Ингмар Бергман. Жизнь, любовь и измены Шёберг Томас
Первое и самое важное: я сам начинаю понимать, как до глупости наивен был касательно веры в Бога. Фактически я не знаю, что на меня нашло. Я стал сомневаться в своих прежних теориях и размышлениях. Прочитал Ницше и обнаружил, что, отрицая существование высшей силы, он попросту умышленно спорит сам с собой. Стриндберг был большим актером. По-моему, я это заметил. Не хочу сказать, что пришел к совершенно иному выводу, но начал осознавать шаткость моей прежней веры. А это так или иначе шаг, только не знаю пока, в правильном ли направлении. Причины я сейчас объяснить не могу. Возможно, сумею как-нибудь в другой раз. Прости, что не пишу подробно о таком деле, но мне кажется глупым видеть на бумаге свои мысли об этом. Во-вторых, я полностью порвал знакомство с Эльсой Лундблад. И вот почему: Эльса говорит, что она не просто товарищ. Не может им быть. А я все же ни в коем случае не хочу ввязываться в подобные истории и во избежание соблазна предпочитаю вообще порвать все “дружеские отношения”. До сих пор Эльса была хорошим товарищем. Но раз она больше не может им оставаться, тогда до свидания. Наверно, это очень бессовестно и жестоко, однако я должен в первую очередь думать о моей работе. Пожалуйста, мама, поймите меня правильно.
Наверно, сыну легче было признаться в пошатнувшейся вере матери, а не суровому пастору, потому что в письме к Эрику Бергману речь шла о совсем других, менее эмоционально деликатных вещах:
Дорогой отец! Спасибо за письмо и простите, что я не написал раньше. Дело в том, что я все время был в разъездах. Немножко огляделся, познакомился с довольно многими шведами, и мы весело проводили время. Приближается большое событие, а именно: мы, шведы, и еще кое-кто из немцев в воскресенье вместе поедем в Веймар. Там мы увидим огромный марш “с-ев” [5гс/] со всей Германии. Даже сам Гитлер приедет и выступит с речью. Вся Германия в напряженном ожидании этого торжества. Нам, шведам, забронируют особое место, чтобы мы могли как следует видеть фюрера. Ну разве немцы не предупредительны! Возможно, еще съездим в Кобург. Нас пригласила бабушка принцессы Сибиллы то ли по матери, то ли по отцу (не знаю толком, о которой идет речь, по немецки-то просто Grofimutter) с однодневным визитом. Жаль только, сейчас я очень редко вижу Ханнеса. Он всей душой с партией, а марширует в десять раз хуже Нильссона. Я побывал в немецкой школе, прослушал несколько уроков, в том числе урок религии, где вместо Библии использовался “Майн кампф” (автобиография Гитлера), и бедным ученикам приходилось заучивать некоторые отрывки наизусть, как мы учим Символ веры и “Отче наш”.
В Веймар компания приехала в воскресенье 5 июля, в обеденное время, за три часа до выступления Гитлера. Диктатор и его свита заказали номера в гостинице “Элефант” на Рыночной площади. Из окон и с балконов гостиницы свисали красно-бело-черные флаги с германским орлом, сжимающим в когтях свастику, стяги со свастикой окаймляли вход.
Семье Хайд действительно предоставили хорошие места недалеко от почетной трибуны. На солнце было жарко, но надвигалась гроза, и меж тем как на небе громоздились грозовые тучи, они ждали, прихлебывая пиво и закусывая бутербродами.
Бергмановское описание прибытия Гитлера в “Волшебном фонаре” выдержано во взволнованном тоне, и понятно, насколько сильное впечатление произвел на него тот день в Веймаре:
Ровно в три послышалось что-то похожее на приближающийся ураган. Глухой пугающий звук разносился по улицам и бился о стены домов. С дальнего конца площади медленно выползал кортеж открытых черных автомобилей. Гул нарастал, перекрывая грянувшую грозу, дождь падал точно прозрачный занавес, гром рокотал над праздничной площадью. На погоду никто внимания не обращал, все внимание и восторг, все благоговение сосредоточились на одной-единственной фигуре. Он неподвижно стоял в огромной черной машине, которая неторопливо выехала на площадь. Тут он обернулся и посмотрел на ревущую, плачущую, одержимую толпу людей. Дождь заливал ему лицо, мундир потемнел от воды. Затем он медленно шагнул на красную ковровую дорожку и в одиночестве направился к почетной трибуне. Свита держалась на расстоянии. Внезапно наступила тишина, только дождь стучал по мостовой и балюстрадам. Фюрер заговорил. Речь была краткая, я понял не много, но голос был то громкий, то насмешливый, жесты согласованные, рассчитанные. По окончании речи все закричали “хайль”, гроза кончилась, и горячий свет хлынул в разрывы иссиня-черных туч. Заиграл огромный оркестр, и шествие выплеснулось из боковых улиц на площадь вокруг почетной трибуны и дальше, мимо театра и собора.
Ингмар Бергман был совершенно покорён. Никогда он не видел и не слышал ничего подобного этому могучему всплеску. Проповеди священников, какие ему доводилось слышать, не шли ни в какое сравнение. Это была иная религиозность, более опасная, более увлекательная и экстатическая, а потому, пожалуй, более притягательная. Бергман кричал вместе со всеми, вскидывал руку в гитлеровском приветствии, как все. Харизма Гитлера электризовала публику, и Бергман не стал исключением.
Чтобы Ингмар Бергман лучше понял настроение в Германии, Ханнес Хайд объяснил ему, что евреи эксплуатировали немецкий народ и что он и его товарищи по партии строили оплот против коммунизма, евреи же постоянно саботировали этот оплот и ныне они, немцы, просто защищаются от их заговора. Семья Хайд подарила ему на день рождения фото Гитлера, и Ханнес повесил этот портрет над его кроватью, чтобы фюрер всегда был у него перед глазами.
Подарок, как и все пребывание в Германии, возымел задуманный эффект, тот самый, какого хотели достичь создатели немецкой программы обмена. Бергман полюбил Гитлера точно так же, как пасторская семья из Хайны, и много лет держал сторону фюрера, радовался его успехам и огорчался поражениям. В “Волшебном фонаре” он пишет, что как Austauschkind[9], неподготовленный и уязвимый, угодил в реальность, сияющую идеальностью и культом героев, и оказался целиком во власти агрессивности, которая во многом перекликалась с его собственной.
Итак, Ингмар Бергман пока что с легкостью сделался услужливым посланцем гитлеровской Германии. Изощренная и замаскированная нацистская пропаганда пустила корни в молодом пасторском сынке, который, видимо, полностью ей поддался. Позднее, по возвращении в невинный Эстермальм, никто даже не пытался переубедить его и вывести из заблуждений. И в его восхищении Гитлером и нацизмом не было ничего из ряда вон выходящего. Бергмановский школьный учитель истории поддался соблазну новой Германии и ее лидера и, подобно Ингмару, слушал любимого композитора Гитлера, Рихарда Вагнера. Бергман даже написал сочинение о Вагнере.
Лишь много позже, узнав об ужасах концлагерей, он начал кое-что понимать – и то не сразу, сперва он вместе с многими другими отвергал кошмарные свидетельства как дезинформацию. “Внешний блеск ослепил меня. Я не видел мрака”.
Торжества в Веймаре продолжались весь вечер и всю ночь, и Зигфрид Хайд отвез Ингмара Бергмана к приятельнице “невероятно богатой” тетушки Анны, с которой семья Бергман общалась в Стокгольме. Приятельница эта была женой банкира и жила в окруженном парком особняке стиля модерн. Там Бергман познакомился с хозяйской дочерью Кларой и ее братьями, там молодые люди посвятили его в свои тайные сходки, происходившие в башенной комнате, которой никто не пользовался. Они курили турецкие сигареты, потягивали коньяк, слушали Брехтову “Трехгрошовую оперу” и джаз – Дюка Эллингтона, Фэтса Уоллера и Луи Армстронга.
Девятого июля он вместе с пасторским семейством покинул Веймар, а спустя двадцать семь часов утомительной дороги все они наконец добрались до Хайны, “совершенно обессилевшие и полумертвые”, как писал Бергман отцу. Близилось и время возвращения в Швецию, снова через Берлин, но на сей раз в компании Ханнеса. Ханнес пробыл у Бергманов столько же времени, сколько Ингмар пробыл в Хайне, но чем они занимались, что Эрик и Карин Бергман или их старший сын-нацист думали о своем госте, установить трудно. В своих мемуарах Ингмар Бергман об этом не упоминает, а в дневниках Карин Бергман и вообще в ее архиве нет ни слова ни о поездке Ингмара Бергмана в Германию, ни о гитлеровских приветствиях, ни о пребывании его товарища в Стокгольме.
В день рождения Ингмара Бергмана 14 июля 1936 года Зигфрид Хайд писал в письме Эрику Бергману:
Дорогой коллега!
Итак, Ваш Ингмар вернулся домой, а одновременно к Вам приехал мой сын. Сегодня он сообщил о приезде и о том, что приняли его радушно. Сердечно благодарим Вас за это. Ваше письмо, за которое Вам отдельное спасибо, добралось до меня, увы, только в Мюнхене, так что я не смог учесть Ваши пожелания. Конечно же я бы взял Ингмара с собой в Мюнхен, если бы он захотел, хотя и не смог бы уделить ему там достаточно много внимания. Однако все сложилось иначе. Мы искренне надеемся, что проведенное здесь время пошло на пользу Вашему сыну, пусть даже не все было так, как он ожидал. Искренне надеемся также, что Иоханнес будет предупредителен и благодарен.
Сердечный привет Вам и Вашему милому семейству от меня, а также от моей жены и детей!
По иронии судьбы, трое сыновей Хайда погибли на фронтах Второй мировой. Ханнес служил пилотом в люфтваффе и, по некоторым сведениям, был сбит над Лондоном, предположительно во время блица [10]. Однако, согласно другим, более надежным источникам, лейтенант Ханнес Хайд был сбит и погиб вместе со всем своим экипажем под Хеллефутслёйсом в Голландии 27 ноября 1940 года.
Зигфрид Хайд, большой патриот, сильно переживал, видя, как Германия страдает от суровых условий Версальского мира. Демократический строй Веймарской республики 1919–1933 годов он, видимо, презирал и потому приветствовал приход нацистов к власти. Во время войны он как деревенский священник должен был извещать семьи о гибели их сыновей на фронте. Вот и ему самому тоже выпало получать похоронки одну за другой. Когда пришло известие, что самолет Ханнеса сбит, и местный руководитель НСДАП пришел сообщить об этом семье, пастор Хайд лично отслужил панихиду; точно так же он поступил, получив известие о гибели второго сына. Когда же руководитель НСДАП явился в третий раз, пастор выставил нациста за дверь, совершенно сломленный потерей троих сыновей. Четвертый, Бертольд, не сумел окончить школу-интернат, куда его послали, выучился на электрика и, к безутешному отчаянию родителей, в 1956 году эмигрировал в США, где и скончался в 2009-м. Сестра Эмилия стала сестрой милосердия и ухаживала за отцом вплоть до его кончины в 1959 году. Жена Клара умерла от рака.
