувствовать. Полночь. Полночь над полем недалеко от славного города Киша делит сезоны бесконечно долгой судьбы, словно межевой знак кудуррат, указывающий границы двух земельных наделов. Как долго В Царстве стояла благословенная сушь! В полночь оборвется струна, придет сезон краткого и беспокойного зноя, а вслед за ним явятся дожди, ветра и холод. Где-то далеко на Полночь, за горами и за другими горами, за пустыней и за великими реками, говорят, лед падает с неба, когда землей – правит холодный сезон. Они там, в месяцах и месяцах пути, называют это словом «зима».
В стране Алларуад не бывает зим, но царевич почувствовал, что это такое – зимний ветер, холоднее льда… у самого сердца.
Первосвященник выглянул наружу.
– Государь Донат зовет вас всех.
Отцовское лицо бледно, лоб испещрили капельки пота, одежда заляпана кровью. Ему некогда было переодеться? Или незачем…
– Объявляю… волю Того, кто во дворце. Мой… старший сын… Апасуд… наследует венец государя в Баб-Аллоне и во всей земле Алларуад, а ему наследуют… дети его. Если детей… у Апасуда не будет, ему наследует… мой младший сын, Бал-Гаммаст. А Бал-Гаммасту наследуют дети… его. Если детей… у Бал-Гаммаста не будет… ему наследует… дочь моя… Аннитум. А после Аннитум… наследуют ее… дети.
Царь перевел дыхание.
– Ты успеваешь?
– Да, великий отец мой государь. – Роль писца в таком деле взялся выполнять сам первосвященник.
– Детям моим… Бал-Гаммасту и Аннитум… следует быть лугалями в старых и славных городах. Когда войдут… в возраст совершеннолетия… пусть царевич Бал-Гаммаст… уйдет из столицы… в Урук… и там правит под рукой Апасуда., до смерти своей или до воцарения. А царевна… Аннитум… пусть уйдет из столицы… в Баб-Алларуад… и там правит под рукой Апасуда… до смерти своей… или до воцарения.
Царь замолчал надолго, собираясь с силами. Кадык его ходил ходуном. Глаза были полузакрыты. Никто не осмелился прервать молчание. Наконец вновь зазвучал голос государя.
– Вы, эбихи, братья силы… слушайте мою волю. Уггал Карн из черных останется в Баб-Аллоне оборонять… Ту, что во дворце… и моих детей… Асаг… возьми пехоты ночи… одну тысячу мечей… своих конников… очисти Барсиппу… потом… будешь лугалем Баб-Алларуада, а потом станешь правой рукой… дочери моей… Рат Дуган и Лан Упрямец… вам… надлежит очистить Киш, Сиппар, Иссин… Эреду, Ниппур, Лагаш, Ур… весь Полдень Царства… Потом сядете лугалями… Рат… ты – в Ниппуре… Лан… ты – в Лагаше… Старые города Киш… Эреду… Ниппур… да будут лишены прав кидинну… на десять солнечных кругов… старый город Лагаш… если откроет ворота… да будет прощен… если не откроет… та же мэ… Творец… влейте… мне в рот… вина. Лан Упрямец протянул ему тяжелую глиняную чашу, покрытую лазурью, до краев наполнив ее вином. Эбих не подчинился царю. Апасуд:
– Отец сказал – прямо в рот!
Эбих молча держал чашу над грудью угасающего владыки. Тот скрестил свой взгляд со взглядом полководца и зашелся хриплым хохотом:
– Правильно, Лан… правильно… дай Творец крепких мальчиков твоей жене…
Отцовская ладонь медленно поднялась, пальцы приняли чашу у эбиха и понесли ее к губам. Рука не дрожала. Ни капли вина не расплескалось. Чаша, опустев, полетела в сторону.
– Урук виновен не меньше других… убили… моего лугаля… старика… Энмеркара… хотел послать Маддана, хорошо, не послал… да… но они – твердыня Полдня. Лишаю старый город Урук… права кидинну… на один круг солнца… посылаю туда… кого? Никого больше… у меня не осталось…
Царь слабел. Его воля удерживала в повиновении все меньшую и меньшую часть тела, мыслей, слов.
– Да… разве только… волей своей… дарую сан эбиха энси Уггал-Банаду… он и будет лугалем Урука… очистив его… да… потом… станет правой рукой сына моего Балле… царевича Бал-Гаммаста… да… Первосвященник… впиши имена их всех, кто слышал меня… вписал? Теперь… отпускаю вас всех… желаю… один…
У военачальников – каменные лица. Гораздо позже Бал-Гаммаст узнает, что его отец должен был умереть, не выходя из шатра и тем более не творя дакката. Еще тогда, когда войско пело энган. Так сказал лекарь. Но у государей – странная мэ. То ли Творец помогает им жить, пока дела не окончены, то ли… царя не зря звали в войске Барсом: оказался живуч как кошка. Эбихи, каждый на свой лад, изумлялись, храня на лицах броню: отчего он еще жив? чем он еще жив? Как далеко простирается на жизнь воля мертвого человека!
Они были верными людьми. Он был им хорошим государем – в меру щедрым и милостивым, в меру умным и жестоким, чрез меру отважным. Они приняли последний приказ холодеющих уст: служить царским детям и Царству. Они собирались выполнить его. Когда военачальники пошли к выходу из шатра, никто не лелеял в сердце измену… Они и впрямь были верными людьми. Откуда стало ведомо об этом Бал-Гаммасту? Чужое знание поселилось в нем после дакката. Он почувствовал, как лопнула натянутая струна, когда отец выгнал их вон. Дыхание будущего зноя горячим сквозняком опалило кожу царевича.
Неожиданно громко государь баб-аллонский произнес: – Нет. Пусть царевич Бал-Гаммаст останется.
Эбихи и первосвященник переглянулись между собой: что за притча? Ритуал исполнен. К нему нечего добавить. Царь следует своей мэ до самого конца, как и надлежит… Чего не помнят они, какую деталь упустили?
В теле Доната не было прежней силы. Твердость ушла, хотя сердце его еще билось ровно. Неведомо, как вышло у него„. быть может, царь с последнего своего ложа в последний раз обратился к Творцу и попросил помощи, – да, неведомо, как вышло у него, но слова властителя загремели, будто он во всей силе своей и в прочном доспехе повелевает войску:
– Я, Тот, кто во дворце, жду, когда в моем шатре останется один мой слуга. И этот слуга – царевич Бал-Гаммаст!
Миновал удар сердца, В шатре – двое.
– Балле… я умираю.
– Нет, отец.
– Да, Балле. Всей моей жизни осталось на сотню-другую вдохов. – Все, что было в голосе царя живого и сильного, стихло. Боль и немочь побеждали непобедимого полководца. Неотвратимый срок звучал в его словах.
– Нет, отец, нет, нет! Как же это возможно… Это невозможно! Нет, отец.
– Да, Балле… – Царевич наконец поднял глаза. Его государь и его отец все хотел решиться на что-то, но не мог. То ли сроду не умел, то ли опасался – Творец знает чего.
– Балле… я так рано ухожу… я так мало тебе рассказал., я так мало тебе показал… Балле… сынок… сынок… подойди ко мне… иди ко мне… Балле…
Бал-Гаммаст опустился на колени и обнял его. Ни разу в жизни такого не бывало. Царевич обнял отца неуклюже, и тот обхватил его своими сильными руками, все еще очень сильными, даже у последнего порога.
– Балле… Балле… Балле… сынок Балле… Балле… мой сын… мне так жалко… я больше не увижу тебя…
Сколько было в царе железа, все ушло. Он не кричал, когда попал в плен к полночным горцам и те раскаленной медью ставили ему на ладонь клеймо раба. Он держал свой рот на запоре, когда старый Маддан, тогда еще, впрочем, совсем не старый, вытягивал стрелу у него из ребер. Он не боялся ничего, кроме Творца. И вот теперь слезы в два ручья неостановимо лились по щекам царя, смешиваясь со слезами Бал-Гаммаста.
