Покаяние пророков Алексеев Сергей
– Та я ж и не бачив, шо кобелюка в будку таскае! Ийде вин взяв чоловика? На помойке валявся, чи шо?
Впоследствии фермер отомстил конкуренту жестоко: когда Почтари собрались уезжать на Украину, по дешевке купил у них дом с усадьбой, но возвращение на родину не состоялось (было подозрение, не без его участия), и старики хотели выкупить хату назад. Тогда он и отыгрался, заломил такую цену, что до конца жизни не расплатиться. И все&таки Почтари самовольно вернулись под свой кров, но жили под постоянным страхом выселения. Фермер мог бы выкинуть стариков на улицу в любую минуту, но удерживало то обстоятельство, что бывшему оуновцу терять нечего, и в следующий раз не собак спустит – возьмется за оружие и живым не сдастся.
К празднику в магазин был завоз, и Космач купил хорошей колбасы, пельменей, копченую грудинку и оливки, а помня вкусы Вавилы, взял виноград, апельсины, два торта, огромный пакет поджаренного арахиса и несколько плиток шоколада. К спиртному раньше она никогда не прикасалась, но ведь минуло столько лет – на всякий случай прихватил бутылку шампанского.
Продавщица что&то заподозрила.
– Сроду такого и не брал… У Почтарей горилка кончилась?
– А у вас сроду такого и не бывало, – отпарировал. – Мне еще вон тот букет роз!
– Не продается, подарок, – смерила взглядом. – Ты что это раздухарился, Николаич? Гостей ждешь?
– Да кто в такую метель к нам пойдет? Поставлю на стол – самому будет приятно, – соврал не моргнув глазом.
Продавщица враз потеряла интерес, однако проявила участие.
– Ладно, за сто рублей отдам, – вздохнула. – Все равно праздник кончается. Не подарок это. Чурки какие&то ехали, за ужин рассчитались…
В букете было пять бордовых роз с черными прожилками, немножко подмороженных и уставших. Женщины помогли завернуть их в несколько газет, сверху надели пластиковый пакет.
– Довезешь, недалеко!.. Только врешь ты, Николаич! Ну зачем мужику букет на Восьмое марта?
Назад Космач ехал рысью, бросив повод: в одной руке держал букет, во второй торты и молился, чтобы Жулик не споткнулся в снегу, – пронесло. Разве что упаковку на розах потрепало ветром…
Комендант уже дежурил на дороге у своей избы, отвязал сумку от седла, махнул рукой.
– Завтра рассчитаюсь! С утречка загляну, чтоб разбудить. А то ведь проспите!..
– Только попробуй! – огрызнулся Космач.
В банном окошке теплился свет, и, пользуясь тем, что Вавила еще парится, он взялся накрывать стол. Скатерть новую постелил, расставил приборы, нарезал закусок, водрузил посередине стола блюдо с фруктами – все пока варились пельмени.
Но цветы запихал в лейку с водой и спрятал на печи, чтоб погрелись…
Проверил все еще раз, спохватился, в горнице голландку затопил, кровать расправил, подмел в прихожей и убрал лишнюю одежду с вешалки…
Два часа уже минуло, и что&то тревожно стало – нет боярышни…
Накинул полушубок, прибежал к бане и, чтобы не напугать, постучал, окликнул негромко:
– Вавила?.. Вавила Иринеевна?
Окошки запотели, за стеклом белая пелена, тут еще пес на заснеженном крылечке приподнял голову, немо ощерился. Космач приоткрыл дверь, спросил в щелку:
– Ты жива там, боярышня?
Ни звука! Лишь жаркое дыхание бани над дверью да пар от холодного воздуха понизу. И в этом молочном облаке он переступил порог, еще раз позвал:
– Боярышня?..
Вавила спала в предбаннике на топчане, разбросав руки, – должно быть, напарилась, намылась и прилегла отдохнуть.
В полотенце были спрятаны лишь волосы, скрученные в жгут…
В первый момент он смотрел на нее сквозь пар с мальчишеской вороватостью и оцепенением, готовый бежать, если она шевельнется или хотя бы дрогнут веки. Ее нечаянная открытость и сонное безволие будоражили воображение и наполняли душу взрывным, бурлящим восторгом; он зажимал себе рот, чтобы все это не вырвалось неуместным смехом, криком или стоном.