Медовый месяц Ингмара Бергмана с нацизмом подходил к концу. В итоге он все-таки осознал ужасы концлагерей и повинился, а дома на Стургатан его отец Эрик, рассуждая за ужином о политике, оставался закоренелым консерватором. Пускался в популистские разглагольствования по поводу ситуации в парламенте и твердил, что премьер-министра Пера Альбина Ханссона да и весь социалистический сброд следовало бы расстрелять, вспоминает Ингмар Бергман в “Волшебном фонаре”. Страной, говорил пастор, слегка навеселе от пива и шнапса, правят чернь и бандиты. Подобные заявления отнюдь не способствовали истреблению в молодом человеке идей и практик, внушенных ему нацистской пропагандой в Германии.
Рыжая
Приближались выпускные экзамены, в том числе по родному языку. Ингмар Бергман обладал бойким пером и уже проявил свои способности в искусстве письменного выражения. Одно из предыдущих сочинений о молодом человеке, посещающем проститутку, шокированный учитель все же забраковал, полагая, что Бергман писал на основе собственного опыта. На сей раз он выбрал менее спорную тему – “Некоторые из главных черт творчества Сельмы Лагерлёф”. Это хорошо сформулированный анализ с немногочисленными злобно-красными поправками экзаменатора Артура Юнсона, который выставил в аттестате малое “а”, что в ту пору означало “хорошо с плюсом”.
Карин Бергман начала ежедневно писать о происходящем в семье, а в июне напряженность в пасторском доме была высока. “Тревожные дни с Ингмаром”, утомительные и во многих других отношениях, писала она, не уточняя. Она принимала снотворное и все равно спала плохо. Трое из школьных товарищей сына провалили экзамен, а на другой день, 12 июня 1937 года, пришла пора Ингмару продемонстрировать, что он не небрежничал в учебе.
Только бы у него хватило сил сохранить спокойствие и здравый смысл, ведь от этого зависит бесконечно много. Если у него не получится, то спокойствие и здравый смысл необходимо проявить нам, чтобы помочь ему в трудное время.
В аттестате было четыре “а”, остальное – “хорошо с минусом” и “хорошо”, а в целом означало благополучный выпуск из Пальмгреновской смешанной школы, в семье появилась белая фуражка, тогда как те, что провалились на выпускных экзаменах, ушли, как говорится, через черный ход, с непокрытой головой и поджав хвост.
Ахиллесовой пятой у Ингмара была латынь. Он засыпался, что не удивительно, если учесть, как он позднее в сценарии фильма “Травля” изображает латиниста Калигулу. По мнению Марианны Хёк, причиной неудачи, по всей видимости, послужило то, что накануне экзамена по латыни Бергману пришлось присутствовать на похоронах одного из отцовых коллег, и это так на него подействовало, что он прямо-таки заболел и написал работу неудовлетворительно.
В годовом школьном отчете отмечено, что Бергман планирует пойти в Стокгольмскую высшую школу, где намерен заняться изучением литературы, прежде всего драматургии Стриндберга, под руководством профессора Мартина Ламма.
День выпуска выдался лучезарно-яркий, после ночной грозы воздух дышал свежестью. Со школьного двора Ингмар Бергман уехал в экипаже, запряженном двумя белыми лошадьми. На Стургатан, 7, его встретили песнями, тостами и криками “ура”. Наконец-то в пасторском доме был праздник.
Через три дня состоялся ужин для выпускников. В салоне на третьем этаже поставили длинные столы, декорированные васильками, нивяником, маленькими студенческими фуражками и свечами. Настроение царило радостное, веселое. Классный наставник, магистр Бредберг, произнес речь. Все казались счастливыми, девочки выглядели очаровательно и элегантно. “По-моему, все остались довольны”, – записала в дневнике Карин Бергман.
В конце июля она с двумя подругами уехала на месяц в Италию. В Южном Тироле они сделали остановку, и международная почта сумела благополучно переправить матери длинное письмо Ингмара Бергмана – в гостиницу “Торре” городка Гудон в итальянской общине Кьюза-д’Изарко, в двух десятках километров к северо-востоку от Больцано. Сам он проводил каникулы в Даларне, в Воромсе, на дувнесской даче, совершая оттуда велоэкскурсии.
С деньгами обстояло не лучшим образом. Трехразовое дневное питание обходилось в 3 кроны 25 эре, койка на турбазе – 50 эре, а завтрак навынос (хлеб, масло и термос с шоколадом) – еще 50 эре. Так что Ингмар Бергман взял в привычку есть дважды в день: завтрак в 9 часов и ужин около шести. Но жилось ему неплохо. Вскоре, писал он домой, объездит на велике всю округу. Он загорел, а временами лил такой дождь, что и купаться было незачем. Даларна показывала себя с худшей стороны, так он считал, но тем не менее признавал, что места здесь на редкость красивые. Родился девятнадцатилетний романтичный поклонник природы, и сообщения его полны восторга. Ему хотелось рассказать о своих открытиях, и почему-то все, что он считал важным, было предназначено исключительно для матери:
Путешествуя в этих краях, я, оказывается, кое-что для себя нашел. Этот могучий ландшафт с длинными холмами и дремучими лесами в каком-то смысле отвечает моему образу мыслей и чувств. Когда я вижу в зеленом лесном освещении огромный странный валун и слышу, будто он поворачивается под звон колоколов фалунских церквей, эта мысль завораживает меня. Я представляю себе, что в камне живет тролль, который, заслышав церковный благовест, мучится кошмарами. Ворочается в своем камне, и тот двигается. Однажды вечером иду один в лес, сажусь возле огромной гнилой сосны, чьи вывернутые корни тянутся в воздух. Смотрю прямо перед собой и совершенно уверен, что, если обернусь, увижу лесовичку – зеленоглазое существо с диким взором, рыжими волосами и оскаленными зубами, украдкой глядящее на меня. Фантазия, убаюканная фильмами, театром и большим городом, здесь, в лесах, просыпается и действует. Я чувствую себя абсолютно гармоничным, абсолютно счастливым и радостным. Я знаю, с человеком так бывает редко, знаю, что надо спрятать это в термос и сохранить. […] Порой просто необходимо пожить вот так. Без правил, без предписаний, когда ты сам себе хозяин, а не чей-то раб или господин. Мама ведь и сама видит, как здесь замечательно. Но я вовсе не хотел бы поехать в “la bella Italia”[11]. Отныне Даларна станет моим краем par preference[12]. Я правда думаю, что нашел здесь частицу себя самого. Надеюсь, это не химера, а реальность. Если так, то, пожалуй, мы с вами, мама, сумеем отныне лучше понимать друг друга. Да, это самое мое длинное письмо за все годы, таким говорливым я никогда раньше не бывал. Но мне хотелось, чтобы вы знали. Только это конфиденциально, строго между нами. Ваш Малец.
Вернувшись из Италии, Карин Бергман встретилась с младшим сыном в Смодаларё. Дневниковые записи свидетельствуют о гармоничных днях. “Ингмар и я! Сегодня мы погуляли побольше, а вечером я вышла на воздух одна. Мы говорили о том, что хорошо бы иметь желтенькую усадебку с белыми углами. […] Ингмар сегодня играет на органе. […] Мы с Ингмаром опять ходили на прогулку. У нас свои будничные привычки, и это так приятно. Только бы мне остаться такой в городе, тогда бы я сохранила его”.
Есть множество возможных объяснений тому, что эмоциональная жизнь Ингмара Бергмана кипела ключом. Одно из них – он встретил девушку. Вернее, он знал ее по школе и начал ухаживать за ней сразу после выпуска, когда прекратил контакты с Анной Линдберг, о которой недолгое время с ужасом думал, что она ждет от него ребенка.
Марианна фон Шанц (“Сесилия фон Готтхард”, как она зовется в “Волшебном фонаре”) была рыжеволосая, остроумная, находчивая и значительно более зрелая, чем он сам, пишет Бергман в своих мемуарах. Задним числом он не понимает, почему из всех кавалеров она выбрала именно его. Он считал себя скверным любовником и еще более скверным танцором, который вдобавок непрерывно говорил о себе.
Марианна фон Шанц жила с родителями в помпезной, однако унылой квартире в Эстермальме, пока ее отец однажды не угодил в психиатрическую лечебницу, сделал там ребенка одной из медсестер, а затем сбежал в провинцию, подальше от столицы. Мать после скандала заперлась в квартире, выходила редко и выказывала признаки душевной болезни.
Пока Карин Бергман находилась в Италии, сын прислал ей еще одно длинное письмо. После “несколько кургузого” путешествия по Даларне он очутился в Смодаларё. Почему путешествие вдруг было прервано, неясно, но так или иначе теперь он сидел с отцом на семейной даче в шхерах, и отношения у них были, мягко говоря, прохладными:
Когда я свалился отцу как снег на голову, он решил, что я замыслил какую-то каверзу, а потому разозлился и принялся докапываться, в какой мере я потчую его небылицами. К тому же он считал, что я вполне мог закончить путешествие в одиночку, вместо того чтобы являться вот так домой и мешать его душевному спокойствию. Я что, обидел его?.. Der einmal lgt, dem glaubt man me[13]. Да-да. Что ни говори. Приехал Даг, а папа с сестрой уехали. Я махнул в Грипсхольм и обратно. Мама, вы же знаете, преступникам положено отмечаться в полиции – иногда раз в день. Мне пришлось каждый день писать отцу коротенькое письмецо, докладывать, что я делал. Ах, сколь доверительные отношения между отцом и сыном! – воскликнула Курц-Малер [Хедвиг, немецкая писательница. – Авт.]!!
Бергман писал, что ел, спал, купался – и снова ел. Потом перешел к делу:
Временами я просто становлюсь слегка романтичным. Сижу в одиночестве и немножко тоскую по девушке с рыжими волосами. Вообще-то совсем на меня не похоже. Хотя и проходит очень быстро. Кстати, по-моему, она замечательная, несмотря на то что отец в людях никогда не разбирался. Но чтобы не ухудшать положение, я опять твержу, что виноват я и только я. Его ровная вежливость к Марианне и мелочная недоверчивость ко мне, по части которой у меня есть новый восхитительный пример, порой злят меня до крайности. Но я молчу, тихонько сижу в кресле. Но не ради себя. В целом все хорошо, и никакого “вооруженного нейтралитета” между нами нет. Наверно, отец нипочем не откажется от убеждения, что Марианна сделала меня первым лгуном в классе. Впрочем, что значит его мнение? Легкое ощущение недовольства.