– Балле… сынок… Балле… Балле… Балле… Балле… Балле… Балле… Балле… Балле… Балле… Балле… Балла… Балле… Балле…
Царь обнимал самое большое сокровище изо всех, которые достались ему за пятьдесят солнечных кругов. Самый большой трофей, отнятый у судьбы в великой войне. Самый драгоценный дар, полученный им от Господа Обнимал и все произносил имя, все цеплялся за имя, никак не хотел отпустить имя… Потом и имя смолкло, но губы еще двигались, силясь произнести:
– Балле…
Бал-Гаммаст не почувствовал, когда отцовское сердце шевельнулось в последний раз, а воздух в последний раз покинул отцовскую грудь.
Халаш прежде никогда не видел этого человека, но от лазутчиков и от Энлиля знал о нем немало. Низенький, чуть не в полтростника росточком, и очень широкий в плечах. Молодой, а волосы его, коротко обрезанные, черные, все испачканы седой солью. Бороду не носит. Почему? Обычно так делают, когда растет козлиная. Губы тонкие, вытянуты, будто прямая палочка. Кожа на лице темная, грубая, ветрами и зноем порченная, словно воловья шкура. На левой щеке безобразная лиловая вмятина в добрую четверть мужской ладони размером: плоть не была рассечена или отрублена, ее как будто вдавили… Глаза маленькие, колючие, серые, такими глазами умный злой волк высматривает больную овцу… ту, что будет отставать от стада. Халаш видел волков не раз. Наглые бесстрашные твари, он побаивался их зубов, как собака. Его бы воля, никогда не связывался бы с волками. Но пастуху иначе нельзя, пастух должен заглядывать в глаза волкам – иной раз с очень близкого расстояния… Этот, почти карлик, смотрел на Халаша с настороженной ленцой… настоящий волк. И двигается так же: не поймешь, то ли быстро, то ли медленно, только что вроде бы стоял вон там, а теперь оказался вот здесь… Как успел? Большие ладони, длинные цепкие пальцы, привычные к любому оружию, да и без оружия, видно, хороши…
Беспощадный Топор, эбих центра, Рат Дуган, Бывший лугаль ниппурский не боялся боли, не жаль ему было и крови своей. Он примет казнь свою, назначенную царем Донатом, без криков о пощаде. Три раза по шесть и еще пять солнечных кругов назад к их кочевому роду пришло недоброе время. У отца, слабого человека, отобрали почти всех овец. Рыбаки, грубые и дерзкие люди, кто сладит с ними! Даже царские писцы и гуруши, бывает, сторонятся тех рыбаков, что промышляют в море… Отец привел их всех в Ниппур, отдал последних овец Храму и поклонился священнику. Целый шарех вся семья ничего не делала, ела хлеб, сколько хотела, пила молоко и сикеру вдоволь. Потом пришел храмовый писец, было утро; Ууту, еще слабый и вялый, едва бросал свет на небесную таблицу, даже вспоминать не хочется… Люди Храма поставили отца пасти свиней. Свиней! Отец было попытался объяснить, что негоже ему, человеку не из последних, да еще торгового рода, иметь дело с нечистыми животными. Писец ему ввернул урукское присловье, мол, есть ослики, которые умеют быстро бегать, а есть другие ослики, которые умеют громко орать… Мол, будет тебе шуметь, ты теперь то же, что и мы, выходи на работу. Отец не мог противиться, его бы выгнали со всей семьей за стены, помирать от голода и дикого зверья. Так он увидел, что город быстро делает тебя младшим человеком, низким человеком. Сказал писцу: «Сейчас иду", а сам позвал Халаша и велел ему: „Погляди-ка!“ Взял глиняный горшок, разбил его, осколком распорол себе тыльную сторону ладони и помазал кровью оба уха, «Халаш! Я теперь должен верить в их Творца, хоть я его не видел и не слышал ни разу, он ничего не подарил мне, ни разу не давал совета и ничем не пригрозил. Слабый дух – вот он что такое. Но ты помни, кто мы. Помни, мы были вольными людьми. Каждый в нашем роду имеет сильных духов-защитников, и ты получишь таких же, когда тебе минет десятый солнечный круг. Они, Халаш, невидимы и очень легки, легче волоконца от лозы. Сидят у меня на плечах, один слева, другой справа, и разговаривают. Левый считает, что я ни на что не годен, но он шепчет в ухо самые ценные советы, он настоящий ловкач и видит воду вглубь, аж до самого дна. С ним легко обмануть любого простака. Правый с Левым спорит, наш, говорит, тоже ничего. Если надо бежать быстрее обычных людей и драться за двоих, этот поможет. У них такой обычай, что дают все даром. Если удача подвернется, то еще и добавят. Но если приходит недоброе время, тебя побили или обманули, то ты перед ними виновен. Надо платить кровью. Только своей. Сейчас меня согнули, и я плачу своим духам-защитникам, но совсем чуть-чуть, хорошо…»
Появились они в свой срок и у Халаша, точно отец говорил. Пять солнечных кругов Халаш пробыл пастухом, потом выбился в купцы, как дед и прадед. Творцу ли он поклонялся, ануннаку ли, простые боги людей кочевья не покидали его плеч. В них привычно верил бывший ниппурский лугаль, а иным силам доверять не хотел. Всю битву Левый говорил: «Беги», – а Правый обещал: «Хочешь, сделаю так, чтоб одним ударом валил бы человека?» Кого из двух слушать? Надоели, старые ворчуны. Теперь, однако, был перед обоими виновен Халаш, и расплатиться следовало сполна. Он проиграл бой, всю войну, собственную свободу и все свое имущество: не оставят его добро в покое царские писцы, когда доберутся до славного города Ниппура. Много проиграл – и вина велика. Хотел было отомстить, когда очнулся. Тащат его в сторонку два царских пешца в кожаных шлемах, признали важную птицу по одежде, уже сумерки, лиц не видно. А только видно, что никакого меламму не осталось, не светятся ладони, даже слабой искорки не исходит от них. «Что ж, я теперь не лугаль? – усомнился было Халаш. И позвал: – Энмешарра! Энмешарра!» Ничего. До простых людей, хотя бы и недавних правителей, не снизойдет страж матери богов. Не получилось – отомстить. Выходит, кончилась власть и не уйти от кредиторов, а заем ох как велик. И то, что его теперь по велению царя оскопят – отличная новость. Он будет жить, и он не смирится, не просит. А духи получат великую жертву. Наверное, им достаточно. И каждый понимающий человек подтвердит: эти бестолковые бабаллонцы только помогают ему, делают полезное дело. Сам бы Халаш, пожалуй, отрубил бы себе кисть левой руки. Гораздо хуже. А это… жалко, конечно, но не так неудобно и… с чужой помощью.
На миг бывший лугаль усомнился: да неужели все так и вышло? Неужели мог он проиграть? Неужели кольца Ана не дошли до столичных ворот? Как же так! Непобедимая сила стояла у них за спиной. И не помогала… Вон лекарь перебирает свои железки, варит какое-то зелье. Нет, и вправду сделка рухнула, одни потери… Правда. Не во сне привиделось.
…А как страшно было смотреть со стен Ниппура еще до всего, в самом начале: в сумеречный час две темные фигуры, каждая по три тростника ростом, медленно приближались к городу. Колыхание их одежд по слабому ветерку завораживало взгляд. Люди сбежались с полей и из ближайших селений под защиту гарнизона. Гулко ударили створки ворот.
Глупцы! Защититься от этого стенами, воротами и мечами невозможно.