До того мгновения, пока не разглядел сквозь пар и затуманенное сознание, что все тело, от плеч и до талии, затянуто тугой белой сеткой. Одеяние это было настолько неестественным, что вначале он потерял осторожность, приблизился к топчану и склонился над спящей.
Только сейчас у Космача возникла невероятная, сумасшедшая догадка: на Вавиле была власяница! Вериги, сплетенные в виде сетчатой рубашки из конского волоса со щеточками узлов, обращенных внутрь. Подобную одежку в старообрядческих скитах он никогда не видел и видеть не мог, ибо ношение вериг было делом тайным, сокровенным, как сама бушующая плоть, требующая смирения таким жестоким способом, или великие грехи, искупление коих проходило через телесные страдания. Об этом можно было прочитать в житиях мучеников за древлее благочестие или услышать в рассказах отступников, которые, понося прошлое скитничество, много чего приукрашивали, а то и вовсе глумились над строгостью былой жизни.
От чего же она спасалась, коли не снимала вериг даже в бане?
Потрясенный и подавленный, он попятился к двери, вышел из жаркого предбанника и очутился на ледяном ветру – не заметил, когда и взмокрел от пота. Ни скрип, ни стук двери Вавилу не пробудил, иначе бы подала голос…
Космач постоял, отрезвляясь, умылся снегом, после чего постучал громко.
– Вавила Иринеевна, ты что, уснула?
Подождал несколько секунд, заглянул – спит не шелохнувшись! На светлом, умиротворенном лице легкая тень пугливой радости, будто жарким днем входит в холодную речку.
Грудь раздавлена сеткой, и сквозь ячейки, будто древесные почки сквозь жесткую кору, выбиваются росточки сосков…
Одежка эта была настолько неестественной, настолько поражала воображение и обескураживала, что появилось внезапное шальное желание снять, сорвать ее, невзирая на обычаи.
Сжечь эту лягушачью кожу, а там будь что будет…
Не заботясь о том, проснется она или нет, Космач достал складной нож и, поддевая пальцем тугие, скрученные жилы, с хладнокровностью хирурга разрезал власяницу снизу доверху, рассек стяжки на плечах и под мышками.
На теле под веригами оказалось множество свежих и засыхающих язв – будто насекли, натерли металлической щеткой.
Отгоняя рой смутных мыслей, он принес из дома спальник, оставшийся с экспедиционных времен, постелил рядом и, хладнокровно взяв спящую под лопатки и колени, переместил на мешок, застегнул молнию. Она лишь пошевелила губами – хотела пить.
И когда нес по метели, пряча ее лицо у себя на груди, чувствовал лишь горячее, прерывистое дыхание жажды…
Она не проснулась ни через час, ни через два – так и спала, спеленатая мешком, будто в коконе. А Космач, ошеломленный и растерянный, сначала долго сидел возле постели, потом бродил по избе и не мог сосредоточиться ни на одной мысли. Вспомнив ее сухие, жаждущие губы, принес воды, но напоить из ложечки не смог: при одном прикосновении металла к губам Вавила стискивала зубы, и все проливалось в капюшон спальника. Тогда он набрал воды и стал поить изо рта в рот, преодолевая головокружение и неуемное желание не отнимать губ.
И в этом тоже было что&то тайное, воровское…
Дабы не потерять самообладания и не думать о ее язвах, Космач разговаривал между глотками будто бы сам с собой:
– Вот я целую тебя, а ты и не знаешь. А снится, наверное, воду пьешь…
Так он выпоил целый стакан, а когда принес второй, вдруг обнаружил, что губы похолодели и стали отзываться так, словно он подносил ложечку, а на лбу выступил пот. Космач осторожно расстегнул замок, откинул клапан спальника: в полумраке горницы раны на ее теле светились красной рябью…
Он накрыл Вавилу простыней и вышел из горницы, притворив за собой дверь, – разомлела в бане окончательно, спать будет до утра.
Чувства оставались смутными, смешанными, как метель, – и волнение до тряски рук, и жалостный вой подступающей тоски, и вместе с тем трезвящий, саркастический голос где&то за кадром сознания.
Космач ушел в баню с мыслью прибраться там и потушить свет, но увидел изрезанные вериги, собрал клочки и сел на топчан. Можно было сейчас же кинуть в печь эту лягушачью кожу, однако он мял власяницу в руках и чувствовал, как глубокие следы внезапного всплеска радости, праздничного состояния и восторга напрочь заметает тоска.