Письмо написано 9 августа 1937 года, и в заключение Ингмар Бергман, гостивший прошлым летом в нацистской Германии, выражает свое отвращение к коммунизму, что его отец, вероятно, высоко ценил. Однако именно матери Бергман высказал свое возмущение норвежским журналистом, писателем, драматургом и марксистом Нурдалом Григом и ео пьесой 1935 года “Наша честь и наше могущество”, которая весной была поставлена в стокгольмском Драматическом театре, с Иваром Коге, Георгом Рюдебергом и Сигне Хассо в главных ролях. Хотя действие пьесы происходит в годы Первой мировой войны и показывает круги тех, кто наживался на войне, она, собственно говоря, была вполне современна. Драматургия Грига в ту пору отличалась острой критикой нацизма и недееспособности западных держав, и он призывал поддерживать Советы как оплот против германского канцлера.
Я дочитал “Нашу честь и наше могущество”. И сейчас воспринимаю ее совершенно иначе, чем до поездки. Удивляюсь только, как я не видел этого раньше. О чем бы ни зашла речь, Нурдал Григ знай кричит, бранится да брызжет самым что ни на есть красным социализмом. Он бьет в барабан, грохочущий как гром, но от всего концерта остается лишь пустой звук. В техническом мастерстве ему не откажешь, однако не в театральном, а в киношном. Возникает впечатление, будто он догорланился до такой степени, что вывихнул себе челюсть. И красный, сплошняком красный. И вот это шло в шведском Королевском драматическом театре. Чистейший скандал, разве нет? Агитатора, конечно, постарались закатать в смирительную рубашку, но все равно осталось достаточно многозначительных подмигиваний в сторону востока и кулачных угроз в сторону юга. Совершенно свободная пресса имеет свою изнанку. […] Норвежцу все ж таки не мешало бы остерегаться чересчур дружелюбного виляния хвостом перед дядюшкой Сталиным.
Он поэтично вспоминал лето в Германии, писал о том, как континентальный поезд отходит от Центрального вокзала в Стокгольме, а утверждая, что ему предстоит “нырнуть в ведьмин котел Берлина”, выглядит более сведущим, чем было на самом деле. Самоуверенность у него типично отроческая, и заявление, что Советский Союз станет величайшей угрозой, прекрасно иллюстрирует юношеский максимализм, в особенности если учесть, что через три года именно Гитлер, а не Сталин вторгся в Норвегию, оккупировал и пять лет терроризировал страну.
Юноша Ингмар Бергман прямо не желал смерти норвежцу, однако в декабре 1943 года мир потерял марксиста-драматурга – британский бомбардировщик, на борту которого Нурдал Григ находился как наблюдатель, был сбит над Берлином.
О чем Ингмар лгал и почему Эрик Бергман как будто бы не одобрял предмет его пылких чувств, непонятно. Вероятно, ничего особенного здесь нет, просто послушный ребенок повзрослел и начал освобождаться от отцовского контроля, а в конце концов избавится от него полностью. Позднее, осенью и зимой 1937-го, дневниковые записи Карин Бергман о младшем сыне тоже приобретают несколько иной характер. В октябре: “Сегодня вечером Ингмар снова очень меня огорчил, и ведь я ни с кем не могу об этом поговорить. Как сложится его жизнь?” И в декабре: “У Ингмара опять приступ депрессии. Иной раз я прихожу в отчаяние от всей этой нервозности у нас в семье. […] Эрик и не догадывается, каково мне с Ингмаром”.
Летом 1938 года Ингмар Бергман прибыл для прохождения службы в Королевский Сёдерманландский полк, дислоцированный на озере Меларен, в Стренгнесе, небольшом городе со средневековыми кварталами вокруг внушительного собора, который был свидетелем тому, как риксдаг 1523 года избрал королем Густава Васу.
Гарнизонный комплекс – классические казармы из красного кирпича и песочного цвета штукатурки, а также внушительное здание канцелярии с офицерской столовой – расположен на самом берегу озера. В августе 1719 года этот полк отличился в сражении при Стэкете, когда шведы отбили атаки царского флота на море и на суше и не допустили, чтобы Стокгольм, а значит, и вся Швеция попали в руки русских.
К собственному удивлению, Бергман оказался вполне дельным рекрутом. Подобно многим другим, он считал армейскую службу весьма неприятной обязанностью – неустроенная жизнь в казармах и в походе, ночные учения под проливным дождем, которые ротный устраивал с особым удовольствием. “Об этом я не говорю. Меня бы, возможно, тоже позабавило, если б я мог ночью поднять на ноги две сотни людей и двадцать шесть лошадей и несколько часов муштровать их в грязи и кромешной темноте. Лучше всего прилепить свечку Гуляке промеж ушей и припрятать под курткой немного коньяку, не то до смерти закоченеешь, а так оно и повеселее”. Но он получил медаль за меткую стрельбу, стал ефрейтором и имел под началом шестерых рядовых, повозку и упряжного коня, Гуляку.
В роте Бергман числился одним из лучших пулеметчиков, чего он от себя вообще не ожидал, так он писал матери.
Один из солдат заработал нагноение стопы, еще одного лягнул Гуляка. Их посылали в ночные марши, придуманные некой персоной с “рогами и хвостом”, как шутливо писал он. “А что мы с Гулякой перебрались через топи, болота и лесные дебри и не умерли с голоду, целиком и полностью заслуга Гуляки. Но на следующий день мне все же пришлось его побить, когда он подрался и другим жеребцом и едва не залягал его до смерти”.
В увольнительных он встречался с “владычицей своего сердца” Марианной фон Шанц. И был настолько увлечен ею, что писал матери нерегулярно, а это мучило его и без того уже нечистую совесть. “Каждое утро собирался написать, но затем, как обычно, так и не писал ни строчки. В основном из-за Марианниных каникул. Всегда хорошо, когда есть на что сослаться”, – писал он i августа.
Всеми правдами и неправдами он устраивал себе увольнительные, чтобы побыть с фон Шанц, и профилонил День полка. Ездил в Стокгольм, ходил с Марианной в кино (“фильм был трагический”), выезжал на природу, на “сибаритский пикник”, танцевал в ресторане “Гондола”, что выше Шлюза.
К матери он обратился с двумя просьбами. Во-первых, насчет денег, и поскорее, иначе он не сможет приехать в Смодаларё. “Богачом я никогда не был, но теперь вконец обнищал”. А во-вторых, насчет того, нельзя ли фон Шанц погостить осенью недельку в Дувнесе. “Это сложно или странно? Вы ведь понимаете, мама, как было бы замечательно показать ей Дувнес. Да, конечно, просьба дерзкая. Но было бы весело. Чертовски весело”.
Ингмар Бергман с нетерпением ждал окончания срока службы и буквально считал дни. Он планировал возобновить изучение истории литературы в Стокгольмской высшей школе, но все пока висело в воздухе. В марте Германия присоединила Австрию; Великобритания и Франция заключили оборонительный союз; шведский риксдаг утвердил резкое увеличение ассигнований на армию; в Швеции ввели учения ПВО, во время которых в Стокгольме царило полное затемнение. Советы укрепляли Ленинградскую область. Мир стоял на грани полномасштабной войны, и шведы усиливали свою боеготовность, отменив демобилизацию четвертой части молодых мужчин, проходивших тем летом военную службу.
В конце сентября Германия, Италия, Великобритания и Франция подписали так называемое Мюнхенское соглашение, вынуждающее Чехословакию уступить Германии Судетскую область (Богемию, Моравию и Силезию), которая с исторической точки зрения была этнически немецкой, но с 1919 года принадлежала Чехословакии.
По возвращении в Лондон премьер-министр Невилл Чемберлен сделал ошибочный и роковой вывод, что приехал домой с обещанием “мира в наше время”.
Эрик и Карин Бергман с растущей тревогой следили за развитием событий, в пасторском доме начали понимать, каков германский канцлер на самом деле.
Ситуация в мире скверная. Возможно, надежда еще есть. Огромная ответственность лежит на Германии и Гитлере. В Эстонии боятся русских, которые хлынут на них, если начнется война. Вечером в понедельник я слышал по радио речь Гитлера – сущий рык дикого зверя под аккомпанемент рева толпы. […] Теперь Гитлер получил все, чего жаждал в Берхтесгадене. Западные державы и Прага пошли ему навстречу. Если начнет сейчас, он обречен. Нынче как будто бы чуть посветлело. Но до чего кошмарное напряжение! Интересно, как Малыш относится к задержке демобилизации. Судя по газетам, их все-таки вскоре отпустят, —
писал жене Эрик Бергман, а Карин Бергман отметила в дневнике:
До сих пор не знаю, демобилизуют ли ребят 27-го. Многих призывников оставляют в армии. […] Сегодня вечером мы с Эллен сидели у садовника, слушали по радио речь Гитлера. Звучит резко, исступленно. Чувствует ли этот человек свою ужасную ответственность в эти дни? Ах, если б великие державы вняли мольбам Рузвельта о Мире. Или мы созрели, чтобы нас скосили гибель и тлен. […] Встреча Гитлера, Чемберлена, Муссолини и Даладье прошла удачно, и мир в Европе как будто бы спасен.
Карин Бергман, возможно к удивлению Ингмара, согласилась на приезд Марианны фон Шанц в Дувнес. Он в самом деле очень этого ждал. Сознавал, что, наверно, это нечто необычное, в частности для самой подруги, но полагал, что они и “в домашних условиях” вполне справятся.
Приехали они туда в начале октября, и визит оказался отнюдь не лишен трений. Карин Бергман видела, что любовь к фон Шанц сыну на пользу, ведь он “весь прямо светится”, но они поссорились. “Ингмар меня поразил. Он защищает Марианну, не терпит ни одного критического слова по ее адресу. Он способен любить другого больше, чем себя. Дай Бог, чтобы он не лишился этого дара. В остальном здесь то и дело происходит нешуточная борьба. Мой малыш Ингмар!”
Несмотря ни на что, Бергман и фон Шанц обручились, она была принята в семью и позировала для снимков в фотоальбомах. Карин Бергман видела, как они смеялись, казалось, им было весело вместе, но она не могла разобраться в будущей невестке. Что-то между ними было не так. Она оказалась совершенно права. Оба они изменяли друг другу.
Бергман был юноша красивый, с обаятельной улыбкой, которую безусловно можно счесть весьма самоуверенной. Летом 1938 года он познакомился с Барбру Юрт ав Урнес, которая, как он выразился в письме к матери, его “осчастливила”. Их первая встреча словно списана с тогдашнего простенького комедийного фильма. Бергман случайно проходил мимо юрт-ав-урнесского дома в Смодаларё, заметил на улице стул, с виду удобный, и сел на него. Не знал, что стул недавно покрасили и краска еще не высохла. Потом появились Барбру Юрт ав Урнес и ее мама, увидали его на стуле, посмеялись, но – костюм надо спасать, а стул красить заново.
Эта встреча положила начало бергмановским ухаживаниям, продолжавшимся все лето. Девушка, тремя годами моложе его, выказывала весьма умеренный интерес, ей первым делом бросился в глаза его крупноватый нос, но от нее не укрылось, что он, похоже, в нее влюбился.