Первый великан – безлик и весь, с ног до головы, одет в черное. Ладони, шея и лицо обмотаны черными же тряпками. Кожи не видно ни на мизинец. Закрыты тряпками глаза, рот, ноздри, уши… При каждом шаге земля прогибалась под ним, не желая носить эту жуткую тяжесть. Стрелы отскакивали от него. Камень, пущенный из катапульты, ударил в живот, но великая ничуть не замедлил движения. Когда безликому оставалось до стен не более четверти полета стрелы, громоподобный шелест зазвучал в голове у Халаша: «Энмешарра… Энмешарра… Энмешарра…» Кто-то из стоящих рядом, застонав, стиснул виски ладонями, кто-то полетел вниз, на землю.
Вторая – женщина, если можно так назвать существо, у которого три пары грудей. Волосы собраны под пестрым платком, увитым пунцовыми лентами. До пояса она была обнажена, ноги и лоно скрывала юбка, состоящая из живых, извивающихся змей. В правой руке великанша держала нож. Кожа ее – черней копоти, сама она толста и широкоплеча, тяжелый висячий жир собран в складки на спине и на бедрах.
Энмешарра остановился прямо напротив стены. Будь чудовище еще чуть повыше, оно увидело бы прямо за нею новенький дом почтенного кожевника Шана, владельца двух изрядных мастерских, главы одной из старших семей Ниппура… Энмешарра пренебрег воротами. Он даже не поднял рук. Просто все услышали тяжелый вздох – точно так же, как раньше слышали имя великана: вздох прозвучал в головах. Сейчас же рухнул участок стены, освободив пришельцам дорогу внутрь города. Энмешарра перешагнул через тела солдат, попадавших в пролом и израненных осколками кирпича. Еще вздох, и Шанов дом лег руинами. Потом еще один, еще, еще, еще…
Его спутница прошла через брешь, осыпаемая стрелами и дротиками. На ее теле не появилось ни одной царапины. Вместо шелеста в головах – пронзительный скрип: «Нинхурсаг… Нинхурсаг… Нинхурсаг…»
В тот же миг Левый шепнул Халашу: «Не бойся. Это может оказаться полезным. Только не оскорбляй пришельцев». А Правый пообещал: «Если придется покричать, твой голос будет втрое громче обычного. Помни это». Странные мысли зароились в голове у простого ниппурского пастуха: «А не пора ли переменить мэ? Не упустить бы случай».
Добрая половина солдат разбежалась, побросав оружие. Прочие стекались к лугалю ниппурскому, поставленному за солнечный круг до того царем Донатом. Лугаль велел немедля привести к пролому городского первосвященника, хоть бы тот и упирался.
Два чудовища стояли посреди развалин, от них исходил тяжкий смрад, как от разлагающейся падали, но ощутимей смрада был холод. Все, кто оказался в ту пору недалеко, поеживались от странного морозца, разносимого ветром от великанов. Энмешарра повел рукой. Руины, а также все» что было прежде создано с любовью и тщанием из доброго кирпича и подходящей глины, все, что накоплено было в домах: зерна, одежд, серебра и другого добра, все, что ныне лежало в хаотическом беспорядке у страшного пролома близ Речных ворот славного города Ниппура, немедленно обратилось в воду. Волна хлестнула по горожанам и солдатам. Кое-кого сбило с ног, некоторые закричали от ужаса. Но больше было таких, кто боялся двинуть рукой или ногой, боялся и слово вымолвить перед лицом кошмара, пришедшего в дом. Эти стояли по щиколотку в воде, не шевелясь.
В головах зазвучал голос безликого, и голос этот был таков, как будто камень ожил ненадолго и раздает повеления; не больше живого было в нем, чем в крепостной стене:
– Лугаль! Лугаль ниппурский! Слушай меня.
У молодого черноусого правителя, стоявшего во главе горсти солдат, достало мужества не ответить.
– Лугаль! Я собираюсь разрушить твой город, засыпать колодцы, обрушить каналы, убить людей и животных. Слышишь ли ты меня?
– Слышу, урод.
Халаш был совсем недалеко, он видел руки лугаля, закрытые ото всех прочих солдатскими спинами. Пытаясь унять страх, правитель сжал их мертвым замком, так, что кожа побелела.
– Лугаль! Я очистил место. Вели всех собрать здесь. Если пожелаешь, я сохраню им жизнь. Но царь править ими не будет, и ты уйдешь отсюда. Лугаль! Почему ты медлишь? Если не скажешь им собраться, мэ города Ниппура оборвется через шестьдесят вздохов. Я сказал.
Бегуны, один за другим, отправлялись в разные кварталы. Правитель не стал перечить.
Солдаты, толпа ниппурцев и оба чудовища стояли в молчании. Не было привычного гуда, какой всегда летает над большим скоплением людей. Потоки воды растекались по утоптанной земле городских улиц. Понемногу изо всех концов города стали прибывать группки ниппурцев. Толпа множилась, и вот Энмешарра сказал:
– Достаточно. Пусть старый город слушает меня. Я пришел, чтобы распорядиться вашими жизнями.
Пауза. Ласковый шепот воды.
– Я дам вам закон и государя. Или убью вас всех. Лугаль:
– У нас есть и закон, и государь!
– Были, лугаль.
– Есть, урод!
– Мне ни к чему спорить с мертвецом, хотя бы он стоял во весь рост и подавал голос.
В толпе – испуганные шепотки: «Где же первосвященник? Где? Где? Ползком ползет?» Лишь на следующий день оставшиеся ниппурцы узнают, в тот же миг, когда древняя стена городская пала перед Энмешаррой, бит убари суммэрким восстал. Бит убари – кварталы чужеземцев – издавна были в Ниппуре, задолго до того, как отец Халаша привел в город свою семью. Самый большой из них принадлежал людям суммэрк, черноголовым. Сколько их жило там? Сто? Да, может быть, сто, в крайнем случае, двести. Капля – для старого города Ниппура. Но наступило время перелома, и эта малость сыграла свою роль… Прежде бегунов лугаля черноголовые отыскали первосвященника ниппурского и зарезали его, со всеми слугами, а потом перебили иных священствующих со слугами и семьями. Так что некому было откликнуться на зов лугаля, некому было бороться с силой, против которой не помогают ни камень, ни металл, ни живая плоть.
И все-таки лугаль не желал уйти. Мэ не отпускала его. Энмешарра:
– Слушай, город Ниппур! Грядет ваш господь! Примите его и слушайтесь во всем.
Великанша занесла руку с ножом и ударила сама себя в живот. Ни один сикль страдания не взошел на ее лицо. Глаза Нинхурсаг оставались так же холодны, как голос Энмешарры. Между тем нож медленно двигался книзу, из расселины во плоти хлестала кровь, змеи подняли головы и принялись слизывать ее с черной кожи – вниз, вниз, вниз, почти до самого лона. Правой рукой Нинхурсаг стряхнула с живота шипящих гадов, как будто отмахнулась от назойливых мух; потом запустила пальцы в собственное чрево и вытащила тельце младенца. Обыкновенного смуглого… мальчишку (что именно мальчишка, выяснится потом). Так же бесстрастно обрезала пуповину. Положила чадо на мокрую глинистую землю и воздела обе руки вверх: в одной пуповина, в другой окровавленный нож. Уста ее разомкнулись – единственный раз за все время пребывания в Ниппуре – и проскрежетали всего одно слово:
– Примите!
Чрево Нинхурсаг стремительно затягивалось, а кровь на нем из алой превратилась в розовую, потом в белую и наконец стала невидимой, совсем исчезла.