К нему явилась молодая монахиня, смиряющая плоть, дабы не поддаться искушению дьявола. Инокиня из толка непишущихся странников, строго блюдущая заповеди стариков и древлее благочестие.
А в памяти остался совершенно иной образ…
И вдруг пожалел, что перенес из бани в дом: проснется – сразу поймет, и что видел ее обнаженной, и что прикасался, когда освобождал от вериг и укладывал в спальник.
Даже вот эту кожу сжигать не придется, взмахнет крылами и улетит…
Космач снял с вешалки одежду Вавилы, взял котомку и пошел в дом. Отсыревшие валенки и дубленку на печь положил сушиться, а розы снял и, подрезав стебли, утопил в лейке с водой: говорят, они так дольше живут. Потом осторожно открыл дверь в горницу, прислушался и, прокравшись к кровати, оставил у изголовья одежду и вещи. Но власяницу засунул в карман полушубка, испытывая при этом тихое мстительное чувство.
Пельмени в тарелках давно остыли, склеились, обсохла запотевшая бутылка шампанского, и праздничный стол потерял свой недавний блеск. Космач свалил пельмени в миску и вынес собаке, тихо поскуливающей в сенях, но строптивый пес даже не понюхал, отвернул морду.
– Не берешь из чужих рук? Как хочешь, твоя воля…
Жулик, напротив, просил корма, стучал копытами и ржал на голос хозяина – набил ему ясли сеном.
– И такие неожиданности случаются, брат…
Он хотел отвлечься в хозяйственных заботах, встряхнуться, однако едва переступив порог, уловил банный запах.
Вавила скинула простынь, разбросала руки – летала во сне…
Космач выключил верхний свет, горящую настольную лампу поставил на пол и сел за рабочий стол, отгороженный от просторной избы книжным стеллажом, раздернул занавески на окне – создал обстановку, когда хорошо думалось.
На улице по-прежнему буранило, в непоколебимом свете фонаря висела туча мельтешащего снега, и не поймешь, откуда ветер. А в тихую погоду и летом, и зимой из этого окна открывалась такая даль, что если долго смотреть, то возникало чувство полета.
Он часто засыпал, откинувшись в кресле, и сны тогда были легкими, воздушными. И сейчас он не заснул, но будто во сне увидел небольшое поселение странников среди трех десятков глубоких таежных озер с редкостным и загадочным названием – Полурады. В миру такие деревеньки называли скитами, однако на самом деле там жили не по монастырским правилам, а обыкновенно, семьями. Обычно неписахи редко оседали и жили на одном месте и редко строили дома – чаще всего останавливались у старообрядцев из других толков (странников на Соляном Пути чтили особо за скитальческие подвиги и принимали радушно), на худой случай рыли землянки или рубили крохотные избушки, чтоб остановить вечный бег на год-полтора, родить и выкормить грудью ребенка, подлечить захворавшего. А потом снова уйти в бесконечное странствие.
В Полурадах все было не так. Истосковавшиеся по человеческому жилью и уставшие от цыганского образа жизни люди ставили настоящие хоромы, на подклетах, разделенные на мужскую и женскую половины, на зимнюю и летнюю избы. А для того чтобы защититься от чужого глаза сверху (тогда аэропланы еще не летали, но в послании сонорецких старцев было сказано, будут летать), дом выстраивали вокруг огромных кедров, и так, что ствол дерева оказывался на крытом дворе или в коридоре, соединяющем зимнюю и летнюю избы. Огромные кроны словно шапкой накрывали крыши сверху, не пропускали воду даже в сильные дожди, принимали на себя всю тяжесть зимнего снега, а летом, источая специфический кедровый запах хвои, отпугивали несметные тучи комарья.
Прадед Вавилы, Аристарх Углицкий, в тридцатых годах выведал благодатное место среди множества озер, снялся с дурного, болотистого места на Соляной Тропе и увел свое племя подальше от анчихристовых уполномоченных, от сельсоветов и переписи.
– Посидим, буде, здесь, – сказал. – Довольно нам странствовать да по норам скитаться. Тут самый край света, некуда более нам податься. На сем и кончается Соляная Тропа и наше великое стояние. Рубите хоромины достойные и живите с Богом.