Ингмару Бергману, как и многим молодым людям, требовалось подтверждение собственной привлекательности, и он, вероятно, путал, кто в кого влюбился. Позднее тем же летом, перед какой-то вечеринкой в семействе Юрт ав Урнес, он писал Карин Бергман, что Барбру и ее родители не могут рассчитывать, что он женится на ней.
Они были ужасно гостеприимны и милы ко мне, бедному бездомному рекруту. Не счесть, сколько раз я уплетал ужины в этой семье. Надо выказать благодарность. Но как? Я же не собираюсь жениться на их младшей дочери. Так далеко моя благодарность не простирается. Хотя она очаровательная, славная и чуточку влюблена. Но какая женщина устоит перед моим обаянием? Ах да. Хорош фрукт, в чьи когти угодила бедняжка Марианна. Я вправду с нетерпением жду осени. Все пока шло хорошо, так что может случиться теперь? Ведь не может же все и всегда быть одинаково великолепно?
Конечно, не может, и в итоге фон Шанц сама расторгла помолвку “под тем предлогом, что из меня никогда ничего не выйдет, а эту оценку она разделяла с моими родителями, мной самим и остальным моим окружением”, пишет Бергман в “Волшебном фонаре”.
Конец 30-х – начало 40-х годов вообще были для Ингмара Бергмана бурными. Всерьез начиналась взрослая жизнь. Он шагнул в театр, физически сцепился с отцом, в ярости ушел из дома и встретил новую женщину. На многих фронтах семью раздирали конфликты, страх и тревога. Давний, преувеличенно сердечный тон корреспонденции между Ингмаром Бергманом и его родителями типичен для того времени, но доброжелательность выглядит вымученной, если учесть напряженности в семье. Как сам Бергман выразился в письме к матери: “Ведь мы, Бергманы, не всегда столь очаровательны, как когда пишем письма, а семья в сотне километров. Да! Именно так! Вот над этим моей почтенной и любимой маме не мешало бы хорошенько поразмыслить”.
Более колоритного места для начала театральной карьеры Ингмар Бергман выбрать не мог. Старый город в Стокгольме был отдельным мирком внутри общества, которое в ту пору отличалось скверным жильем, скученностью, домами, похожими на трущобы. Отопление угольное и дровяное. Уборная без водопровода, холодная вода над раковинои и маленький цинковый столик для мытья посуды. Холодно и неудобно. Холостяцкие общежития без каких-либо санитарных норм. Торговля из-под полы и контрабанда. Пивные, где толпились алкоголики и безработные матросы. Освещение тусклое, грязища. Безработица запредельная.
И среди этого развала и нищеты Бергман получил место режиссера в маленьком театре, Местер-Улофсгордене, который действовал под эгидой Собора в сотрудничестве со стокгольмским Союзом студентов-христиан. Ангажировал его старый друг семьи, Свен Ханссон. В свое время Ханссон работал в книжном магазине Сандберга, принадлежавшем отцу Эрланда Юсефсона, Гуннару, а Бергман был там завсегдатаем и ценимым собеседником, который часто дискутировал о театре.
В следующие годы Ингмар Бергман в быстром темпе поставил в Местер-Улофсгордене целый ряд пьес, где многие роли играла его давняя пассия Барбру Юрт ав Урнес, а одновременно был ангажирован Стокгольмским студенческим театром и театром “Сказка” в Общественном доме.
Жил он у Свена Ханссона, переехал к нему после бурной ссоры с отцом в сентябре 1939 года, оставившей глубокий след в его отношении к родителям. В “Волшебном фонаре” он описывает, что тогда произошло. Родители обнаружили, что он не ночевал дома, что историей литературы занимался в Стокгольмской высшей школе главным образом для проформы – хотя и мог там сосредоточиться на своем кумире Стриндберге – и что все время, какое не посвящал новой возлюбленной, отдавал театру.
Узнав о “двойной жизни” сына, родители призвали его к ответу. Он воспринял ситуацию по меньшей мере как угрожающую и предостерег отца от применения насилия. Но Эрик Бергман ударил его, и Ингмар Бергман дал сдачи.
Пастор пошатнулся и сел на пол. Карин Бергман расплакалась, умоляя драчунов образумиться.
Пятьдесят три года спустя Маргарета Бергман вспоминала этот день в разговоре с Биргит Линтон-Мальмфорс, которая работала с дневниками Карин Бергман. В ту пору Маргарете было семнадцать, и она еще училась в школе. На большой перемене она пришла домой и застала там смятение: брат ушел из дома. На полу в его комнате валялась Библия, что в семье считалось серьезным проступком, чуть ли не святотатством. На глазах у Маргареты Карин Бергман, видимо одурманенная снотворным, едва не опрокинула швейную машинку и бегом устремилась через залу к открытому окну, чтобы выброситься на Стургатан прямо перед церковью Хедвиг-Элеоноры. Но Даг Бергман, приехавший погостить домой из Упсалы, сумел остановить мать.
Карин Бергман пришла в себя и вечером записала в дневнике:
Один из тяжелейших дней в нашей жизни, так как Ингмар, давно уже перевозбужденный, нервный и трудный в общении, попросту ушел из дома. Утром, когда Майт [прислуга. – Авт.] вошла в его комнату, на столе лежало адресованное Эрику письмо, где он сообщал о своем решении, потому что дома больше выдержать не может. Как-то раз Даг тоже уходил из дома, чтобы обрести равновесие, но тогда было совсем иначе. Когда-нибудь эта рана зарастет?
Да, но как ее залечишь? Наверно, она не зарастет никогда. В дальнейшем настрой отношений между Ингмаром и Эриком Бергманами колебался от попыток примирения до новых вспышек. Сын наведывался к отцу в пасторскую контору, нервный и настороженный. Карин Бергман гадала, вернется ли он к ним когда-нибудь. Порой напряжение между отцом и сыном отпускало, и, по впечатлению Карин Бергман, они вполне ладили. Она была мастерица находить виноватого и писала: “Как же мало ребенок догадывается, сколько боли, унижений и страданий пережили и переживают его родители”. Ее муж все глубже погружался в уныние из-за сына, одновременно сокрушаясь по поводу войны.
Словно бы грянуло землетрясение и унесло с собой что-то очень дорогое. Ведь, несмотря на все трудности, мы с Ингмаром были близкими людьми, порой он бывал обаятелен, и вообще я люблю его. […] Ингмар ужасно ранит наши сердца, —
писала она, надеясь, что добрый друг Свен Ханссон поможет сыну стать на ноги.
Он искренне хочет помочь Ингмару. Хорошо бы, ему удалось, хотя мне кажется, чуть больше строгости не помешало бы. […] Иногда все черным-черно, но Свен Ханссон надеется, молится и верит. Пожалуй, он сумеет помочь. Свен Ханссон христианин, настоящий христианин, и я благодарна, что Ингмар у него. […] Бедный мой малыш Ингмар!
Но малышу Ингмару жилось вполне неплохо. Он пробовал стать на крыло, причем совершенно по-своему.
Шпионка
Она как будто сошла со страниц шпионского романа, но много ли из ее прямо-таки невероятного прошлого было, собственно говоря, известно Ингмару Бергману? Его рассказ об их романе краток, и, перечисляя ее отличительные черты, он по обыкновению останавливается на чисто внешних. Крепкое невысокое тело, покатые плечи, высокая грудь, сильные ляжки и бедра, широкий лоб, плоское лицо. Волосы тонкие, ярко-рыжего цвета.
Портрет не очень привлекательный, но Бергман упоминает также длинный красивой формы нос, выразительные синие глаза, узкий рот и капризно опущенные уголки губ. Пожалуй, эти последние его и заводят. Внешне она напоминала молодую Ингу Ландгре, с примесью черт Греты Гарбо, а характером – Мату Хари и Джейн Хорни.
Любовью они занимались страстно и часто. Карин Ланнбю, пишет он в “Волшебном фонаре”, решила разобраться с его сексуальным голодом, отперла решетку и выпустила безумца, стала паяльной лампой для его интеллектуальной лени, духовной небрежности и путаной сентиментальности. Она издала сборник стихов, удостоившийся похвалы самого Артура Лундквиста. Вечера проводила в компании за столиком в кафе “Корхус”, пила коньяк наравне с мужчинами, а в капризном уголке рта у нее всегда была американская сигарета, “Голдфлейк”.
Но кто она – за фасадом и вечной дымовой завесой? В своей книге Бергман называет ее Марией, и это действительно одно из ее имен. Он вспоминает, что сигареты ее хранились в темно-желтом металлическом портсигаре с багрово-красной эмблемой. Его чутье к деталям уникально, он знает, что они создают эффект присутствия. А как в остальном?
Ключ к загадке Ланнбю находится, в частности, в ранее засекреченных архивных документах шведских и американских спецслужб, а также в департаменте французской полиции по делам иностранцев, который держал Ланнбю под наблюдением с тех пор, как по приезде в Париж в 1937 году ее взяли на железнодорожном вокзале с таблетками снотворного в сумочке. В служебной записке означенного департамента она описана так (текст воспроизведен в книге журналиста Андерса Тунберга “Карин Ланнбю. Мата Хари Ингмара Бергмана”):
Молодая шведка, умная, образованная, поэтесса и журналистка, со склонностью к паранойе, усугубляющейся беспорядочным образом жизни. Крайне аффектированна и честолюбива, не способна поддерживать спокойные отношения и эмоционально сосуществовать с мужчинами. От родной страны резко дистанцируется. Журналистские поездки в Испанию и Францию. Крайне радикальные политические взгляды. Мужчины раздражают ее своим поведением и манерами, хотя она сама сначала выказывает уступчивость и поощряет их. Накоплений и неоплаченных гостиничных счетов не имеет, близка к разорению.
Возможно, прибегает к наркотикам: была выслана из департамента Нижние Пиренеи, где в присутствии официанта спрашивала в ресторане насчет кокаина. Работала ночным аниматором в танцевальном заведении, за питание. Как говорят, в Париже принимала успокоительное (io таблеток, случайно?), позднее отрицала это.
Хронология, основанная на данных документации Шведской госбезопасности 1940 года касательно студентки-филолога Карин Теклы Марии Ланнбю:
Родилась 13 апреля 1916 года, жила в Ольстене к северу от Стокгольма, с матерью и братом. Сотрудничала в ряде коммунистических изданий. Неоднократно участвовала в соревнованиях по плаванию, организованных коммунистическими клубами. В 1934 году задержана возле Лугордстраппан, где раздавала коммунистические листовки немецким матросам. В 1936-м вице-председатель группы “Кларте”. Сопровождала шведско-норвежскую бригаду “Скорой помощи” в воюющую Испанию, а в 1937-м служила там переводчиком. Год спустя лечилась в Лонгбруской психиатрической лечебнице, откуда сбежала, но была найдена в Копенгагене и препровождена обратно в Лонгбру. С 1939 года работала в Главном штабе ВС и имела положительную характеристику. Переводила свободно с немецкого, английского, французского, испанского, каталанского, датского и норвежского, а также на указанные языки, в том числе с одного на другой. Немного знала русский и сербскохорватский. Образование: шведская гимназия, учеба в Стокгольмской высшей школе, в течение трех лет изучение языков в Германии, Франции, Испании, Италии, Венгрии и Югославии вкупе с “богатой практикой на всех этих языках здесь, с раннего детства”.