Тут толпа не выдержала. Многие завыли во весь голос, особенно те женщины, которые отважились выйти к чудовищам вместе со своими мужьями. Двое или трое забились в судорогах, не помня себя. Добрая половина бросилась врассыпную. Но тут Энмешарра поднял руку и словно бы начертал в воздухе двойной клин. Те, кто уже почти скрылся на кривых расходящихся улочках, попадали замертво. Шелест в головах:
– На место.
Направляемые ужасом, ниппурцы послушались и вернулись обратно. Энмешарра продолжил:
– Вот ваш бог. Лугаль выкрикнул:
– Наш Бог – Творец!
– Теперь поклонитесь этому богу. Имя нового господа для Ниппура – Энлиль из рода ануннаков, слуг Ану, величайшего и лучезарного.
– Это, – не отступался лугаль, – враг и порождение врага. Я не поклонюсь ему, и другим не следует.
– Храбрый мертвец.
Младенец нечеловечески быстро рос. Люди дали бы мальчишке полтора солнечных круга или даже два. Энмешарра повелел:
– Слушай меня, город Ниппур. Ваш князь слаб, а я силен. Я покараю тех, кто не желает повиноваться. Вот ваш бог…
– Нет!
– …Вот ваш бог. Нового князя выберете сами, как он вам скажет. Царь вам не нужен, оставьте Царство. Будете сами по себе. Вся воля ваша, ничего не станете платить. А если Царство не отпустит вас, низвергните его. Сила непобедимая будет на вашей стороне. Смотрите, что может треть моего глаза, если освободить ее на время одного вздоха!
Энмешарра осторожно отогнул уголок тряпки, закрывавшей ему глаза. Отогнул совсем немного. Халаш стоял так, что не мог доподлинно разглядеть: какая именно часть глаза чудовища получила право взглянуть на мир, но по всему видно – никак не больше обещанной трети. Тут же в море ниппурских домов образовалась узкая просека. Будто некое огромное невидимое существо взяло нож и вырезало узкую полосу города, как вырезают кусок мяса из свиной ноги. От стены и до стены ниппурской образовался коридор шириной в шесть шагов или около того. Иные дворы и дома оказались разрезанными прямо посредине, мелкая домашняя утварь выпадала оттуда наземь.
Левый шепнул Халашу: «Смотри! Вот настоящий господин. Не будь простаком». Правый подхватывал: «Подчинись сильному. Может быть, он даст тебе что-нибудь».
Толпа ахнула. Бежать на сей раз побоялись. Громовой шелест сводил ниппурцев с ума:
– Те, кто не хочет повиноваться, пусть встанут рядом с вашим мятежным князем. Те, кто будет вереи Энлилю и всей силе нашей, пускай встанут напротив.
Толпа задвигалась. Лугаль выкрикнул:
– Творец и государь с нами! Встанем крепко! Стыдно бояться! Идите ко мне.
Но тех, кто встал напротив, оказалось намного больше. Некоторые старшие семьи остались верны ему и Донату, чиновники, ремесленники, работавшие на дворец, да и то не все. Из прочих перебороли страх немногие. На другой стороне собрались почти все младшие семьи, торговцы, рыбаки, многие из бедных земледельцев и пастухов. Те, кто боялся, и те, кто хотел большего. Халаш был среди них.
Мальчишка тем временем все подрастал, не открывая глаз и не подавая никаких признаков жизни. Тело, лежавшее у ног Нинхурсаг, могло бы принадлежать ребенку в возрасте пяти солнечных кругов.
Старый город Ниппур разделился. Как страшно! Никогда прежде не случалось стоять ниппурцам против ниппурцев. Разве это не страшнее двух великанов и чудовищного ребенка? Многие бы сказали – страшнее… Халаш не был родным для города. Он пришел извне, и аромат давней свободы был растворен в его крови. Дед его был богат и крепок. Отец ослабел, но не дал роду погибнуть. Их сын и внук ждал момента, когда свобода и богатство вернутся к семье.
Шелест:
– Что стоите, ниппурцы? Неужели воля наша непонятна? Неужели не хотите показать вашу верность?
Но так прочен был порядок в старом городе Ниппуре и так привыкли все его жители к непоколебимости этого порядка, что ни страх смерти, ни жажда возвышения не сдвинули толпу с места. Ниппур не хотел идти против Ниппура. Семья не хотела идти против родичей, а квартал против добрых соседей. Тогда Халаш – первым, – а за ним тамкар Кадан, рыбак Флорт, по прозвищу Крикун, да еще один черноголовый из битубари суммэрким – кто знает, как его зовут? – выскочили вперед и заорали:
– Бей!
Сейчас же великий вой встал у разбитой стены старого города Ниппура. Две толпы – одна, подобная грозовой туче, а другая – ночному небу – столкнулись. Только что город стоял на порядке и на любви. Но кое-что всегда было рядом, стояло в тени и ждало своего часа. Кое-что, чему нет имени и в то же время – много имен. Одного слова оказалось достаточно, чтобы выдавить это из сердец. У каждого – свое. У Халаша – жаркая горечь песка из бесплодной пустыни, где смерть ласково улыбалась его деду и отцу, обещая утешить, раскрывая объятия легко… так легко, так легко! И обманчиво слабый город живо сделал сильных людей кирпичом в своих стенах. Они несмеют! У Флорта – журчание свободы, дарованной грубой и опасной работой морского человека и оборванной трижды руками городских гурушей. Как он бился, не желая признать их власть! Как расшвыривал их, как дрался. Каждый раз стража пригибала его плечи к земле. «Воля не твоя, рыбак! Калечить людей тебе не позволено». Они не смеют! У Калана ноющий холодок ветра – за сто ударов сердца до урагана и за девяносто девять до спасительного горного ущелья. Кто опытнее Кадана в Ниппуре? Кто искуснее него? Он проходил путь от низшего в гильдии купцов до высшего всякий раз, когда бабаллонец с проклятыми табличками выносил приговор: «Отобрать все. Этот опять взял себе из имущества Храма». Они не смеют! Воля всего твердого и милосердного в городе столкнулась с волей черного огня, неверного, недоброго, зы6кого но упрямством своим – прочнее горного камня… Бывает, бывает огонь прочнее камня, будь он проклят!
Люди ударили в людей. Грудь в грудь. Пальцы сжимают чужие запястья, рвут чужие мышцы, тянутся ж чужому горлу. Где там нагнуться, чтобы взять камень с земли! Если был с собой нож, бронза его не раз войдет в плоть врага, если не было, что ж, зубы попробуют человеческой крови. Две толпы калечат друг друга, ослепнув от ярости, не хуже пса и волка, которым сама их внутренняя суть не велит примиряться.
Многие из тех, кто встал против лугаля, нерешительно топталась за спинами нападавших. Они наблюдали за смертоубийством, не зная, куда себя деть. Как случилось такое? Можно ли мирно жить на одной улице с людьми, которые на твоих глазах всего за один удар сердца превратились в зверей? Они смотрели на свалку и хотели одного: чтобы происходящее не случилось. Никогда. Ни в прошлом, ни в настоящем, ни в будущем. А в двух десятках шагов перед ними один ниппурец ломал кости другому…
Халаша сдавливали со всех сторон, хватали за руки, били, сбивали с ног. Невесть как он поднимался. И старый, еще дедов, короткий нож у него был. Убирая заостренной бронзой врагов со своей дороги, Халаш рвался к лугаля. Так, будто неведомая сила откуда-то извне вертела им в толпе, безошибочно направляя туда, где бился черноусый князь, подталкивая, не давая попасть под чужой удар, помогая убивать без промашки.