И пропал не только от зоркого ока властей, но и от своих, и не объявился бы, да настала пора сыновей женить и дочерей отдавать, пришлось сказаться.
Только спустя шестьдесят лет сюда впустили первого мирского человека – ученого, уже известного на Соляной Тропе, многими наставниками общин рекомендованного. Несмотря на это, Космача больше месяца продержали в карантине – в избушке на смолокурне: кормили-поили, беседовали или просто расспрашивали про жизнь мирскую и пытали по простоте душевной, не перепишет ли он странников в книгу бесовскую, не выдаст ли их бесерменам поганым.
И еще бы присматривались, да явился сам Аристарх Углицкий, стодесятилетний слепой старец с бородой, для удобства в узел завязанной на животе. Пощупал лицо ученого мужа, руки зачем&то помял.
– Ты что ищешь&то у нас, путник?
– Истину ищу, – сказал Космач. – Иного мне не надо.
– Кто дорогу указал?
– Овидий Стрешнев с Аргабача. Послал к вам, мол, что в Полурадах странники скажут, так оно и есть.
– Что мы скажем тебе? – заворчал старец. – Нет боле Соляной Тропы, кончается наше скитничество. Триста лет токмо и простояли. Как старики сказали, так оно и вышло. Все прахом пошло. Что ты еще знать хочешь?
– А понять хочу, как вы триста лет простояли.
В то время Космач понимал эту Тропу как некий путь, экономически связывающий множество скитов, монастырей и старообрядческих поселений на принципах товарообмена, – своеобразную дорогу жизни, позволяющую существовать раскольникам безбедно и автономно от государства.
Тогда все так считали…
Старец Углицкий покряхтел недовольно, поблуждал невидящим взором мимо незваного гостя:
– Буде, ступай за мной.
Это была победа, звездный час Космача, потому что еще никому из ученых не удавалось подойти к призрачным, таинственным странникам так близко. А мечтали и делали попытки многие, в том числе и сам дедушка Красников, пожалуй, лет сорок считавшийся единственным специалистом в университете, способным работать в среде старообрядцев. В молодости, при Хрущеве, его засылали в скиты темных лесных мракобесов как агитатора, открывать обманутым и забитым кержакам глаза на светлый мир будущего. В то время иначе было невозможно легально изучать жизнь и быт раскольников – с точки зрения официальной политики научного интереса они не представляли. Как и за что он агитировал, оставалось загадкой, но то, что Красников первым прошел весь Соляной Путь и оставил о себе добрую славу, было фактом. Вообще&то его всегда считали бессребреником, весь научный багаж умещался в монографии, напечатанной в университетской типографии и не ставшей диссертацией, да в трех тоненьких книжицах о говорах и обычаях в старообрядческих поселениях Среднего Приобья.
Он никогда не делал из своих способностей и возможностей какого&то секрета, каждый год, отправляясь на все лето в скиты, брал с собой студента поздоровее, ибо сам уже был в возрасте, но ничего не объяснял и не втолковывал – слушай, наблюдай и делай выводы. Таким образом Космач оказался в своей первой экспедиции в семнадцатый век и теперь шел по стопам Красникова, поскольку, как и он, работал на дядю.
Но в тот звездный период об этом не думалось.
Еще месяц ученый муж ночевал в старой баньке у озера, а днем напрашивался то на рыбалку, то сено убирать и, поскольку сила была, работал от души, однако все больше замечал, что интерес к нему тайных полурадовских жителей медленно пропадает. По обыкновению, пищу на смолокурню ему приносили отдельно, и всегда то молчаливая старуха Виринея Анкудиновна, то сноха ее, женщина лет пятидесяти, а тут стали присылать девушку, тоненькую, большеглазую, еще вроде бы подростка, но очень уж чинную: поклонится, прежде чем горшок с едой подать, затем на руки польет, полотенце, будто драгоценность, в руки вложит, потом отойдет в сторонку и ждет, пока он поест, и стоит с достоинством принцессы, с задранным подбородком. Возьмет посуду и тут же, подальше от его глаз, на озеро, по-бабьи, без всякой горделивости отмоет с песком, полотенце прополощет, перекрестит все, какую&то молитву прочтет и, путаясь в длинном подоле, бегом в гору.
Звали ее необычно – Вавила…
– Тебя почему так кличут? – однажды спросил Космач. – Неужели женского имени не нашли?
– Вавила – имя женское, – гордо ответила юная странница и преподала урок из именослова: – А мужское – Вавил. Есть еще Феофан и Феофания, Евдоким и Евдокия, Малофей и Малофея. У Бога для людей имен много, да надобно, чтоб в паре были, как два крыла у птицы. Вот тебя Юрий зовут, а как жену назвать? Нету женского имени. Все потому, что по правде имя тебе – Ярий, и жена тебе – Ярина.
И ушла, оставив Космача чуть ли не с разинутым ртом. С той поры он стал присматриваться к ней, несколько раз пытался заговорить, однако неподалеку были или братья, или отец ее, Ириней, вечно хмурый и обиженный чем&то мужик, поэтому Вавила удалялась, не поднимая глаз, чем еще больше возбуждала интерес.
Он впервые тогда столкнулся с потаенной, внутренней жизнью непишущихся странников, или, проще, неписах, как их называли старообрядцы других толков. Это были вольные, беспаспортные, не отмеченные ни в одной государственной бумаге и потому неуловимые люди, о существовании которых власть могла лишь догадываться. При малейшей опасности они срывались с насиженного места и бесследно исчезали вместе со скотом, пасеками и скарбом.
Здесь все казалось необычным и странным, как если бы он ушел в прошлое, в семнадцатый век, не подчиняющийся никакой логике двадцатого. Скрытное, чуть ли не полностью изолированное их существование (сено косили в полдень, чтоб тень от человека не видна была с воздуха, а траву тотчас же вывозили с луга) вполне мирно соседствовало с потрясающей информированностью и естественным восприятием технического мира – выходили ночью спутники на небе смотреть и не чурались, не крестились в ужасе, а спокойно и деловито отмечали приметы: если летящая звезда мерцает, через пару дней жди ненастья, а если инверсионный след от самолета долго не тает – к хорошей погоде. Наивность и невероятное целомудрие, когда хоромы делились на мужскую и женскую половины, парадоксальным образом сочетались с нудистским на первый взгляд бесстыдством, когда всем скитом, раздевшись донага, лезли купаться в озеро. Вроде бы смиренные и богобоязненные, но никогда не увидишь, как молятся; в быту скверного слова не услышишь, даже когда молотком по пальцу попадет, а примутся ругать неких отступников и еретиков – уши вянут. И при этом говорят: грех не то, что из уст, а то, что в уста.
Разобраться во всем этом Космачу не удалось, тем паче – на контакт неписахи шли трудно, и Вавила оказывалась единственным открытым для него человеком. Иное дело, вся скитская жизнь была на глазах, за гостем присматривали, а от прозорливых вездесущих стариков вообще ничего было не скрыть. За общий стол его по-прежнему не пускали, и это было на руку: выкраивалось несколько законных минут утром и вечером, когда Вавила приносила еду. Но и эта лавочка скоро закрылась. Однажды вместо нее явилась бабушка Виринея Анкудиновна, суровая, белолицая и еще не совсем старая, брезгливо ткнула клюкой в двери:
– Ответствуй, немоляка, кто дорожку к нам показал? Сонорецкие старцы?
О сонорецких старцах он тогда впервые слышал, хотя Красников говорил о какой&то совсем уж закрытой общине, которую он вычислил теоретически.
– Овидий послал, с Аргабача, – признался он, зная авторитет этого человека среди неписах.
– Кто ты будешь&то, коли Овидий послал?
– Ученый я, изучаю жизнь старых людей.
– Нет тебе веры. Шел бы куда-нито, покуда беды не случилось.
– Я не принесу беды, Виринея Анкудиновна, – заверил тогда Космач. – Напротив, помогать буду, защищать, если потребуется.
Она же глаза опустила и произнесла не совсем понятную фразу:
– Покажешь дорожку бесерменам, вольно или невольно. Смутится народ, и начнется хождение.
И больше Вавилу не присылала… Между тем подкатывал октябрь, и надо было выходить из страны озер до снегов и морозов на Енисей, пока навигация не закончилась, пока еще ходили теплоходы. Космач собрался в один час, поклонился сначала всем домашним по порядку, начиная с лежащего пластом Аристарха (зиму вряд ли протянет), потом весь скит обошел, простился с каждым, а Вавилы так и не увидел.