В архиве американского Office of Strategic Services[14], предшественника ЦРУ, приводится следующая информация 1944 года о Ланнбю (шведский перевод в книге Тунберга):
По профессии актриса. Урожденная шведка. Мать проживает в Ольстене по ул. Бьёркрисвеген, 15 (тел. 22-33-84). С минувшей весны (1943) Карин Ланнбю переезжала с места на место и сейчас живет на Фурусундсгатан (Йердет). Бегло говорит по-немецки, хорошо – по-английски и по-испански, вполне приемлемо – по-французски. Ведет богемную жизнь и, по всей видимости, особенно интересуется иностранцами. Располагает чрезвычайно обширными сведениями о разных военных представителях Германии, особенно о морских офицерах. На первый взгляд не производит впечатления особенно умного человека, но нельзя не признать, что обладает блеском и притягательной красотой. За время войны посещала Германию и Испанию и очень интересуется беженцами всех мастей. Особенно интенсивно общается, судя по всему, с богатыми евреями. Во многих кругах более чем подозревают, что она агент гестапо.
В архиве УСС есть и другие документы, которые, по Тунбергу, свидетельствуют, что Ланнбю была свободной журналисткой, училась в Барселоне и Париже, во время гражданской войны в Испании работала секретарем и переводчицей в госпитале на стороне республиканцев. Согласно данным УСС, помимо богемной жизни она была наркозависима, играла на театральной сцене, и немцы предположительно очень ее ценили.
Важен также опыт, какой Ланнбю приобрела во Франции, когда знаменитый кинорежиссер Луис Бунюэль завербовал ее как агента для работы на границе с Испанией. Однако задание проникнуть во франкистские войска ей выполнить не удалось, и она впала в немилость коммунистического движения.
Под кличкой “Аннетта” Карин Ланнбю стала осведомителем шведского Главного штаба ВС. В ту пору Стокгольм, как пишет Андерс Тунберг в книге о Ланнбю, был “северной Касабланкой”, кишащей беженцами, проезжими дельцами и дипломатами. “Шла скрытая игра с высокими личными ставками”, – пишет он и цитирует “Европу в революции” журналиста из “Тайма” Джона Скотта: “Все великие державы имели в Стокгольме шпионов и агентов, и все они, казалось, развивали бурную деятельность, независимо от ее конечных результатов. Большинство шпионов проводили время, шпионя за другими шпионами и сообщая, что чужие шпионы докладывали о шпионах своей собственной или какой-либо третьей страны”.
Окружение в самый раз для авантюристки Карин Ланнбю. Ее мать, Лилли Ланнбю, возглавляла шведское агентство американской кинокомпании “Метро-Голдвин-Майер” и владела паем в гостинице “Карлтон”, что наверняка позволяло ей непринужденно вращаться в этом мире. Лилли Ланнбю вела изысканно-светскую жизнь, и дочь, судя по всему, от нее не отставала.
Шла война, и перед Карин Ланнбю, которая располагала ценным опытом и сетью международных контактов среди дипломатов и светского общества, поставили задачу проникнуть в немецкие, японские и русские круги Стокгольма. И она с увлечением принялась вынюхивать в столичной галерее ярких персонажей разного происхождения, окраски и лояльности. Она и раньше проявляла склонность замечать подозрительное поведение и докладывать о нем. Например, в годы своей активной коммунистической деятельности сообщила об одном товарище в организации Международной Красной помощи[15], которая оказывала поддержку беженцам из тоталитарных обществ – Германии и Италии. Этот человек, некий Генрих Рау, как полагала Ланнбю, действовал “не по-товарищески” – украл билеты денежной лотереи из дома одного из беженских связных и функционера шведской компартии.
Штабное досье “Аннетты” становилось все толще от множества ее донесений, в то же время росла и параллельная документация, где скапливались наблюдения полиции и агентов разведки за нею самой. Она была не настолько глупа, чтобы не заметить слежку. “За мной уже несколько дней следят, что меня раздражает. Это полиция или англичане?” – спрашивала она в одном из донесений Главному штабу в марте 1940 года.
Йоахим Фридрих Франц Лёш (бывший германский подданный, ныне без гражданства) заявил на нее в полицию за вымогательство; венгерский пресс-атташе Жигмонд фон Морваи – за попытку шантажа и нарушение неприкосновенности жилища; сотрудница Королевского почтового ведомства Энна Стекзен доносила, что Ланнбю неоднократно отправляла срочные письма, адресованные в Главный штаб (вполне логично ввиду ее заданий); телефонист-ремонтник Брур Руно Хильдинг Ульссон сообщал, что во время его визита она выказала подозрительный интерес к телефонной прослушке; госпожа Мод Аурелль сообщала, что ее восемнадцатилетняя дочь сбежала из дома после знакомства с Ланнбю, которая оказывала на нее очень дурное влияние, и что она, госпожа Аурелль, слышала недавно намеки, будто актриса за деньги шпионила в пользу чужих держав.
Так продолжается год за годом. Читать ее собственные донесения контактным лицам в Главном штабе не менее любопытно и увлекательно, особенно с учетом обстоятельств, в каких они писались. Все это, безусловно, смахивает на гибрид Осы-Ниссе с Джоном Ле Карре.
В 1939 году Ланнбю докладывала, что один из ее объектов, некто Ваннис, к сожалению, предпочитает женщин не в ее стиле:
Они должны быть курносыми, пухленькими, с морковными волосами и бодрым видом. Прошлый раз с ним была точь-в-точь такая. Вопрос: можно ли мне позвонить ему и попросить о встрече для получения литературных советов по теме фашистского влияния на сюрреалистическую литературу через футуризм, ведь именно эта тема интересует меня уже несколько лет? Я могу вполне правдоподобно намекнуть, хотя он конечно же не поймет, что звонок вызван, скажем, и его мужским обаянием.
О другом объекте, неком Алексе Саломоне, она писала:
…признался, что он еврей. Стало быть, имя и фамилия могут быть подлинными, он танцевал со мной и просил прощения, что не приходил. Позднее вечером мы вместе пошли развлекаться. 29 лет. […] Работает в здешней французской контрразведке против немцев. Официально закупает меха для французско-английской фирмы, которая, возможно, создана специально с целью шпионажа.
Карин Ланнбю бойко выстраивала домыслы, и в те годы она разобрала по косточкам жизнь многих людей и доложила разведке, причем порой четко просматривается характер ее политической заинтересованности: “Любовницу Фредрикссона[16] (тощую блондинку) зовут Мириам Хольмлин, она имеет постоянную работу в почтовом сбербанке. Часто ездит во Францию. Ф. и ее якобы видели в Париже. Ф. утверждает, что у нее есть “бабки”, но Юнссон этому не верит. И я тоже. Она – типичная девушка из рабочего класса, которой посчастливилось стать содержанкой представителя среднего класса”.
Ланнбю рыскала у людей в телефонных и адресных книжках, в их записях и сообщала имена, адреса, контактные сферы, политические и сексуальные предпочтения и привычки. Колесила по столичным ресторанчикам и докладывала обо всем, что казалось ей подозрительным. В читальне “Гранд-отеля” она несколько раз видела молодую шведку с итальянской внешностью; “очень смуглая, одета плохо, на даму совершенно не похожа, не уродина, слишком накрашена, говорит по меньшей мере на трех языках, а туда приходит завязывать знакомства. Проявляет особый интерес к моим разговорам с иностранцами. Если она не работает на вас, сообщите мне, потому что в таком случае она, вероятно, шпионка. Тогда я с ней познакомлюсь”. Другая девушка, Вера Фюрт, “по-прежнему встречается с разными сомнительными типами”.
В ее донесениях проходит целый ряд известных имен. Поэту Нильсу Ферлину, по мнению Ланнбю единственному настоящему богемному скальду в Швеции, политика не нравилась:
Совершенно исключено, чтобы он занимался шпионажем. Интересуется только вином и своими стихами. Именно он учредил Артистическое кафе и объединение “Свободное искусство”. Он – король со свитой почитателей, среди которых, увы, есть весьма темные личности. Нацисты, немецкие полушпионы, полукриминальные типы и шпионы неизбежно присутствуют во всех богемных кругах. “НДА” [“Нюа даглит аллеханда”. – Авт.] от 29 июля 1938 года напечатала статью с его фотографией; кроме того, вы можете взять его фото в любом журнале или газете. Поэтому внешность его описывать не стану. Ростом он очень высок и очень худ.
Она видела, как Гудрун Брост, впоследствии одна из актрис Ингмара Бергмана, флиртует с немцем в ресторане “Беккахестен”. Потом он заговаривал с Брост на улице. “Возьму ее под пристальное наблюдение. Ей 24 года, очень привлекательная, тип чувственной блондинки, хорошая актриса. […] Говорит по-английски, по-немецки, по-французски, довольно умна, довольно хорошо одета, но не элегантна, сконский акцент”.
В шпионаже и двойной игре Ланнбю есть и более серьезные компоненты. Остзейский немец барон Борис Стакельберг поручил ей разузнать, сколько в Швеции военных аэродромов и где они расположены, сколько в Швеции военных радиостанций и где они расположены.
В этом плане самое важное – сведения о радиостанциях на базах ВМФ, а затем о радиостанциях на базах ВВС. Далее Ст. хочет знать, располагают ли достаточно крупные армейские части военными радиостанциями и какими именно. Я взялась за эту задачу и прошу о соответствующих фальшивых данных, чтобы предотвратить получение правдивой информации из иных источников (самому Ст. задача не по плечу, так что, полагаю, ему придется довольствоваться моими сведениями, не проверяя их).
В 1940-м Стакельберг выезжал в Германию, чтобы изучить возможности экспорта продовольствия и дамского нижнего белья. И в связи с этим поручил Карин Ланнбю обеспечить хорошие фотографии шведских девушек и женщин разного возраста и общественного положения. “По его словам, они нужны для шпионской школы, чтобы научить 1) учениц, как шведки одеваются, красятся и т. д., а 2) всех учащихся распознавать шведок за рубежом. Принять ли мне его предложение?” – спрашивала она.
В знакомстве Ингмара Бергмана и Карин Ланнбю ничего особенного нет. Он был театральным режиссером, она мечтала о сцене, а Стокгольм невелик, и их пути не могли не пересечься. Сбежав из психиатрической лечебницы Лонгбру, она планировала устроиться стажеркой в какой-нибудь немецкий театр. Ну а теперь нацелилась на Студенческий театр. Один из ее близких друзей, Гуннар Бесков, геолог, работавший в Стокгольмской высшей школе, а кроме того, поэт, литератор и вообще человек широкообразованный, сотрудничал с маленькой театральной труппой, которая обреталась в буфетной Дома землячеств Стокгольмской высшей школы на Холлендаргатан. Там как раз собирались ставить его пьесу “Действо о Фаусте”, и Карин Ланнбю претендовала на роль хозяйки трактира.