Верных государю ниппурцев было по одному на восемь мятежников. Горсть солдат и гурушей во главе с лугалем была их единственной надеждой уцелеть. Но и у них тоже было свое – о чем не говорят никогда, но и не забывают даже на день. Они здесь были господами и опорой города. Они видели то, что стоит в тени. Они всегда, один круг солнца за другим, желали ударить и раэдавитъ. Но закон останавливал их. Теперь, одной рукой приняв ладонь смерти, они освободились. А освободившись, били столько, сколько пожелают, того, кто попался первым, и так, как прежде им не было позволено. Каждому из них от всего сердца хотелось влить расплавленный металл в бесплодное влагалище бунта.
С обеих сторон – не было пощады.
– К пролому! – направил лугаль своих. Это был единственный путь для спасительного отступления. Солдаты падали вокруг правителя один за Другим.
Безумие. Мятеж не отпустил бы никого, всех бы положил на месте. Те, кто бился с мятежом, взяли бы с собой, за порог оборванной мэ, сколько можно бунтовщиков. Чем больше, тем лучше! Любой ценой. Только что обе стороны отлично ладили в одном городе. Теперь мало кто думал о собственной жизни. Уцелеть? Спастись? Убить – нужнее…
– Бей!
Какая-то женщина, потеряв рассудок, билась в судорогах у самого края побоища и рвала на себе волосы. Ее глотка то и дело исторгала визг:
– Бей! Бей!
И все-таки понемногу толпа верных отходила к бреши. Солдаты, те, кто не убежал раньше, стояли крепко. За каждого из них толпа-ночь платила полновесным клоком своей тьмы. Наконец бой пошел на кучах глины и кирпича, между нависающих справа и слева челюстей городской стены. Верные, а их осталось, быть может, двести или триста человек, вырвались из бойни. Лугаль последним уходил из города, отданного под его руку царем. Лицо его и ладони были покрыты ранами, шлем сбит с головы, хриплое дыхание рвало горло. Он уходил последним и вдруг остановился, когда все его солдаты уже вышли наружу. Халаш и Флорт, один с ножом, а другой с дубинкой, встали против него. Смертельно уставший князь собрал всю силу, всю сноровку, оставшуюся у него в руках, и вонзил клинок рыбаку между ребер. Халаш ударил его ножом в плечо. Лугаль уже не смог достать свое оружие из мертвого тела. Отшатнулся. Прислонился спиной к стене.
– Слава Творцу… я остался.
Халаш впоследствии не раз думал об этих словах черноусого, но постичь их смысл не сумел. Остался? Дурак…
Он подошел вплотную и распорол лугалю горло. Схватил мертвеца за волосы, не дал сразу упасть. Кровь лилась черным потоком на одежду Халаша, на кирпич и на землю. Он не выдержал и закричал прямо в мертвые глаза, отдавая гнев – свой, отца и всех тех, кто жил с ними рядом в Ниппуре, с мечтами о настоящей воле, и кто никогда не решался даже заговорить о ней. Во всей жизни Халаша не было ничего приятнее жертвенной княжеской крови, щедро украсившей его грудь и пальцы.
Уставшие, покрытые грязью и кровью, победители встали у пролома, наблюдая за Халашем. У них не было сил преследовать беглецов и не было решимости повернуться лицом к новому закону. Наконец Халаш разжал пальцы, и тело лугаля распласталось на битом кирпиче. Кончено. Что теперь?
Шелест Энмешарры:
– Посмотрите на вашего бога. Поклонитесь ему.
Наконец все они повернулись. В грязи стоял на одном колене обнаженный мужчина. Не старше тридцати солнечных кругов. Рослый, крепкий, красивый. Короткие прямые волосы невиданного в земле Алларуад цвета бледного золота. Глаза… не поймешь, какая радужка: серая? голубая? зеленоватая? фиолетовая? алая? – оттенок все время меняется. Да и разглядеть трудно – поздние сумерки. Кожа белая, гладкая и чистая, словно у мальчика, притом мышцы как у опытного солдата. И… то, чем так тщеславятся мужчины… едва ли не побеждает здравый рассудок своими размерами. Но в общем, ничего необычного. Ничего божественного.
Шелест:
– Я сказал, поклонитесь ему. Город Ниппур! Каждый должен коснуться лбом земли, по которой ступает Энлиль.
Ниппурцы – все как один – покорились. И те, кто дрался только что, и те, кто стоял в стороне. Грязь на лбу объединила их прочнее кровного родства.
Это был великий и страшный миг в истории города. Его судьба словно бы разделилась на две части: до поклона и после него. Тем, что произошло до, можно было гордиться, а можно – досадовать, что не вышло умнее и краше. Что же касается после… тут уж либо держаться хозяев до конца, либо с первого удара сердца новой эпохи крепко учиться просить прощения.
Энмешарра указательным пальцем правой руки прикоснулся к плечу Энлиля.
– Я выпускаю тебя!
Новый бог Ниппура встал с колена, выпрямился. Весь он с ног до головы был заляпал кровью собственного рождения.
И тут оба духа-хранителя Халаша шумнули: мол, давай! Пришло твое время! Ради этого ты, недотепа, и прикончил лугаля. Может, Халаш измазал себя кровью высокого совсем и не по той причине. Может, он даже и не помышлял о продолжении. Может, и само действие принесло ему… что-то вроде освобождения… Но только? не привык пастух и торговец, сын пастуха и торговца, пренебрегать столь очевидным советом своих кочевых богов. Что сделать? О, Халаш очень быстро понял, что ему делать. Он выступил из общей толпы и принялся сдирать с трупа сотника Анкарта одежду из тонкой шерсти. Тысячеглазая тварь Ниппур взглядом своим почти прокалывала ему спину, как костяная игла прокалывает непослушную кожу… Зыбкий шорох прошел по толпе. Суетливые люди в такие времена гибнут первыми… Это да. Зато и добиваются большего.
Халаш скоро справился со своей работой. Пал на колени перед Энлилем. Слова, способные возвысить, сами пришли ему на язык. Род его был таков: мужчины, так близко и бытово знавшие хождение по пятам за смертью, умели вовремя протянуть руку за прибылью, крикнуть громче, сказать нужное.
– О, господь! Твоя нагота совершенна. Мои глаза недостойны видеть твое тело. Одежда, которую я принес, чтобы даровать твоему величию, лишь первый и самый скромный изо всех даров, которые принесет тебе город Ниппур. Прими! Не держи на нас гнева за то, что ничего лучшего не можем дать тебе сейчас.
Энлиль не побрезговал. Неторопливо оделся. Потом, когда мятеж стоял во всей земле Алларуад подобно львиному рыку, он признается Халашу: мол, жребий в день выборов нового лугаля для славного города Ниппура вряд ли мог выпасть иначе… уж больно приятно было поощрить негордого и понятливого человека. Толпе одетых горожан и впрямь не стоит видеть своего бога обнаженным. Право, совсем не стоит! Еще подумают нечаянно, что это нищенствующий бог.
К тому времени тьма опустилась на город. Фигуры людей, громада стен и неровные линии улиц расплывались в неверном свете факелов. Кто-то стоя ждал своей участи. Кто-то опустился на землю в изнеможении. Бесконечный несчастливый день еще не иссяк с заходом солнца. Наконец Энлиль заговорил. Луна станет полной и вновь похудеет почти что до невидимости, потом вновь разбухнет и поплывет над городом, подобно бугристой серебряной лепешке, и тогда Халаш будет знать, как легко говорить его богу шестью разными голосами. Как легко ему подобрать голос, подходящий для новых обстоятельств. Скажем, голос, похожий на кожу, снятую с теплой ночи, ласковый и возвышенный; ради одного слова, сказанного так, ниппурские женщины готовы были резать собственную плоть и вскрывать жилы. Или голос… странный, двоящийся, насмешливый и высокий, какими бывают звуки у мастера тростниковой флейты… если признать, что голос может уподобиться человеку, то этот голос прячет за спиной серебряную пластину и то и дело легонько ударяет в нее маленьким молоточком. Но в тот вечер под ущербным сверкающим хлебцем, на политой кровью земле у разбитой стены зазвучал голос повелений… И вроде бы он был не столь уж громким, но от первых же звуков боль стискивала беспощадным обручем головы ниппурцев, из ушей начинала капать кровь, из мышц уходила сила. Сам воздух, кажется дрожал, и дрожь передавалась телам людей. Не колокольчики, а барабаны раскатывались в словах господа из рода ануннаков, слуг лучезарного. Тысячи приглушенных барабанов, хозяева которых били так скоро, что скорее бить для человека невозможно.