Выходить из озерных лабиринтов легче было при утреннем солнце, чтоб ориентироваться, когда и где повернуть: чуть промахнешься, и таких кругалей нарежешь, что и за месяц не выберешься. Однако накануне спутники в небе мерцали, день начинался ненастный, ветреный, снежок пробрасывало, и оставалось полагаться на свое чутье и память – все&таки второй раз по одному пути шел. И тут, лишь ступил в первый перешеек меж озер, в темноту пихтачей и кедровников, увидел блеснувшие глаза Вавилы и подумал: чудится, – но она выступила из лесных сумерек.
– Счастливого пути тебе, Ярий Николаевич, – проговорила совершенно будничным голосом. – Коль сомнение будет, куда воротить, держись левой руки.
– Что ты здесь делаешь? – Ему стало и радостно, и страшно.
– Матушка велела черничника нарвать вязанку.
– А зачем?
– Овчины дубить и красить. К зиме станем однорядки шить.
– Однорядки – это хорошо, тепло будет, – одобрил Космач.
– На будущий год приходи, ждать буду, – вдруг сказала Вавила. – И молиться за тебя.
Он стоял ошарашенный, не зная, что и ответить, а эта лесная дива засмеялась, поманила рукой и повела через высокий березовый лес. Остановилась перед невысоким курганом, увенчанным округлым камнем.
– Вот здесь стану молиться. Сей камень заповедный, сонорецким старцем Амвросием намоленный. Встанешь на него, и небо открывается, проси у Господа все, что пожелаешь. Как явился ты к нам, я пришла сюда и помолилась, чтоб соединил нас с тобой.
– Да как же, зачем? – совсем уж глупо и невпопад спросил Космач, но это ее рассмешило.
– Глянешься ты мне, Ярий Николаевич! У батюшки спросишь, так пойду за тебя! Токмо не Вавилу – Елену проси.
Тогда он еще не знал о двойных или даже тройных именах у странников.
– Почему же Елену?
– Мне первое имя Елена, от крещения данное. Станешь просить Вавилу, он лишь посмеется и не отдаст. А назовешь мое истинное имя, сразу поймет, что я согласна, и Господь благословит… Ну, ступай, ступай! Ангела тебе в дорогу!
Он не слышал, как боярышня проснулась и встала: или сам в тот момент был слишком далеко, или она, привыкшая к незаметной, скрытной жизни, оделась тихонько, как мышка, и вышла из горницы. Платье было уже другое, красивое, но мятое, из котомки; не досохшие, обвязанные платочком волосы лежали на плече, оттягивая голову чуть набок, златотканый кокошник со стрельчатым узором напоминал корону.
Шел только четвертый час ночи…
– С легким паром, странница, – проговорил он, появляясь из своего рабочего закутка; ждал недоумения, растерянности или гнева, но увидел испуг.
Она не спросила, зачем он снял власяницу и каким образом очутилась в доме, лишь потупилась и обронила хрипловатым от сна голоском:
– Спаси Христос… А уже утро?
– Нет, боярышня, ночь.
– Что же я проснулась&то? От беда… Будто кто в плечо толкнул.
– Так уснула без ужина! Давай-ка, боярышня, садись за стол, прошу. – Космач придвинул табурет. – Отведай, чем бог послал.
– Ой, да Ярий Николаевич! – растерялась Вавила, увидев заставленный тарелками стол. – Чего это вздумал&то? Спать надобно, грех по ночам трапезничать. Коль воды дашь испить, так и ладно будет.
Космач достал из лейки розы, бережно стряхнул воду и вложил ей в руки.
– Это тебе, Вавила. С праздником!
У нее задрожали пальчики и губы, не смогла поднять глаз.
– Ой, да ни к чему, Ярий Николаевич… Не знаю, что и сказать&то… Спаси Христос… А какой праздник&то ныне?
Он усадил ее к столу.
– Целых два праздника. Твое явление – первый! А второй – Женский день был, теперь уж вчера. Мы же с тобой как&то раз отмечали, помнишь?
Вавила отчего&то потупилась, отложила цветы и стала перебирать край скатерти.
– А Наталья Сергеевна к тебе не ездит из города?
– Нет, не ездит.
– Даже по праздникам не бывает?
– Не бывает.
Она поверила, улыбнулась не очень&то весело:
– Не хлопотал бы даром. Помолиться бы да спать. Ведь уснула, лба не покрестив…
А сама не сводила глаз с цветов, едва удерживалась, чтобы не потрогать томные, ожившие в воде бутоны.
– Вот накормлю, напою, тогда и спать уложу.
– Мне бы чаю токмо после баньки… Так пить хочется, во сне снилось, будто… – И оборвалась на полуслове, замолчала.
Космач включил чайник на рабочем столе, чтоб поближе, принес заварку.
Вавила вдруг насторожилась:
– У тебя травяной или казенный? Казенный – так нельзя нам. Когда Христа распяли, чай зацвел, обрадовался.
– Помню я, помню… Потому заварю каркаде, это из цветов египетских.
– Ну, из цветов&то можно…
И опять повисла напряженная пауза. Наконец закипел чайник, и боярышня оживилась, сама налила себе чаю и стала пить живой кипяток – только в кружке не бурлило. Он придвинул рафинад – песка староверы не признавали, а этот хоть не настоящий сахар, но все&таки…
– Ах, добрый у тебя чай, – похвалила с тревожными глазами. – Надо бы с собой взять…
Спохватившись, Космач разрезал торт, положил на тарелку перед Вавилой.
– Угощайся, ты же любишь!
Но она и кружку отставила, замолчала, задумалась, трогая пальцами шипы на цветах. Ему показалось, тревога и настороженность боярышни из&за того, что он грубо вторгся в тайную суть ее жизни, поддался порыву и срезал власяницу.
– Не жалей прошлого, – обронил он, присаживаясь рядом. – Теперь все будет иначе.
– Как будет, токмо Господь ведает, – после долгой паузы вздохнула Вавила и подняла голову. – На все воля Его, что проку роптать? А ведь грешим, фарисеям уподобившись. Дорогой тешилась одной думой, от иных отрекалась, как от искушений бесовых, да вот пришла&то с чем?
Это был некий ее давний, внутренний монолог, и Космач ничего не понял, но твердо знал правило, что задавать вопросы напрямую без толку: из&за чисто кержацкой природной скрытности и сопряженной с ней кротости сразу правду никогда не скажет, а начнешь поторапливать, вообще может замкнуться и унести с собой то, с чем приходила. Надо было терпеливо ждать, когда душа ее оттает, избавится от испуга, вызванного дорогой, чужими людьми и вот этой встречей, привыкнет к новому состоянию и раскроется сама.
– Смотрю на тебя, боярышня, – глазам не верю, – осторожно проговорил он. – Повзрослела, расцвела.
– Не ходил к нам давно. Поди, уж седьмой год пошел. – В голосе послышался материнский упрек. – Как весна, так ждем, ждем… Особенно когда паводок схлынет и путь откроется… А потом еще к осени ждем, к началу Успенского поста…
Она говорила «мы», чтоб спрятать свои чувства, и, как всегда, задавала вопросы прямо и бесхитростно, а ответить так же было невозможно. Не оправдаешься ведь тем, что он давно не занимается наукой и вступил в непреодолимый конфликт со средой обитания, почему и оказался в глухой деревушке.
– А позвала бы, так пришел, – осторожно намекнул Космач. – Клестя-малой приходил, так и поклона твоего не принес. Подумал, забыли меня в Полурадах.
– Когда он уходил, я на Енисей бегала, – смутилась Вавила. – Но весточку от тебя принес. И оливки принес… Сказывал, вся жизнь переменилась. Токмо не взяла я в толк… Коль ты ученый, так ученый и остался. Должно, Клестиан Алфеевич чего&то напутал.
– Я попал под сокращение, уволили меня, сняли с научной работы.
– Чудно мне… Да и ладно, и хорошо. Взял бы да к нам пришел. Сколь уж Успенских постов отпостились?
– Ты прости меня, Христа ради, – повинился он. – Тогда на пути мне Клавдий Сорока встретился. В общем, на Сон-реку водил. Я писал тебе, почему не успел к посту…
– Да слышала я… Ну, посмотрел Третий Рим? Прочел либерею?
– Прочел…
– Еще на Соляном Пути говорили, ты в Карелы ходил, у некрасовских был на Кубани?
