Опыты Монтень Мишель
Есть у нас и другие игры, на французский манер, когда дают волю рукам, — их я до смерти ненавижу. За свою жизнь я дважды видел, как в таком делепогибли два принца нашего королевского дома [37]. Гнусное дело — настоящаядрака во время игры.
Вообще, когда я хочу составить себе о ком-либо мнение, я спрашиваю его,насколько он доволен собою, по нраву ли ему то, что он делает и говорит. Яне желаю слышать такого рода оправданий, как «я сделал это играючи»,
- Ablatum mediis opus est incudibus istud, [38]
«я на это и часа не потратил; этого я с тех пор и в глаза не видел». —«Хорошо, — говорю я в таких случаях, — оставим все эти вещи, покажите мнето, что вас целиком представляет, то, по чему, как вы сами считаете, о васможно справедливо судить!» И еще: «Что вы считаете в своем произведениисамым лучшим? Вот это или, может быть, то? Изящество исполнения, или самыйпредмет, изобретательность вашу, или уменье рассуждать, или познания?» Ибо,как я замечаю, люди обычно так же ошибаются в оценке своего труда, как ичужого. И не только из-за пристрастности, которая сюда примешивается, но ипо неуменью хорошо разобраться в своем же деле. Творение человека, имеясобственное значение и судьбу, может оказаться для него удачей большей, чемон имел оснований на то рассчитывать по своим знаниям и способностям, можетоказаться значительней, чем он сам. Что до меня, то о ценности чужого трудамне гораздо легче высказать определенное мнение, чем о ценности моегособственного. И эти свои «Опыты» я расцениваю то низко, то высоко, проявляянепоследовательность и неуверенность.
Существует много книг, полезных по своему содержанию, но ничего неговорящих об искусстве автора, и много хорошо написанных книг, как и другиххорошо выполненных работ, которых создателю их следовало бы стыдиться.
Я могу написать об обычаях нашего общества, о нашем способе одеваться,но я сделаю это коряво и неумело; я могу опубликовать указы, изданные в моевремя, письма государей, ставшие всем известными; я могу сделать сокращенноеизложение хорошей книги (а всякое сокращенное изложение хорошей книги —вздор), а затем сама книга будет утеряна, и тому подобное. Потомствоизвлечет из подобных сочинений немалую пользу. Но мне-то какая выпадетчесть, кроме случайной удачи? Значительная часть самых прославленных книг —именно такого рода.
Когда, несколько лет назад, я прочитал Филиппа де Коммина — писателя,разумеется, превосходного, — меня поразила у него одна не совсем обычнаямысль: надо остерегаться оказывать своему повелителю столько услуг, что онуже не может вознаградить за них подобающим образом. Я должен был хвалитьсамую мысль, а не писателя, ибо недавно обнаружил ее у Тацита: Beneficia eousque laeta sunt dum videntur exsolvi posse; ubi multum antevenere, progratia odium redditur [39]. Также и у Сенеки — выраженную сбольшей силой: Nam qui putat esse turpe non reddere, non vult esse cuireddat [40].
Квинт Цицерон говорит о том же, хотя и менее выразительно: Qui se nonputat satisfacere, amicus esse nullo modo potest [41].
Человек, обладающий знаниями и памятью, может изложить любой подходящийдля него предмет. Но для того, чтобы судить, что именно в данной книгепринадлежит автору, что в ней наиболее примечательно, как проявились здеськрасота и сила его души, нужно распознать, что вложено им самим, а чтозаимствовано, и рассмотреть также, как в заимствованном сказалось его умениевыбрать, составить план, проявить изящество в стиле и языке. А что, еслисодержание он заимствовал, а форму ухудшил, как это часто бывает? Мы, малозанимающиеся книгами, попадаем в затруднительное положение, ибо, найдя укакого-нибудь нового поэта яркий образ, у проповедника — сильный довод, нерешаемся хвалить их, не узнав сперва у сведущего человека, им ли все этопринадлежит или у кого-нибудь заимствовано. Я лично всегда проявляю должнуюосмотрительность.
Я недавно прочел от доски до доски все сочинения Тацита (а это со мнойредко случается: вот уже лет двадцать, как я не могу читать подряд одну и туже книгу даже в течение какого-нибудь часа) и прочел по совету одногодворянина, весьма уважаемого во Франции как за свои личные достоинства, таки за свойственные ему и всем его братьям ум и добросердечие. Я не знаюписателя, который, излагая исторические факты, уделял бы при этом стольковнимания нравам и склонностям отдельных личностей. И мне кажется, впротивоположность его собственному мнению, что, изучая с особенным вниманиемсудьбы императоров своего времени, столь разнообразные и по всем своимпроявлениям необычные, а также те благородные деяния, к которым побуждаламногих их подданных именно их жестокость, он имел дело с предметом гораздоболее волнующим и привлекательным для обсуждения и повествования, чем еслибы рассказывал о битвах и общественных неурядицах. Я даже нередко находилего способ изложения чрезмерно скупым, когда он так бегло говорил о многихпримерах доблестной кончины, словно боялся наскучить нам их обилием идлительным о них рассказом.
Такой способ писать историю является наиболее полезным. Движениеобщественной жизни в большей мере зависит от судьбы, частной — от нашегособственного поведения. Сочинения Тацита скорее рассуждение, чемповествование о событиях: они больше поучают нас, чем осведомляют. Это книгане для развлекательного чтения, а для того, чтобы изучать жизнь и черпатьполезные уроки. В ней столько изречений, что их находишь повсюду, куда нибросишь взгляд: это какой-то питомник рассуждений по вопросам этики иполитики на потребу и в поучение тем, кто держит в руках своих судьбы мира.Тацит неизменно орудует сильными и обоснованными доводами, остро и тонкопользуясь ученым стилем своего времени. Римляне так любили тогдаприподнятость, что если в самом предмете они не находили возможностипроявить остроумие и изысканность, то прибегали для этого к слову кактаковому. Манера Тацита в немалой степени напоминает манеру Сенеки: только унего преобладает насыщенность, а у Сенеки — острота. Он более подходит длятого состояния — смятенного и недужного, — в каком мы сейчас пребываем:часто кажется, что это нас он изображает и обличает. Те, кто сомневается вего добросовестности, тем самым выдают свою досаду и раздражение на него. Новоззрения его — здравые, а в римских делах он на стороне блага. Не оченьнравится мне только то, что он судил о Помпее строже, чем следовало бы,исходя из мнения достойных людей, живших во времена Помпея и общавшихся сним, что он во всем уподоблял Помпея Марию и Сулле, считая, впрочем, егоболее скрытным. Общепризнанно, что стремление Помпея стать у кормила властине было свободно от честолюбивых и мстительных расчетов, и даже друзья егоопасались, что победа может вскружить ему голову, однако не настолько, чтобыон стал прибегать к таким же необузданным мерам, как Марий и Сулла: он несовершил в своей жизни ничего, что давало бы повод опасаться такой жепредельно жестокой тирании. К тому же, подозрению нельзя придавать такого жевеса, как очевидности. Вот почему я не верю оценке, которую Тацит даетПомпею. Если в повествованиях его мы находим естественность и правдивость,то, может быть, объясняется это именно тем, что они не всегда точносоответствуют выводам из его же положений, развиваемых им согласно заранееустановленному плану и часто вне всякой зависимости от предмета, который онизображает, ни в малейшей степени не стараясь подогнать под свое задание.Ему незачем оправдываться в том, что, повинуясь законам своего времени, онзащищал языческую религию и понятия не имел об истинной. Это беда его, а непорок.
Я особенно пристально вникал в суждения Тацита, и не все в них мневполне ясно. Так, например, я не понимаю, почему письмо, которое старый ибольной Тиберий отправил сенату («Что мне написать вам, господа, и как вамписать, и чего бы я мог не написать вам в эти дни? Да нашлют на меня боги ибогини еще худшие страдания, чем те, что я каждодневно испытываю, если ясмогу ответить на этот вопрос»), он так уверенно связывает с какими-тожестоко терзающими Тиберия угрызениями совести? [42] Во всяком случае, читаяТацита, я не мог уразуметь его оснований. Довольно мелким представляется мнеТацит и в том месте, где, упоминая о высокой должности в Риме, которую онодно время занимал, он считает нужным присовокупить в порядке извинения, чтоговорит об этом отнюдь не из тщеславия [43]. Черта эта для столь высокойдуши, по-моему, неподобающая. Ибо тот, кто не осмеливается говорить о себепрямо, проявляет малодушие. Если он судит о вещах решительно и независимо,здраво и уверенно, то, не раздумывая, станет приводить примеры из своейличной жизни, как нечто постороннее, и о себе самом говорить так жебеспристрастно, как о любом другом человеке. Нужно во имя истины и свободыбыть выше всех этих общепринятых правил учтивости. Я же осмеливаюсь говоритьне просто о себе, но даже исключительно о себе. Писать о других вещахозначает для меня сбиваться с пути и уклоняться от своего предмета. Я ненастолько неразумно люблю себя и не так уж крепко к себе привязан, чтобы небыть в состоянии бросить на себя взгляд со стороны: как на соседа, как надерево. Пороком является также неспособность правильно оценить собственныевозможности и говорить о себе больше, чем сам видишь. Бога мы должны любитьбольше, чем самих себя, и хотя мы знаем его гораздо меньше, но говорим о немсколько нашей душе угодно.
Если творения Тацита дают о нем правильное представление, он, по всейвидимости, был большой человек, благородный и мужественный, обладающийразумом, чуждый суеверия, философическим и великодушным. Свидетельства егокажутся порою слишком уж смелыми, как, например, рассказ о солдате, которыйнес вязанку дров: руки солдата якобы настолько окоченели от холода, чтокости их примерзли к ноше да так и остались на ней, оторвавшись отконечностей [44]. Однако в подобных вещах я имею обыкновение доверять стольавторитетному свидетельству. Такого же рода и рассказ его о том, чтоВеспасиан по милости бога Сераписа исцелил в Александрии слепую, помазав ейглаза своей слюной [45]. Сообщает он и о других чудесах, но делает это попримеру и по долгу всех добросовестных историков: они ведь летописцы всехзначительных событий, а ко всему происходящему в обществе относятся такжетолки и мнения людей. Историки должны рассказывать, чему верили окружающиеих люди, но это отнюдь не означает одобрения этих верований. Оценкой поправу занимаются теологи и философы — наши духовные руководители. Между темодин из сотоварищей его, человек не менее великий, мудро говорит: Equidemplura transcribo quam credo; nam nec affirmare sustineo, de quibus dubito,nec subducere quae accepi [46], другой ему вторит: Haec nequeaffirmare, neque refellere operae pretium est; famae rerum standum est [47]. Тацит творил в эпоху, когда вера в чудеса начала ослабевать,однако же он пишет, что не может не дать в своих «Анналах» места вещам,которые с верою принимали многие достойные люди и столь благоговейнопочитали предки. Отлично сказано. Пусть историки будут щедрее на рассказы отом, что они слышали, чем на свои собственные соображения об этом. Да и ясам, полновластный владыка предмета, о котором веду речь, никому необязанный отчетом, вовсе не считаю себя непогрешимым. Часто я позволяю себеразличные выходки, которых отнюдь не принимаю всерьез, и словесные выверты,после которых сам покачиваю головой. Тем не менее я даю им волю, ибо вижу,что они нередко приносят славу. Я ведь не единственный судья в этом деле.
Я предстаю перед читателем стоя и лежа, спереди и сзади, поворачиваясьто правым, то левым боком, во всех своих естественных положениях. Умыодинаковой силы не всегда сходны по склонностям и вкусам. Вот все, что вцелом и довольно неопределенно подсказывает мне память. Все наши общиесуждения неясны и несовершенны.
Глава IX
О суетности
Пожалуй, нет суетности более явной, чем так суетно о ней писать. Людиразумные должны были бы усердно и тщательно размышлять надо всем, что такбожественно было высказано об этом самим божеством [1].
Кто же не видит, что я избрал себе путь, двигаясь по которомубезостановочно и без устали, я буду идти и идти, пока на свете хватит чернили бумаги? Я не могу вести летопись моей жизни, опираясь на свершенные мноюдела: судьба назначила мне деятельность слишком ничтожную; я занимаюсь ею,опираясь на вымыслы моего воображения. Знавал я одного дворянина, которыйоповещал о своей жизни не иначе, как отправлениями своего желудка; у него вывидели выставленные напоказ горшки за последние семь-восемь дней; в этомсостояли его занятия, только об этом он говорил; любая другая тема казаласьему зловонной. И здесь (лишь чуточку попристойнее) — такие же испражнениястареющего ума, страдающего то запорами, то поносом и всегда несварением.Где же смогу я остановиться, воспроизводя непрерывную сумятицу и смену моихмыслей, чего бы они ни касались, раз Диомед заполнил целых шесть тысяч книгтолько одним предметом — грамматикой? [2] И чего только не породитболтливость, если даже лепет и едва заметные движения языка придавили мирстоль ужасающей грудой томов? Столько слов ради самих слов! О Пифагор, чтоже ты не заклял эту бурю! [3]
Некогда Гальбу осуждали за то, что он живет в полной праздности. Онответил, что каждый обязан отчитываться в своих поступках, а не в своембездействии [4]. Он заблуждался: правосудие преследует и карает также и тех,кто бездельничает.
Следовало бы иметь установленные законами меры воздействия, которыеобуздывали бы бездарных и никчемных писак, как это делается в отношениипраздношатающихся и тунеядцев. В этом случае наш народ прогнал бы взашей именя и сотни других. Я не шучу. Страсть к бумагомаранию является, очевидно,признаком развращенности века. Писали ли мы когда-нибудь столько же до того,как начались наши беды? [5] А римляне до того, как начался их закат? Помимотого, что в любом государстве утонченность умов никоим образом неравнозначна их умудренности, пустое это занятие становится возможным лишьпотому, что всякий начинает нерадиво отправлять свою должность и отбиваетсяпо этой причине от рук. В развращении своего века каждый из нас принимает тоили иное участие: одни вносят свою долю предательством, другие —бесчестностью, безбожием, насилием, алчностью, жестокостью; короче говоря,каждый тем, в чем он сильнее всего; самые слабые добавляют к этому глупость,суетность, праздность, — и я принадлежу к числу этих последних. И когда насгнетет нависшая над нами опасность, тогда, видимо, и наступают сроки длявещей суетных и пустых. В дни, когда злонамеренность в действиях становится,делом обыденным, бездеятельность превращается в нечто похвальное. Я тешусебя надеждой, что окажусь одним из последних, против кого понадобитсяприменить силу. И пока будут принимать меры против наиболее злокозненных иопасных, у меня хватит времени, чтобы исправиться. Ибо мне представляется,что было бы безрассудным обрушиваться на меньшие недостатки, когда насодолевает столько больших. И прав был врач Филотим, сказавший тому больному,который протянул ему палец, чтобы он сделал ему перевязку, и у которого онпо лицу и дыханию распознал язву в легких: «Сейчас не время, дружок,заниматься твоими ногтями» [6].
И все же я знал одного человека, чью память я высоко чту, который,несмотря ни на что, посреди величайших наших несчастий, когда у нас так же,как ныне, не было ни законности, ни правосудия, ни должностных лиц, честновыполняющих свои обязанности, носился с мыслью обнародовать некоторые своипредложения касательно пустячных нововведений в одежде, на кухне и в ходесудебного разбирательства. Все это — не более как забавы, которыми пичкаютдурно руководимый народ, чтобы показать, что о нем не совсем забыли. Ничеминым не занимаются также и те, которые на каждом шагу запрещают погрязшему вгнуснейших пороках народу те или иные выражения, танцы и игры. Не времямыться и чиститься, когда тебя треплет беспощадная лихорадка. И однимспартанцам было по плечу причесываться и прихорашиваться перед тем, какброситься навстречу угрожающим жизни опасностям [7].
Что до меня, то мне свойственно противоположное и дурное обыкновение:если у меня искривилась туфля, то я так же криво застегиваю и рубашку иплащ; я ненавижу приводить себя в порядок наполовину. Когда я оказываюсь вплохом положении, то ухожу с головой в мои горести, предаюсь отчаянию и,даже не пытаясь устоять на ногах, падаю, согласно пословице, как топорище затопором; я убеждаю себя, что все идет как нельзя хуже и что боротьсябессмысленно: все должно быть хорошо или все — дурно.
Мое счастье, что опустошение нашего государства совпадает по времени сопустошениями, производимыми во мне моим возрастом; если бы общественныенесчастья омрачали радости моей юности, они были бы мне не в примертягостнее, чем теперь, когда они только усугубляют мои печали. Вопли,которыми я разражаюсь в беде, — это вопли, внушенные мне досадой; моемужество вместо того, чтобы съежиться, становится на дыбы. Впротивоположность всем остальным, я гораздо благочестивее в хороших, чем вдурных обстоятельствах, следуя в этом наставлениям Ксенофонта [8], хотя и неразделяя его оснований; и я охотнее обращаю умиленные взоры к небу, чтобывоздать ему благодарность, чем для того, чтобы выпросить себе его милости. Ябольше забочусь об укреплении здоровья, когда оно мне улыбается, чем о том,чтобы его вернуть, когда оно мною утрачено. Меня дисциплинирует и научаетблагополучие, подобно тому как других — невзгоды и розги. Люди обычнообретают честность в несчастье, словно счастье не совместимо с чистойсовестью. Удача — вот что сильнее всего побуждает меня к умеренности искромности. Просьба меня завоевывает, угроза отталкивает; благосклонностьвьет из меня веревки, страх делает меня непреклонным. Среди человеческихчерт широко распространена следующая: нам больше нравится непривычное ичужое, чем свое, и мы обожаем движение и перемены.
- Ipsa dies ideo nos grato perluit haustu
- Quod permutatis hora recurrit equis. [9]
Эту склонность разделяю и я. Кто придерживается противоположнойкрайности, а именно — довольствоваться самим собой, превыше всего ценить то,чем владеешь, и не признавать ничего прекрасного сверх того, что видишьсобственными глазами, те если не прозорливее нас, то бесспорно счастливее. Яничуть не завидую их премудрости, но что касается безмятежности их души, тотут, признаюсь, меня берет зависть.
Эта жажда нового и неведомого немало способствует поддержанию во мнестрасти к путешествиям; впрочем, здесь действуют на меня и другие причины. Яочень охотно отвлекаюсь от управления моими хозяйственными делами. Конечно,есть известное преимущество в том, чтобы распоряжаться, будь то даже нариге, и держать в повиновении всех домашних, но такого рода удовольствиеслишком однообразно и утомительно. И, кроме того, с ним непрерывно связанымногочисленные и тягостные заботы: то вас гнетет нищета и забитость вашихкрестьян, то ссора между соседями, то посягательства с их стороны на вашиправа:
- Aut verberatae grandine vineae,
- Fundusque mendax, arbore nunc aquas
- Culpante, nunc torrentia agros
- Sidera, nunc hiemes iniquas; [10]
и к тому же, едва ли в полгода раз господь ниспошлет погоду, котораявполне бы устраивала вашего земледельца, и притом, если она благоприятна длявиноградников, то как бы не повредила лугам:
- Aut nimiis torret fervoribus aetherius sol,
- Aut subiti perimunt imbres, gelidaeque pruinae,
- Flabraque ventorum violento turbine vexant. [11]
Добавьте к этому «новый и красивый башмак» человека минувших времен,немилосердно жмущий вам ногу [12], и еще то, что посторонний не понимает,чего вам стоит и до чего хлопотно поддерживать, хотя бы внешне, порядок,наблюдаемый всеми в ваших домашних делах и покупаемый вами слишком дорогойценой.