В Высшей школе существовала также интеллектуально-культурная дискуссионная группа “Согласные звуки”. Один из ее участников, Клас Хоогланд, был редактором журнала “40-е”, а кроме того, председателем Студенческого театра. Он видел постановку Ингмара Бергмана “Макбет” в Местер-Улофсгордене и пригласил его выступить на тему деятельности театров в Старом городе. Именно здесь, среди этой образованной элиты, Бергман и познакомился с Карин Ланнбю. Она присутствовала там как поклонница театра, но попутно доносила секретной службе обо всем, что видела и слышала. Порой ей даже удавалось возместить расходы на веселые вечеринки, которые “Согласные звуки” устраивали в Старом городе, в ресторане “Катлен”, когда позволяли финансы.
Много лет спустя Ингмар Бергман рассказывал Марианне Хёк, что у Ланнбю “случались опасные приступы жестокости, истерии и эротомании”, хотя она была женщина очень интеллигентная, а вдобавок недавно опубликовала книгу стихов “Cante Jondo”, что в этих кругах создавало невероятный престиж. Написанная в Испании, эта книга вышла в издательстве “Нурштедт” год-другой назад.
“Ты такая же сумасшедшая, как я!” – так Ингмар Бергман объяснился ей в любви при первой встрече. И не отстал от нее. Он же не мог знать, что всего через год он и его семья попадут в ее донесения Главному штабу.
Когда они познакомились, Бергман был еще помолвлен с Марианной фон Шанц, но это не помешало ему броситься в объятия Ланнбю. Временами он жил у шпионки в ее квартире на сёдермальмской Бастугатан. И мотался как неприкаянный меж тремя жилищами – родительским домом на Стургатан, квартирами Свена Ханссона и Карин Ланнбю. Сам, видимо, толком не понимал, где его дом, и настроения у него резко менялись.
В дневниках Карин Бергман сквозит печаль по поводу фон Шанц. “Трудно ей, бедняжке. Никогда я не сочувствовала ей так, как сейчас”. Разговор с классной наставницей в Социально-педагогической семинарии: “Она все поняла и хочет помочь. Дай-то бог!” Марианна, якобы так сказал ей Ингмар, восприняла разрыв помолвки “великодушно”, что противоречит описанию ситуации, какое дает сам Бергман в “Волшебном фонаре”: он-то утверждает, что помолвку расторгла фон Шанц.
Карин Бергман пишет также о занятиях сына и его тогдашних настроениях. Уже зарокотали пушки мировой войны, и дневниковые записи перемежаются сводками из Европы.
На новообретенных театральных подмостках Ингмар Бергман в темпе поставил целый ряд пьес. К трудовой дисциплине и сотрудникам он относился чуть ли не с маниакальной серьезностью. Установил строгие правила касательно выступлений труппы. Говорил о важности и целеустремленности даже в небольших задачах, о самодисциплине, уважении, пунктуальности, недопустимости споров во время работы, все жалобы и частные мнения обсуждаются после репетиции и лично с режиссером, неявка на репетицию может быть оправдана лишь очень вескими причинами, и о ней следует предупреждать заблаговременно, а кроме того, все должны приходить на репетиции хорошо подготовленными.
Анкетирование, проведенное среди сотрудников Местер-Улофсгордена, показало, что, пока говорил Ингмар Бергман, нельзя было рта открыть и атмосферу переполняли горькие замечания. К дополнительным ангажементам или обязательствам за пределами театра режиссер относился неблагосклонно.
Карин Бергман следила за успехами сына, смотрела, по возможности, все его спектакли и рецензировала их в дневнике. “Тонко и глубоко”, – записала она о “Человеке, который прожил жизнь заново” Пера Лагерквиста. “Черная перчатка” просто замечательна, впечатление от вечера “сильное”, а Ингмар Бергман “сиял”.
Карин Бергман была покорена “Макбетом” и считала, что у сына большой талант, из которого, возможно, “что-то выйдет”. Она радовалась с ним и молила Бога помочь ему идти верным путем.
Премьера “Белоснежки” в Местер-Улофсгордене ознаменовалась волнующим событием: среди публики присутствовала третья и последняя жена Стриндберга – Харриет Боссе. После спектакля она с теплотой говорила о подлинном вживании в драму и лично поблагодарила режиссера. “Что этот мальчик способен еще создать!” – восторженно записала в дневнике Карин Бергман.
Такова светлая сторона. Параллельно все время существовала и темная. Три вечера в неделю Ингмар Бергман играл со своим клубом, так Карин называла работу в Местер-Улофсгордене. На чувствительную натуру сестры Маргареты его беспокойный дух воздействовал негативно. Он был как чужой. Временами заходил в гости, но Карин всегда казался совершенно неприступным. После его ухода она зачастую оставалась без сил.
Весной она услышала, какие кошмары творятся в Германии, а в апреле немцы оккупировали Данию и Норвегию. Ночью пришла весть, что Германия напала на Голландию и Бельгию, и их “сердца наполнились ужасом”.
В мае в пасторском доме возникло с сыном новое “интермеццо”, от которого Карин Бергман едва не отдала Богу душу, но разрешилось все лучше, чем она могла надеяться.
В июне немцы вошли в Париж, и Карин Бергман тревожилась о судьбах мира и боялась за младшего сына.
Одно из тогдашних писем Ингмара Бергмана дает хорошее представление о том, как он смотрел на свою жизнь. Написано оно 21 августа 1940 года в Стокгольме и адресовано Карин Бергман в Дувнес:
Дорогая мама! Вчера звонила тетя Грета, по делу, и тут я вспомнил, что начисто запамятовал одну вещь. А ведь торжественно обещал почтенному папеньке это сделать. Речь о том, что я должен был подтвердить получение 185 крон. Эта сумма будет использована именно так, как вы хотели, мама. Денег на питание хватит ровно на 30 дней. Считая с воскресенья 28 июля, когда я приезжал домой. На более долгий срок их не растянуть, потому что последнюю неделю мне пришлось соблюдать строжайшую диету. У меня явно случился приступ осенних желудочных колик. И ведь ничего из ряда вон выходящего я не ел. Но ни с того ни с сего вдруг расстроился желудок, разболелась голова и слегка поднялась температура. Сейчас все уже прошло, работаю как обычно. Занимаюсь театром, и пока что обе мои работы вполне ладят. Страстно мечтаю только об одном – вырваться в Даларну на недельку или дней на десять. Надеюсь, что за это время сумею написать факультетскую работу [по литературоведению. – Авт.] – больше откладывать нельзя. Да мне и не хочется тянуть дальше. Пусть даже получится неудачно. Можно мне приехать между седьмым и четырнадцатым? Ведь пятнадцатого начинаются курсы молодежных руководителей г. Стокгольма, и тогда мне опять придется сидеть в городе. Но было бы чудесно провести несколько осенних деньков в Воромсе. Как у вас дела? В непомерной графомании вас не обвинишь, хотя, пожалуй, тут я сам виноват. Правда, у меня тоже масса дел. Ок. шести часов уходит на учебу. Занимаюсь кое с кем из бедняг, которые будут пробоваться в Драматический (80 кандидатов – примут пятерых), вдобавок театр. Рабочий день продолжается с 9 до 12. Но фактически я никогда не чувствовал себя так хорошо, как сейчас. Я необычайно доволен собой и жизнью. Бываешь либо счастлив, либо нет. Никак не могу сказать, что я несчастлив.
Вполне оптимистичный тон письма не соответствовал эмоциональному состоянию матери. Той осенью, находясь в Даларне, она писала в дневнике, что сердце ее гнетет печаль. Ингмар полон беспокойства и задерган. Эрик ни о чем не подозревает, с головой ушел в работу, и его необходимо щадить. Так что справляться надо самой, в одиночку.
Письмо от Ингмара раскрывало многое – что именно, неясно, – и она написала ответ, который, как она надеялась, будет полезен ввиду предстоящего недельного визита сына в Дувнес. Она с ужасом вспоминала его бурный уход из пасторского дома годом раньше и теперь была довольна, что поддерживает с ним личный контакт и что он, невзирая ни на что, достижим. “Дай бог, чтобы я смогла узнать его поглубже, когда он сюда приедет. Завтра вечером Ингмар будет здесь? Каким он окажется?” Оказалось, что сын приехал в “солнечном настроении”. Но уже на следующий день она заметила давние черты: “Огромная бесцеремонность”, “…мучаешься, думая о жизни Ингмара. Куда его заведет резкий, необузданный темперамент?”, “Ему вроде бы хорошо с нами, хотя он и отпускает высокомерные замечания”.
Ингмар совершал долгие прогулки с сестрой Маргаретой, Нитти, и это как будто бы шло ему на пользу. Когда, проведя целый день в Бурленге, Карин с дочерью вернулись в Дувнес, Ингмар опять был в дурном настроении, но повеселел, когда растопили камин и попросили его почитать вслух отрывки из пьесы.
В последний его воромсский день Карин температурила и кашляла, но все-таки была на ногах. Поведение сына становилось для нее все более необъяснимо, и он довольно неуверенно говорил о минувшей неделе и о том, как много значит для него дувнесский дом. “Утром Ингмар уезжает, радостно предвкушая все, что ждет его в Стокгольме”.
В ноябре случился новый взрыв, и он опять ушел из дома. Карин не понимала, что творится с парнем. “Мы фактически ничего не можем с ним поделать. Ужасно думать, что это наш малыш Ингмар. Откуда взялась эта непомерная наглость? Нитти вправду измучена и слаба. Как ей выдержать? Но хочешь не хочешь, придется жить дальше и надеяться на милосердие Господа”.
Однажды вечером с визитом приехали добрые друзья. Турстен Булин, епископ Хернёсандский и Эриков однокашник по упсальским временам, рассуждал на тему “Домашний кризис”, второй гость – о “Страшном суде”, обе темы были весьма близки представлениям Карин Бергман о собственной семейной жизни. В декабре Ингмар лежал больной у Свена Ханссона, и Карин навестила его там. “…давно он не был непримиримее, упрямее и неуравновешеннее”. Через несколько дней ему полегчало, но Карин “в глубине души смертельно устала после этой последней стычки”. Сын был измотан и слаб. “Нелегко строить семейную жизнь, когда все законченные индивидуалисты. Но уже вечер. Да поможет мне Бог”, – записала она в дневнике рождественским вечером.
Первой пьесой, которую Ингмар Бергман поставил в Студенческом театре, был “Пеликан” Августа Стриндберга. Название отсылает к мифу о матери-пеликанше, которая отдает своим птенцам все, даже собственную кровь. Стриндберг перевернул этот образ и сделал ее кровопийцей, которая пренебрегает своими детьми, поедает на кухне лучшие куски, топит на своей половине, но не в комнатах детей, томится по зятю и доводит мужа до грани разорения. Пьеса считается натуралистической, экспрессионистской и абсурдной, и, возможно, Бергман, остановив выбор именно на ней, держал в голове худшие стороны своей матери.