– И там был…
– Широко ходил… Знать, иные места облюбовал, а к нам дорогу забыл…
Несмотря на скромность и даже робость, она умела быть беспощадной, выказывая свой ретивый боярский дух.
– Не забыл, боярышня. Сердцем все время в Полурадах.
– Ой, лукавишь, Ярий Николаевич… Из города сюда ушел, а что бы не к нам? Коли уходить от мира, так и от дорог его уходить.
– Чтоб жить в скиту, надо вашу веру принять, образ жизни. Я не готов был, да и сейчас…
– А ты пришел бы как ученый. Раньше&то приходил…
– Понимаешь, мне нельзя как раньше. Ни к вам, ни в другие места…
– А почто нельзя?
– Не занимаюсь наукой. Отлучили меня… А чтобы как раньше, нужен документ, специальная бумага из московского научного центра. Без нее запрещено работать в скитах.
– Боже правый, да кто же запретил?
– Есть правила, закон.
– Раз ты теперь не ученый, на что тебе правила? Мы же не ученые и потому без всяких бумаг ходим.
Простота и прямота ее аргументов всегда ставили Космача в тупик.
– За мной установили наблюдение, следили, – неохотно признался он. – Пошли бы по пятам, и выказал бы Соляную Тропу…
– Да ведь случается, и за нами следят. Поводил бы, покружил по болотам да и скинул со следа. Эвон собаки за сохатым вяжутся, а он найдет заячий след и сбросит на него.
Он не знал, что ответить, и потому уцепился за последнюю фразу, чтоб уйти от тяжелого разговора:
– Ты что же, сама за сохатыми бегаешь?
– А что за ними бегать? – пожала плечами. – Сами приходят, а я выйду да стрелю… – Вавила отчего&то замолчала.
– Знаешь, все время вспоминаю, как мы с тобой расставались. У тебя в глазах такая тоска была… Думал, не уйдешь, вернешься.
– Вот и вернулась, – сказала невесело и в сторону: то ли чем&то недовольна была, то ли таила что&то…
– Как же ты отважилась в такую даль? – спросил он, чтобы подтолкнуть разговор.
– Кого послать&то, Ярий Николаевич? – Странница подняла огромные глаза и вздохнула. – Клестю-малого и ждать перестали…
Космач вспомнил признания Коменданта – за странником Клестей охотились! – но пугать своими предположениями не стал.
– А иные странники не заходят никак, мимо норовят, на Енисей, – продолжала она. – На Ергаче и вовсе говорят, мол, в Полурадах никого нету, молодые записались и в нефтеразведку подались, а остальные примерли все от горя да болезни, в колодах лежат… Как с того света к ним заявилась, свят-свят, руками машут…
В позапрошлом году к Космачу приходил сонорецкий странствующий старец, тот самый Клестя-малой, который и сообщил, что три года тому благословил Углицких выйти в мир, после чего отец Вавилы Ириней Илиодорович взял жену, трех сыновей, вышел из скита и, отсидев всей семьей положенный срок в тюрьме, записался на другое имя (так делали все странники, уходя в мир: захочешь отыскать – не сыщешь, особенно если волосы подстригут и бороды сильно укоротят или вовсе сбреют), получил документы и подался в поселок нефтяников.
Кроме младшего сына Гурия, который не стерпел унижений в лагере, убил какого&то обидчика, разоружил охрану и сбежал, все остальные теперь живут в Напасе и вроде довольны, что вышли из скита с малыми потерями.
– Так вы в Полурадах с Виринеей Анкудиновной вдвоем остались?
– В хоромине&то мы вдвоем, а так еще Маркуша Углицкий с женой, да Елизарий Углицкий со стариками, да Фрося-блаженная. Все кланяются тебе.
– Спаси Христос, Вавила… А родитель твой как? Братья, матушка?
– Батюшка землю буравит, и матушка с ним, и братья… Токмо с Гурием беда. Должно, Клестиан Алфеевич говорил…
– Говорил… Что, так и не объявился братец твой?
– Будто на Ловянке видели, зимовал. Ушел потом…
Гурий был поскребышем, любимым младшим братцем, которого Вавила вынянчила. Клестя-малой рассказывал, что когда Ириней уводил семью в мир, его силком оторвали от сестры, которая благословения его не получила – так не хотел расставаться, будто чувствовал, как сложится судьба.