Я поздно принялся за хозяйство. Те, кого природа сочла нужнымпроизвести на свет передо мной, долгое время избавляли меня от этой заботы.Я уже успел привыкнуть к другой деятельности, более подходившей к моемудушевному складу. И все же на основании личного опыта я могу заявить, чтоэто занятие — скорее докучное, нежели трудное: всякий, способный к другимделам, легко справится также и с этим. Если бы я стремился разбогатеть,такой путь мне показался бы чересчур долгим; я предпочел бы служить королям,ибо это ремесло прибыльнее любого другого. Так как единственное, чего яхочу, — это приобрести репутацию человека, хотя и не сделавшего никакихприобретений, но вместе с тем и ничего не расточившего, и так как воставшиеся мне немногие дни я не в состоянии совершить ни чего-либо оченьхорошего, ни чего-либо очень дурного и стремлюсь лишь к тому, чтобыкак-нибудь их прожить, я могу, благодарение богу, достигнуть этого безособого напряжения сил.
На худой конец, ускользайте от разорения, урезывая свои расходы. Я этои делаю, одновременно стараясь поправить свои дела, прежде чем они заставятменя взяться за них. А пока я установил для себя различные ступенисамоограничения, имея в виду довольствоваться меньшим, чем то, что у меняесть; и хотя я говорю «довольствоваться», это вовсе не означает, что яобрекаю себя на лишения. Non aestimatione census, verum victu atque cultu,terminatur pecuniae modus [13]. Мои действительныепотребности не таковы, чтобы поглотить без остатка мое состояние, и судьба —разве что она подомнет меня под себя — не найдет на мне такого местечка, гдебы ей удалось меня укусить.
Мое присутствие, сколь бы несведущ и небрежен я ни был, все же немалоспособствует благополучному течению моих хозяйственных дел: я занимаюсь ими,хотя и не без досады. К тому же в моем доме так уж заведено, что, когда ярасходую деньги где-нибудь на стороне, траты моих домашних от этогонисколько не уменьшаются.
Путешествия обременительны для меня лишь по причине связанных с нимииздержек, которые велики и для меня непосильны. И так как я привыкпутешествовать не только с удобствами, но и с известной роскошью, мнеприходится сокращать сроки своих поездок и предпринимать их не так уж часто,употребляя для этого только излишки и сбережения, выжидая и откладываяотъезд, пока не накопятся нужные средства. Я не хочу, чтобы удовольствие отпутешествий отравляло мне душевный покой дома; напротив, я забочусь о том,чтобы они взаимно поддерживали и питали друг друга. Судьба мне в этомблагоприятствовала, и так как мое главнейшее житейское правило состояло втом, чтобы жить спокойно и беспечно и скорее в лености, чем в трудах, онаизбавила меня от нужды приумножать богатство ради обеспечения кучинаследников. А если моей единственной наследнице кажется недостаточным то,чего мне было достаточно сверх головы, то тем хуже для нее: ее безрассудствоне заслуживает того, чтобы я сгорал от желания оставить ей побольше.
И кто по примеру Фокиона обеспечивает своих детей так, чтобы они жилине хуже его, тот обеспечивает их вполне достаточно [14].
Я никоим образом не одобряю поступка Кратеса. Он оставил свои деньги насохранение ростовщику, оговорив следующие условия: если его дети окажутсядураками, пусть он им отдаст его вклад; если они окажутся рассудительными иделовыми, пусть распределит эти деньги среди самых несмышленых в народе [15]. Словно дураки, меньше других умеющие обходиться без денег, лучшедругих сумеют ими распорядиться.
Как бы то ни было, пока я в состоянии выдержать проистекающий от моегоотсутствия ущерб, он, по-моему, не стоит того, чтобы не воспользоватьсявозможностью отвлечься на время от докучных хлопот по хозяйству, где всегданайдется что-нибудь идущее вкривь и вкось. Постоянно вас треплют заботы тооб одном из ваших домов, то о другом. Все, что вы видите, — слишком близкоот вас; ваша зоркость в таких случаях вам только вредит, как, впрочем, онавредит и во многом другом. Я закрываю глаза на многие вещи, которые могутменя рассердить, и не хочу знать о том, что обстоит дурно; и все же я не всилах устроить свои дела таким образом, чтобы не натыкаться на каждом шагуна то, что мне явно не нравится. Плутни, которые от меня утаиваются особоусердно, я понимаю лучше, чем любые другие, и вижу их насквозь. Иполучается, что я сам должен помогать прятать их концы в воду, если хочу,чтобы они меня меньше раздражали. Все это — ничтожные уколы, подчас сущиепустяки, но это все же всегда уколы. Мельчайшие и ничтожнейшие помехи —чувствительнее всего; и как мелкий шрифт больше, чем всякий другой, режет иутомляет глаза, так и любое дело: чем оно незначительней, тем назойливее ихлопотнее. Тьма крошечных неприятностей досаждает сильнее, чем если бы навас навалилась какая-нибудь одна, сколь бы большой она ни оказалась. И чеммногочисленнее и тоньше эти подстерегающие нас в нашем доме шипы, темболезненнее и неожиданнее их уколы, застающие нас чаще всего врасплох.
Я не философ: несчастья меня подавляют, каждое в зависимости от своейтяжести, а она зависит как от их формы, так и от их сущности и частопредставляется мне больше действительной; я это знаю лучше других и поэтомутерпеливее, чем они. Наконец, если иные несчастья не затрагивают меня заживое, все же они так или иначе меня задевают. Жизнь — хрупкая штука, инарушить ее покой — дело нетрудное. Лишь только я поддался огорчению (nemoenim resistit sibi cum coeperit impelli [16]), как бы нелепа ни была вызвавшая его причина, япринимаюсь всячески сгущать краски и бередить себя, и в дальнейшем моемрачное настроение начинает питаться за свой собственный счет, хватаясь завсе, что придется, и громоздя одно на другое, лишь бы найти себе пищу.
- Stillicidii casus lapidem cavat. [17]
Эти непрестанно падающие капли точат меня.
Повседневные неприятности никогда не бывают мелкими. Они нескончаемы, ис ними не справиться, в особенности если их источник — ваши домашние,неизменно все те же, от которых никуда не уйдешь.
Когда я рассматриваю положение моих дел издали и в целом, то нахожу —возможно, из-за моей не слишком точной памяти, — что до сих пор онипроцветали сверх моих расчетов и ожиданий. Впрочем, я вижу в таких случаях,как кажется, больше существующего на деле: их успешность вводит меня взаблуждение. Но когда я погружен в свои хлопоты, когда наблюдаю в моемхозяйстве каждую мелочь,
- Tum vero in curas animum diducimur omnes, [18]
тысяча вещей вызывает во мне неудовольствие и тревогу. Отстраниться отних очень легко, но взяться за них, не испытывая досады, очень трудно. Сущаябеда находиться там, где все, что вы видите, не может не занимать вашихмыслей и вас не касаться. И мне представляется, что в чужом доме я вкушаюбольше радостей и удовольствий, чем у себя, и смакую их не в примернепосредственнее. И когда Диогена спросили, какой сорт вина, по его мнению,наилучший, он ответил совсем в моем духе: «Чужой» [19].
Страстью моего отца было отстаивать Монтень, где он родился, и во всемходе моих хозяйственных дел я люблю следовать его примеру и правилам и,насколько смогу, приучу к тому же моих преемников. И я сделал бы для негомного больше, располагай я такою возможностью. Я горжусь, что его воля ипосейчас оказывает через меня воздействие и неукоснительно выполняется. Дане дозволит господь, чтобы в Монтене, пока он в моих руках, я по нерадивостиупустил хоть что-нибудь из того, чем мог бы возвратить подобие жизни стользамечательному отцу. И если я взял на себя труд достроить какой-нибудь кусокстарой стены или привести в порядок часть плохо отделанного фасада, то этобыло предпринято мной скорее из уважения к его замыслам, чем радисобственного удовольствия. Я виню себя за бездеятельность, за то, что неосуществил большего, не завершил прекрасных его начинании в доме, и я темболее виню себя в этом, что, вернее всего, я последний из моего рода владеюим и должен был бы закончить начатое. А что касается моих личныхсклонностей, то ни удовольствие строиться, которое считают такимзавлекательным, ни охота, ни разведение плодовых садов, ни все остальныеудовольствия уединенной жизни не имеют для меня притягательной силы. За этоя зол на себя, как и за те из моих воззрений, которые мешают мне жить. Язабочусь не столько о том, чтобы они были у меня выдающимися и основаннымина глубокой учености, сколько о том, чтобы они были необременительными иудобными в жизни: если они полезны и приятны, они в достаточной мере истинныи здравы.
Кто в ответ на мои сетования о полной моей неспособности заниматьсяхозяйственными делами нашептывает мне, что дело не в этом, а в моемпренебрежении к ним и что я и поныне не знаю сельскохозяйственных орудий,сроков полевых работ, их последовательности, не знаю, как делают мои вина,как прививают деревья, не знаю названий и вида трав и злаков, не имеюпонятия о приготовлении кушаний, которыми я питаюсь, о названиях и ценетканей, идущих мне на одежду, лишь потому, что у меня в сердце некая болеевозвышенная наука, — те просто меня убивают. Нет, это — глупость моя, вернеетупость, а не нечто достойное прославления. И я скорее предпочел бы видетьсебя порядочным конюхом, чем знатоком логики:
- Quin tu aliquid saltem potius quorum indiget usus,
- Viminibus mollique paras detexere iunco? [20]
Мы забиваем себе голову отвлеченностями и рассуждениями о всеобщихпричинах и следствиях, отлично обходящихся и без нас, и оставляем в стороненаши дела и самого Мишеля, который нам как-никак ближе, чем всякий другой.Теперь я чаще всего сижу безвыездно у себя дома, и я был бы доволен, если бытут мне нравилось больше, чем где бы то ни было.
- Sit meae sedes utinam senectae,
- Sit modus lasso maris, et viarum
- Militiaeque. [21]
Не знаю, выпадет ли это на мою долю. Я был бы доволен, если бы покойныйотец взамен какой-нибудь части наследства оставил мне после себя такую жестрастную любовь к своему хозяйству, какую на старости лет питал к нему сам.Он был по-настоящему счастлив, ибо соразмерял свои желания с дарованными емусудьбою возможностями и умел радоваться тому, что имел. Сколько быфилософия, занимающаяся общественными вопросами, ни обвиняла мое занятие внизости и бесплодности, может статься, и мне оно когда-нибудь так жеполюбится, как ему. Я держусь того мнения, что наиболее достойнаядеятельность — это служить обществу и приносить пользу многим. Fructus enimingenii et virtutis omnisque praestantiae tum maximus accipitur, cum inproximum quemque confertur [22]. Что до меня, то я отступаю от этого, частьюсознательно (ибо, хорошо понимая, сколь великое бремя возлагает деятельностьподобного рода, я так же хорошо понимаю, сколь ничтожные силы я мог бы к нейприложить; ведь даже Платон, величайший мастер во всем, касающемсяполитического устройства, — в он не преминул от нее уклониться [23]), частьюпо трусости. Я довольствуюсь тем, что наслаждаюсь окружающим миром, неутруждая себя заботой о нем; я живу жизнью, которая всего-навсего лишьизвинительна и лишь не в тягость ни мне, ни другим.
Никто с большей охотой не подчинился бы воле какого-нибудь постороннегочеловека и не вручил бы себя его попечению, чем это сделал бы я, когдарасполагал бы таким человеком. И одно из моих теперешних чаяний состоит втом, чтобы отыскать себе зятя, который смог бы покоить мои старые годы иубаюкивать их и которому я передал бы полную власть над моим имуществом,чтобы он им управлял, и им пользовался, и делал то, что я делаю, и извлекализ него, без моего участия, доходы, какие я извлекаю, при условии, что онприложит ко всему этому душу поистине признательную и дружественную. Но очем толковать? Мы живем в мире где честность, даже в собственных детях —вещь неслыханная.
Слуга, ведающий в путешествиях моею казной, распоряжается ею по своемуусмотрению и бесконтрольно: он мог бы плутовать, и отчитываясь передо мной;и если это не сам сатана, мое неограниченное доверие обязывает его кдобросовестности. Multi fallere docuerunt, dum timent falli, et aliis iuspeccandi suspicando fecerunt [24]. Свойственная мне уверенность в моих людяхосновывается на том, что я их не знаю. Я ни в ком не подозреваю пороков,пока не увижу их своими глазами, и я больше полагаюсь на людей молодых, таккак считаю, что их еще не успели развратить дурные примеры. Мне приятнее разв два месяца услышать о том, что мною издержано Четыре сотни экю [25], чемкаждый вечер услаждать свой слух докучными сообщениями о каких-нибудь трех,пяти или семи экю. При всем этом я потерял от хищений такого рода не больше,чем всякий другой. Правда, я сам способствую своему неведению: я в некотороймере сознательно поддерживаю в себе беспокойство и неизвестностьотносительно моих денег, и в какой-то степени я даже доволен, что у меняесть простор для сомнений. Следует оставлять немного места и нечестности инеразумию вашего слуги. Если нам, в общем, хватает на удовлетворение нашихнужд, то не будем мешать ему подбирать эти разбросанные после жатвы колосья,этот излишек от щедрот нашей фортуны. В конце концов, я не столькорассчитываю на преданность моих людей, сколько не считаюсь с причиняемым имиуроном. О гнусное или бессмысленное занятие — без конца заниматься своимиденьгами, находя удовольствие в их перебирании, взвешивании ипересчитывании! Вот, поистине, путь, которым в нас тихой сапой вползаетжадность.
На протяжении восемнадцати лет я управляю моим имуществом и за все этовремя не смог заставить себя ознакомиться ни с документами на владение им,ни с важнейшими из моих дел, знать которые и позаботиться о которых мнекрайне необходимо. И причина этого не в философском презрении к благамземным и преходящим; я вовсе не отличаюсь настолько возвышенным вкусом иценю их, самое малое, по их действительной стоимости; нет, причина тут влени и нерадивости, непростительных и ребяческих. Чего бы я только несделал, лишь бы уклониться от чтения какого-нибудь контракта, лишь бы нерыться в пыльных бумагах, я, раб своего ремесла, или, еще того хуже, в чужихбумагах, чем занимается столько людей, получая за это вознаграждение.Единственное, что я нахожу поистине дорого стоящим, — это заботы и труд, и яжажду лишь одного: окончательно облениться и проникнуться ко всемуравнодушием.
Я думаю, что мне было бы куда приятнее жить на иждивении кого-либодругого, если бы это не налагало на меня обязательств и ярма рабства.Впрочем, рассматривая этот вопрос основательнее и учитывая мои склонности,выпавший на мою долю жребий, а также огорчения, доставляемые мне моимиделами, слугами и домашними, я, право, не знаю, что унизительнее,мучительнее и несноснее, — все это вместе взятое или подневольное положениепри человеке, который был бы выше меня по рождению и располагал бы мной, неслишком насилуя мою волю. Servitus oboedientia est fracti animi et abiecti,arbitrio carentis suo [26]. Кратес поступил гораздо решительнее:чтобы избавиться от пакостных хозяйственных мелочей и хлопот, он избрал длясебя убежищем бедность. На это я никогда бы не пошел (я ненавижу бедность неменьше, чем физическое страдание), но изменить мой нынешний образ жизни наболее скромный и менее занятой — этого я страстно желаю.
Пребывая в отъезде, я сбрасываю с себя все мысли о моем доме; и случисьв мое отсутствие рухнуть одной из моих башен, я бы это переживал не в примерменьше, чем, находясь у себя, падение какой-нибудь черепицы. Вне дома моядуша быстро и легко распрямляется, но когда я дома, она у меня вбеспрерывной тревоге, как у какого-нибудь крестьянина-виноградаря.Перекосившийся у моей лошади повод или плохо закрепленный стремянной ремень,кончик которого бьет меня по ноге, на целый день портят мне настроение.Перед лицом неприятностей я умею укреплять мою душу, но с глазами это у меняне выходит.
- Sensus, о superi, sensus. [27]
Когда я у себя дома, я отвечаю за все, что у меня не ладится. Лишьнемногие землевладельцы (говорю о людях средней руки вроде меня; и если этинемногие действительно существуют, они гораздо счастливее остальных) могутпозволить себе отдых хотя бы на одну-единственную секунду, чтобы их необременяла добрая доля лежащего на них груза обязанностей. Это в некотороймере уменьшает мое радушие (если мне иногда и случается удержать у себякого-нибудь несколько дольше, то, в отличие от назойливо любезных хозяев, ябываю этим обязан скорее моему столу, нежели обходительности), лишаяодновременно и большей части того удовольствия, которое я должен был быиспытывать в их кругу. Самое глупое положение, в какое может поставить себядворянин в своем доме, — это, когда он явно дает понять, что нарушаетустановленный у него порядок, когда он шепчет на ухо одному из слуг, грозитглазами другому; все должно идти плавно и неприметно, так, чтобы казалось,будто все обстоит, как всегда. И я нахожу отвратительным, когда к гостямпристают с разговорами о приеме, который им оказывают, независимо от того,извиняются ли при этом или же хвалятся. Я люблю порядок и чистоту.
- et cantharus et lanx
- Ostendunt mihi me [28]
больше чрезмерного изобилия; а у себя я забочусь лишь о самомнеобходимом, пренебрегая пышностью. Если вам приходится видеть, какчей-нибудь слуга мечется взад и вперед или как кто-нибудь из них вывернетблюдо, это вызывает у вас улыбку; и вы мирно дремлете, пока вашгостеприимный хозяин совещается со своим дворецким относительно угощения,которым он вас попотчует на следующий день.
Я говорю лишь о моих вкусах; вместе с тем я очень хорошо знаю, сколькоразвлечений и удовольствий доставляет иным натурам мирное, преуспевающее,отлично налаженное хозяйство; я вовсе не хочу объяснять мои промахи инеприятности в деятельности этого рода существом самого дела, как не хочу испорить с Платоном, полагающим, что самое счастливое занятие человека — этоправедно делать свои дела [29].
Когда я путешествую, мне остается думать лишь о себе и о том, какупотребить мои деньги; а это легко устраивается по вашему усмотрению. Чтобынакапливать деньги, нужны самые разнообразные качества, а в этом я ничего несмыслю. Но в том, чтобы их тратить, — в этом я кое-что смыслю, как смыслю ив том, чтобы тратить их с толком, а это, поистине, и есть важнейшее ихназначение. Впрочем, я вкладываю в это занятие слишком много тщеславия,из-за чего мои расходы очень неровны и несообразны и выходят, сверх того, запределы разумного, как в ту, так и в другую сторону. Если они придают мнеблеску и служат для достижения моих целей, я, не задумываясь, иду на любыетраты — и, так же не задумываясь, сокращаю себя, если они мне не светят, неулыбаются.