– Я, Энлиль, беру старый город Ниппур со всеми душами в живущих телах. Слушай, город! Я владею тобой, воле моей нет препятствий. Ты моя вещь. Если скажу умереть – умрешь. Если велю сражаться – будешь сражаться. Если прикажу отдать все, чем владеешь ты сам, – отдашь.
Никто не смел перечить ему. Черные, слегка подсвеченные туши Нинхурсаг и Энмешарры скалами загораживали его спину. Голос защищал грудь не хуже бронзы. Страх и пролитая кровь держали ниппурцев крепче собачьего ошейника.
– Я, Энлиль, ставлю свою ногу на твою грудь, Ниппур. Желает ли кто-нибудь из тех, что населяют тебя, шевельнуться под моей стопой, показать свою силу?
Никто не пожелал.
– Я, Энлиль, вижу твою покорность. Я поселюсь в твоем храме, Ниппур. Не будешь ты, город, молиться Творцу. Не будешь поклоняться Творцу. Будешь сгибать колени передо мной. Дашь мне одежд, пищи, женщин и всего, чего я пожелаю. Изберу себе слуг, сколько нужно. Назову правителя. Дам тебе, старый город, новую мэ. Не желаешь ли возвысить голос против меня?
Халаш оглянулся. Все-таки на это могли решиться далеко не все. Но тогда никто не пошевелился в толпе. Лишь наутро стало известно о том, что еще две сотни ниппурцев ушли за городскую стену. Некоторые признались родне: поклоняться такому невозможно, страшно, преступно. Уж лучше оставить очаг за спиной, уйти из тела города и стать никем.
– Я, Энлиль, милостив к покорным. Сила моя безгранична. Но послушных рабов своих я пожалую. Ответь мне, Ниппур, куда уходят души тех, кто владеет твоей землей?
Куда… Творец их забирает, судит и дарит им мэ в мире своем, далеко отсюда. Суд его строг, но он любит свое творение и, наверное, не будет чересчур жесток, определяя посмертный жребий души. Так, во всяком случае, говорил первосвященник. Каждый ниппурец впитывал это предначертание чуть ли не с молоком матери. Впрочем, кто знает пути Творца… Говорят, он добр. Говорят, он не жалует злых дел и сам не творит их. Но никто в точности не скажет, как именно Он понимает добро и зло. Остается верить в его любовь и мудрость, как верит маленький ребенок, почти младенец, в любовь и мудрость своей матери. Вот чему поклонялись до сих пор в старом городе Ниппуре.
Что ответить новому богу? Веру нипурскую и всей благословенной земли Алларуад, подаренной Творцом, этот и сам, видно, знает… Кто должен ему отвечать? Был бы здесь первосвященник, ответил бы, как полагается. Был бы лугаль, тоже, наверное, сказал бы, что надо. Толпа молчит, толпа робеет.
И все-таки вышла вперед одна женщина, Мамма из квартала кожевников, полукровка, пришедшая от семьи суммэрк. Мать четверых детей, полная, грузная, с черными прямыми волосами, поблескивавшими в факельном свете. Муж ее, мастер Нарт, любитель сикеры каких поискать, все хвастался в питейном доме, сколь ласковы ее руки… Частенько жители квартала склоняли перед ней голову: кажется, само дыхание Маммы исполнено было щедрой женской силы, которой нетрудно и приятно подчиняться. Таких людей не много в Ниппуре… горожане говорят, что следы их сандалий прорастают цветами. Мамма тихо ответствовала Энлилю:
– Куда души уходят, Творец знает. Оба вы сильные. Но его я люблю, а тебя боюсь. Ты страх, и больше ничего.
– Ниппур! Ты знаешь, как ответить.
Ну, город городом, а Халаш знал ответ. Он подошел к черноволосой сзади. Мамма было начала поворачиваться на шум шагов, и в тот же миг смертоносная бронза глубоко вошла ей в бок. Халаш так и хотел: не убивать сразу. Пусть-ка поймет всеми кишками, что ее власть здесь тоже кончилась. Однако Мамма как будто предвидела свою судьбу, Как будто загодя подготовилась к смерти. Для чего было заглядывать в глаза собственной гибели? Что можно увидеть в глазах смерти, кроме смерти? Что светится темным огнем в глазах душегуба, кроме убийства? О нет. Мамма успела еще об-; вести взглядом черные силуэты крыш. Этот город был с нею нежен. Эта земля ластилась к ее ступням.
– Здесь было так весело…
Халаш сделал в тяжелом женском теле еще четыре дыры. Кровь Маммы пала на его одежду, впиталась в нее и смешалась с кровью молодого лугаля. Такова была последняя любовь жены кожевника Нарта.
Иногда случается так, что, смерть сближает очень разных людей, при жизни едва знавших друг друга.
бинные сути их вольно смешиваются, уже не нуждаясь в телах… Князь ниппурский и Мамма, быть может, не перемолвились и десятком слов. Но было в них, надо полагать, нечто нерасторжимое. Энлиль:
– Я прощаю твой бунт, Ниппур. Ты сам исправил свою вину.
Никто из горожан не посмел поднять глаза.
– Я, Энлиль, желаю дать тебе, Ниппур, драгоценный совет. Знаю я, что бог твой прежний, которого вы именовали Творцам, всего лишь ловкий маг. У него в крови нет ничего божественного, он рожден матерью. Слава его велика, но он всего-навсего человек и подвластен смерти. Я – бог истинный и силой своей могу творить великие чудеса. Спрашивал я, куда отправляются души ваших умерших. Ты не знаешь, раб мой город. Ты ждешь какого-то суда, Ниппур. Так я покажу тебе и всем, чьи дома объяты твоей стеной, куда именно уходят души, когда мэ прерывается…
…Спустя две луны после первой встречи Халаша и Энлиля новый лугаль ниппурский как-то спросил у ануннака: отчего тот обращался с речью не к ниппурцам, а к городу? Тот ответил своему любимцу: мол, что за глупость! – несолидно для бога в день первого знакомства устанавливать столь фамильярные отношения со своими рабами. «М-м-м», – прокомментировал ответ Энлиля главнейший его раб…
– Я, Энлиль, поднимаю завесу тайного! – И действительно, голосистый мужчина в обносках Анкарта сделал рукой движение, словно убрал какую-то невидимую преграду перед толпой.
А! Была ночь. Обыкновенная ночь месяца уллулта. Тьма. Невыносимая духота сушила глотки. Но на город опустилась иная мгла, как будто тень истинной ночи, ночи ночей. И подернутая маревом серая водянистая плоть этой тени показалась ниппурцам чернее и гуще и предполуночной тьмы.
– Я, Энлиль, владелец города Ниппура, дарю тебе, мое имущество, слово. Это слово уцурту. Так зови, Ниппур, и все, кто тебя населяет, чертеж мэ от рождения и до смерти, а также и после смерти. Чертеж, ибо все предопределено богами с начала и до самого конца. Уцурту людей – служить и терпеть. Большего никому из них не позволено. Вот что такое посмертная мэ.
На колеблющемся полотне великой тени показались размытые пятна, силуэты… фигуры? Изображение становилось все отчетливее.