В списке действующих лиц и исполнителей фигурировали две женщины, с которыми его связывали весьма особенные отношения. Барбру Юрт ав Урнес играла дочь, Карин Ланнбю – мать. Ланнбю играла роль матери и в другой бергмановской постановке, в “Красной Шапочке” в театре “Сказка” в Общественном доме, согласно одной из рецензий, “тепло и задушевно, что весьма способствовало сказочной атмосфере, царившей на маленькой сцене”. В “Пеликане” же рецензенты хвалили прежде всего Юрт ав Урнес, а постановку оценивали как “мрачно верную стилистически” и проработанную. “Свенска дагбладет” превозносила Бергмана за амбициозную и похвальную работу.
Сексуальная Ланнбю, возможно под влиянием более свободных кругов на континенте, на одной из репетиций ошарашила заснувшую на диване партнершу поцелуем в губы. Юрт ав Урнес, мягко говоря, удивилась, и неожиданная интимность отнюдь не изменила ее скептического отношения к Ланнбю. Этой особе ничего рассказывать не стоит – может достичь чужих ушей. В общем, Юрт ав Урнес считала Ланнбю ненадежной.
Однако Карин Ланнбю стала ближайшей сотрудницей Бергмана в обоих театрах, не как актриса, а как администратор, искательница талантов и финансирования. Она использовала все свои ухищрения. Одним из молодых дарований, завербованных ею в театр “Сказка”, стал актер Петер Линдгрен, о котором она тоже доложила в Главный штаб, вероятно потому, что отец Линдгрена работал инженером в компании АСЕА в Москве и в 1930-е годы сын там учился. Вдобавок в Стокгольме отец был консультантом по “русским вопросам”. Тогда-то и очутился в досье “Аннетты” в Главном штабе ВС.
Один из ее телефонных разговоров, когда она из театра звонила некоему мистеру Ивенсу из британской миссии, подслушала полиция:
Ланнбю. Это мисс Ланнбю из театра “Сказка”. Вы там были?
Ивенс. Да, был, но не имел времени задержаться. Мне казалось, вы говорили, что одного часа будет достаточно.
Л. Вам понравилось?
И. Очень. Был бы рад повидать актеров и поздравить их. Вы живете в Сёдермальме?
Л. Нет, но я почти целыми днями в театре.
И. Тогда мы могли бы пообедать в погребке “Гёта”, скажем в следующий вторник, двадцать второго, в час пятнадцать?
Л. Согласна.
И. Я буду в темном костюме и могу добавить, что выгляжу весьма “по-английски”. Думаю, вы меня узнаете.
Л. А я надену большую черную шляпу и, кстати, буду в черном или в розовом.
Звучит драматичнее, чем обстояло на самом деле. Речь шла не о передаче секретных сведений, а о сущем пустяке: “Аннетта” хотела арендовать у британской миссии шкаф-витрину для театра “Сказка”. Мистер Ивенс воспринял просьбу с полным пониманием. И был готов не только предоставить витрину, но и оплачивать ее аренду – 30 крон в месяц. Однако за обедом они говорили не только о витрине. Мистер Ивенс интересовался фирмой “Бельго-Балтик”, исполнительный директор которой был известен полиции своими пронацистскими симпатиями. Мистер Ивенс не сомневался, что вся фирма – просто камуфляж для германского разведывательно-пропагандистского центра. Он утверждал также, что рекламная фирма на Свеавеген, “Паблисити”, на самом деле представляет собой британский пропагандистский центр. К своему донесению об этом обеде Ланнбю присовокупила образец его почерка.
Ингмар Бергман и Карин Ланнбю стали парой, что ни для кого не явилось неожиданностью, но это не мешало ей тайком посылать в Главный штаб донесения о любовнике и его семье.
Осенью 1940 года она сообщала:
Студент-филолог Ингемар [sic!] Бергман, сын главного пастора прихода Хедвиг-Элеоноры, молодой человек, не проявляющий интереса [к Главному штабу. – Авт.], сообщил, что его брат, канд. философии и юриспруденции, ранее работавший в МИДе, теперь сотрудничает в “шведской разведке”. Поскольку мое знакомство с И. Б. весьма поверхностно, следует предостеречь его брата от болтливости.
Ситуация была крайне деликатная. Даг Бергман вместе с многими шведскими добровольцами воевал на стороне Финляндии против Советского Союза, а по возвращении примкнул к “Бюро С.”, секретной военной разведывательной организации, созданной во время войны. Одновременно Даг состоял в крайне пронацистском Шведском национальном союзе, чьи лидеры, в том числе знаменитый путешественник Свен Хедин, осенью и зимой 1940-го носились с мыслью о государственном перевороте. В задачу Бергмана в “Бюро С.” входил допрос беженцев, а добытые им сведения были составной частью разведданных.
Итак, Карин Ланнбю посчитала, что ее любовник, молодой многобещающий театральный режиссер Ингмар Бергман, довольно болтлив по части секретной деятельности брата и что Дага Бергмана необходимо предупредить.
К тому же она солгала о своих отношениях с Ингмаром, утверждая, что они знакомы шапочно.
Еврейский парнишка Макс Гольдштейн, впоследствии Маго, знаменитый художник по костюмам и сотрудник Ингмара Бергмана, приехал в Швецию как беженец. Его кузен Дитер Винтер точно так же спасся от нацистских концлагерей и жил теперь в семье пастора на Стургатан. Как-то раз Винтер послал Гольдштейна на сёдермальмскую квартиру Карин Ланнбю с пакетом еды для Ингмара Бергмана.
Открыла мне женщина с густыми рыжими, как кетчуп, волосами того оттенка, какой мне в ту пору совершенно не нравился; у нее за спиной мелькнул долговязый бледный молодой человек, который посмотрел на меня с весьма дружелюбным любопытством. Про рыжую я слыхал, что она сочиняет книги, и мне это показалось интересным, —
пишет Маго в своих мемуарах.
Долговязый бледный молодой человек, разумеется, Ингмар Бергман. Квартира была тесная, обставлена по-спартански – книжный шкаф, два стула, письменный стол с настольной лампой и два застланных матраса. Еду готовили в шкафу, пишет Бергман в “Волшебном фонаре”, а в умывальном тазу мыли посуду и стирали. “Мы сидели каждый на своем матрасе и работали. Мария непрерывно курила. Чтобы спастись, я открыл ответный огонь. И очень скоро стал заядлым курильщиком”.
Как полагает Марианна Хёк, Карин Ланнбю распахнула перед Ингмаром Бергманом горизонты, какие ему, классически образованному пасторскому сыну, и во сне не снились. Она вытащила его из привычного окружения, вспорола защитную оболочку его буржуазного воспитания, вывела из духовной лености и оставила метку на всю жизнь. “Лечение радикальное, но закаляющее”. Здесь Хёк и Бергман более-менее согласны касательно влияния, которое оказала на него Ланнбю, и не удивительно, ведь главным источником информации для журналистки был сам режиссер. Вдобавок, пишет Хёк, Ланнбю первая действительно поняла, что в нем есть нечто особенное, и убедила в этом его самого.
Неоднозначность обстоятельств еще возрастает, когда весной 1941 года Ланнбю докладывает Главному штабу о происходящем в семье любовника. Объектом ее интереса был проживавший там молодой человек:
У главного пастора Бергмана, Стургатан, 7, уже два года из милосердия проживает немецкий юноша-полуеврей, беженец Дитер Мюллер-Винтер. Отец его – ариец, немецкий полковник-артиллерист, дворянин. Мать – еврейка, приехала сюда позднее, чем сын, сейчас возглавляет беженский приют Иудаистской общины. Эмиграция молодого человека кажется мне странной: он приехал сюда по паспорту с выездной визой, с солидным багажом, в 1939 году (уже в 1938-м даже немцам-арийцам с хорошими национал-социалистическими связями было сложно получить заграничный паспорт), указал, что переночует у Бергманов, а на следующий день уедет в Умео и приступит там к работе. Как выяснилось, это был обман: социальное ведомство заявило, что разрешения на работу не выдавалось и получить его было невозможно. Эмиграцию он мотивировал страхом перед трудовой повинностью, ибо как полуеврей рисковал, что с ним будут обходиться плохо. Он близко общается с немецко-еврейским беженцем по фамилии Филиппи. Изучает немецкий в Высшей школе. Если вам известны и интересны эти два немецких имени, я присмотрюсь к юноше внимательнее.
Ланнбю спрашивала также, не надо ли ей выяснить, имел ли Эрик Бергман в нацистской Германии возможные особые контакты, которые помогли Дитеру Винтеру обойти выездные инструкции. Согласно более позднему донесению, именно доброе имя пастора и его церковные контакты фактически спасли Дитера, а затем и его мать. Он сумел выправить для юноши шведский паспорт беженца и тем самым уберег его от призыва в вермахт. И опять-таки имя Эрика Бергмана побудило Адольфа Эйхмана, одного из зачинщиков Холокоста, дать добро на выезд в Швецию матери, госпожи Винтер.
Роман сына с Ланнбю отнюдь не радовал Эрика и Карин Бергман. Особенно огорчалась Карин, впрочем, она вообще все чаще огорчалась по поводу отношений сына с женщинами. Можно только гадать, что бы произошло, знай они, что Ланнбю вдобавок сообщала военным и полицейским разведкам щекотливые подробности семейных обстоятельств, в частности насчет Дитера Винтера, к которому Карин и Маргарета относились особым образом. Первую дневниковую запись о нем Карин Бергман сделала в октябре 1938 года: “Письма от Винтеров из Берлина. Она просит что-нибудь сделать для ее сына, Дитера”.
В автобиографической книге “Зеркало, зеркало…” Маргарета Бергман рассказывает предысторию. Вместе с подругой Ингой-Лилль она навестила летом подругиных родственников в австрийском Брегенце на берегу Боденского озера. Инга-Лилль довольно долгое время переписывалась с Дитером Винтером и заочно влюбилась в него. На обратном пути девушки задержались в Берлине и побывали дома у Винтеров, которые прятались у матери в спальне, выходившей во двор. Окна на улицу были разбиты, на полу так и валялись осколки стекол, выбитых шайкой юных нацистов.
Мать Дитера в отчаянии рассказала, что нацисты, зная, что они по-прежнему живут в этой квартире, могут в любую минуту прийти за ними и отправить в концлагерь. Брегенцский дядя Инги-Лилль был убежденным нацистом, и через его жену Инга-Лилль узнала о преследованиях евреев, цыган, коммунистов, инвалидов. Она слышала о пытках, о внезапных ночных арестах. Много лет спустя взрослая Маргарета размышляет о невероятной наивности родителей, пославших дочерей совершенствоваться в немецком языке в тот мир, о котором определенно не знали ничего.
Госпожа Винтер рассказала Маргарете и Инге-Лилль о положении евреев. И в свою очередь попросила рассказать всем в Швеции о том, что творится в Германии. Еще она попросила во имя всего святого спасти ее сына, а он стоял в дверях и слушал. В тот миг, когда Маргарета Бергман увидела тонкое, ранимое лицо юноши и буханку хлеба в его руках, она сразу влюбилась.