Ухищрения ли человеческого ума или сама природа заставляют нас жить соглядкою на других, но это приносит нам больше зла, чем добра. Мы лишаемсебя известных удобств, лишь бы не провиниться перед общественным мнением.Нас не столько заботит, какова наша настоящая сущность, что мы такое вдействительности, сколько то, какова эта сущность в глазах окружающих. Дажесобственная одаренность и мудрость кажутся нам бесплодными, если ощущаютсятолько нами самими, не проявляясь перед другими и не заслуживая иходобрения. Есть люди, чьи подземелья истекают целыми реками золота, и никтооб этом не знает; есть и такие, которые превращают все свое достояние вблестки и побрякушки; таким образом, у последних лиар [30] представляетсяценностью в целый экю, тогда как у первых — наоборот, ибо свет определяетиздержки и состояние, исходя из того, что именно выставляется ему напоказ.От всякой возни с богатством отдает алчностью; ею отдает даже от егорасточения, от чрезмерно упорядоченной и нарочитой щедрости; оно не стоиттакого внимания и столь докучной озабоченности. Кто хочет расходовать своисредства разумно, тот постоянно должен себя останавливать и урезывать.Бережливость и расточительность сами по себе — ни благо, ни зло; ониприобретают окраску либо того, либо другого в зависимости от применения,которое им дает наша воля.
Другая причина, толкающая меня к путешествиям, — отвращение к царящим внашей стране нравам. Я легко бы смирился с их порчей, если бы они наносилиущерб только общественным интересам,
- peioraque saecula ferri
- Temporibus, quorum sceleri non invenit ipsa
- Nomen et a nullo posuit natura metallo, [31]
но так как они затрагивают и мои интересы, смириться с ними я не могу.Уж очень они меня угнетают. Вследствие необузданности длящихся уже долгиегоды гражданских войн мы мало-помалу скатились в наших краях к такойизвращенной форме государственной власти,
- Quippe ubi fas versum atque nefas, [32]
что, поистине, просто чудо, что она смогла удержаться.
- Armati terram exercent, semperque recentes
- Convectare iuvat praedas et vivere rapto. [33]
Короче говоря, я вижу на нашем примере, что человеческие сообществаскладываются и держатся, чего бы это ни стоило. Куда бы людей ни загнать,они, теснясь и толкаясь, в конце концов как-то устраиваются и размещаются,подобно тому, как разрозненные предметы, сунутые кое-как, без всякогопорядка, в карман, сами собой находят способ соединиться и уложиться другвозле друга, и притом иногда лучше, чем если бы их уложили туда даженаиболее искусные руки. Царь Филипп собрал однажды толпу самых дурных инеисправимых людей, каких только смог разыскать, и поселил их в построенномдля них городе, которому присвоил соответствующее название [34]. Полагаю,что и они из самих своих пороков создали политическое объединение, а такжецелесообразно устроенное и справедливое общество.
Предо мной не какое-нибудь единичное злодеяние, не три и не сотня,предо мной повсеместно распространенные, находящие всеобщее одобрение нравы,настолько чудовищные по своей бесчеловечности и в особенности бесчестности, — а для меня это наихудший из всех пороков, — что я не могу думать о них безсодрогания, и все же я любуюсь ими, пожалуй, не меньше, чем ненавижу их. Этииз ряда вон выходящие злодеяния в такой же мере отмечены печатью душевноймощи и непреклонности, как и печатью развращенности и заблуждений. Нуждаобтесывает людей и сгоняет их вместе. Эта случайно собравшаяся ордасплачивается в дальнейшем законами; ведь бывали среди подобных орд и такиесвирепые, что никакое человеческое воображение не в силах измыслить что-либопохожее, и тем не менее иным из них удавалось обеспечить себе здоровое идлительное существование, так что потягаться с ними было бы впору разве чтогосударствам, которые были бы созданы гением Платона и Аристотеля.
И, конечно, все описания придуманных из головы государств — не болеечем смехотворная блажь, непригодная для практического осуществления.Ожесточенные и бесконечные споры о наилучшей форме общественного устройстваи о началах, способных нас спаять воедино, являются спорами, полезнымитолько в качестве упражнения нашей мысли; они служат тому же, чему служатмногие темы, используемые в различных науках; приобретая существенность изначительность в пылу диспута, они вне него лишаются всякой жизненности.Такое идеальное государство можно было бы основать в Новом Свете, но мы итам имели бы дело с людьми, уже связанными и сформированными теми или инымиобычаями; ведь мы не творим людей, как Пирра или как Кадм [35]. И если бы мыдобились каким-либо способом права исправлять и перевоспитывать этих людей,все равно мы не могли бы вывернуть их наизнанку так, чтобы не разрушитьвсего. Солона как-то спросили, наилучшие ли законы он установил для афинян.«Да, — сказал он в ответ, — наилучшие из тех, каким они согласились быподчиняться» [36].
Варрон приводит в свое извинение следующее: если бы он первым писал орелигии, он высказал бы о ней все, что думает; но раз она принята всеми и ейприсущи определенные формы, он будет говорить о ней скорее согласно обычаю,чем следуя своим естественным побуждениям [37].
Не только предположительно, но и на деле лучшее государственноеустройство для любого народа — это то, которое сохранило его как целое.Особенности и основные достоинства этого государственного устройства зависятот породивших его обычаев. Мы всегда с большой охотой сетуем на условия, вкоторых живем. И все же я держусь того мнения, что жаждать власти немногих вгосударстве, где правит народ, или стремиться в монархическом государстве киному виду правления — это преступление и безумие.
- Уклад своей страны обязан ты любить:
- Чти короля, когда он у кормила,
- Республику, когда в народе сила,
- Раз выпало тебе под ними жить.
Это сказано нашим славным господином Пибраком [38], которого мы толькочто потеряли, человеком высокого духа, здравых воззрений, безупречногообраза жизни. Эта утрата, как и одновременно постигшая нас утрата господинаде Фуа [39], весьма чувствительны для нашей короны. Не знаю, можно ли найтив целой Франции еще такую же пару, способную заменить в Королевском Советедвух этих гасконцев, наделенных столь многочисленными талантами и стольпреданных трону. Это были разные, но одинаково высокие души, и для нашеговека особенно редкие и прекрасные, скроенные каждая на свой лад. Но кто жедал их нашему времени, их, столь чуждых нашей испорченности и столь неприспособленных к нашим бурям?
Ничто не порождает в государстве такой неразберихи, как вводимыеновшества; всякие перемены выгодны лишь бесправию и тирании. Когдакакая-нибудь часть займет неподобающее ей место, это дело легко поправимое;можно принимать меры и к тому, чтобы повреждения или порча, естественные длялюбой вещи, не увели нас слишком далеко от наших начал и основ. Но братьсяза переплавку такой громады и менять фундамент такого огромного здания —значит уподобляться тем, кто, чтобы подчистить, начисто стирает написанное,кто хочет устранить отдельные недостатки, перевернув все на свете вверхтормашками, кто исцеляет болезни посредством смерти, non tam commutandarumquam evertendarum rerum cupidi [40]. Мир сам себяне умеет лечить; он настолько нетерпелив ко всему, что его мучает, чтопомышляет только о том, как бы поскорее отделаться от недуга, не считаясь сценой, которую необходимо за это платить. Мы убедились на тысяче примеров,что средства, применяемые им самим, обычно идут ему же во вред; избавитьсяот терзающей в данное мгновение боли вовсе не значит окончательновыздороветь, если при этом общее состояние не улучшилось.
Цель хирурга не в том, чтобы удалить дикое мясо; это только способлечения. Он стремится к тому, чтобы на том же месте возродилась здороваяткань и чтобы тот же участок тела снова зажил нормальной жизнью. Всякий, ктохочет устранить только то, что причиняет ему страдание, недостаточнодальновиден, ибо благо не обязательно идет следом за злом; за ним можетпоследовать и новое зло, и притом еще худшее, как это случилось с убийцамиЦезаря [41], которые ввергли республику в столь великие бедствия, что импришлось раскаиваться в своем вмешательстве в государственные дела. С тоговремени и вплоть до нашего века со многими произошло то же самое. Моисовременники французы могли бы на этот счет многое порассказать. Все крупныеперемены расшатывают государство и вносят в него сумятицу. Кто, затеваяисцелить его одним махом, предварительно задумался бы над тем, что из этоговоспоследует, тот, конечно, охладел бы к подобному предприятию и не пожелалбы приложить к нему руку. Пакувий Колавий покончил с порочными попыткамиэтого рода [42] весьма примечательным способом. Его сограждане поднялисьпротив своих правителей. Ему же, человеку весьма могущественному в городеКапуе, удалось запереть во дворце собравшийся туда в полном составе сенат,и, созвав на площадь народ, он сообщил ему, что пришел день, когда они безвсякой помехи могут отмcтить тиранам, которые так долго их угнетали икоторые теперь в его власти, безоружные и лишенные всякой охраны. Онпредложил, чтобы их выводили по жребию одного за другим, и народ принималрешение о каждом из них в отдельности, исполняя на месте вынесенный имприговор, — с тем, однако, чтобы на должность, которую занимал осужденный,они тут же назначали кого-нибудь из добропорядочных граждан, дабы она неоставалась незамещенной. Едва был вызван первый сенатор, как поднялиськрики, выражавшие всеобщую ненависть к этому человеку. «Вижу, — сказалПакувий, — этого необходимо сместить, он бесспорный злодей; давайте заменимего кем-нибудь более подходящим». Внезапно воцарилась полнейшая тишина:всякий затруднялся, кого же назвать. Наконец, кто-то осмелился выдвинутьсвоего кандидата, но в ответ на это последовали еще более громкие иединодушные крики, отказывавшие ему в избрании. Было перечислено множествоприсущих ему недостатков и были приведены сотни веских причин, по которымего следовало отвергнуть. Между тем, страсти разгорались все сильнее инеукротимее, и дело пошло еще того хуже при появлении второго сенатора, азатем и третьего: столько же было разногласий при выборах, сколько согласияпри отстранении от обязанностей. В конце концов, устав от этой бесплоднойраспри, народ стал мало-помалу — кто сюда, кто туда — разбегаться ссобрания, унося в душе убеждение, что застарелое и хорошо знакомое зловсегда предпочтительнее зла нового и неизведанного. Чего мы только неделали, чтобы дойти до столь прискорбного положения?
- Eheu cicatricum et sceleris pudet,
- Fratrumque: quid nos dura refugimus
- Aetas? quid intactum nefasti
- Liquimus? unde manus iuventus
- Metu deorum continuit? quibus
- Pepercit aris? [43]
И все же я не решаюсь сказать:
- ipsa si velit Salus
- Servare prorsus non potest hanc familiam. [44]
Мы, пожалуй, еще не дошли до последней черты. Сохранность государств —это нечто такое, что находится за пределами нашего разумения.Государственное устройство, как утверждает Платон, — это нечто чрезвычайномогущественное и с трудом поддающееся распаду [45]. Нередко оно продолжаетсуществовать, несмотря на смертельные, подтачивающие его изнутри недуги,несмотря на несообразность несправедливых законов, несмотря на тиранию,несмотря на развращенность и невежество должностных лиц, разнузданность имятежность народа.
Во всех наших превратностях мы обращаем взоры к тому, что над нами, исмотрим на тех, кому лучше, чем нам; давайте же сравним себя с тем, что поднами; нет такого горемычного человека, который не нашел бы тысячи примеров,способных доставить ему утешение. Наша вина, что мы больше думаем о грядущейбеде, чем о минувшей. «Если бы, — говорил Солон, — все несчастья былисобраны в одну груду, то не нашлось бы ни одного человека, который непредпочел бы остаться при своих горестях, лишь бы не принимать участия взаконном разделе этой груды несчастий и не получить своей доли» [46]. Нашегосударство занемогло; но ведь другие государства болели, бывало, ещесерьезнее и тем не менее не погибли. Боги тешатся нами словно мячом ишвыряют нас во все стороны:
- Enimvero dii nos homines quasi pilas habent. [47]
Светила роковым образом избрали римское государство, дабы показать наего примере свое всемогущество. Оно познало самые различные формы, прошлочерез все испытания, каким только может подвергнуться государство, черезвсе, что приносит лад и разлад, счастье и несчастье. Кто же можетотчаиваться в своем положении, зная о потрясениях и ударах, которые онопретерпело и которые все-таки выдержало? Если господство на огромныхпространствах есть признак здоровья и крепости государства (с чем я никоимобразом не могу согласиться, и мне нравятся слова Исократа, советовавшегоНикоклу не завидовать государям, владеющим обширными царствами, нозавидовать тем из них, которые сумели сохранить за собой то, что выпало им вудел [48]), то Рим никогда не был здоровее, чем в то время, когда он былнаиболее хворым. Худшая из его форм была для него самой благоприятною. Припервых императорах в нем с трудом прослеживаются какие-либо признакигосударственного устройства: это самая ужасающая и нелепая мешанина, какуютолько можно себе представить. И все же он сохранил и закрепил это своеустройство, остался не какой-нибудь крошечной монархией с ограниченнымипределами, но стал властителем многих народов, столь различных, стольудаленных, столь враждебно к нему настроенных, столь неправедно управляемых,столь коварным образом покоренных:
- nec gentibus ullis
- Commodat in populum terrae pelagique potentem
- Invidiam fortuna suam. [49]
Не все, что колеблется, падает. Остов столь огромного образованиядержится не на одном гвозде, а на великом множестве их. Он держится ужеблагодаря своей древности; он подобен старым строениям, из-за своеговозраста потерявшим опору, на которой они покоились, без штукатурки, безсвязи, и все же не рушащимся и поддерживающим себя своим весом,
- nec iam validis radicibus haerens,
- Pondere tuta suo est. [50]
К тому же никак нельзя одобрить поведение тех, кто обследует лишьвнешние стены крепости и рвы перед ними; чтобы судить о ее надежности, нужновзглянуть, кроме того, откуда могут прийти осаждающие и каковы их силы исредства. Лишь немногие корабли тонут от своего веса и без насилия над нимисо стороны. Давайте оглядимся вокруг: все распадается и разваливается; и этово всех известных нам государствах, как христианского мира, так и в любомдругом месте; присмотритесь к ним, и вы обнаружите явную угрозу ожидающих ихизменений и гибели:
- Et sua sunt illis incommoda, parque per omnes
- Tempestas. [51]
Астрологи ведут беспроигрышную игру, предвещая, по своему обыкновению,великие перемены и потрясения; их предсказания толкуют о том, что и без тогоочевидно и осязаемо; за ними незачем отправляться на небеса.
И если это сочетание бедствий и вечной угрозы наблюдается повсеместно,то отсюда мы можем извлечь для себя не только известное утешение, но инекоторую надежду на то, что и наше государство устоит, как другие; ибо гдепадает все, там в действительности ничто не падает. Болезнь, присущая всем,для каждого в отдельности есть здоровье; единообразие — качество,противоборствующее распаду. Что до меня, то я отнюдь не впадаю в отчаянье, имне кажется, что я вижу перед нами пути к спасению;
- deus haec fortasse benigna
- Reducet in sedem vice. [52]
Кому ведомо, не будет ли господу богу угодно, чтобы и с нами произошлото же самое, что порою случается с иным человеческим телом, котороеочищается и укрепляется благодаря длительным и тяжелым болезням, возвращающимему более полное и устойчивое здоровье, нежели то, какое было ими у негоотнято?
Но больше всего меня угнетает то, что, изучая симптомы нашей болезни, янахожу среди них столько же естественных и ниспосланных самим небом и толькоим, сколько тех, которые привносятся нашей распущенностью и человеческимбезумием. Кажется, что даже светила небесные — и они считают, что мыпросуществовали достаточно долго и уже перешли положенный нам предел. Меняугнетает также и то, что наиболее вероятное из нависших над нами несчастий —это не преобразование всей совокупности нашего еще целостного бытия, а еераспадение и распыление, — и из всего, чего мы боимся, это самое страшное.
Предаваясь этим раздумьям, я опасаюсь также предательства со сторонымоей памяти: не заставляет ли она меня дважды говорить по рассеянности ободном и том же. Я не люблю себя перечитывать и никогда не копаюсь по добройволе в том, что мною написано. Я не вношу сюда ничего такого, чему научилсяпозднее. Высказанные здесь мысли обыденны: они приходили мне в голову, можетбыть, сотню раз, и я боюсь, что уже останавливался на них. Повторение всегдадокучает, даже у самого Гомера; но оно просто губительно, когда дело идет овещах малосущественных и преходящих. Меня раздражает всякое вдалбливаниедаже в тех случаях, когда оно касается вещей безусловно полезных, например уСенеки, как раздражает и обыкновение его стоической школы повторять повсякому поводу, и притом от доски до доски, все те же общие положения ипредпосылки и приводить снова и снова общеизвестные, привычные доводы иоснования. Моя память что ни день ужасающим образом ухудшается,
- Pocula Lethaeos ut si ducentia somnos
- Arente fauce traxerim. [53]
И впредь — ибо до настоящего времени, слава богу, больших неприятностейот нее не было — мне, в отличие от других, стремящихся высказывать своимысли в подходящее время и хорошо их обдумав, придется избегать какой бы тони было подготовки из страха обременить себя известными обязательствами, откоторых я буду всецело зависеть. Я путаюсь и сбиваюсь, когда меня что-нибудьсвязывает и ограничивает и когда я завишу от такого ненадежного и немощногоорудия, как моя память.
Я не могу читать следующую историю, не возмущаясь и не переживая еевсею душой. Когда некоего Линкеста, обвиненного в злокозненном умысле наАлександра, поставили по обычаю перед войском, чтобы оно могло выслушать егооправдания, он, припоминая заранее составленную им речь, невнятно изапинаясь, пробормотал из нее лишь несколько слов. Пока он бился со своейпамятью, стараясь собраться с мыслями, его волнение все возрастало, и воины,стоявшие поблизости от него, сочтя, что он полностью себя уличил своимповедением, бросились на него и убили его ударами копий. Его оцепенение ибезмолвие были восприняты ими как признание в предъявленном ему обвинении:ведь в темнице у него было довольно досуга, чтобы подготовиться к этому дню,и, на их взгляд, дело тут не в том, что ему изменила память, а в том, чтосовесть сковала ему язык и отняла у него последнее мужество [54]. Вотпоистине замечательный вывод! А между тем, самое место, скопление столькихлюдей, ожидание вселяют в душу смятение, особенно если помыслы направленытолько на то, чтобы говорить красноречиво и убедительно. Что тут поделаешь,если от этой речи зависит жизнь твоя или смерть?
Что до меня, то у меня земля уходит из-под ног при мысли о том, что намне путы и я могу говорить только о том-то и о том-то. Когда я вверяю ипрепоручаю себя моей памяти, я цепляюсь за нее с такой силой, что чрезмерноотягощаю ее, и она пугается своего груза. Пока я неотступно следую за нею, явыхожу из себя, и настолько, что едва не теряю самообладание, и мне не разприходилось превеликим трудом скрывать, что я раб моей памяти, причем этослучалось со мной именно там, где для меня было необычайно важно произвестивпечатление, что я говорю с полной непринужденностью, что выражения моихчувств случайны и заранее не продуманы, но порождены нынешнимиобстоятельствами. По-моему, не высказать ничего стоящего нисколько не хуже,чем обнаружить перед всеми, что явился сюда, подготовившись красно говорить, — вещь совершенно неподобающая, и тем более для людей моего ремесла, да ивообще возлагающая чрезмерные обязательства, непосильные для того, кто не всостоянии на себя положиться: от подготовки ждут большего, чем она можетдать. Часто по глупости надевают на себя короткий камзол, чтобы прыгнуть нелучше, чем в обычном плаще.
Nihil est his qui placere volunt tam adversarium quam expectatio. [55] Существует письменное свидетельствооб ораторе Курионе, что, хотя он и разбивал свою речь на три или четыречасти и определял количество своих основных положений и доводов, с ним всеже нередко случалось, что он что-нибудь забывал или добавлял новое [56]. Явсегда остерегался стеснений этого рода, ненавидя всяческие ограничения ипредписания, и не только из недоверия к моей памяти, но также и потому, чтовсе это слишком надуманно и искусственно. Simpliciora militares decent [57]. Хватит с меня и того, что ядал себе обещание никогда больше не выступать в почтенных собраниях. Если жечитать свою речь по написанному, то помимо того, что этот способ просточудовищен, он вдобавок крайне невыгоден всякому, кто благодаря своим данныммог бы кое-чего достигнуть и при помощи жестов. Еще меньше могу ярассчитывать в настоящее время на собственную находчивость: моя мысль тяжелана подъем и лишена гибкости, и мне не найтись в обстоятельствах сложных изначительных.
Прими же, читатель, и эти мои писания, и это третье восполнение кнаписанной мною картине. Я добавляю, но никоим образом не исправляю.Во-первых, потому, что тот, кто отдал в заклад всему свету свое сочинение,по-моему, начисто потерял на него права. Пусть, если может, говорит болеескладно где-нибудь в другом месте, но не искажает работы, которую продал.Покупать у таких людей нужно только после их смерти. Пусть они преждехорошенько подумают и лишь потом берутся за дело. Кто их торопит?
Моя книга неизменно все та же. И если ее печатают заново, я разве чтопозволяю себе вставить в нее лишний кусочек, дабы покупатель не ушел спустыми руками: ведь она не более чем беспорядочный набор всякой всячины.Это всего лишь довески, нисколько не нарушающие ее первоначального облика,но придающие с помощью какой-нибудь существенной мелочи дополнительную иособую ценность всему последующему. Отсюда легко может возникнуть кое-какоенарушение хронологии, но мои побасенки размещаются как придется и не всегдав зависимости от своего возраста.
Во-вторых, если дело идет обо мне, я боюсь потерять при обмене; мой умне всегда шагает вперед, иногда он бредет и вспять. Я ничуть не меньшедоверяю своим измышлениям от того, что они первые, а не вторые или третьи,или потому, что они прежние, а не нынешние. Нередко мы исправляем себя стольже нелепо, как исправляем других. Впервые мое сочинение увидело свет в 1580 г. За этот длительный промежуток времени я успел постареть, но мудрости вомне, разумеется, не прибавилось даже на самую малость. Я тогдашний и ятеперешний — совершенно разные люди, и какой из нас лучше, я, право, невзялся бы ответить. Если бы мы шли прямым путем к совершенству, старостьбыла бы и лучшей порой человеческой жизни. Но наше движение — скореедвижение пьяницы: шаткое, валкое, несуразное, как раскачивание тростинки,колеблемой по прихоти ветра.
Антиох с великой горячностью превозносил Академию [58]; однако он же настарости лет примкнул к стану ее врагов; за каким из этих двух Антиохов я быни последовал, разве это не означало бы, что в любом случае я все жепоследовал за Антиохом? Внести во взгляды людей сомнение и затем пытатьсявнести в них же определенность — не означает ли, в конце концов, все жевнести сомнение, а не определенность, и не предвещает ли также, что, будеэтому человеку было бы предоставлено прожить еще один век, он и тогда бынеизменно проявлял склонность к какому-нибудь новому увлечению, не стольколучшему, сколько другому.
Благосклонность читателей придала мне несколько больше смелости, чем яот себя ожидал. Но ничего я так не боюсь, как наскучить; я предпочел быскорее навлечь на себя гнев, но только, упаси боже, не опостылеть, каксделал один ученый моего времени. Похвала всегда и везде приятна, откуда бона ни исходила и что бы ее ни вызывало, но чтобы по-настоящему насладитьсяею, нужно знать, чем она вызвана. Даже недостатки находят себе поклонников.Признание со стороны невежественной толпы редко бывает обоснованным, и я,пожалуй, не ошибусь, если скажу, что писания, превыше всего поднятые в моевремя на щит народной молвой, — наихудшие. Конечно, я глубоко благодаренпочтенным и порядочным людям, отметившим своей благосклонностью мои немощныеусилия. Погрешности в отделке никогда не сказываются так явственно, кактогда, когда материал не может сам за себя постоять. Не вини же меня,читатель, за те из них, которые сюда просочились по прихоти и по небрежностикого-либо другого: каждый, кто прикасался к моему сочинению, вносил сюдасвои собственные. Я не вмешиваюсь ни в орфографию — единственное моежелание, чтобы не отступали от общепринятой, — ни в пунктуацию: я малосведущ как в той, так и в другой. Когда меня лишают всякого смысла, я неочень-то об этом печалюсь, ибо тут с меня снимается, по крайней мере,ответственность; но где его искажают или выворачивают на свой собственныйлад, как это часто случается, там меня, можно сказать, окончательно губят.Во всяком случае, если то или иное суждение скроено не по моей мерке,порядочный человек должен считать его не моим. Узнав, до чего я ленив исвоенравен, всякий легко поверит, что я охотнее продиктую еще столько жеопытов, лишь бы не закабалять себя пересмотром этих ради внесения в нихмелочных исправлений.
Я уже говорил, что, сойдя в глубочайший рудник, чтобы добывать этотновый металл, я не только лишен близкого общения с людьми другого склада,нежели мой собственный, и других взглядов, сплачивающих их в особую группу иотделяющих от всех остальных, но и подвергаюсь также опасности со сторонытех, кому решительно все позволено и кто в таких дурных отношениях справосудием, хуже которых и представить себе невозможно, что и делает их допоследней степени наглыми и распущенными. Если иметь в виду все касающиесяменя особые обстоятельства, я не вижу никого среди нас, кому бы отстаиваниезаконности обходилось дороже, чем мне, принимая во внимание и потерювозможных выгод и прямые убытки, как говорят наши юристы. И хотя иные делаютв этом смысле несомненно гораздо меньше моего, они все же корчат из себяхрабрецов, похваляясь своей резкостью и горячностью.
Являясь домом, сохранившим во все времена независимость, широкопосещаемым и открытым для всех (ибо я не позволил себя совратить и поставитьего на службу войне, в которую я охотнее всего вмешиваюсь тогда, когда онадальше всего от меня), дом мой заслужил общую любовь и признательность, ибыло бы трудно поносить меня на моей же навозной куче; и все же я считаюподлинным и редкостным чудом, что он все еще сохраняет, так сказать, своюдевственность, — ведь в нем ни разу не лилась кровь и он ни разу не былотдан на поток и разорение, несмотря на столь продолжительную грозу,столькие перемены и волнения по соседству со мной. Говоря по правде, человекмоего душевного склада мог бы изменить своей твердости и непреклонности,какими бы они ни были; но набеги, и вражеские вторжения, и перемены, ипревратности военного счастья рядом со мною больше ожесточали до последнеговремени, чем смягчали нравы моих земляков, и они по-прежнему угрожают мневсяческими опасностями и неодолимыми трудностями. Я изворачиваюсь, но мне непо нраву, что это удается скорее по счастливой случайности или дажеблагодаря моему собственному благоразумению, а не благодаря защите состороны правосудия, и мне не по нраву, что я живу не под сенью законов, ипод иною охраной, чем та, которую они должны обеспечивать. Положение вовсяком случае таково, что я на добрую половину, если не больше, существуюблагодаря чужой благосклонности, а это для меня тягостная зависимость. Я нехочу быть обязанным своей безопасностью ни доброте и благодеяниям сильныхмира сего, которым угодно ограждать меня от насилий и предоставить мнесвободу действий, ни простоте нравов моих предшественников или лично моих.Ну, а будь я другим? Если мои поступки и безупречность моего поведенияналагают на моих соседей и родичей в отношении меня известные обязательства,то просто ужасно, что они вправе считать себя в расчете со мной, сохраняямне жизнь, и вправе сказать: «Мы оставляем ему возможность свободноотправлять богослужение в его домашней часовне, хотя все остальные церкви’ вокруге мы разорили или разрушили; мы оставляем ему возможность распоряжатьсяего имуществом и его жизнью, раз и он, когда это необходимо, оберегает нашихжен и наших быков». В нашем доме так повелось уже издавна, и похвалы,расточавшиеся когда-то Ликургу, который был у своих сограждан чем-то вродеглавного казначея и хранителя их кошельков [59], в некоторой мерераспространяются и на нас.
Между тем, по-моему, нужно, чтобы мы жили под защитою права и власти, ане благодаря чьей-то признательности или милости. Сколько смелых людейпредпочло распрощаться с жизнью, чем быть ею кому-то обязанными. Я избегаюбрать на себя какие бы то ни было обязательства, и особенно те, которыесвязывают меня долгом чести. Для меня нет ничего драгоценнее, чем полученноемною как дар; вот почему моя воля попадает в заклад ко всякому, кторасполагает моей благодарностью, и вот почему я охотнее пользуюсь такимиуслугами, которые можно купить. Мой расчет вполне правилен; за последние яотдаю только деньги, за все остальное — самого себя. Узы, налагаемые на менячестностью, кажутся мне намного стеснительнее и тяжелее, чем судебноепринуждение. Мне не в пример легче, когда меня душат при посредственотариуса, чем при моем собственном. Разве не справедливо, что моя совестьчувствует себя более скованной в тех случаях, когда мне оказываетсябезоговорочное доверие? В других условиях моя добропорядочность никомуничего не должна, потому что никто ей ничего не одалживал; пусть обращаютсяко всевозможным обеспечениям и гарантиям, предоставляемым помимо меня. Мнебыло бы значительно проще вырваться из плена казематов и законов, чем изтого плена, в котором держит меня мое слово. В отношении своих обещаний ящепетилен до педантизма и поэтому, чего бы то ни касалось, стараюсь, чтобыони были, насколько возможно, неопределенными и условными. Даже тем из них,которые сами по себе не важны, я придаю несвойственную им важность изревностного стремления неизменно следовать моему правилу; оно мне мешает иобременяет меня, и притом ради себя самого, а не во имя чего-либо иного.Больше того, если, затевая те или иные дела, даже сугубо личные, в которых яволен действовать всецело по своему усмотрению, я рассказываю кому-нибудь омоем замысле, то мне начинает казаться, что отныне я уже не вправе от негоотступиться и что сообщить о нем кому-либо другому — означает сделать егосвоим непреложным законом; мне кажется, что, говоря, я тем самым даюобещание. Вот почему я редко делюсь моими намерениями.
Приговор, выносимый мною самому себе, гораздо строже и жестче судебногоприговора, ибо судья применяет ко мне ту же мерку, что и ко всем, тогда кактиски моей совести крепче и беспощаднее. Я не очень-то рьяно исполняюобязанности, к которым меня бы принудили, если бы я их не нес. Нос ipsum itaiustum est quod recte fit, si est voluntarium [60].Поступки, которых не озаряет отблеск свободы, не доставляют ни чести, ниудовольствия.
- Quod те ius cogit, vix voluntate impetrent. [61]
К чему меня побуждает необходимость, того мне не хочется, quia quicquidimperio cogitur, exigenti magis quam praestanti acceptum refertur [62]. И я знаю таких, которые доходят вэтом до явной несправедливости: они охотнее дарят, чем возвращают, охотнеессужают, чем платят, и всего расчетливее по отношению к тем, с кем связанытеснее всего. Я не иду этим путем, но не слишком далек от этого.
Я настолько люблю сбрасывать с себя бремя каких бы то ни былообязательств, что порою почитал прибылью различные проявлениянеблагодарности, нападки и недостойные выходки со стороны тех, к кому, посклонности или в силу случайного стечения обстоятельств, испытывал кое-какоедружеское расположение, ибо я рассматриваю их враждебные действия и ихпромахи как нечто такое, что целиком погашает мой долг и позволяет мнесчитать себя в полном расчете с ними. И хотя я продолжаю платить им даньвнешнего уважения, возлагаемую на нас общественною благопристойностью, всеже я немало сберегаю на этом, так как, делая по принуждению то же самое, чтоделал и раньше, движимый чувством, я тем самым несколько ослабляюнапряженность и озабоченность моей внутренней воли (est prudentis sustinereut cursum, sic impetum benevolentiae [63]), которая у менячрезмерно настойчива и беспокойна, во всяком случае для человека, нежелающего, чтобы его беспокоили; и эта экономия до некоторой степенивозмещает ущерб, причиняемый мне несовершенствами тех, с кем мне приходитсясоприкасаться. Мне, разумеется, неприятно, что они теряют в моих глазах, нозато и я не очень внакладе, так как уже не считаю себя обязанным расточатьим в такой мере свою внимательность и преданность. Я не порицаю того, ктоменьше любит своего ребенка, потому что он покрыт паршою и горбат, и нетолько тогда, когда тот коварен и злобен, но и тогда, когда он попростунесчастлив и жалок (сам господь этим способом обесценил его и определил емуместо ниже естественного), лишь бы при этом охлаждении чувств соблюдаласьмера и должная справедливость. По мне, кровная близость не сглаживаетнедостатков, напротив, она их, скорее, подчеркивает.
Итак, насколько я знаю толк в искусстве оказывать благодеяния и платитьпризнательностью за те, что тебе оказаны, — а это искусство тонкое итребующее большого опыта, — я не вижу вокруг себя никого, кто до последнеговремени был бы независимее, чем я, и менее моего в долгу перед кем бы то нибыло. Да и вообще, нет никого, кто был бы в этом отношении так же чист передлюдьми, как я.
- nec sunt mihi nota potentum
- Munera. [64]
Государи с избытком одаряют меня, если не отнимают моего, и благоволятко мне, когда не причиняют мне зла; вот и все, чего я от них хочу. О скольпризнателен я господу богу за то, что ему было угодно, чтобы всем моимдостоянием я был обязан исключительно его милости, и также еще за то, что онудержал все мои долги целиком за собой. Как усердно молю я святое егомилосердие, чтобы и впредь я не был обязан кому-нибудь чрезмерно большойблагодарностью!
Благодатная свобода, так долго ведшая меня по моему пути! Пусть же онадоведет меня до конца!
Я стремлюсь не иметь ни в ком настоятельной надобности.
In me omnis spes est mihi [65]. Это вещь, доступная всякому, но она легче достижима для тех, когогосподь избавил от необходимости бороться с естественными и насущныминуждами.
Тяжело и чревато всевозможными неожиданностями зависеть от чужой воли.Мы сами — а это наиболее надежное и безопасное наше прибежище — не слишком всебе уверены. У меня нет ничего, кроме моего «я», но и этой собственностью якак следует не владею, и она, к тому же, мною частично призанята. Я стараюсьвоспитать в себе крепость духа, что важнее всего, и равнодушие к ударамсудьбы, чтобы у меня было на что опереться, если бы все остальное меняпокинуло.
Гиппий из Эллиды, водя дружбу с музами, запасся не только ученостью,чтобы, в случае необходимости, с радостью прекратить общение со всемидругими, и не только знанием философии, чтобы приучить свою душудовольствоваться собой и, если так повелит ее участь, мужественно обходитьсябез радостей, привносимых извне; он, кроме того, был настолькопредусмотрителен, что научился стряпать для себя пищу, стричь свою бороду,шить себе одежду и обувь и изготовлять все необходимые ему вещи, дабы,насколько это возможно, рассчитывать лишь на себя и избавиться отпосторонней помощи [66]. Гораздо свободнее и охотнее пользуешься благами,предоставленными тебе другим, в том случае, если пользование ими невызывается горестною и настоятельною необходимостью и если в твоей воле и втвоих возможностях достаточно средств и способов обойтись и без них.
Я хорошо себя знаю. И все же мне трудно себе представить, чтобыгде-нибудь на свете существовали щедрость столь благородная, гостеприимствостоль искреннее и бескорыстное, которые не показались бы мне исполненнымичванства и самодурства и были бы свободными от налета упрека, если бы судьбазаставила меня к ним обратиться. Если давать — удел властвующего и гордого,то принимать — удел подчиненного. Свидетельство тому — выраженный воскорбительном и глумливом тоне отказ Баязида от присланных ему Тимуромподарков [67].
А те подарки, которые были предложены от имени султана Сулейманасултану Калькутты, породили в последнем столь великую ярость, что он нетолько решительно от них отказался, заявив, что ни он, ни егопредшественники не имели обычая принимать чьи-либо дары, а, напротив,почитали своею обязанностью щедро их раздавать, но и бросил в подземнуютемницу послов, направленных к нему с упомянутой целью [68].
Когда Фетида, говорит Аристотель, заискивает перед Юпитером, когдалакедемоняне заискивают перед афинянами, они не освежают в их памяти тохорошее, что они для них сделали, напоминание о чем всегда неприятно, новспоминают благодеяния, которые те оказали им самим [69]. Люди, которые, какя вижу, пользуются без зазрения совести услугами всех и каждого, оставаясьтем самым в долгу перед ними, этого бы, конечно, не делали, если быпонимали, как все, кто не лишен рассудка, что значит связывать себяобязательством: его, пожалуй, можно иногда оплатить, но рассчитаться по немуневозможно. Это — мучительные оковы для каждого, кто любит всегда и вездекласть локти так, как ему удобно. Моим знакомым — тем, кто выше меня посвоему положению, и тем, кто ниже, — отлично известно, что они еще не виделичеловека менее назойливого, чем я. Если я не подхожу под современную мерку,то это — не великое чудо, так как его основа — многочисленные свойства моегохарактера: немножко природной гордости, боязнь столкнуться с отказом,ограниченность желаний и намерений, неприспособленность к ведению каких быто ни было дел и, наконец, излюбленные мои качества: приверженность кпраздности и к свободе. Из-за всего этого я питаю смертельную ненависть и ктому, чтобы от кого-либо зависеть, и к тому, чтобы искать у кого-либоподдержки, если этот кто-либо не я сам. Прежде чем я позволю себе прибегнутьк чужой благосклонности, я прилагаю усилия, на какие только способен, чтобыобойтись без нее — ив пустяках и в чем-либо важном. Мои друзья нестерпимодокучают мне, когда просят, чтобы я попросил за них кого-либо третьего. Идля меня не менее затруднительно использовать и таким образом освободить отобязательств того, кто мне должен, чем обязаться ради них перед тем, кто уменя ни с какой стороны не в долгу. Если пренебречь этим — и еще при одномусловии, а именно, чтобы от меня не хотели чего-нибудь слишком хлопотного исложного (ибо я объявил беспощадную войну всяким заботам), — я, в общем,охотно готов помочь в нужде каждому. Впрочем, я всегда в большей мереизбегал брать, чем старался давать, — ведь, по Аристотелю, это гораздоприятнее [70]. Моя судьба не очень-то позволяла мне благодетельствоватьдругим, но и то малое, что она мне позволила, пало на неблагодарную почву.Если бы она назначила меня родиться с тем, чтобы занять среди людей высокоеположение, я бы стремился к тому, чтобы заставить себя полюбить, а не ктому, чтобы внушать страх и поражать воображение. Позволительно ли мневыразить это с еще большей самонадеянностью? Я бы столько же проявлял заботуо том, чтобы нравиться, как и о том, чтобы приносить пользу. Кир устамисвоего превосходного полководца и еще более выдающегося философа весьмамудро оценивает свою доброту и свои благодеяния не в пример выше, нежелисвою доблесть и свои обширные завоевания [71]. И Сципион Старший всюду, гдехочет возвысить себя в людском мнении, ставит свою мягкость и человечностьвыше своей храбрости и побед, и у него всегда на устах прославленные слова отом, что он принудил своих врагов полюбить его так же, как его любят друзья [72].
Итак, я хочу сказать, что если уж нужно быть всегда связанным каким-тодолгом, то это должно иметь более твердые основания, нежели та зависимость,о которой я сейчас говорю и в которую меня ставят обстоятельства этойужасной войны, а также, что мои обязательства не должны быть настолькотягостны, чтобы от них зависели моя жизнь и моя смерть: такая зависимостьменя подавляет. Я тысячу раз ложился спать у себя дома с мыслью о том, чтоименно этой ночью меня схватят и убьют, и единственное, о чем я молилсудьбу, так это о том, чтобы все произошло быстро и без мучений. И послесвоей вечерней молитвы я не раз восклицал:
- Impius haec tam culta novalia miles habebit? [73]
Ну а где против этого средство? Здесь — место, где родился и я ибольшинство моих предков; они ему отдали и свою любовь и свое имя. Мылепимся к тому, с чем мы свыклись. И в столь жалком положении, как наше,привычка — благословеннейший дар природы, притупляющий нашу чувствительностьи помогающий нам претерпевать всевозможные бедствия. Гражданские войны хужевсяких других именно потому, что каждый из нас у себя дома должен бытьпостоянно настороже,
- Quam miserum porta vitam muroque tueri,
- Vixque suae tutum viribus esse domus. [74]
Величайшее несчастье ощущать вечный гнет даже у себя дома, в лоне своейсемьи. Местность, в которой я обитаю, — постоянная арена наших смут иволнений; тут они раньше всего разражаются и позже всего затихают, инастоящего мира тут никогда не видно,
- Tum quoque cum pax est, trepidant formidine belli, [75]
- quoties pacem fortuna lacessit
- Нас iter est bellis. Melius, fortuna, dedisses
- Orbe sub Eoo sedem, gelidaque sub Arcto
- Errantesque domos. [76]
Чтобы уйти от этих горестных размышлений, я впадаю порой в безразличиеи малодушие; ведь и они некоторым образом прививают человеку решительность.Мне нередко случается, и притом не без известного удовольствия, представлятьсебе со всею наглядностью свою гибель и ждать своего смертного часа; опустивголову, в полном оцепенении, погружаюсь я в смерть, не рассматривая и неузнавая ее, словно в мрачную и немую пучину, которая тотчас смыкается надомной и сковывает меня неодолимым, беспробудным, бесчувственным сном. И то,что последует, как я предвижу, за быстрой и насильственной смертью, утешаетменя в большей мере, чем страшат обстоятельства, при которых она постигнетменя. Говорят, что если не всякая долгая жизнь — хорошая жизнь, то всякаябыстрая смерть — хорошая смерть. Я не столько боюсь умереть, сколько свожузнакомство с тем, что предшествует смерти, — с умиранием. Я таюсь исъеживаюсь посреди этой грозы, — она должна меня ослепить и похититьстремительным и внезапным порывом, которого я даже не почувствую.
Если розы и фиалки, как утверждают некоторые садовники, произрастаяпоблизости от лука и чеснока, и вправду пахнут приятнее и сильнее, потомучто те извлекают из земли и всасывают в себя все, что ни есть в нейзловонного [77], то почему бы и закоснелым в преступлениях людям моей округитакже не всосать в себя всего яда из моего воздуха и моего неба и своимсоседством со мной не сделать меня настолько чище и лучше, чтобы я не погибокончательно и бесповоротно? В целом это не так, но кое-что в этом роде всеже возможно: например, доброта прекраснее и привлекательнее, когда она —редкость, а враждебность и несхожесть всего окружающего усиливает иукрепляет стремление делать добро, воспламеняя душу и необходимостьюбороться с препятствиями, и жаждою славы.
Грабители сами по себе не проявляют ко мне особой враждебности. А развея не отвечаю им тем же? Вздумай я взяться за них, и мне бы пришлось иметьдело со множеством людей. Те, у кого одинаково злая воля, каково бы ни былоразличие в их положении, таят в себе одинаковую жестокость, бесчестность,грабительские наклонности, и все это в каждом из них тем отвратительнее, чемон трусливее, чем увереннее в себе и чем ловчее умеет прикрываться законами.Я в меньшей степени ненавижу преступление явное, совершенное в пылу борьбы,чем содеянное предательски, тихой сапой. Наша лихорадка напала на тело,которому она нисколько не повредила; в нем тлел огонь, и вот вспыхнулопламя; больше шуму, чем настоящей беды.
Обращающимся ко мне с вопросом, что именно побуждает меня кпутешествиям, я имею обыкновение отвечать: «Я очень хорошо знаю, от чегобегу, но не знаю, чего ищу». Если мне говорят, что и среди чужестранцев,быть может, так же мало истинного здоровья, как среди нас, и что их нравы нестоят большего, нежели наши, я отвечаю: во-первых, маловероятно, чтобысуществовали
- Tam multae scelerum facies, [78]
и во-вторых, что изменить дурное положение на положение неопределенное — как-никак выигрыш и что чужие беды никогда не задевают нас так же, какнаши.
Я никогда не забываю о том, что сколько бы я ни ополчался на Францию,Париж мне по-прежнему мил; я отдал ему свое сердце еще в дни моего детства.И с ним произошло то, что всегда происходит с замечательными вещами: чембольше прекрасных городов я с той поры видел, тем больше красоты этогогорода властвуют надо мной и овладевают моей любовью. Я люблю его самого посебе, и больше в его естественном виде, чем приукрашенным чужеземноюпышностью [79]. Я люблю его со всей нежностью, даже его бородавки и родимыепятна. Ведь я француз только благодаря этому великому городу: великому —численностью своих обитателей, великому — своим на редкость удачнымместоположением, но сверх всего великому и несравненному своимибесчисленными и разнообразнейшими достоинствами: это слава Франции, одно изблагороднейших украшений мира. Да отвратит от него господь наши раздоры!Целостный и единый, он огражден, по-моему, от всяких других напастей. Яубежден, что из всех наших партий наихудшей окажется именно та, котораяввергнет его в наши распри. И никакой враг, на мой взгляд, ему не опасен,кроме него самого. И я боюсь за него столько же, сколько за всякую другуючасть нашего государства. Пока он стоит, я не буду иметь недостатка вубежище, где бы я мог испустить последний мой вздох, убежище, способномвознаградить меня с лихвою за потерю любого другого. Не потому, что таккогда-то сказал Сократ, но потому, что и вправду таковы мои чувства, в чем ядохожу, пожалуй, иногда до чрезмерности, все люди, по мне, моисоотечественники, и я обнимаю поляка столь же искренне, как француза,отдавая предпочтение перед национальными связями связям всечеловеческим ивсеобщим. Я не нахожу мой родной воздух самым живительным на всем свете.Знакомства, завязываемые впервые и чисто личные, стоят, по-моему, нискольконе меньше, чем случайные и обыденные, поддерживаемые мною с моими соседями.Бескорыстная дружба, возникающая по нашему побуждению, обычно на голову вышедружеских отношений, которыми связывают нас соседство или общность крови.Природа произвела нас на свет свободными и независимыми; это мы самизапираем себя в тех или иных тесных пределах, уподобляясь в известном смыслеперсидским царям, давшим обет не пить никакой воды, кроме, как из рекиХоасп: отказавшись, по неразумению, от своего права употреблять любую другуюводу, они обезводили для себя весь мир [80].
Что же касается совершенного Сократом под конец его жизни, когдаприговор об изгнании он счел более тягостным, чем смертный, то я, каккажется, никогда не дойду до такой расслабленности и никогда не будунастолько привязан к моему отечеству, чтобы поступить так же, как он. Вжитиях высоких духом людей много такого, что я скорее ценю, чем люблю.
И среди них бывают до того возвышенные и беспримерные, что я не могукак следует оценить их, ибо они для меня совершенно непостижимы.
Для человека, считавшего весь мир своим родным городом, отмеченные вышесоображения были проявлением слабости. Правда, он презирал странствия, и егонога ни разу не переступила пределов Аттики. Как же рассматривать то, что онпожалел денег своих друзей, чтобы спасти себе жизнь, и отказался выйти счужой помощью из темницы, чтобы не преступить законы, и притом в то время,когда эти законы были так чудовищно извращены [81]? Эти образцы для меняпревыше всего. Есть и другие, которые я помещаю на втором месте, и их ятакже могу отыскать в жизни и деяниях этого человека. Многие из этихредкостных образцов превосходят мои возможности, и подражать им я был бы нев силах, но иные из них превосходят и возможности моего понимания.
Кроме этих причин, путешествия, как мне кажется, — дело очень полезное.Душа непрерывно упражняется в наблюдении вещей для нее новых и доселеневедомых, и я не знаю, — о чем уже не раз говорил, — ничего болеепоучительного для человеческой жизни, как непрестанно показывать ей во всейих многоликости столько других человеческих жизней и наглядно знакомить ее сбесконечным разнообразием форм нашей природы. При этом тело не остаетсяпраздным, но вместе с тем и не напрягается через силу, и это легкоевозбуждение оказывает на него бодрящее действие. Несмотря на мои колики, яне схожу с лошади по восемь-десять часов сряду и все же не ощущаю чрезмернойусталости,
- Vires ultra sortemque senectae. [82]
Никакое время года не бывает мне в тягость; только палящий зной отвесностоящего солнца невыносим для меня, ибо зонтики, которыми со времен древнихримлян пользуется Италия, больше мучают руку, чем облегчают мучения головы.Хотел бы я знать, с помощью каких ухищрений в столь давнюю пору, когдароскошь только начала зарождаться, персы умели поднимать по желанию свежийветер и создавать тень, о чем рассказывает Ксенофонт [83]. Я люблю дождь игрязь, как утка. Перемена воздуха и климата на мне совершенно не отражается;любое небо для меня равно хорошо. Меня тревожат лишь те перемены, чтопроисходят внутри меня, да и они в путешествиях приключаются со мной многореже.
Я тяжел на подъем, но, пустившись в дорогу, могу ехать сколько угодно.Мелкие дела утомляют меня столько же, сколько большие, и собраться внепродолжительную поездку, чтобы побывать у соседа, составляет для меня неменьше труда, чем приготовиться к настоящему путешествию. Я привык совершатьмои дневные прогоны на испанский лад, одним махом: это длительные и вполнеоправдывающие себя прогоны; если днем слишком жарко, я проделываю их поночам, от захода до восхода солнца. Принятое некоторыми обыкновениеостанавливаться в пути, чтобы покормить лошадей и пообедать в спешке исуете, никуда не годится, особенно когда стоят короткие дни. Моим лошадямэто идет только впрок. Меня ни разу не подвела ни одна лошадь, коль скороона выдерживала первый из подобных прогонов. Зато я пою моих лошадейповсюду, где только возможно, и слежу лишь за тем, чтобы между двумяводопоями они прошли достаточный отрезок пути и выпитая ими вода вышламочой. Моя нелюбовь вставать слишком рано доставляет возможностьсопровождающим меня слугам пообедать, не торопясь, перед выездом. Что доменя, то я с едой не спешу: аппетит приходит ко мне во время еды и никак неиначе; я испытываю голод лишь за столом.
Некоторые упрекают меня за то, что я все еще не утрачиваю охоты купражнениям этого рода, хотя женат и уже в летах. Они неправы. Ведьнаилучшая пора для отлучек из дому тогда только и наступает, когда домашниемогут обойтись и без вас, ибо в доме установлен твердый порядок, который нив чем не будет нарушен. Гораздо легкомысленнее уезжать из дому, оставляя егона менее надежные руки, которые не станут особенно себя утруждать, чтобызаботиться о ваших делах.
Самая полезная и почетная наука для женщины — это наука, носящаяназвание домоводства. Мне приходилось видеть женщин скупых и жадных, нохозяйственных — очень редко. А между тем этому качеству подобает быть у нихосновным, и его следует искать в женщине прежде других, видя в немединственное приданое, которое может как разорить, так и сохранить нашидома. Пусть и не пытаются мне возражать; в соответствии с тем, чему менянаучил опыт, я требую от замужней женщины, кроме всех других добродетелей, ихозяйственности, которая тоже есть добродетель. Я устраиваю ей испытание,оставляя на ее руки, пока нахожусь в отсутствии, управление всей моейсобственностью. С досадой наблюдаю я во многих домах, как муж, угрюмый иизмученный целой кучей дел, возвращается около полудня к себе, в то времякак жена все еще причесывается и прихорашивается на своей половине. Вестисебя так позволительно лишь королеве, да и то как сказать. Нелепо инесправедливо, что праздность наших жен оплачивается нашим трудом и потом. Ия никогда не позволю, чтобы кто-нибудь пользовался моими средствами сбольшей свободой, чем я сам, более беспечно и бесконтрольно. Если муж занятсуществом дела, то сама природа велит, чтобы жены взяли на себя его форму.
Что же касается супружеских отношений, то, хотя и считается, что онистрадают от этих отлучек, я с этим решительно не согласен. Напротив, этаблизость такого рода, что непрерывное общение лишь охлаждает чувства ипривычка их убивает. Всякая женщина, которая с нами не связана, кажется намбезупречной. И каждый познал на опыте, что постоянное пребывание вместе недоставляет того удовольствия, какое испытываешь, то разлучаясь, то сновавстречаясь. Эти перерывы наполняют меня обновленной любовью к моим домашними делают для меня пребывание дома более сладостным и заманчивым; чередованиеусиливает мое влечение как к одному, так и к другому. Я знаю, что руки удружбы достаточно длинные, чтобы касаться друг друга и сплетаться друг сдругом, протягиваясь с одного конца света в другой; и это в особенностиотносится к супружеской дружбе, в которой имеет место непрестанный обменуслугами, порождающими привязанность и признательные воспоминания. Пометкому слову стоиков, между мудрецами существует настолько тесная связь итакая родственность, что если один из них закусывает во Франции, то темсамым насыщает своего собрата в Египте, и что если кто-нибудь, где бы он нибыл, протянет хотя бы палец, то все мудрецы, какие только не существуют вобитаемом мире, ощущают от этого помощь [84]. Наслаждение и обладаниеопираются главным образом на воображение. А оно с большим пылом влечется ктому, чего жаждет, чем к тому, что находится в наших руках. Припомните, каквы провели время в течение дня, и вы увидите, что дальше всего вы были отвашего друга, когда он был возле вас; его присутствие расслабляет вашевнимание и предоставляет вашим мыслям неограниченную свободу отвлекаться покаждому поводу и в любое мгновение.
Находясь в Риме, я не теряю власти над моим домом и управляю им и своимимуществом, которое в нем оставил: я вижу, как растут мои стены, моидеревья, мои доходы или как они понизились приблизительно на два пальца стех пор, как я уехал:
- Ante oculos errat domus, errat forma locorum. [85]
Если бы мы наслаждались лишь тем, что находится в наших руках, топрощай наши экю, как только мы заперли их в шкатулку, и прощай наши дети,если они на охоте. Мы хотим, чтобы они были поближе. А если они в саду, этодалеко или нет? А на расстоянии полудневного перегона? А десять лье — этодалеко или близко? Если близко, то как же обстоит дело с одиннадцатью,двенадцатью или тринадцатью? И так шаг за шагом. Поистине, я полагаю, что тажена, которая вздумала бы предписать своему мужу: «на таком-то шагукончается «близко», а вот на этом начинается «далеко», — должна была быостановить его как раз посередине,
- excludat iurgia finis.
- Utor permisso, caudaeque pilos ut equinae
- Paulatim vello, et demo unum, demo etiam unum,
- Dum cadat elusus ratione ruentis acervi; [86]
и пусть эта женщина смело обратится за помощью к философии, есликто-нибудь пожелает бросить ей упрек в том, что, не видя ни того ни другогокончика связующей нити между чрезмерным и малым, между длинным и коротким,легким и тяжелым, близким и далеким, не умея распознавать, где начало и гдеконец, она крайне неопределенно судит и о середине: Rerum natura nullamnobis dedit cognitionem finium [87]. А разве нет женщин, остающихся женами и подругами своихпокойных мужей и возлюбленных, которые не где-нибудь на другом конце света,а в ином мире? Мы можем любить и тех, кого уже нет, и тех, кого еще нет, ане то что отсутствующих. Вступая в брак, мы не брали на себя обязательствабыть такими же неразлучными, как некоторые букашки, которых нам случаетсявидеть, или как бесноватые из Карентии, сцепившиеся друг с другом всовокуплении, подобно собакам [88].
Если жены и любят созерцать своих мужей спереди, то не должны ли они,если потребуется, столь же охотно смотреть им и в спину?
И не будет ли здесь уместно, чтобы показать истинную причину их жалоб,привести следующие слова поэта, так великолепно изображающего женскиечувства и мысли:
- Uxor, si cesses, aut te amare cogitat,
- Aut tete amari, aut potare, aut animo obsequi,
- Et tibi bene esse soli, cum sibi sit male. [89]
Разве не похоже на истину, что сопротивление и противоречие сами посебе их поддерживают и занимают и что они бывают довольны, когда вызываютваше неудовольствие?
В истинной дружбе — а она мне известна до тонкостей [90] — я отдаюмоему другу больше, чем беру у него. Мне больше по душе, когда я сам делаюему добро, чем когда он делает его мне; и больше всего добра он делает мнетогда, когда делает его самому себе. И если ему приятно или полезнокуда-нибудь отлучиться, его отсутствие для меня еще сладостней, чемприсутствие. Да и какое же это отсутствие, если располагаешь средствами сним сноситься? Порою наша разлука бывала для меня не без приятности и не безпользы. Разлучаясь, каждый из нас жил более заполненной жизнью и видел еешире и глубже: он жил, он наслаждался, он наблюдал для меня, я наблюдал длянего, делая это с такой полнотой, как если бы он был со мною. Когда мыбывали вместе, какая-то наша часть оставалась праздной: мы сливались вединое целое. Разъединение в пространстве обогащало нашу духовную связь.Жажда непосредственной близости говорит о недостатке способности к духовномуобщению.
Что касается моего пожилого возраста, на который мне также указывают,то я думаю об этом совершенно иначе; это юности подобает считаться собщественным мнением и ограничивать себя ради другого. Ее хватает на все: ина людей и на себя; а у нас полно хлопот и забот и о самих себе. По меретого, как мы лишаемся естественных удовольствий, мы возмещаем ихудовольствиями искусственными. Несправедливо прощать молодости ее погоню занаслаждениями и мешать старости искать в них отраду. В юности я сдерживалсвои бурные страсти благоразумием; в старости я добавляю к моим печальнымутехам чуточку озорства. Да и законы Платона запрещают отлучаться за пределыстраны до сорока или пятидесяти лет, дабы эти отлучки были полезнее ипоучительнее; и еще больше сочувствия вызывает у меня второй пункт тех жезаконов, воспрещающий их после шестидесяти лет.
«Но в ваши лета вам не вернуться из дальнего путешествия». — «А что мнедо этого?» Я предпринимаю его не для того, чтобы непременно вернуться, и недля того, чтобы его завершить; я предпринимаю его лишь затем, чтобывстряхнуться, пока это встряхивание мне нравится. И я езжу для того, чтобыездить. Кто бегает за доходным местом или за зайцем, тот, можно сказать, небегает; бегает только тот, кто бегает взапуски и для того, чтобыпоупражняться в беге.
Мои желания таковы, что их можно считать осуществившимися в любоемгновение и в любом месте; они не сопряжены с особенными надеждами. Да и моепутешествие через жизнь происходит точно так же. Впрочем, я видел на чужбинедостаточно мест, в которых был бы не прочь остаться. А почему бы и нет, еслиХрисипп, Клеанф, Диоген, Зенон, Антипатр и столько других мудрецов того женаиболее сурового философского направления покинули свою родину, не имеяникаких оснований на нее жаловаться и единственно из желания подышать другимвоздухом [91]. И, конечно, самое большое неудовольствие, какое мне приносятмои поездки, — это невозможность принять решение поселиться навсегда там,где мне это было бы по сердцу, ибо, приспособляясь к общепринятым нравам, явсегда должен думать о возвращении.
Если бы я боялся умереть где-нибудь в другом месте, чем место моегорождения, если б я думал, что умирать вдали от домашних мне будет труднее, ябы едва отважился выезжать за пределы Франции, я бы не выезжал без душевногосодрогания и за пределы моего прихода. Смерть всечасно дает мне о себезнать; она непрерывно сжимает мне грудь или почки. Но я скроен на иной лад;она для меня одна и та же повсюду. И если бы мне предоставили выбор, я бы,надо полагать, предпочел умереть скорее в седле, чем в постели, вне дома ивдалеке от домашних. В прощании с друзьями гораздо больше муки, чемутешения. Я охотно забываю об этом требовании наших приличий, ибо из всехобязанностей, налагаемых на нас дружбой, эта единственная для менянеприятна, и я так же охотно забыл бы произнести напоследок величавое«прощай навсегда». Если присутствие близких людей и доставляет умирающемукое-какие удобства, то оно же причиняет ему тьму неприятностей. Мне пришлосьвидеть умирающих, безжалостно осаждаемых всей этой толпой; множествоприсутствующих было им невмоготу. Считается нарушением долга исвидетельством недостаточной любви и заботы предоставить вам спокойноиспустить дух; один терзает и мучает ваши глаза, другой — уши, третий — рот;нет такого чувства или такой части тела, которую нам бы при этом нетеребили. Ваше сердце переполняет жалость к себе самому, когда вы слышитегорестные стенания ваших друзей, и досада, когда вам доводится пороюуслышать другие стенания, лживые и лицемерные. Кто всегда был изнеженным ичувствительным, для того это еще мучительнее. В столь решительный час емунужна ласковая, приноровившаяся к его чувствительности рука, чтобы почесатьему именно там, где у него зудит, или даже вовсе его не касаться. Если длятого, чтобы мы появились на свет, нужно содействие повитухи, то для того,чтобы его покинуть, мы нуждаемся в человеке еще более умелом, чем она. Воттакого-то человека, и вдобавок ко всему расположенного к вам, и следует, несчитаясь с расходами, нанимать для услуг этого рода.
Я отнюдь не дорос до той горделивой и презрительной твердости, которая,черпая силы сама в себе, обходится без чьей-либо помощи и которую ничто неможет поколебать; я стою ступенькою ниже. Я попытаюсь улизнуть, словнокролик, и уклониться от этой публичной сцены — не из безотчетного страхаперед ней, а совершенно сознательно. Я вовсе не намерен делать из этого актаиспытание или доказательство моей стойкости. К чему? Ведь, перейдя этотпорог я утрачу и права на добрую славу и всякую заинтересованность в ней. Яудовольствуюсь смертью сосредоточенной, одинокой, спокойной, полностью моей,и только моей, соответствующей образу жизни, уединенному и обособленному,которого я придерживаюсь. Вопреки предрассудкам римлян, почитавших того, ктоумирал, не произнеся речи, и у кого не было близких, которые закрыли б емуглаза, у меня хватит чем занять мое время, утешая себя и без того, чтобызаниматься еще утешением других, хватит мыслей в моей голове и без того,чтобы обстоятельства внушали мне новые, хватит тем для беседы с собой и безтого, чтобы заимствовать их извне. Обществу здесь не уготовлено никакойроли; в этом акте лишь одно действующее лицо. Давайте жить и смеяться передсвоими, умирать и хмуриться перед посторонними. Всегда можно сыскать заплату кого-нибудь, кто поправит вам голову или разотрет ваши ноги, но кто,вместе с тем, не станет беспокоить вас, когда вам не до этого, и сравнодушно-спокойным лицом предоставит вам беседовать с самим собою ижаловаться на свой собственный лад.
Побуждаемый доводами рассудка, я упорно стараюсь отделаться отребяческой и бесчеловечной прихоти, в силу которой мы стремимся вызватьсвоими страданиями сочувствие и скорбь у наших друзей. Мы сверх всякой мерырасписываем свои недуги, чтобы заставить наших друзей проливать о нас слезы.И ту самую сдержанность, которая так восхваляется в каждом, кто стойкопереносит свое несчастье, мы поносим и осуждаем и ставим в упрек нашимблизким, когда они проявляют ее по отношению к нам. Нам недостаточно, чтоони попросту соболезнуют нашим бедам, если при этом они по-настоящему неудручены ими. Нужно преувеличивать свою радость и по возможностипреуменьшать свои огорчения. Кто без причины жалуется, тот не встретитотклика на свои жалобы и тогда, когда они не будут беспричинными. Жаловатьсявсегда — значит никогда не встречать отклика на свои жалобы; частоизображать страдание — значит ни в ком не пробуждать сострадания. Кто,полный жизни, изображает из себя умирающего, тому угрожает, что его сочтутполным жизни и тогда, когда он и впрямь будет при смерти. Я видел таких,которым словно вожжа под хвост попадала, если кто-нибудь находил, что у нихнедурной цвет лица и размеренный пульс, и таких, что сдерживали улыбку,потому что она указывала бы, что они выздоравливают, и таких, кто лютойненавистью ненавидел здоровье, так как здоровье не может вызывать жалость.Но всего любопытнее, что это не были женщины.
Я изображаю мои болезни, самое большее, такими, каковы они есть, иизбегаю выражать озабоченность своим состоянием и сетовать на него. Если невеселость, то, на худой конец, спокойная сдержанность окружающих — вот чтотребуется рассудительному больному. Видя себя занемогшим, он не объявляетвойны здоровым: ему приятно смотреть на того, кто пышет здоровьем и в комоно нисколько не пошатнулось, и наслаждаться хотя бы его лицезрением.Чувствуя, что движется под уклон, он не отбрасывает начисто мыслей о жизни ине избегает привычных разговоров. Я хочу изучать болезнь пока здоров, нокогда я болен, она полностью завладевает мною и без помощи моеговоображения. Мы заранее приготовляемся к путешествию, которое задумалипредпринять и решили осуществить; но последний час перед тем, как сесть наконя, мы предназначаем для окружающих, а порой ради них и удлиняем его.
Из этого предаваемого гласности повествования о моих нравах янеожиданно для себя извлекаю некоторым образом выгоду, так как обретаю в немсвоего рода правило. Я нередко подумываю о том, что мне никоим образом неподобает приукрашивать историю моей жизни. Этот публичный рассказ обязываетменя не сходить с прямого пути и не искажать своей натуры и своих мыслей,как правило, менее извращенных и сбивчивых, чем это свойственно злобным иболезненным суждениям нашего времени. Устойчивость и простота моих нравовдолжны, казалось бы, ограждать их от толкования вкривь и вкось, но посколькуони немного по-новому скроены и необычны, здесь открывается широкий простордля злословия. Пожелай кто-нибудь под личиной внешнего беспристрастиясмешать меня с грязью, у него было бы более чем достаточно поводов куснутьменя за сознаваемые и признаваемые мною самим недостатки, он мог бы вдостальнатешиться, попадая, что называется, в самую точку. Если бы, однако, емупоказалось, что, обличая и обвиняя самого себя, я лишаю жала его укусы, тоему было бы проще простого воспользоваться своим правом преувеличения исгущения (право нападающего — пренебрегать справедливостью). Корни пороков,которые я открываю в себе, пусть он превратит в раскидистые деревья; пустьобрушится не только на те пороки, которые держат меня в своей власти, но ина угрожающие мне в будущем — пороки постыдные и сами по себе, и потому, чтоих великое множество; этим оружием пусть он меня и побьет.
Я бы охотно последовал примеру философа Диона. Антигон хотел егоуколоть низким происхождением; тот, однако, дал ему сдачи: «Я, — сказал он, —сын раба, мясника, заклейменного, и потаскухи, которую мой отец смог взятьсебе в жены только благодаря гнусности ее промысла. И отец и мать былинаказаны за какое-то преступление. Один оратор, которому я понравился, купилменя малым ребенком; умирая, он завещал мне все свое состояние, которое япереправил в Афины, где и посвятил себя изучению философии. Пусть историкине трудятся выискивать обо мне сведения; я сообщу им все, как есть» [92].
Благородно и независимо высказанное признание ослабляет силу упрека ивыбивает оружие из рук оскорбителя.
Так или иначе, но, взвесив все, я склонен считать, что нередко меняхвалят и порицают сверх меры. Мне также кажется, что с самого детства язанимаю положение — и в отношении знатности, и в отношении оказываемых мнепочестей — скорее выше того, которое мне причитается.
Я бы чувствовал себя лучше в тех странах, в которых эти различия былибы упорядочены или ничего бы не значили. Лишь только спор о праве первенствав какой-либо процессии или при рассаживании по местам затягивается сверхтроекратного обмена разъяснениями и замечаниями, он становится неприличным.Я не боюсь ни уступать, ни преступать существующие на этот счет правила,лишь бы избегнуть столь недостойного препирательства; и всякому, выражавшемужелание выказать передо мной свое превосходство, я всегда тотчас же уступал.
Кроме пользы, которую я для себя извлекаю, описывая самого себя, ятакже ласкаю себя надеждой, что, если моим нравам и взглядам еще при моейжизни доведется прийтись по душе какому-нибудь порядочному и достойномучеловеку, он не преминет меня разыскать, и мы с ним сойдемся, чтобы большене расставаться; я даю ему немалую фору, так как то, что он смог бы узнатьобо мне лишь после длительного знакомства и близости в течение многих лет,станет ему известно из этих моих протокольных записей за какие-нибудь тридня, и к тому же с большею достоверностью и большей точностью. Забавнаяпричуда: многие вещи, которые я не захотел бы сказать ни одному человеку, ясообщаю всему честному народу и за всеми моими самыми сокровенными тайнами имыслями даже своих ближайших друзей отсылаю в книжную лавку.
- Excutienda damus praecordia. [93]
Знай я так же досконально кого-нибудь, кто был бы мне близок по духу, ябы непременно отправился на его розыски, будь то хоть на край света, ибоудовольствие от подходящего и приятного общества ни за какие деньги,по-моему, не купить. Ах, друг! До чего же справедливо древнее изречение,гласящее, что дружба еще насущнее и еще сладостнее, чем вода и огонь [94]!
Возвращаюсь к моему рассуждению. Итак, не такое уж страшное зло умиратьвдали от своих и наедине с собой.
Считаем же мы совершенно необходимым уединяться для отправления нашихестественных нужд, куда менее неприятных, чем эта, и менее отвратительных.Да и тем, кто значительную часть своей жизни проводит в медленном угасании,также, пожалуй, не подобает, чтобы их несчастье мешало жить целой семье. Ииндусы в одной из своих провинций считали вполне справедливым умерщвлятьвсякого, кому досталась столь печальная доля; а в другой — они же оставлялиего в одиночестве, предоставляя ему спасаться, как может [95]. Кому этинесчастные под конец не наскучивают и кому они не становятся нестерпимыми?Обычно наши обязанности не простираются так далеко. В своих лучших друзьяхвы насильственно воспитываете жестокость, вы прививаете черствость и вашейжене и детям, привыкающим не замечать ваших страданий и не сочувствовать им.Стоны, которые я издаю во время одолевающих меня колик, никого больше нетрогают. И если порой мы испытываем известное удовольствие от общения снашими близкими, что, впрочем, бывает далеко не всегда, так как различие вусловиях существования вызывает в нас досаду и зависть к любому человеку, тодопустимо ли злоупотреблять этим удовольствием целый век? Чем больше я вижу,как ради меня они, по своей доброте, стесняют себя во всем, тем больше менядолжны огорчать их мучения. Мы имеем право опираться иногда на другого, нововсе не наваливаться на него всей своей тяжестью и поддерживать себя ценойего гибели, как тот, кто велел зарезать младенцев, чтобы исцелиться от своейболезни их кровью [96]. Или как тот другой, к которому приводили молодыхдевушек, чтобы они согревали по ночам его стынущее старое тело и смешивалисвое сладостное дыхание с его зловонным и прерывистым [97]. И если бы яоказался в положении такого расслабленного, я бы скорее всего удалился вВенецию, которую и избрал бы своим убежищем до конца дней.
Преклонному возрасту под стать одиночество. Я общителен до крайности. Итем не менее я считаю для себя обязательным избавить отныне мир отлицезрения моей немощи, таить ее про себя, съежиться и укрыться в своейскорлупе, как черепаха под своим панцирем. Я учусь видеть людей, удалившисьот них; соваться к ним, когда твоя жизнь на волоске, означало бы оскорблятьих чувство. Пришла пора повернуться спиною к обществу.
«Но в таком длительном путешествии вы можете на свою беду застрять вкакой-нибудь жалкой лачуге, где будете лишены всяких удобств». Большая частьтого, что мне может понадобиться, всегда со мной; и потом, нам все равно неуйти от судьбы, если она задумала нас настигнуть; когда я болею, мне нетребуется ничего сверх обычного; и раз сама природа бессильна прийти мне напомощь, я не хочу, чтобы это сделала какая-нибудь пилюля. В самом началемоих недомоганий или болезней, которые на меня накидываются, еще неосиленный ими и, можно сказать, почти здоровый, я примиряюсь с господом,исполняя последний долг христианина, и чувствую себя после этого легко исвободно, точно с меня свалилось тяжелое бремя, так что мне начинаетказаться, что теперь я уж справлюсь с моим недугом. Нотариус и стряпчий мненужны еще меньше врачей. Пусть от меня не ждут, чтобы я больной занималсятеми делами, которые не наладил, находясь в полном здравии. Всераспоряжения, которые я наметил сделать на случай смерти, уже давно сделаны, — я бы не посмел отложить их хотя бы на один день; ну, а если что мной и несделано, то причина этого или в том, что колебания задержали мое решение, —ведь иногда лучшее решение не принимать никакого решения, — или в том, что яи вовсе не хотел этого делать.
Я пишу свою книгу для немногих и на немногие годы. Будь ее содержаниедолговечнее, его нужно было бы изложить более твердым и четким языком.Принимая во внимание непрерывные изменения, которым наш язык подвергался досамого последнего времени, может ли кто рассчитывать, что и через полсотнилет его будут употреблять в том же виде, в каком употребляют сейчас? Онбезостановочно течет через наши руки и уже при моей жизни стал наполовинудругим. Мы говорим, что ныне он достиг совершенства. Но ведь каждый векговорил о своем языке то же самое. Я отнюдь не склонен находить егосовершенным, пока он продолжает нестись без оглядки вперед и сам себяискажает. Закрепить язык бывает дано лишь полезным и выдающимся сочинениям,которые становятся для него образцами; ну, а его значение среди другихязыков зависит от судеб нашего государства.
И все же я, не обинуясь, привношу сюда кое-какие отдельные выражения,исчезающие из обихода моих современников и вполне понятные только тем изних, кому они хорошо известны. Постоянно наблюдая, как тревожат памятьпокойников, я решительно не хочу, чтобы после меня предавались спорам: ондумал и жил так-то и так-то; он хотел того-то; если бы он говорил об этомпод конец своей жизни, он сказал бы то-то и то-то, он дал бы то и то; ведь язнал его лучше, чем всякий другой.
Итак, я здесь откровенно рассказываю, насколько позволяетблагопристойность, о моих склонностях и пристрастиях, хотя свободнее иохотнее делаю это в беседах с теми, кто изъявляет желание узнать об этомподробнее. Как бы там ни было, заглянув в мои записи, каждый сможетудостовериться, что я сказал обо всем или, по крайней мере, всего коснулся.А чего я не мог произнести во весь голос, на то я указал пальцем:
- Verum animo satis haec vestigia parva sagaci
- Sunt, per quae possis cognoscere cetera tute. [98]
В том, что я написал о себе, нет никаких недомолвок и ничегозагадочного. Но если обо мне все-таки найдут нужным поговорить, я хочу,чтобы говорили только голую правду. Я охотно возвратился бы изпотустороннего мира, чтобы изобличить во лжи всякого, кто стал бы изображатьменя иным, чем я был, хотя бы он делал это с намерением воздать мне хвалу.Ведь даже живых, как я вижу, рисуют совсем иными, чем они есть. И если бы яне отстаивал изо всех сил одного моего умершего друга, его бы растерзали натысячу совершенно несхожих образов [99].
Дабы покончить с перечнем моих слабостей, признаюсь, что я никогда неостанавливаюсь в гостинице без того, чтобы не обратиться к себе с вопросом,а такое ли это место, где я мог бы болеть и умирать в приемлемых для меняусловиях. Я стремлюсь располагаться в помещении, которое было бы отведеномне одному, было бы не шумным, не грязным, не дымным и не душным. Заботясьоб этом, я стремлюсь облегчить себе смерть или, лучше сказать, избавиться отдополнительных неприятностей и сосредоточиться в ожидании ее часа, а это,надо думать, ляжет на меня достаточным грузом и безо всяких довесков. Пустьи ей достанется ее доля от удобств и приятностей моей жизни. Она — большая иважная часть нашего бытия, и я надеюсь, что не посрамлю ею всего остального.
Бывают разновидности смерти, которые легче других; впрочем, степень ихлегкости определяется каждым по-своему. Между естественными смертяминаиболее милостивой и беспечальной кажется мне наступающая от слабости иизнурения. Из насильственных смертей — упасть в пропасть, по-моему, болеестрашно, чем остаться под развалинами рухнувшего строения, и погибнуть отразящего удара меча страшнее, чем от выстрела из аркебузы. Я скореепроглотил бы питье Сократа, чем закололся бы так, как это сделал Катон [100]. И хотя, в конце концов, все едино, моему воображению представляется,что между тем, брошусь ли я в пещь огненную или в воды спокойной реки,различие нисколько не меньшее, чем между жизнью и смертью. Вот до чегонелепа основа нашего страха, обращающего внимание не столько на результат,сколько на способ. Это всего лишь мгновение, но оно так существенно, что ябы охотно отдал немало дней моей жизни, лишь бы провести его по своемуусмотрению.
Поскольку воображению каждого та или иная смерть рисуется более илименее тягостной и каждый в некоторой мере располагает свободой выбораопределенной ее разновидности, давайте и мы приищем себе такую, которая былабы для нас наименее неприятной. Можно ли причинить себе смерть болеесладостную, нежели та, которую приняли приближенные Антония и Клеопатры,пожелавшие умереть вместе с ними [101]? Величавых и мужественных примеров,явленных нам философией и религией, я не касаюсь. Но, оказывается, и средилюдей среднего уровня можно указать еще на одну такую же замечательную, какуже упомянутая, — я имею в виду смерть Петрония и Тигеллина во временадревнего Рима. Вынужденные покончить с собой, они приняли смерть, как быпредварительно усыпленную роскошью и изяществом, с какими они приготовилисьее встретить. И они принудили ее неприметно подкрасться к ним в самый разгарпривычного для них разгульного пира, окруженные девками и добрыми своимиприятелями; тут не было никаких утешений, никаких упоминаний о завещании,никаких суетных разглагольствований о том, что ожидает их в будущем; тутбыли только забавы, веселье, острословие, общий и ничем не отличающийся отобычного разговор, и музыка, и стихи, прославляющие любовь [102]. Почему быи нам не проникнуться такой же решительностью, придав ей болееблагопристойную внешность? Если бывают смерти, которые хороши для глупцов икоторые хороши для мудрых, давайте найдем и такие, что были бы хороши длянаходящихся посередине между первыми и вторыми. Мое воображение рисует мнеоблик легкой и, раз все равно предстоит умереть, то, стало быть, и желаннойсмерти.
Римские тираны, предоставляя осужденным избирать для себя род смерти,считали, что тем самым как бы даруют им жизнь. Но не решился ли Феофраст,философ столь тонкий, скромный и мудрый, сказать по внушению разуманижеследующие слова, сохраненные нам в латинском стихе Цицероном:
- Vitam regit fortuna, non sapientia. [103]
И насколько же судьба облегчает мне расставание с жизнью, доведя ее дочерты, у которой она становится никому не нужной и никому не мешает! Такогоже положения дел я хотел бы для любого возраста моей жизни, но когда порасворачиваться и убираться отсюда, испытываешь особое удовлетворение примысли, что никому своей смертью не доставляешь ни радости, ни печали.Поддерживая безупречное равновесие везде и всюду, судьба установила его издесь, и те, кто извлечет из моей смерти известную материальную выгоду, сдругой стороны, понесут вместе со всеми и материальный ущерб.
Подыскивая себе удобное помещение, я нисколько не думаю о пышности ироскоши меблировки; больше того, я их, можно сказать, ненавижу; нет, язабочусь только о простой чистоте, чаще всего встречающейся в местах, гдевсе бесхитростно, и которые природа отмечает своей особенной, неповторимоюпрелестью: Non ampliter sed munditer convivium [104]. Plus salis quam sumptus [105].
И, наконец, всякие дорожные затруднения и опасности постигают лишь тех,кто, побуждаемый своими делами, пускается в разгар зимы через швейцарскиегоры. Что до меня, то я чаще всего путешествую ради своего удовольствия инеплохо справляюсь с обязанностями проводника. Если небезопасно двигатьсявправо, я забираю влево; если мне трудно держаться в седле, яостанавливаюсь. И, поступая подобным образом, я, по правде говоря, никогдане сталкиваюсь с чем-либо таким, что казалось бы мне менее приятным и менеепривлекательным, чем мой собственный дом. Правда, излишества я неизменносчитаю излишними и что в изысканности такое, на что следовало взглянуть?Прекрасно, я туда возвращаюсь: ведь и тут проходит моя дорога. Я не провожудля себя никакой точно обозначенной линии, ни прямой, ни кривой. А что, еслитам, куда я направился, я не обнаруживаю того, о чем мне говорили? Ну что ж!Очень часто случается, что мнения других не совпадают с моими, и чаще всегоя находил их ошибочными; но я никогда не жалею потраченных мною трудов, — яузнал, что того, о чем мне говорили, в действительности там нет.
Мое тело выносливо, и мои вкусы неприхотливы, как ни у кого другого насвете. Различия в образе жизни народов не вызывают во мне никаких другихчувств, кроме удовольствия, доставляемого разнообразием. Всякий обычай имеетсвое основание. Будут ли тарелки оловянными, деревянными или глиняными,будут ли меня потчевать жареным или вареным, будет ли масло сливочным,оливковым или ореховым, мне безразлично, и до того безразлично, что, старея,я поругиваю это благородное свойство, и для меня было бы, пожалуй, полезнее,если бы разборчивость и прихотливость пресекали нескромность моего аппетита,предохраняя желудок от переполнения. Когда я бываю за пределами Франции и уменя спрашивают, желая оказать мне любезность, не хочу ли я, чтобы мнеподали французские блюда, я неизменно отшучиваюсь и усаживаюсь за стол,уставленный исключительно чужеземными кушаньями.
Мне стыдно за моих соотечественников, охваченных глупой привычкойпугаться всего, что им непривычно; едва они выберутся за пределы своейдеревни, как им начинает казаться, что они перенеслись в другой мир. Всюду,куда бы они ни попали, они держатся на свой собственный лад и гнушаютсячужестранцев. Наткнись они на француза где-нибудь в Венгрии, это радостноесобытие тотчас же отмечается пиршеством; они с ним тут же сходятся и,дружески облобызавшись, совместно принимаются поносить варварские нравы,наблюдаемые ими вокруг себя. А почему бы им и не быть варварскими, раз онине французские? И это еще самые смышленые между ними, ибо они все жепознакомились с этими нравами, хотя бы чтобы позлословить о них. Большинствоже французов предпринимают поездку, чтобы вернуться с тем, с чем уехали. Онипутешествуют, прикрытые и зажатые в тиски непроницаемым и молчаливымблагоразумием, оберегаясь от заразы, носящейся в незнакомом им воздухе.
Только что сказанное о моих соотечественниках напоминает мне еще ободной черте, которую я нередко подмечал в молодых людях из числа нашихпридворных. Они считают людьми только тех, кто принадлежит к их узкомукругу, смотря на нас, всех остальных, как на существа из совершенно другогомира, с презрением или со снисходительной жалостью. Отнимите у них ихпридворные сплетни, и они окажутся ни при чем, с пустыми руками, такие женеловкие и невежественные, какими представляемся им мы сами. Правильноговорят, что порядочный человек — человек разносторонний.
Что до меня, то, отправляясь в странствия, сытый по горло нашим образомжизни, и, конечно, не для того, чтобы искать гасконцев в Сицилии (ихдовольно у меня дома), я ищу скорее, если угодно, греков или же персов; я сними знакомлюсь, я их изучаю; вот к кому стараюсь я приспособиться ипримениться. И что самое любопытное: я, кажется, ни разу не сталкивался собычаями, которые хоть в чем-нибудь уступали бы нашим. Впрочем, я на своемне настаиваю, ведь, можно сказать, я не терял из виду флюгера на моей крыше.
Впрочем, случайные компании, образующиеся в пути, чаще всего доставляютскорее неудобства, чем удовольствие; я никогда к ним не тянулся и еще меньшельну к ним теперь, когда старость обособляет меня от всех остальных и даруетмне кое-какие льготы по части следования общепринятым правилам вежливости.Вы страдаете из-за другого, или из-за вас страдает другой; и то и этостеснительно и тягостно, но последнее, по-моему, более неприятно. Редкаяудача, но и необыкновенное облегчение — иметь возле себя порядочного во всехотношениях человека, с ясным умом и нравами, сходными с вашими, и с охотоювам сопутствующего. Во всех моих путешествиях мне этого крайне недоставало.Но такого спутника надо подыскивать и подбирать, еще не выезжая из дому. Ивсякий раз, как мне приходит в голову какая-нибудь славная мысль, аподелиться ею мне не с кем, меня охватывает сожаление, что я породил ее водиночестве. Si cum hac exceptione detur sapientia, ut illam inclusam teneamnec enuntiem, reiiciam [106]. А этому подавай еще выше: si contigerit ea vitasapienti ut, omnium rerum affluentibus copiis, quamvis omnia quae cognitionedigna sunt summo otio secum ipse consideret et contempletur, tamen sisolitudo tanta sit ut hominem videre non possit, excedat e vita [107]. Я одобряю мнение,высказанное Архитом, утверждавшим, что ему было бы не по душе даже на небе ина великих и божественных небесных телах, попади он туда без спутника [108].
Но лучше быть одному, чем среди докучных и глупых людей. Аристипп любилжить, чувствуя себя всегда и везде чужим [109].
- Me si fata meis paterentur ducere vitam
- Auspiciis, [110]
то я бы избрал для себя следующее: провести ее с задницею в седле;
- visere gestiens
- Qua parte debacchantur ignes,
- Qua nebulae pluviique rores. [111]
«Неужели у вас нет менее утомительных развлечений? Не стоит ли ваш домв прелестной, здоровой местности? Не достаточно ли он обставлен и не болеели чем достаточно просторен? Ведь не раз пышность его обстановки вполнеудовлетворяла его величество короля [112]? Не занимает ли ваш род почетногоположения, и не больше ли тех, кто ниже его, нежели тех, кто выше? Или васгложет какая-нибудь чрезвычайная и неустранимая забота о домашних делах?
- Quae te nunc coquat et vexet sub pectore fixa?. [113]
Или вы предполагали прожить без помех и волнений? Nunquam simpliciterfortuna indulget [114].Присмотритесь — и вы увидите, что единственно кто вам мешает — это вы сами,а куда бы вы ни отправились, вы всюду последуете за собою и всюду будетежаловаться на свою участь. Ведь на нашей бренной земле нет удовлетворенияникому, кроме душ низменных или божественных. Кто не довольствуется стольблагоприятными обстоятельствами, где же он думает найти лучшие? Тысячи итысячи людей считали бы пределом своих мечтаний благосостояние, равноевашему. Изменитесь сами, ибо это вполне в вашей власти, а что до всегоостального, то там вы обладаете единственным правом — терпеливо склонятьсяперед судьбой. Nulla placida quies est, nisi quam ratio composuit» [115].
Я сознаю всю справедливость этого увещания, и сознаю весьма хорошо;впрочем, было бы и короче и проще сказать то же самое в двух словах: «Будьтеблагоразумны». Но та душевная твердость, которой от меня требуют, ступеньювыше благоразумия: она им порождается и выковывается. Точно так же поступаети врач, который докучает несчастному угасающему больному, требуя, чтобы онбыл веселым и бодрым; его совет был бы не намного разумнее, говори он ему:«Будьте здоровым». Ну, а я из обыкновенного теста. Вот благодетельное, ясноеи понятное изречение: «Будьте довольны своим», то есть тем, что в пределахваших возможностей. Но и для более мудрых, чем я, это так же невыполнимо,как для меня. Это — общераспространенное изречение, но оно обнимает воистинунеобъятное. К чему только оно не относится. Все на свете переживает себя иподвержено изменениям.
Я очень хорошо знаю, что если подойти к делу с формальной меркой, тострасть к путешествиям говорит о внутреннем беспокойстве и нерешительности.Ничего не скажешь, таковы наши важнейшие качества и к тому жеглавенствующие. Да, признаюсь, я не вижу вокруг себя ничего такого — развечто во сне и в мечтах, — к чему бы я мог прилепиться душой; меня занимаеттолько разнообразие и постижение его бесчисленных форм, если вообще менячто-нибудь может занять. В путешествиях меня именно то и влечет, что я могуостанавливаться повсюду, где мне вздумается, не руководясь никакими заранееопределенными целями, и так же свободно отступать от только что принятогорешения. Я люблю частную жизнь потому, что устраиваю ее по своемуусмотрению, а не потому, что общественная жизнь не по мне; и к ней я был бы,пожалуй, не меньше пригоден. Я с большей охотой служу своему государю из-затого, что делаю это по собственному избранию и убеждению моего разума, а нев силу каких-то особых, лежащих на мне обязательств или потому, что,нежелательный ни в какой другой партии и всеми отвергнутый, я был вынужденпримкнуть к его стану. Так и со всем остальным. Я ненавижу куски, которыемне выкраивает необходимость. И любое преимущество комом стало бы у меня вгорле, если бы я зависел исключительно от него:
- Alter remus aquas, alter mihi radat arenas. [116]
Чтобы связать меня накрепко, нужна не одна веревка, а несколько. Выскажете, что к такому развлечению, как путешествия, примешалась суетность. Апочему бы ей и не быть? Ведь и прославленные и превосходные наставления —суетность, и суетность — всякое мудрствование. Dominus novit cogitationessapientium, quoniam vanae sunt [117]. Эти едва ощутимые тонкости годны лишь для проповедей;это все — речи, которые тщатся переправить нас в иной мир совсемготовенькими к нему. Жизнь — движение телесное и вещественное, всякаядеятельность — несовершенна и беспорядочна по самой своей сущности; и ястремлюсь служить жизни в соответствии с ее требованиями.
- Quisque suos patimur manes. [118]
Sic est faciendum ut contra naturam universam nihil contendamus; eatamen conservata, propriam sequamur. [119] К чему эти высоко взнесенные вершины философии, если ни одномучеловеческому существу все равно до них не добраться, и к чему эти правила,которым не подчиняются наши обычаи и которые людям не по плечу? Я частовижу, как нам предлагают такие образцы жизни, следовать которым не имеют нималейшей надежды — и, что еще хуже, охоты — ни тот, кто их предлагает, ниего слушатели. От того же листа бумаги, на котором он только что начерталобвинительный приговор по делу о прелюбодеянии, судья отрывает клочок, чтобынаписать любовное письмецо жене своего сотоварища, и та, к кому вы придете,чтобы насладиться с нею запретной любовью, вскоре затем, в вашем жеприсутствии, обрушится на точно такие же прегрешения какой-нибудь из своихтоварок, да еще с таким возмущением, что куда до нее самой Порции [120]. Итакой-то осуждает на смерть за преступления, которые считает в душе не болеечем проступками. В моей юности мне довелось видеть, как некий дворянин водно и то же мгновение протянул народу одной рукой стихи, выдающиеся каксвоей прелестью, так и распущенностью, а другою — самое горячее обличение вбезбожии и разврате, какого уже давно не доводилось выслушивать миру [121].
Таковы люди. Законам и заповедям предоставляется жить своей жизнью, мыже живем своею; в не только вследствие развращенности нравов, но зачастую ипотому, что придерживаемся других взглядов и смотрим на вещи иными глазами.Послушайте какое-нибудь философское рассуждение — богатство мысли,красноречие, точность высказываний потрясают ваш ум и захватывают вас, но внем вы не обнаружите ничего такого, что бы всколыхнуло или хотя бы затронуловашу совесть, — ведь обращаются не к ней. Разве не так? Аристон говорил, чтои баня и урок — бесполезны, если они не смывают грязи и после них человек нестановится чище [122]. Отчего же! Можно грызть и самую кость, но сначала изнее следует высосать мозг: ведь и мы, лишь влив в себя доброе вино изпревосходного кубка, принимаемся рассматривать вычеканенный на нем рисунок исудить о работе мастера.
Во всех философских сообществах древности всегда можно найти такогоработника, который в поучении всем оглашает свои правила воздержности иумеренности и вместе с тем предает гласности свои сочинения, воспевающиелюбовь и распутство. И Ксенофонт, предаваясь любовным утехам с Клинием,написал против Аристиппова учения о наслаждении [123]. Это происходило супомянутыми философами не потому, что они переживали какие-то чудесныепревращения, находящие на них волнами. Нет, это то самое, из-за чего Солонпредстает перед нами то самим собой, то в облике законодателя; то он говоритдля толпы, то для себя; и для себя он избирает правила естественные и нестеснительные, ибо уверен в крепости и незыблемости заложенных в нем добрыхначал.
- Curentur dubii medicis maioribus aegri. [124]
Антисфен разрешает мудрому любить, как он того пожелает, и делать все,что бы он ни счел полезным, не связывая себя законами; ведь он прозорливее,чем они, и ему лучше ведомо, что есть настоящая добродетель [125]. Егоученик Диоген говорил, что страстям следует противопоставлять разум, судьбе — твердость, законам — природу [126].
Желудки, подверженные расстройству, нуждаются в искусственныхограничениях и предписаниях. Что до здоровых желудков, то они попростуследуют предписаниям своего естественного влечения. Так и поступают нашиврачи, которые едят дыню, запивая ее молодым вином, между тем как держатсвоих пациентов на сахарной водице и хлебном супе.
«Я не знаю, какие они пишут книги, — говорила куртизанка Лаиса, — в чемих мудрость, какие философские взгляды они проповедуют, но эти молодцы стольже часто стучатся ко мне, как и все остальные» [127]. Так как нашараспущенность постепенно уводит нас за пределы дозволенного и допустимого,нашим житейским правилам и законам была придана, и во многих случаях бездостаточных оснований, излишняя жестокость.
- Nemo satis credit tantum delinquere quantum
- Permittas. [128]
Было бы желательно установить более разумное соотношение междутребуемым и выполнимым; ведь цель, достигнуть которой невозможно, ипоставлена, очевидно, неправильно. Нет ни одного честного человека, который,сопоставив свои поступки и мысли с велениями законов, не пришел бы к выводу,что на протяжении своей жизни он добрый десяток раз заслуживал виселицы, иэто относится даже к тем, карать и казнить которых было бы и очень жалко,принимая во внимание приносимую ими пользу, и крайне несправедливо.
- Olle, quid ad te
- De cute quit faciat ille, vel illa sua? [129]
А иной, может статься, и не нарушает законов, и все же недостоинпохвалы за свои добродетели, и философия поступила бы вполне справедливо,если бы его как следует высекла. Взаимоотношения тут крайне сложные изапутанные. Мы не можем и помышлять о том, чтобы считать себя порядочнымилюдьми, если станем исходить из законов, установленных для нас господомбогом; мы не можем притязать на это и исходя из наших законов. Человеческоеблагоразумие еще никогда не поднималось до такой высоты, которую оно себепредписало; а если бы оно ее и достигло, то предписало бы себе нечто высшее,к чему бы всегда тянулось и чего жаждало; вот до чего наша сущностьвраждебна всякой устойчивости. Человек сам себя заставляет впадать впрегрешения. Отнюдь не умно выкраивать для себя обязанности не по своеймерке, а по мерке кого-то другого. Кому же предписывает он то, что по его жесобственному разумению никому не под силу? И неужели он творит нечтонеправое, если не совершает того, чего не в состоянии совершить?
Законы обрекают нас на невозможность выполнять их веления, и они жесудят нас за невыполнение этих велений.
Если безобразная наша свобода выказывать себя с разных сторон —действовать по-одному, рассуждать по-другому — и простительна, на худойконец, тем, кто говорит о чем угодно, но только не о себе, то для тех, ктоговорит исключительно о себе, как я, она решительно недопустима; моему перуподобает быть столь же твердым, как тверда моя поступь. Общественная жизньдолжна отражать жизнь отдельных людей. Добродетели Катона были для его векачрезмерно суровыми, и, берясь наставлять других, как человек,предназначенный для служения обществу, он мог бы сказать себе, что егосправедливость если и не окончательно несправедлива, то по меньшей мереслишком суетна и несвоевременна. И мои нравы, которые отличаются отобщепринятых всего на какой-нибудь волосок, нередко восстанавливают меняпротив моего века и препятствуют моему сближению с ним. Не знаю, обоснованнали моя неприязнь к обществу, в котором я должен вращаться, но зато я оченьхорошо знаю, насколько с моей стороны было бы необоснованно жаловаться нато, что оно относится ко мне неприязненнее, чем я к нему.
Добродетель, потребная для руководства мирскими делами, естьдобродетель с выпуклостями, выемками и изгибами, чтобы ее можно былоприкладывать и пригонять к человеческим слабостям, добродетель небеспримесная и не безыскусственная, не прямая, не беспорочная, неустойчивая, не незапятнанная. Одного из наших королей упрекают за то, что онслишком бесхитростно следовал добрым и праведным увещаниям своегоисповедника [130]. Государственные дела требуют более смелой морали:
- exeat aula
- Qui vult esse pius. [131]
Как-то раз я попытался руководствоваться при исполнении моих служебныхобязанностей воззрениями и набором жизненных правил — строгих, необычных,жестких и беспорочных, придуманных мною в моем углу или привитых мне моимвоспитанием, которые я применяю в моей частной жизни если не без некоторыхзатруднений, то все же уверенно; короче говоря, я попыталсяруководствоваться добродетелью отвлеченной и весьма ревностной. И что же! Яобнаружил, что мои правила совершенно неприемлемы и, больше того, дажеопасны. Кто затесывается в толпу, тому бывает необходимо пригнуться, прижатьк своему телу локти, податься назад или, напротив, вперед, даже уклонитьсяот прямого пути в зависимости от того, с чем он столкнется; и ему приходитсяжить не столько по своему вкусу, сколько по вкусу других, не столько всоответствии со своими намерениями, сколько в соответствии с намерениямидругих, в зависимости от времени, от воли людей, в зависимости от положениядел.
Платон говорит, что кому удается отойти от общественных дел, не замаравсебя самым отвратительным образом, тот, можно сказать, чудом спасается [132]. И он же говорит, что, веля своему философу стать во главегосударства, он имеет в виду не какое-нибудь развращенное государство вродеАфин [133] — и тем более вроде нашего, в котором сама мудрость, и тапотеряла бы голову. Ведь и растение, пересаженное в совершенно непривычную инепригодную для него почву, скорее само приспособляется к ней, чемприспособляет ее к себе.
Я чувствую, что если бы мне пришлось полностью отдаться подобнымзанятиям, я был бы вынужден во многом изменить себя и ко многомупримениться. Даже если бы я смог это сделать (а почему бы и нет, будь толькоу меня достаточно времени и старания), я бы ни за что этого не захотел;небольшого опыта, который я имею в этих делах, оказалось достаточно, чтобы япроникся к ним отвращением. Правда, я ощущаю, как в душе у меня копошатсясмутные искушения, порождаемые во мне честолюбием, но я одергиваю себя и недаю им над собой воли:
- At tu, Catulle, obstinatus obdura. [134]
Меня не призывают к подобной деятельности, и я нисколько этим неогорчаюсь. Свободолюбие и приверженность к праздности — мои основныесвойства, а эти свойства совершенно несовместимы с упомянутым занятием.
Мы не умеем распознавать человеческие способности; их оттенки и ихграницы с трудом поддаются определению и едва уловимы. На основаниипригодности кого-либо к частной жизни заключать о его пригодности кисполнению служебных обязанностей — значит делать ошибочное заключение:такой-то прекрасно себя ведет, но он не умеет вести за собой других,такой-то творит «Опыты», но не очень-то горазд на дела; такой-то отличноруководит осадой, но не мог бы руководить сражением в поле; такой-топревосходно рассуждает в частной беседе, но он плохо говорил бы переднародом или перед лицом государя. И если кто-нибудь отлично справляется стем-то и тем-то, то это говорит скорее всего о том, что с чем-либо другимему, пожалуй, не справиться. Я нахожу, что души возвышенные не меньшеспособны на низменные дела, чем низкие — на возвышенные.
Можно ли поверить, что Сократ неизменно подавал афинянам повод кнасмешкам на его счет из-за того, что никогда не умел правильно сосчитатьчерепки при голосовании своей филы и соответствующим образом доложить орезультатах Совету [135]?
Восхищение, с каким я отношусь к совершенствам Сократа, заслуживаеттого, чтобы судьба этого человека явила столь великолепный пример,извиняющий главнейшие мои недостатки.
Способности наши раздроблены, и каждая из них приурочена к чему-либострого определенному. Мои отнюдь не многообразны и ничтожны числом. Сатурнинзаявил передававшим ему верховное начальствование над войском: «Друзья, вылишились хорошего полководца и приобрели дурного главнокомандующего» [136].Кто похваляется, что в наше занемогшее столь тяжким недугом время он отдаетна служение обществу добродетель бескорыстную и искреннюю, тот или вовсе еене знает, так как воззрения извращаются вместе с нравами (и в самом деле,послушайте, какою они рисуют свою добродетель, послушайте, как большинствоиз них хвастается своим мерзостным неведением и как они определяют своижитейские правила: вместо того, чтобы изобразить добродетель, они рисуютсамую очевидную неправедность, а также явный порок, и в таком искаженномвиде преподносят в поучение государям), или, если он все же имеет о нейпонятие, то похваляется ею безо всяких к тому оснований и, что бы он об этомни говорил, делает тысячи вещей, за которые его укоряет совесть.
Я охотно поверил бы Сенеке, обладавшему большой опытностью в делахэтого рода, если бы он пожелал говорить со мною вполне чистосердечно иискренне. Наивысшая степень добропорядочности в таком сложном изатруднительном положении — это смело обнаружить как свои собственныеошибки, так и ошибки другого; противодействовать, используя свое влияние имогущество, дурным наклонностям государя и сдерживать их, насколько этовозможно; уступать им лишь скрепя сердце; уповать на лучшее и желатьлучшего. Я замечаю, что среди раздирающих Францию междоусобиц и распрей, вкоторые мы себя ввергли, каждый хлопочет только о том, чтобы отстоять своедело, и что при этом даже самые лучшие лицемерят и лгут. И тот, кто стал быписать о нем с полною откровенностью, написал бы что-нибудь дерзкое ибезрассудное. Но и наиболее чистая наша партия — не что иное как частьнекоего тела, насквозь изъеденного червями и кишмя кишащего ими. Впрочем,наименее больную часть подобного тела называют здоровой — и с достаточнымправом, ибо о наших качествах можно судить лишь путем сравнения с другими.Гражданская безупречность определяется в зависимости от места и времени. Ясчитал бы вполне справедливым, если бы Ксенофонт похвалил Агесилая заследующее: некий соседний царь, с которым Агесилай прежде сражался, попросилего позволить ему пройти на свои земли; Агесилай ответил на это согласием ипредоставил ему свободный проход через Пелопоннес; и он не только не бросилего в темницу и не поднес ему яду, хотя тот и был в его власти, но оказалему любезный прием и ничем его не обидел [137]. При воззрениях того временив этом не было ничего особенного; но в другие времена и в другом месте наблагородство и великодушие такого поступка обратили бы несомненно большевнимания. А наши прожженные молодцы без чести и совести подняли бы егонасмех — вот до чего далеко спартанское простодушие от французских нравов!
И у нас не перевелись добродетельные мужи — правда, по нашей мерке.Если чья-нибудь нравственность подчинена правилам, возвышающимся над общимуровнем века, то пусть такой человек либо в чем-нибудь урежет и смягчит этиправила, либо, и это я бы ему скорее всего посоветовал, забьется в своюконуру и не толчется среди нас. Что он мог бы от этого выиграть?
- Egregium sanctumque virum si cerno, bimembri
- Нос monstrum puero, et miranti iam sub aratro
- Piscibus inventis, et foetae comparo mulae. [138]
Можно сожалеть о лучших временах, но нельзя уйти от своего времени;можно мечтать о других правителях, но повиноваться, несмотря ни на что,приходится существующим. И, пожалуй, большая заслуга повиноваться дурным,чем хорошим. Пусть хоть какой-нибудь уголок нашего королевства озаритсясветом своих исконных и привычных законов, и я тотчас же устремлюсь туда. Ноесли эти законы начнут на беду противоречить себе самим и мешать друг другуи на этой почве возникнут две враждебные партии, выбор между которымизатруднителен и внушает сомнения, мое решение, вернее всего, будет состоятьв том, чтобы как-нибудь улизнуть и укрыться от этой бури; а тем временем замною, быть может, протянут руку сама природа или превратности гражданскойвойны. Я мог бы без околичностей высказаться, за кого я, за Цезаря илиПомпея. Но при тех трех мошенниках [139], которые пришли вслед за ними,только и оставалось, что скрыться или отдаться на волю волн; и я это считаювполне позволительным, если разум больше не в состоянии руководитьгосударством,
- Quo diversus abis? [140]
Начинка, которую я сюда напихал, отвлекла меня от моей темы. Я блуждаюиз стороны в сторону, но скорее по собственной прихоти, чем по неумелости.Мои мысли следуют одна за другой, — правда, иногда не в затылок друг другу,а на некотором расстоянии, — но они все же всегда видят друг друга хотя быкраешком глаза. Я пробегаю взглядом некий диалог Платона, представляющийсобой причудливую и пеструю смесь: начало его о любви, конец посвященриторике. Древние ничуть не боялись такого переплетения и с невыразимымизяществом позволяли увлекать себя дуновениям ветра или, что тоже возможно,притворялись, будто дело обстоит именно так. Названия моих глав не всегдаполностью охватывают их содержание; часто они только слегка его намечают,служа как бы вехами, вроде следующих заглавий, данных своим произведениямдревними: «Девушка с Андроса», «Евнух» [141], — или таких заглавий-имен, как«Сулла», «Цицерон», «Торкват».
Я люблю бег поэзии, изобилующий прыжками и всякого рода курбетами. Это — искусство, как говорит Платон [142], легкокрылое, стремительное, лукавое.У Плутарха есть сочинения, в которых он забывает о своей теме, где предметего рассуждения, погребенный под целой грудой побочного материала,появляется на поверхности лишь от случая к случаю; посмотрите, как онрассказывает о Сократовом «демоне» [143]! О боже, до чего пленительны этивнезапные отклонения в сторону, это неиссякаемое разнообразие, и они тембольше поражают нас своей красотой, чем более случайной и непредумышленнойона представляется. И если кто теряет нить моих мыслей, так это нерадивыйчитатель, но вовсе не я; он всегда сможет найти где-нибудь в уголкекакое-нибудь словечко, которого совершенно достаточно, чтобы все стало насвое место, хотя такое словечко и не сразу разыщешь. Всегда и везде ядомогаюсь разнообразия, притом шумно и навязчиво. Мой стиль и мой умодинаково склонны к бродяжничеству. Лучше немного безумия, чем тьмаглупости, говорят наставления наших учителей и еще убедительнее —оставленные ими примеры.
Тысячи поэтов проходят свой путь, уныло плетясь, и их поэзия насквозьпрозаична: зато лучшая античная проза (а я рассыпаю ее здесь наравне состихами) блещет поэтической силой и смелостью и проникнута той жевдохновенною одержимостью, которая отличает поэзию. Поэзии, и только поэзии,должно принадлежать в искусстве речи первенство и главенство.
Это — исконный язык богов. Поэт, по словам Платона [144], восседая натреножнике муз, охваченный вдохновением, изливает из себя все, что ни придетк нему на уста, словно струя родника; он не обдумывает и не взвешивает своихслов, и они истекают из него в бесконечном разнообразии красок,противоречивые по своей сущности, и не плавно и ровно, а порывами. Сам он сголовы до пят поэтичен, и, как утверждают ученые, древняя теогоническаяпоэзия — это и есть первая философия.
Я считаю, что предмет изложения сам за себя говорит: хорошо видно, гденачинается его рассмотрение, где заканчивается, где оно изменяется иливозобновляется, и вовсе не нужно переплетать излагаемое всевозможнымивставками, швами и связками, включенными в него только затем, чтобы помочьслабому и небрежному слуху, как не нужно и на каждом шагу пояснять себясамого. Кто бы не предпочел, чтобы его лучше совсем не читали, чем читали,засыпая над ним или бегло проглядывая? Nihil est tam utile, quod in transituprosit [145].
Если бы подержать книги в руках означало удержать их в голове, если бывзглянуть на них означало рассмотреть все, что в них заключается, если быповерхностно ознакомиться с ними означало бы охватить их во всей полноте, томне бы действительно не следовало выставлять себя, как я это делаю, круглымневеждой.
Раз я не могу привлечь внимания читателя своими достоинствами, mancomale [146], если его привлекут мои запутанность инеясность. — Вот как! А если он потом пожалеет о потраченном времени? —Возможно, но время на меня он все же потратит. И потом встречаются души,глубоко презирающие все, что доступно их разумению; и они оценят меня темвыше, чем непонятнее для них будут мои слова; они заключат о глубине моихмыслей, исходя из их смутности, которую, по совести говоря, я ненавижу всемсердцем и которой я бы с радостью избегал, если бы умел ее избежать.Аристотель где-то похваляется тем, что питает к ней слабость; вот уж,поистине, порочная слабость [147]!
Так как дробление текста на чересчур короткие главы — чем я поначалушироко пользовался — отвлекает внимание, как мне кажется, прежде, чем оноуспевает сосредоточиться, и оно рассеивается, не желая себя утруждать изадерживаться ради такой безделицы, я решил нарастить им длины с тем, чтобыза них принимались, лишь настроясь на чтение и отводя ему известное время.Если какому-нибудь занятию не хотят уделить и часа, это значит, что емувообще ничего не хотят уделить. Если для кого-либо делают что-нибудь попутнои между прочим, это значит, что для него вообще ничего не делают.
Кроме того, в силу особых причин иногда я бываю вынужден говоритьтолько наполовину, говорить только обиняками, говорить сбивчиво.
Я хотел сказать, что проклинаю тот разум, который убивает всякуюрадость, и что сумасбродные выдумки, которые усложняют жизнь, инеобыкновенно тонкие мысли, даже если в них есть зерно истины, обходятся, намой взгляд, слишком дорого и причиняют слишком много хлопот. Что до меня, тоя, например, стараюсь извлечь пользу даже из суетности и ослиной глупости,если они доставляют мне удовольствие, и следую вложенным в меня природоюсклонностям, не очень-то их стесняя и не придираясь к ним по мелочам.
И в других местах я видел развалины зданий, и статуи, и землю, и небо,и везде и всюду — людей. Все это так, но, тем не менее, как бы часто я нипосещал гробницу некогда столь великого и могучего города, я неизменно ввосхищении от него и благоговею пред ним. Не забывать мертвых похвально. А сэтими мертвыми я знаком с детства, вырос бок о бок с ними; я познакомился систорией Рима намного раньше, чем с историей моего рода. Я знал Капитолий иего план прежде, чем узнал Лувр, и Тибр — прежде, чем Сену. У меня в головебыло больше сведений об образе жизни и богатствах Лукулла, Метелла иСципиона [148], чем о ком-либо из моих соотечественников. Это покойники. Новедь покойник и мой отец, и точно такой же, как эти. За восемнадцать лет [149] он удалился от меня и от жизни на точно такое же расстояние, как ониза шестнадцать столетий. А между тем, чтя его память и постоянно вспоминая онем, я продолжаю пользоваться его дружбой и обществом, и у меня с ним наредкость близкие отношения и исключительное единомыслие.
Что до моих личных склонностей, то я охотнее всего оказываю услугиумершим: они не могут себе помочь и тем больше, мне кажется, нуждаются вмоей помощи. Это проявление благодарности, и притом в ее наиболее чистомвиде. В благодеянии тем меньше истинного великодушия и благородства, чембольше вероятность, что оно будет возмещено. Аркесилай, посетив больногоКтесибия и застав его в крайней бедности, незаметно сунул под его изголовьеденьги; сделав это украдкой, он, сверх того, как бы выдал ему расписку,подтверждающую, что они в полном расчете [150]. Люди, заслужившие с моейстороны дружеское расположение и признательность, никогда не бывали внакладеот того, что их больше нет возле меня; с ними, отсутствующими и ничего неподозревающими, я всегда расплачивался и с большей щедростью и с большейтщательностью, чем со всеми другими. И о своих друзьях я говорю с особойтеплотою и любовью лишь тогда, когда у них больше нет ни малейшейвозможности узнать об этом.
Я сотни раз затевал жаркие споры, защищая Помпея и вступаясь за Брута [151]. Наши близкие отношения продолжаются и посейчас; ведь даже событиясовременности мы представляем себе не иначе как при посредстве нашеговоображения. Считая, что моему веку я совершенно не нужен, я мысленнопереношусь в далекое прошлое, и я настолько им покорен и пленен, что меняувлекает и страстно интересует решительно все, относящееся к древнему городуРиму — свободному, справедливому и находящемуся в расцвете сил (ибо я нелюблю ни его младенчества, ни его старости). Вот почему, как бы часто мне нидоводилось смотреть на места, где были проложены его улицы и где стояли егодома, и на эти развалины, уходящие так глубоко в землю, точно онипростираются до антиподов, я неизменно испытываю все то же волнение. Ивнушено ли это нам самою природой или, быть может, прихотью нашеговоображения, но только вид площадей, на которых собирались и где обитали те,чьи славные имена сохраняются в нашей памяти, волнует нас значительнобольше, чем если бы нам рассказывали об их деяниях или мы сами читали ихсобственные творения. Tanta vis admonitionis inest in locis. Et id quidem in hac urbeinfinitum; quacunque enim ingredimur, in aliquam historiam vestigium ponimus [152]. Мненравится всматриваться в их лица, изучать их манеру держаться, их одежду. Яснова и снова твержу про себя их великие имена, и они непрерывно отдаются вмоих ушах. Ego illos veneror et tantis nominibus semper assurgo [153]. Иесли что-либо хоть какой-нибудь частичкой своей величественно изамечательно, я восхищаюсь в нем всем, даже тем, что не представляет собойничего выдающегося. С каким наслаждением наблюдал бы я этих людей забеседой, за трапезой, на прогулке! Было бы черной неблагодарностьюотноситься с пренебрежением к останкам и теням стольких доблестных идостойных мужей, которые жили и умирали, можно сказать, у меня на глазах икоторые всей своей жизнью могли бы преподать нам столько полезного ипоучительного, если бы мы умели следовать их примеру.