Большая тростниковая лодка. Столь большая, что никто в старом Ниппуре не сумел бы построить такую же. Высокий худой человек в одежде, сделанной из тон-кой льняной ткани и украшенной золотыми пластинами. На голове его шлем из желтого металла, за поясом тяжелый топор. Он вяло пошевеливает рулевым веслом. Тем не менее лодка быстро идет поперек течения великой реки – берегов ее не видно. Судно битком набито обнаженными людьми, мужчины и женщины перемешаны, и все они стоят в странном оцепенении, не в силах двинуть рукой или переставить ногу. Плоть нежная и плоть грубая поставлены рядом. Кожа тоньше чистой воды и кожа тверже старой циновки трутся друг о друга. Лица искажены страхом, досадой, гневом, печалью. Нет улыбающихся лиц…
Понятно, сообразил тогда Халаш, если бы они могли сражаться» такая куча живо осилила бы одного перевозчика, хотя бы и голыми руками против топора. Видно, этот – тоже какой-нибудь бог. Держит их невидимой: силой.
Среди прочих стояли в лодке и Анкарт, и его солдаты, и первосвященник, и Флорт, и многие другие ниппурцы, павшие сегодня у бреши в городской стене. Тела их еще не прибраны, а души… вот они, души. Черноусый лугаль – здесь же, у самого борта. И Мамма рядом с ним, бок о бок.
– Ниппур! Имя того, кто перевезет души твоих насельников из жизни в смерть, – Уршанаби. Единственный речной перевозчик, который не берет никого в обратную сторону, ибо смерть – это Кур-ну-ги, Земля, откуда нет возврата.
Корабль смерти скоро измерил пространство, отделяющее царство живых от царства мертвых. Нос его дрогнул на мелководье. Ладья остановилась, и тут вся толпа, вглядывавшаяся в уцурту посмертья, ахнула: побережье Кур-ну-ги на десять локтей выложено было хлебными лепешками, покрытыми густым слоем плесени. Выходит, и вправду, смерть безнадежна, раз хлеб не полагается ушедшим душам… Хлеб! Хлеб напрасно гибнет, и никому нет до этого дела…
Уршанаби выгрузил души, как бревна, таская их на плече, и оттолкнулся веслом. Лодка пошла обратно. Души сейчас же обрели признаки жизни. Кто-то метнулся было в реку, но перевозчика было не догнать. Кто-то заплакал. Кто-то лег и попытался заснуть, видно, жизнь наполнила его душу усталостью. Но в смерти не бывает снов, и глаза мертвецов не забывались…
Все собравшиеся на берегу были зрелыми людьми. Наверное, в посмертьи они вновь обретали тела времен собственного расцвета – вместо стариковского. А те, кто ушел из жизни в детском возрасте, становились за порогом такими, какими должны были стать на другом берегу через десять, пятнадцать или двадцать солнечных кругов после того, как мэ их прервалась.
Душам не позволили разбрестись. Скоро их окружила стая огромных рыкающих львов. Ас неба… или нет, сверху откуда-то, нет неба в смерти, нет солнца и луны, а есть только высокий сумеречный потолок, – так вот, оттуда, с потолка, явилась стая крылатых баранов с копьями. Тыча остриями в человеческие тела, бараны погнали людей к высокой стене из серого камня. Львы следовали по сторонам, никому не давая отделиться от общей толпы и сбежать. И души, подчиняясь копейным уколам, почти бежали. Потому что боль в смерти есть.
Все они, дойдя до стены, двинулись вдоль земляного вала. Ни единой травинки не росло на скользкой глинистой почве. Сырой туман висел так низко, что за ним едва-едва угадывались каменные зубцы и башни. Бараны и львы остановили человеческое стадо у ворот. Створки… странные створки из того же серого камня, как будто закрой ворота – и стена сомкнется, не оставив ни трещинки на месте ворот… Так вот, створки были распахнуты наружу. Над воротной аркой грубо вытесан знак «оттаэ» – восемь. Выходит, для жителей земли Алларуад здесь приспособлены особые ворота. Может быть, людей суммэрк принимают под шестеркой, а горцев, старший народ, удостоили единицы… Впрочем, какая разница для мертвеца, где стоять и куда идти, ведь отсюда нет возврата.
Сразу за воротами открылся широкий, двор, мощенный диким горным камнем, столь драгоценным во всей земле Алдаруад – от моря и до самого канала Агадирт и полночного вала. Посреди двора стояло восемь кресел из черного металла. Такого не знал никто из ниппурцев. На возвышении – трон, искусно вырезанный из кости, а что за кость, думать не хочется… За троном, шагах в десяти, – двухэтажный дом. Преужасный! – Поскольку собран он весь из того же черного металла, поседевшего (видно, от старости) рыжими пятнами. Прямо на стене его грубо намалеван чем-то алым все тот же знак «оттаэ», что и на воротах. За ним – бесконечная равнина, даль ее укрыта густым серым туманом.
Из железного дома вышла женщина в одеянии, которое любит у суммэрк: четыре короткие юбки, сшитые из широких полос кожи неравной длины и надетые одна поверх другой. Выше пояса она была обнажена, и с телом ее происходило странное: контуры груди, плеч, рук слегка расплывались, и сколько мужчины из толпы мертвецов ни пытались разглядеть подробности, ничего не получалось; но каждый из них почему-то подумал, что при жизни не видел никого прекраснее. Смотрели на лицо. С ним тоже… творилось непонятное. Никто не умел остановить взгляд на подбородке, на носу или на лбу. Не получалось. Огромные глаза, миндалевидные, как у полночных кочевников. Выкаченные белки и темные пятна чудовищно больших зрачков с радужками… Слишком больших для человека. Так вот, глаза приковывали к себе все внимание, нимало не оставляя его для прочего. Глаза… невообразимо хороши, так хороши, что даже ужасны. Чего больше в них – красоты или угрозы?
Женщина хлопнула в ладоши. Села в одно из восьми кресел и принялась раскладывать на коленях рабочий прибор писца. Есть такой обычай в земле Алларуад: женщинам позволено исполнять работу писцов. Так, значит, и в тех местах, где судят души умерших алларуадцев, этот обычай соблюдается…
Из железного дома вышли двое мужчин, похожих на Энлиля как две капли воды. Они заняли еще два кресла. Один из них поставил перед креслом маленькую деревянную скамеечку для ног, но скамеечка оказалась слишком узкой, и левая ступня в сандалии то и дело соскальзывала вниз. Мужчина сделал неуловимо быстрое движение рукой. Сейчас же вместо двух ног на скамеечку лет толстый рыбий хвост, отросший прямо из торса.
Затем появились четыре раба с носилками, на которых возлежала худая изможденная старуха – кожа клочьями свисает с черепа. На голове у нее серебряная диадема: толстый обруч грубой работы, один высокий треугольный зуб спереди, надо лбом, а из этого зуба торчат четыре пары изогнутых кверху рогов. Диадема украшена сердоликом, лазуритом и сверкающими камнями, имя которых Ниппуру неизвестно. Рабы сажают старуху на трон.
…Однажды Энлиль ответит на очередной вопрос любопытствующего Халаша, почему, мол, остались пусты прочие кресла: «О! Чего ради мы не сделали лугалем Кадана? Наверняка он был бы сообразительнее тебя. Все так просто! Милейший пастух… ээ… лугаль! Нас там нет, потому что мы здесь…» А почему восьмерка? Что в ней за тайный смысл? "А потому, дражайший повелитель овец… ээ… ниппурцев, что ворота для вашей дохлятины – как раз между седьмыми и девятыми. Им-то и пристало быть восьмыми».
Рабы выносят восемь скипетров, каждый по три локтя длиной. Скипетр из кедра и скипетр из кипариса, скипетр из клена и скипетр из самшита, скипетр из серебра и скипетр из золота, скипетр из бледного золота, в котором часть долей истинно золотые, часть же – из чистого серебра, и скипетр из черного металла. Рабы становятся по бокам трона, у одного из них старуха молниеносным движением выхватывает черный скипетр; ее длинные бледные пальцы цепко держат тяжелый цилиндр, испещренный рисунками и письменами. Царица подземного мира открывает рот, шевелятся ее лиловые губы, приходят в движение объедки беззубых десен, но голос… голос тонок и приятен, как у маленькой девочки:
– Возлюбленная дочь моя, Гештинанна, великий писец Земли, откуда нет возврата, искуснейшая в своем ремесле, прекраснейшая из дев Царства мертвых, чей взгляд обещает сладкую смерть, чья рука выводит уцурту душ, перевезенных сюда кораблем Уршанаби, тебя вопрошаю: сколько прерванных мэ явилось сюда, из каких мест пришли они к последнему причалу и какого они рода?
Большеглазая красотка:
– О блистательная мать моя, Эрешкигаль, дающая истинную силу, хозяйка Двора судилища, правительница Земли, откуда нет возврата, царица нижних чертогов, подательница искусства в темных обрядах и советчица женщин, страждущих тайного знания, неистовых плясок и власти, растущей из земли, тебе отвечаю: их тридцать шесть раз по тридцать шесть; прерванные мэ пришли к последнему причалу из земли Иллуруду, именуемой нечестивыми Алларуад; некоторые из Баб-Аллона и Сиппара, Лагаша и Уммы, Барсиппы и Эреду, Эшнунны и Урука, Ура и Кисуры, но более всего из Ниппура; семьдесят два и три из них – из рода людей суммэрк, честных и чистых рабов твоих; шесть и два из них – из рода полночных кочевников, не знающих богов; два – из рода хозяев гор, старших людей, ведающих чистые обряды; прочие же – простые подданные Царства, обманутые Творцом.
Эрешкигаль, для которой, как видно, вся эта церемония была делом обыкновенным, обратилась к «энлилям»:
– Вернейшие мои слуги, судьи-ануннаки, род преданный лучезарному и помощникам его, скоро повинующийся и служащий давно, род украшенный заслугами, вас вопрошаю: есть ли среди пришедших к последнему причалу те, кто достоин лучшей доли?
Судьи встали. Рабы с бичами принялись нахлестывать человечье стадо, строя его в шесть рядов. Ануннаки быстрым шагом обходили мертвецов, начав один с заднего ряда, другой – с переднего. Они то ли всматривались в глаза, то ли принюхивались, то ли отыскивали одним лишь им известные приметы. Тот, мимо кого проходил ануннак, валился лицом вниз и застывал. Кое-кого, очень редко, может быть, одного из сотни или полусотни мертвецов, они поддерживали руками, не давая упасть. Такие стояли, подобно пальмам на поле боя, окруженные неподвижными телами. Наконец обход завершился. Один из судей поклонился старухе и заговорил:
– О, могучая и пресветлая владычица наша, Эрешкигаль, дающая истинную силу, хозяйка Двора судилища, правительница Земли, откуда нет возврата, царица нижних чертогов, подательница искусства в темных обрядах и советчица женщин, страждущих тайного знания, неистовых плясок и власти, растущей из земли, тебе отвечаем: никто из нечестивцев, обманутых Творцом, лучшей доли не достоин; шесть раз по шесть и пять людей суммэрк лучшей доли недостойны; один кочевник лучшей доли недостоин; про старший народ знаешь сама; пять раз по шесть и три людей суммэрк имеют добрых наследников – вослед их ушедшим душам принесены жертвы; один человек суммэрк и одна! кочевник могут быть записаны в рабы, потому что пригодны к службе лучезарному.
Эрешкигаль нахмурилась. Ответ не порадовал ее. Халаш задумался: не желает ли старая стерва больше рабов? И какие такие заслуги нужны человеку, чтоб его заметили в Земле, откуда нет возврата, и возвысили званием раба на службе у лучезарного? А! А! Вот, выходит, какие! – Тот единственный человек суммэрк, которому дарована была эта милость, показался знакомым Халашу. Конечна. Именно он крикнул: «Бей!» – когда мятеж ниппурский едва тлел. Крикнул вместе с Халашем, Каданом и Флортом. Убитый лугалем Флорт тоже должен быть где-то там, в толпе, но ему одного крика не хватило для возвышения. Не жалуют, выходит, царевых подданных на том берегу… Больше, выходит, надо стараться.
Старуха отверзла уста:
– Вы, нечестивые, и вы, люди суммэрк, нерадивые рабы, хотя и чтите истинных богов, но верность ваша зыбка, обращаю к вам свой гнев! Души ваши достойны нижних чертогов. Ступайте туда. Хлеб ваш будет горек и тверд. Вода ваша будет солона и загрязнена нечистотами. Воздух, которым будете дышать там, наполнен зловонием. Свет больше не достигнет ваших глаз. Это мое владение, и под стопой моею будете выть. К вам нет ни милости, ни пощады. Век ваш отныне наполнен муками и никогда не прервется. Стража!
Эрешкигаль сделала паузу. Львы, бараны и рабы с бичами подняли укусами и ударами ранее неподвижные тела, сбили их в кучу и погнали к дому.
– Вы, люди суммэрк, чьи наследники и родня желают доброго ушедшим душам. Уцурту вашей посмертной мэ некрасив. Будете утруждены и покоритесь всякой нижайшей твари Царства моего. Но в пище и воде ущерба не потерпите. Ваш путь – в верхние чертоги, к владыке Нергалу… и передайте этому разгильдяю, что больше я за него дежурства отсиживать тут не собираюсь!
Легкий бег тростинки в руках Гештинанны остановился. Судьи застыли в своих креслах, отвернув лица от диадемоносной монархини. Впрочем, та быстро осознала промашку. «Чего не бывает со старыми… ээ… богами» – так по прошествии многих дней Энлиль прокомментирует Халашу этот маленький конфуз.
– Стража!
Увели верхнечертожников.
Перед троном теперь стояло четверо. Царица мертвых:
– Вы, старший народ, к вам обращаю я речь… – Она утомленно вздохнула и продолжила гораздо более буднично: – Как обычно. Поработаете тут у меня, пока новые тела не будут готовы… Может, шареха три.
Двое недовольно переглянулись.
– Но, пресветлая владычица…
– Цыц! Много стали на себя брать.
Два «хозяина гор» удалились безо всякой стражи.
– Теперь вы, не обойденные милостиво! Служили вы Творцу, ясно, как служили, иначе уцурту вышел бы вам другой. Желаете ли ходить под моей рукой?
– Желаем! Желаем!
– Гештинанна, забирай.
И напоследок, скороговоркой:
– Слуги мои и рабы! Во имя лучезарного, во имя Ала могучего, во имя силы его, суд мой справедлив. Возлагаю последнюю печать на уцурту осужденных.
…Серый занавес исчез над Ниппуром. И показалась ниппурцам ночь светлой.
– Я, Энлиль, твой владыка, старый Ниппур, дарю тебе свет истины. Нет никакого суда над душами тех, кто населяет тебя, помимо суда пресветлой царицы Кур-ну-ги, госпожи Эрешкигаль. Воистину, обмануты вы и унижены, ибо души всех ниппурцев получают в Земле, откуда нет возврата, худший уцурту: им суждено жить в нижних чертогах, во мраке, голоде и мучениях. Отныне я научу тебя, Ниппур, как провожать души твоих людей в Царство мертвых и как доставлять им добрую пишу, питье и прочее. Как славить истинных богов, какой заключать с ними договор, каким способом приходить к ним на службу и как добиваться их помощи. До сих пор ходил ты во тьме, теперь познаешь свет.