Один час в этой комнате взорвал мою ограниченность, мой дурацкий кокон, и я всем сердцем постараюсь спасти этих двоих – мать и сына. Каким образом, я пока что не имею представления. Но, отламывая куски черного хлеба для нас и для своей матери, он ломает и мое эгоистичное и наивное “я”, избавляет меня, пусть даже ненадолго, от страха неизвестно перед чем, порожденного безопасностью, в которой я росла.
В марте 1939-го Дитер Винтер прибыл в Стокгольм. “На редкость чистый юноша лет 17–18, с легкой улыбкой, напоминающей улыбку старика, человека, который много видел и много страдал”, – записала в дневнике Карин Бергман. С приездом Винтера и участием в судьбе его семьи Бергманы непосредственно и лично вовлеклись в ход европейских событий. Даже Даг Бергман как будто бы понял, что был ослеплен своим восторгом перед нацизмом. “Неописуемо мрачный настрой витает вокруг, все охвачены полнейшим пессимизмом. Но я поневоле должен признать, что Германию необходимо разбить любой ценой, иначе никому больше не жить в мире и покое”, – писал он домой в одном из августовских писем 1939 года.
Десятого сентября скончался отец Дитера Винтера, и вечером Карин Бергман видела просто одинокого плачущего ребенка, трогательного в своем стремлении не падать духом. Вдобавок он боялся за свою мать, которая тогда еще находилась в Берлине, и в страхе горевал по разбитым иллюзиям, касавшимся едва ли не всего в жизни. Четырнадцатого сентября, когда в Германии хоронили отца Дитера, Эрик Бергман распорядился звонить в колокола церкви Хедвиг-Элеоноры.
Возлюбленный Маргареты Бергман жил с ней под одной крышей, однако зарождавшийся роман очень скоро обернулся ужасным сексуальным переживанием. Она подробно пишет об этом в книге “Зеркало, зеркало…”, где ее брат Ингмар (там его зовут Лео) объясняет, почему Дитер по-прежнему живет в семье Бергман, хотя его мать теперь тоже в Стокгольме.
Неужели тебе не понятно, что мамаша сама влюблена в парня? Типично для ее возраста! Ей не очень-то хорошо с отцом, и вся ее дьявольская любовная энергия должна, черт побери, найти какой-то выход – пусть платонический, “сублимированный”, как она сама говорит.
О новом увлечении сына Карин Бергман упоминает в дневниковой записи, сделанной в День Люсии[17] в 1940 году. Она следила за газетными публикациями, и скандальное бегство Карин Ланнбю из психиатрической лечебницы в конце мая 1938 года вряд ли осталось ею незамеченным:
Стокгольмская полиция объявила в розыск 22-летнюю Карин Ланнбю, которая сбежала в понедельник из Лонгбруской больницы, где проходила лечение. По приметам, беглянка ростом 168 см, крепкого телосложения, с большими голубыми глазами, лицо овальное, щеки полные, зубы крупные, здоровые, волосы каштаново-рыжие, одета в драповое пальто до колен, темно-синюю спортивную юбку с большими черными пуговицами и двумя карманами, бежевые чулки и светлые туфли с белым рантом. В письме к матери она сообщает, что заложила кольцо, браслет и фотоаппарат, а на вырученные деньги купила другую одежду. Есть подозрения, что она намерена покинуть страну. Информацию о беглянке можно сообщить по телефону в дежурную часть полицейского участка.
Побег стал поводом для множества заметок с подробностями исчезновения, и портрет Ланнбю красовался на газетных страницах. Теперь, двумя годами позже, она была агентом Главного штаба, но Карин Бергман знать не знала об этом, когда открывала дверь подруге сына, которая пришла в гости. Вечером она занесла в дневник свои впечатления: “Странный, очень умный, энергичный, но нездоровый [неразборчиво] человек. Но почему-то мне ее ужасно жалко”.
Шпионка вошла в семью Бергман. Ходила на богослужения в церковь Хедвиг-Элеоноры, слушала проповеди Эрика Бергмана, а затем шла со всеми в пасторский дом на Стургатан. Роль Ланнбю в “Пеликане” мало-помалу перекинулась и на ее отношение к Ингмару Бергману. Судя по книге Андерса Тунберга, Карин Ланнбю беспокоилась о его здоровье, умоляла его регулярно питаться, есть полезную пищу и отказаться от венских булочек. Учила его всему, что знала о винах, и ухаживала за ним, когда его желудок бунтовал.
Карин Бергман, как обычно, следила за будничными перипетиями сына – иногда издалека, иногда с близкого расстояния. Радовалась вместе с ним его успехам, с участием воспринимала его неудачи. И прежде всего постоянно испытывала беспокойство. Если оно не находило конкретного выражения, то таилось под поверхностью. В январе 1941 года Ингмар Бергман нервничал, пал духом, и общаться с ним было совершенно невозможно. Карин не знала, куда обратиться за помощью.
В апреле Эрик Бергман был, как никогда, глубоко обижен на сына. С другой же стороны, Ингмар повез Студенческий театр на гастроли в оккупированный Копенгаген, где они играли “Пеликана”, и Карин Бергман тотчас стала гордой матерью:
Сегодня утром в газетах написали о блестящем успехе Студенческого театра в Копенгагене. Подумать только, что за этим стоит Ингмар. Как он, наверно, счастлив! […] Сегодня он приезжал домой. Сияя от счастья. Он работал за сценой, в старом свитере и сандалиях, когда грянули овации, и не хотел выходить на аплодисменты, но режиссер Мо вытащил его на сцену, прямо в таком вот виде, и ему долго аплодировали. На банкете тот же Мо произнес в честь Ингмара отдельный тост. Я так за него рада. Хорошо бы ему теперь не подкачать и в будничной работе. В Копенгагене было чудесно. Разумеется, насколько это возможно. По возвращении у него в кармане осталось 11 эре.
В мае ее ждала сенсация: Ингмар Бергман узнал, что к осени возглавит маленький театр “Сказка” в Общественном доме (всего 99 кресел), и сказал, что думает “всерьез заняться режиссурой”.
Карин посмотрела его версию стриндберговского “Отца” и сочла постановку “наводящей на размышления и до ужаса трагичной”. “После такого вечера чувствуешь себя измученной”, – записала она.
Лето провели в Дувнесе. Там Карин Бергман нравилось больше всего, тогда как пастор всегда стремился в шхеры, к морю и лодочной жизни. Ингмар Бергман получил от шведско-финского писателя и поэта Ярла Хеммера известие, что осенью может поставить одну из его драм, однако приводил свою мать в отчаяние – “иной раз кажется, будто невозможно удержать голову над водой”, – и они часами сидели и разговаривали.
В июле сын был то спокойным, то капризным, то ласковым, то холодным. Неприступность уживалась в нем с непосредственностью.
Ко мне он относится очень критично и все же с какой-то странной теплотой, порой чуть ли не с восхищением. Как мало от меня сейчас проку, не могу я быть такой, как надо бы, для всей этой молодежи, что окружает меня. […] Ингмар утихомирился, работает со своим театром, купается, гуляет, отдыхает. Я очень довольна. […] Ингмар теперь такой милый, что трудно с ним расстаться. Помогает с уборкой, носит воду и весь день бодр и весел.
Судя по дневникам Карин Бергман, теперь она замечает, как любовница забирает Ингмара в свои руки.
Карин Ланнбю все время держит его мертвой хваткой, я вижу. Бедный малыш Ингмар, сколько суровости ждет его в жизни. […] Не день, а сущее пекло, в двойном смысле. Телеграмма от К. Л. из Стокгольма с ужасными новостями для Ингмара и многочасовой разговор с ним.
О каких ужасных новостях идет речь, неизвестно.
Двенадцатого июля шпионка приехала из раскаленного Стокгольма погостить в Дувнес. Очутилась в святая святых – на даче Воромс, – и Карин Бергман казалось, что она рада. Однако она не знала, что по дороге в Дувнес энергичная Ланнбю успела доложить в Главный штаб о неком Кристере Стрёмхольме, которого встретила на перроне во время остановки в Бурленге. Стокгольмская уголовная полиция посчитала необходимым завести на него досье, его почту контролировали, и Ланнбю уже довольно долго глаз с него не спускала. Молодой человек был ровесником Ингмара Бергмана, родился всего неделей позже. Судьбы этих двух мужчин уже через несколько лет пересекутся совершенно неожиданным образом.
Согласно секретной памятной записке, составленной старшим полицейским Русквистом, Стрёмхольм четырнадцатилетним подростком вступил в 1932 году в Шведскую национал-социалистическую партию, которую возглавлял печально знаменитый Биргер Фуругорд, а затем стал членом руководимой Свеном Улофом Линдхольмом Национал-социалистической рабочей партии и руководителем ее молодежной организации “Скандинавская молодежь”. Однако, получив три месяца исправительных работ за участие в знаменитом налете на стокгольмские помещения социалистического и определенно антинацистского студенческого объединения “Кларте”, был исключен из партии. В 1936 году он создал организацию Sine prohibitione imus ad finem[18], куда входили гимназисты из разных учебных заведений, а задачей организации был сбор сведений о деятельности коммунистической и других левых партий.
К тому же по натуре Кристер Стрёмхольм был авантюристом чисто хемингуэевского масштаба. В 1935–1938 годах он как турист и с целью изучения искусства объездил Норвегию, Финляндию, Германию, Бельгию, Италию и Францию. Согласно одному из полицейских источников, в сентябре 1938-го добровольцем участвовал на стороне правительства в испанской гражданской войне, сражался против русских в Финляндии зимой 1939-го и в Норвегии против немцев весной 1940-го. В полицию поступил целый ряд доносов, что-де Стрёмхольм общался с подозрительными лицами и, возможно, занимается нелегальной политической деятельностью.
Карин Ланнбю выявляла его связи, “гешефты с контрабандой оружия и нацистские делишки” и подозревала, что он отнюдь не столь безобиден, как кажется: “Он изображает мелкого фанатика, а “в сущности, просто милого и невинного парня, совершенно неспособного и т. д.”. Наверняка ему известно весьма много”.
В своих донесениях Ланнбю информирует и о его матери: “Мать Стрёмхольма, раньше имевшая много денег, теперь “как все”. Так или иначе хоть какой-то способ прижать ее, если она вправду работает на Германию и вы решите от нее отделаться”, – писала она в декабре 1939-го, а спустя два года намекала, что мать занималась проституцией: “Паршивая старая карга Класон […] вела и ведет распущенную жизнь, сделав ее источником дохода. Все близкое окружение госпожи К. и ее сына – это нацисты, громилы, женщины легкого поведения и юнцы, нередко в сочетании.
Многих можно обезвредить как “обычных” уголовников или согласно закону о бродяжничестве”.
Теперь же, с остановки на пути в Дувнес к любовнику, она докладывала Штабу: