Ингмар Бергман. Жизнь, любовь и измены Шёберг Томас

В Бурленге поезд стоял долго – на перроне я встретила Кристера Стрёмхольма, ожидавшего поезда на Хедемуру, поблизости от которой, в Дала-Финхюттан, расположена колония художников, куда он хочет заехать по пути в евлеские шхеры, где собирается поездить на велосипеде. Затем он проедет из Мартинсбударна под Идре в Эльвдален, что в 20 км от норвежской границы. До того он уже побывал на Готланде, приехал туда как раз накануне 22/4. Прикрытие: пейзажные эскизы с натуры. Его новая позиция: “Я теперь не нацист, это в прошлом”. Минувшей весной он был призван на сборы в районе Ваксхольма, служил на небольшом катере, контролирующем морские сообщения, “изучил шхеры вдоль и поперек”.

Двадцатитрехлетие Ингмара Бергмана отпраздновали на день раньше, но, как всегда, в воскресенье, и он был трогательно счастлив по поводу всех сюрпризов. Карин Ланнбю, отметила в дневнике Карин Бергман, весь день казалась спокойной, веселой и скромно счастливой. Тем не менее она очень ей сочувствовала: “Мне от души жаль эту девушку”.

Следующий день прошел спокойно и безмятежно. Карин Бергман с облегчением наблюдала, что влюбленные сумели стряхнуть с себя городскую спешку, тревогу, нервотрепку, неприятные переживания и жили среди природы как счастливые дети. Но болезнь Ланнбю и нервозность сына печалили ее, и она чувствовала свое полное бессилие. Могла разве только постараться относиться к обоим по-доброму. Когда через несколько дней они уехали в Стокгольм, после сына осталась гулкая пустота. “Таким, как сейчас, по-детски славным и добрым, я долго его не увижу. Знаю, что бывает, когда великая битва берет его в тиски”.

День-другой спустя почта доставила два письма. Одно от Карин Ланнбю, которая благодарила за прием, второе – от сына. Язвительное, насыщенное сарказмом, и речь шла, в частности, о том, где ему жить. Пока что он по-прежнему обретался у доброго друга Свена Ханссона, а родители как будто бы хотели, чтобы он вернулся домой или, по крайней мере, питался дома, но у Ингмара Бергмана были совершенно другие планы. В порядке исключения это письмо написано на машинке и оттого кажется более официальным, чем прочие, не слишком разборчивые письма, какие он писал от руки; машинопись словно делала послание более действенным, не позволяла вечно встревоженной матери от него отмахнуться:

О комнате. Я искренне благодарен, что вы так великодушно заботитесь о спокойствии моей учебы. Но у меня есть другое предложение. Поскольку Ханссоны, кажется, не собираются повышать плату за эту нору, я предпочел бы пока остаться здесь. Что же до завтраков и обедов дома, то затея просто ужасная, вызванная, вероятно, вполне понятным желанием контролировать мои утренние привычки, которые, как я охотно, но без раскаяния соглашусь, ужасны. Все это приведет лишь к бесконечным ссорам, брюзжанию и жалкому вынужденному вранью, поэтому я бы с радостью предпочел уладить дело иным, более разумным способом. Скажу так: лучше буду ходить в старом сером костюме, пока он сам с меня не свалится, чем отираться по утрам среди семейства Бергман. Я рассчитываю, если получится, скооперироваться с приятелем и снять здесь двухкомнатную квартиру, за 40 крон в месяц с каждого. А тогда очень даже логично использовать оставшиеся деньги на упомянутые завтраки. Десять крон я и сам пожертвую на алтарь домашнего спокойствия. Вот и необходимые 30 крон. Если высокий семейный совет отвергнет этот дружеский план, я буду знать, что деньги на завтрак урезаны не из экономности, а по куда более некрасивым мотивам. Это о жилье. О костюме. Или костюмах. В письме об этом мама просила скромно, поэтому и я отвечу скромно. Я проверил нынешнее состояние серого костюма. Пиджак в порядке. А вот брюки безусловно пора списывать со счетов, они годятся разве что на лоскутное одеяло. Я уверен, что нынешней осенью вполне обойдусь без нового костюма. С финансами у вас, как я слыхал, туго, так что лучше отложить покупку до лучших времен. Короче говоря, я не сочту себя “обманутым”, не получив осенью нового костюма. Приеду в Даларну в брюках гольф, блейзере и высоких башмаках. А так как мне, наверно, придется везти с собой в сумке половину городской библиотеки и всю гуманитарную, я не собираюсь брать что-то еще, по-моему, это совершенно излишне. Черный плащ вполне сгодится, а желтый я поберегу. Это об одежде. О себе рассказывать сейчас особо нечего. Осень для меня всегда самое лучшее, но и самое трудное время года. Сейчас я целиком и полностью занят написанием курсовой. Иногда идет хорошо, и я чувствую себя превосходно, иногда не ладится, и тогда я впадаю в уныние и спрашиваю себя, а стоит ли корпеть над учебой. Вечерами репетирую в театре, утром хожу прогуляться к южным холмам, Шиннарвиксбергу и переулкам Клары. Настроение крайне переменчивое. Но в глубине души я невероятно счастлив, а главное – энергичен. Радуюсь как ребенок поездке в Воромс. Считаю дни и всем сердцем надеюсь, что обойдется без скандалов по поводу денег, жилья и одежды. Иначе сразу уеду. Это не угроза, я просто прошу отнестись терпеливо к мамину преданному Мальцу. P S. Выезжаю поездом в 11.25 седьмого сентября.

Судя по обстоятельствам, в его предложении снять квартиру пополам с “приятелем”, которому тоже негде жить, речь шла о том, что он хотел съехаться с Карин Ланнбю. Карин Бергман не знала, что и думать, и сетовала в дневнике: “Какой уж тут отдых, я все больше убеждаюсь, что мне отдых заказан”. Она размышляла всю ночь, наутро спозаранку позвонила сыну и сказала “нет”.

Ингмар Бергман все время занимался своими постановками, и Карин Бергман внимательно следила за его работой. В сентябре 1941 года, став свидетельницей транзитной перевозки немецких солдат-отпускников через Швецию по железной дороге (“Немецкие эшелоны в Крюльбу задержали нас”), она посмотрела в театре “Сказка” “Сонату призраков”. Это была первая постановка для взрослой публики, сделанная Ингмаром Бергманом в Общественном доме, и на другой день после премьеры в газетах пестрело его имя, гордо отметила она. Сама пьеса показалась ей причудливой и страшной, однако она понимала, что в подходе сына “есть что-то от подлинного художника”. Хотя мечтала, чтобы он начал ставить пьесы с позитивным содержанием. “Думаю, когда-нибудь он сможет сделать что-нибудь вправду большое”.

За несколько дней до премьеры Карин Бергман пригласили на ужин в новую квартиру Карин Ланнбю, где жил теперь и ее сын. Она отправилась туда со смешанными чувствами, но молодая пара постаралась обеспечить домашний уют, хотя меблировка отличалась спартанским минимализмом. После она записала в дневнике, до чего необычно было видеть Ланнбю в роли хозяйки, а Ингмара – в роли ее фактотума.

Гостья отблагодарила, пригласив Карин Ланнбю отужинать на Стургатан. Эрик Бергман за столом демонстративно молчал, словно подчеркивая, что не одобряет связь сына с этой женщиной. Позднее Ингмар Бергман не преминул поговорить с матерью о невежливом поведении отца, в свою очередь Карин Ланнбю тоже поговорила с госпожой Бергман, правда, скорее посетовала на душевное состояние своего возлюбленного и на запутанные семейные отношения. “Мне от души жаль девушку, но Ингмар не может с нею разобраться”, – записала Карин Бергман в дневнике.

Однако связь начала давать трещину. В семистраничном рукописном рассказе без названия (1942) Ингмар Бергман описывает жизнь в крохотной квартирке, где почти всё, и в первую очередь, пожалуй, сами взаимоотношения, пропитано дымом: “Я устал от тебя и твоей журналистской писанины. Устал от тебя, от запаха духов и еды, от сигарет и окаянной пишмашинки”.

В драматургическом творчестве Бергмана обнаруживается множество женских характеров и сцен, где, по всей вероятности, отразились черты Ланнбю и его бурного романа с ней. В известном смысле можно рассматривать эти описания как бергмановскую манеру если и не отомстить в искусстве, то хотя бы взять реванш. Давая свою версию отношений, он позволяет себе литературные вольности, и все-таки зачастую впечатление оказывается не в его пользу. Однако рассказ его, вот что важно.

Если перевести означенные сцены в реальность, складывается такая картина: Бергмана терзала ревность, в особенности к прежней жизни подруги, и он глаз с нее не спускал, следил за ней даже на улице. Они ссорились, расходились и опять мирились, перепуганные тем, что причиняли друг другу. Он шпионил у ее квартиры и, подобно легкомысленному мужчине, наведывающемуся в бордель, наведывался к Ланнбю, которая безоговорочно исполняла его желания. Привязанность Бергмана к ней в конце концов стала тяготить обоих. Он сделался этакой собакой на поводке у хозяйки, то есть у Ланнбю, и терпел бесконечные унижения.

В раннем наброске для “Волшебного фонаря”, позднее вычеркнутом, но воспроизведенном в книге Маарет Коскинен “В начале было слово”, Бергман описывает продолжавшийся несколько дней грандиозный скандал, который достиг кульминации, когда голая, избитая Ланнбю норовила ударить его кухонным ножом. Бергман швырнул в нее табуретку и попал. Она выронила нож и упала. Лицо побледнело, тело судорожно задергалось. “Я обнаруживаю, что душу ее, бью головой об пол и что вошел в нее и она хочет, чтобы я убил ее, и я вот-вот исполню ее желание”.

Когда Ингмар Бергман получил приглашение в театральное турне по южной Швеции, он согласился, хотя Ланнбю его отговаривала. Он закончил литературную учебу и порвал с любовницей. Турне потерпело неудачу, и он, пристыженный, вернулся к злорадствующей Ланнбю, которая уже завела нового любовника. В тесную однокомнатную квартирку Бергмана все же впустили, и несколько ночей он мучился в этом menage a trois [19].

В итоге его вышвырнули, “с фонарем под глазом и с растяжением большого пальца”. Ланнбю устала от такой ситуации, а соперник оказался посильнее Бергмана.

В октябре в театре снова состоялась премьера. Шекспировский “Сон в летнюю ночь”. Газеты взахлеб писали о “молодом Ингмаре Бергмане”, на которого возлагали большие надежды. Карин с Эриком сочли постановку прелестной, “пожалуй, самой красивой из всего, что он ставил до сих пор. Малыш Ингмар, пусть Господь защитит его во всем и вопреки всему!”

На Рождество 1941 года Карин наблюдала, как сын, опять переехавший на Стургатан, наслаждается отдыхом и возвращением домой. И не напрасно. Новый год принес большие перемены. Его творческая фантазия буквально била ключом, а за углом ждала новая женщина.

“Благослови Господь Эльсу и Ингмара”

В жизнь Ингмара Бергмана она вошла буквально танцуя. Эльсе Фишер недавно сравнялось двадцать четыре, она слегка напоминала Бетт Дэвис и была на несколько месяцев старше мужчины, который скоро будет принадлежать ей.

Жила она в Стокгольме, вместе с матерью, Эйвор, и сестрой, Ранди, и только-только вернулась из Копенгагена, где целый месяц выступала с комическим сольным номером. Она окончила балетное училище, получила диплом балетного педагога, а в 1939-м участвовала в бельгийском Concours International de Dance[20] в Брюсселе, где заняла пятое место с тремя сольными номерами в собственной хореографии. Не помешай Вторая мировая война, успех в Брюсселе мог бы стать началом международной карьеры.

Теперь ей пришлось делать ставку на продвижение в родных краях. Она находила себе эпизодические ангажементы как танцовщица и хореограф и искала помещение, достаточно просторное, чтобы создавать новые балетные номера. В начале марта 1942 года она посетила новопостроенную Роламбсховскулан на Кунгсхольме, известную светлыми залами и большими красивыми росписями лестничных шахт, выполненными Эйнаром Юлином. Фишер надеялась наконец найти то, что ищет.

И там, к своему удивлению, она вдруг увидела, как из директорской канцелярии выходит знакомая фигура. Годом раньше Ингмар Бергман приглашал Фишер в театр “Сказка” для постановки хореографических номеров в “Синей птице” Цакариаса Топелиуса. Рекомендовала ее Карин Ланнбю, игравшая в этом спектакле. Сама того не подозревая, она привела в дом будущую соперницу.

Можно предположить, что встреча стала для обоих приятной неожиданностью. Когда Фишер и директор Роламбсховскулан пошли подбирать подходящий зал для ее хореографических занятий, Бергман двинул следом. Немного погодя она почувствовала, как он кончиком пальца изобразил на спине ее черного мехового жакета вопросительный знак. Много лет спустя в письме к американскому сценаристу и историку кино Фрэнку Гадо она так рассказывала об этой встрече:

Наверно, он задавался вопросом, нельзя ли привлечь меня к его майской театральной постановке. Ведь именно этим поинтересовался, когда вечером позвонил мне по телефону. Предложил сделать пантомимную программу для театра “Сказка”. Я ужасно обрадовалась, попросила его зайти и обсудить идеи. “Приглашаю на чай”, – сказала я. “Согласен, а я прихвачу пирожных”, – ответил он.

Это была встреча двух родственных душ. Эльса Фишер рассказала, как они с сестрой Ранди, еще до поступления в частную балетную школу, играли дома в театр. Играли экспромтом, без готового текста, причем одна из пьес насчитывала тринадцать актов. А вот другая пьеса, “Цирковая танцовщица”, по мысли Эльсы Фишер, вполне могла бы подойти для спектакля в “Сказке”. Слушая ее рассказ, Ингмар Бергман, вероятно, невольно вспомнил кукольный театр, в который играл с сестрой, и собственные пьесы.

В мае начались репетиции фишеровской пантомимы, которую назвали “Клоун Беппо”. Фишер часто отождествляла себя с двойственной натурой клоуна, и ей нравилось, что газеты именовали ее единственной клоунессой в Швеции, а ее сольный номер в Брюсселе носил название Sorrow [21], ведь глубинная суть клоуна именно печаль. Ингмар Бергман не просто восхищался ею как артисткой. Он в нее влюбился. В “Волшебном фонаре” он пишет, что ее считали очень талантливой, милой, остроумной, обладающей незаурядным чувством юмора. Какую характеристику дал бы ей он сам, неясно; во всяком случае, в его мемуарах нет ни намека, что несколько удивляет, обычно-то он обожает развлекать публику сочными описаниями физических качеств женщин, сопутствовавших ему в жизни.

В книге он вообще уделяет первой жене крайне мало внимания. Она кажется скорее мимолетной задержкой по ходу рассказа.

Поначалу Эльса Фишер не замечала, что происходит. Казалось, она целиком сосредоточилась на работе. И совместная работа шла у них очень хорошо. На спектакле “Клоун Беппо” Ингмар Бергман отвечал за музыкальное сопровождение. Сидел на усилителе и менял грампластинки, которые Фишер выбрала для балетных номеров.

Карин Ланнбю по-прежнему служила в театре, и Ингмар Бергман признавался Фишер, что ситуация становится все запутаннее. “Почему же ты ее не уволишь?” – спросила она. “Не могу. Театр без нее не обойдется”. Это правда, но не вся. Хотя их роман закончился и из квартиры Ланнбю в Сёдере он переехал на Грев-Турегатан, однако Ланнбю его не отпустила. Все время названивала ему, пока он жил у родителей на Стургатан, и Карин Бергман пишет в дневнике об “ужасных переживаниях из-за К. Л.”. Она ужасно боялась за сына, когда он словно в черной туче, нахлобучив на голову студенческую фуражку, уходил в стокгольмскую ночь.

В день премьеры “Клоуна Беппо” она записала: “Все у него еще запутаннее, чем когда-либо, и я поневоле спрашиваю себя, нет ли во всем его образе жизни чего-то ущербного, больного, двойственного. Но может быть, какой-нибудь хороший человек поверит в него и поможет ему, раз уж я не в силах”.

“Клоун Беппо” имел успех. “Изящество и артистическое мастерство”, как писала газета “Социал-демократ”, по мнению которой Бергман и Фишер прекрасно использовали ограниченное сценическое пространство, создав “балетную драму миниатюрного формата”. Карин Бергман побывала вместе с дочерью на одном из последних представлений. “Изящно и очаровательно, – пишет она в дневнике, но добавляет: – Странное дело, Ингмар способен создавать такие восхитительные вещи и одновременно быть совершенно беспардонным”. Можно лишь гадать, как ее постоянное беспокойство и резкие слова влияли на взаимоотношения с сыном.

Когда занавес опустился в последний раз, Эльса Фишер выехала в турне по народным паркам как танцовщица в фольклорной пьесе, где участвовали несколько оперных певцов и четверо музыкантов, исполнявших шведскую народную музыку. Временно безработный режиссер расстроился. “У тебя есть профессия, а у меня нет”, – сетовал он. В каждом народном парке Фишер ожидало письмо от все более тоскующего Бергмана. На праздник середины лета [22] он встретился с Эльсой в одном из городишек, где выступала труппа, и сделал ей предложение. Спросил: “Рискнешь выйти за меня?”

Вопрос оправданный. Карин Ланнбю действительно раньше была для него той паяльной лампой, какую он описывает в “Волшебном фонаре”, – он не раз утверждал, что в бешеном темпе написал двенадцать пьес и одно оперное либретто, – однако она так и не ушла из его жизни. В новелле “Пазл изображает Эроса”, написанной четыре года спустя и положенной в основу сценария фильма “Женщина без лица” Густава Муландера, он более или менее совершает литературное убийство вымышленной “Рут Кёлер”, прототипом которой, по сути, послужила Ланнбю, а точнее, его представление о бывшей возлюбленной. В новелле Ланнбю/Кёлер – “распутная бабенка, садистка”, женщина с “опасными вспышками жестокости, истерии и эротомании” – характеристики крайне резкие, напоминающие расистский лексикон нацистов и презрение к женской сексуальности, обычное в XIX веке (чтобы сделать фильм приемлемым для тогдашней публики, Муландер смягчил чересчур грубые описания).

Порвать с такой особой очень непросто. Ланнбю не желала отпустить Ингмара Бергмана. Она кипела от злости, потому что потеряла его, и выплескивала “на меня всю ложь и все ожесточение”, писала в дневнике Карин Бергман. Помимо тревоги по поводу “дел” сына, что обыкновенно означает попросту катастрофическое безденежье, родителей пугали упорные попытки Ланнбю устраивать ему неприятности. “К. Л., похоже, не желает возвращать книги, и придется, видимо, обратиться к юристам”, – писала Карин Бергман в июле, а несколько дней спустя: “Трудный и тягостный день. Ингмар упрямится и ничего слушать не хочет. В конце концов отношения с К. Л. без адвоката не утрясти”. Остановить “буйство” Ланнбю удалось, вероятно, лишь юридическим путем. Как все это происходило, неизвестно, однако из дневниковых записей Карин Ланнбю в июле исчезла, ее место заняла Эльса Фишер – светлое будущее сына. Так, во всяком случае, надеялась Карин Бергман.

В июле Ингмар Бергман побывал в Дувнесе и попросил у матери разрешения съездить в Эребру, чтобы встретиться с Фишер, которая по-прежнему гастролировала в народных парках. Карин Бергман поддержала его, чувствуя, что так будет лучше всего. Ему вот-вот сравняется двадцать четыре, он совершеннолетний и имеет полное право распоряжаться своей жизнью, хотя в ту пору сыновей не считали взрослыми, пока они не создали свою семью, не имели постоянного дохода и жилья. “Порой он как ребенок, ласковый и преданный, а порой – страшно далек и прячет свою душу в этаком панцире. Господи, отдаю его в руки Твои. Я знаю, они милосердны, даже когда суровы”.

Когда труппа добралась до Йёнчёпинга, Ингмар Бергман и Эльса Фишер поселились в гостинице. Там нашелся только один свободный номер, и они спали в одной постели, тогда-то, как много лет спустя Ингмар Бергман рассказывал дочери Лене, Фишер и лишилась невинности.

Фишер тоже посетила Воромс, и Карин Бергман встретила ее весьма тепло. Ингмар Бергман пребывал в хорошем настроении – сияющий и обаятельный. Они гуляли, и Фишер наслаждалась красотами природы в окрестностях красного дачного дома, расположенного на небольшой возвышенности, окруженной березами, неподалеку от железной дороги.

Они сообщили Карин Бергман, что собираются пожениться, и та, кажется, не возражала против Фишер как будущей невестки. Но все же сомневалась. Не знала толком, что думать о “приме-балерине”, как она с легкой снисходительностью называла ее в дневнике.

В ее личности сразу чувствуется мир театра, но, возможно, в глубине это скромная и чистая душа. […] По-моему, в ней есть толика подлинной силы, да и Ингмар привязан к ней – пожалуй, глубже, чем раньше”.

Ингмар Бергман рассказал матери, как они с Фишер познакомились, и Карин испугалась, как много раз прежде, но решила пока надеяться: “быть может, это все же правильный путь”. Если Карин Ланнбю служила Ингмару Бергману музой и вдохновляла его драматургию, то Эльса Фишер стала для него новой творческой ступенью. Одним из тех, у кого на глазах она вошла в жизнь Бергмана, был семнадцатилетний Вильгот Шёман, гимназист из Норра-Латин [23]. Гимназическое литературное объединение “Конкордия” пригласило Бергмана режиссировать “Сон в летнюю ночь” Шекспира для новогоднего праздника 1942 года. Шёман получил роль герцога Тезея, Эрланд Юсефсон играл Оберона. Пьеса, как полагал Бергман, требовала толику музыки и танцев, и очень скоро он стал приводить с собой на репетиции Эльсу Фишер, чтобы юные артисты научились кое-каким танцевальным па. Шёман догадался, что Бергман и Фишер влюбленная пара. Но держались они скромно, пишет он в мемуарах “Мой именной указатель. Избранное ‘98”. “Не было ни особых интонаций, ни особых прикосновений; они умели разделять – работа была работой. Так что на репетициях оба вели себя скорее как товарищи. Эльса – блондинка, с легкими, прямо-таки летящими движениями. Само собой! Она ведь была балериной. Но светлое в ней казалось бледным, даже разрежённым, тогда как он был резким и темным, и по голосу, и по внешности. Господи, до чего же они были разные!”

Эльса Фишер с трудом разбирала письма Ингмара Бергмана, вдобавок рядом с подписью он обычно рисовал чертика. Впечатление не очень-то приятное, и она думала, уж не хочет ли он продемонстрировать ей свою демоническую сторону. Ведь ей запомнилось, что как-то раз на прогулке в дувнесских лугах Ингмар Бергман сказал: “Ты наверняка попадешь в рай. А я в ад”.

Одно из писем было толще прежних, в конверте лежал сценарий, о котором он хотел узнать ее мнение. Это была инсценировка по мотивам “Попутчика” Х.-К. Андерсена, истории о бедном крестьянском парне, который, разыскивая увиденную во сне принцессу, видит, как возле церкви глумятся над покойником, оплачивает его похороны и в благодарность обретает попутчика, помогающего ему в дальнейшем одолеть всякую чертовщину. В бергмановской интерпретации история рассказывала о молодом человеке, странствующем по жизни с постоянным спутником – смертью.

Эльса Фишер никогда не слыхала, чтобы Ингмар говорил о страхе смерти, но вот он здесь, черным по белому. Во всяком случае, она истолковала пьесу именно так, и бергмановские чертики в письмах, а равно и даларнский комментарий определенно усилили такое впечатление.

Бергману обещали постановку “Попутчика” в Студенческом театре, но буквально перед самым началом репетиций он передумал. Теперь хотел поставить “Смерть Каспера”, одну из пьес, написанных им летом; как он весьма самокритично пишет в “Волшебном фонаре”, она представляла собой бесцеремонный и “беспардонный плагиат из “Касперова карнавала” Стриндберга и “Старинной игры об Энваре”. Идея пьесы возникла у него, когда дома у Эйвор, матери Эльсы Фишер, они дискутировали об Отце небесном. Эльса рассказала, что шестилетней девочкой представляла себе Бога симпатичным бородатым стариком, сидящим на облаке, в таком же кресле рококо, как у мамы в салоне. Не слишком оригинальное представление о Творце, однако оно явно разбудило вдохновение.

На Стургатан Эрик и Карин отметили двадцатидевятилетие своего брака. Вечер начался хорошо, Эрик пришел с цветами. Но тем веселье и кончилось. Между пастором и сыном из-за чего-то разгорелась серьезная стычка, “со всеми вытекающими отсюда тяжелыми последствиями для семьи”. Наутро, в воскресенье, Ингмар Бергман держался особняком, раздраженный, явно нервничая перед назначенной на четверг премьерой “Смерти Каспера”.

Пьеса получила смешанные отзывы, но главное – он становился режиссером и драматургом, которого пора принимать всерьез. Вместе с Дитером Винтером Карин Бергман побывала на спектакле и с чисто материнским прагматизмом отсеяла слишком негативные рецензии: “Невероятно отвратительно и тем не менее глубоко трогательно. Это попросту он сам. […] Сижу тут вечером одна с кучей вырезок из сегодняшних газет. В общем, Ингмаров дебют в качестве автора и режиссера оказался большим успехом. Он мало-помалу создает себе имя. Удивительно и не верится, не укладывается в голове, что Ингмар так рано станет знаменитым. я рада. но до чего же мне страшно!”

Она порадовалась “замечательному” интервью с портретом в домашней газете “Свенска дагбладет”. На вопрос о планах на будущее сын ответил: “Планы неопределенные, но ориентированные главным образом на режиссуру. Как ассистент в Опере я за год накопил некоторый практический опыт, а в настоящее время пользуюсь прекрасной возможностью сотрудничества с профессором Добровейном при постановке “Бориса Годунова”. В заключение мне хотелось бы поблагодарить актеров, участвовавших в “Смерти Каспера” – они работали превосходно, – и напомнить, что состоится еще два спектакля, в субботу и в воскресенье. Одобрение прессы, конечно, приятно, но немножко поощрения со стороны публики все же не повредит”.

Его услышали, даже более чем. На последнем спектакле среди публики находились три человека, которые сыграют в жизни Ингмара Бергмана очень важную роль. Это Херберт Гревениус, критик из “Стокгольмстиднинген”, отнесшийся к постановке в меру одобрительно и впоследствии ставший одним из близких друзей режиссера, а также глава кинокомпании “Свенск фильминдустри” Карл Андерс Дюмлинг и руководитель сценарного отдела компании Стина Бергман, вдова прославленного писателя Яльмара Бергмана и искательница новых талантов.

Она прочитала газетную статью о молодом человеке, подготовившем премьеру в Студенческом театре, и обратила внимание на такую оценку: “Будущее покажет, который из его талантов самый большой – драматургический или режиссерский”. Молодым человеком был Ингмар Бергман. Поскольку же недоставало и драматургов, и режиссеров, ей стало любопытно, и она позвонила ему домой. Когда Карин Бергман ответила, что сын еще спит, она очень удивилась.

Уже то, что на другой день после премьеры он спал, а не бодрствовал над утренними газетами, было примечательно. Я попросила, чтобы он позвонил мне, когда проснется. Он позвонил и крикнул в трубку: “В чем дело?” Ага, подумала я, вот ты какой! Заговорила голосом мягким, как овсяная каша, чтобы не напугать сердитого, и попросила в течение дня зайти ко мне”, —

рассказывала Стина Бергман много лет спустя в интервью журналу “Нутид”.

Ингмар Бергман пришел-таки в контору Стины Бергман. “Небрежный и невежливый, дерзкий и небритый, с издевательским смехом, рожденным в самом мрачном круге ада, он, настоящий лицедей, распространял нахальное обаяние, причем настолько убийственное, что после трехчасового разговора мне пришлось выпить три чашки кофе, только тогда я смогла вернуться к заведенному распорядку”. Статья в “Нутид” вышла в сентябре 1955 года, и цитата служит прекрасным примером, как с годами вокруг Ингмара Бергмана выстраивался миф. Он предстает здесь как едва ли не сверхъестественное явление, и образ еще набирает яркости оттого, что нарисован женщиной, которую саму окружали сила и ореол покойного супруга.

Стина Бергман предложила ему место обработчика сценариев и сценариста в “Свенск фильминдустри” – для Ингмара Бергмана шанс поистине фантастический. Он надеялся в будущем стать режиссером Королевской оперы, но пока что вел непрочное существование как практически неоплачиваемый ассистент режиссера и суфлировал “Орфея в аду”, получая тринадцать крон за спектакль. Зато контракт со “Свенск фильминдустри” обеспечивал ему круглогодичную работу, полностью оборудованный офис в центре Стокгольма, с телефоном и видом на крыши вокруг Кунгсгатан, а также ежемесячное жалованье в 500 крон. Устоять невозможно. Бергман согласился. Вместе с еще четырьмя молодыми людьми из отдела Стины Бергман он должен был доводить до ума чужие киносценарии и писать свои. Карин Бергман решила, что с новой работой в жизни сына наметился просвет:

Все это непостижимо и как-то нереально. Сегодня он заходил к Эрику, и на сей раз ситуация между ними уладилась. Только бы осталось спокойно. Оба они ужасно страдают от подобных контроверз. […] Ах, пусть мои мальчики станут вправду хорошими людьми! […] Сегодня Ингмар подписал контракт со “Свенск фильминдустри”, что обеспечит ему месячное проживание в Сигтуне, если за это время он напишет им сценарий. Иными словами, все это эксперимент. Если результат окажется хорошим, Ингмар получит за свою работу значительно большую сумму. Он невероятно радуется свободному месяцу и рассчитывает достаточно много сделать и для себя. Правда, мне кажется, таланты Ингмара годятся скорее для театра, чем для кино. Тем не менее я довольна. Сегодня вечером Эрик идет смотреть его пьесу. Поглядим, что он скажет.

Один из собственных сценариев, представленных Стине Бергман, Ингмар Бергман в свое время показывал Эльсе Фишер. По обыкновению, он был написан чернилами от руки в синем блокноте, какими пользуются школьники, а речь там шла о молодом человеке, учащемся, которого донимает злобный латинист, и о любви их обоих к “плохой” девушке. Эльсе рассказ понравился, и она полагала, что ему стоит когда-нибудь его использовать. Теперь такой случай представился. Бергман принес сценарий Стине Бергман, и продюсер Густав Муландер и главная шишка Карл Андерс Дюмлинг дали добро.

Через два года “Травлю” запустили в производство.

В начале осени Карин и Эрик Бергман пригласили будущую невестку на ланч в пасторский дом на Стургатан. Трапеза оказалась традиционно простой и состояла из чая с бутербродами, который обычно подавали, когда пастор заканчивал утренние труды в своей канцелярии. Эльса Фишер сильно нервничала. Что подумает о ней, простой балерине, эта консервативная христианская семья?

Опасалась она напрасно. Эрик и Карин Бергман встретили ее очень приветливо, и она, похоже, снискала их одобрение. В октябре пришло приглашение от Эйвор, матери Эльсы Фишер, художницы по тканям и преподавательницы Художественно-промышленого училища, впоследствии Профессионального художественного училища. И через два дня она принимала у себя пастора и его жену по случаю помолвки детей. Все прошло чрезвычайно удачно. Карин Бергман была ужасно довольна и в знак того, как она верит в предстоящий союз, подарила будущей невестке один из своих перстней, изящное украшение с сапфирами.

Карин Бергман с удовольствием наблюдала за Эльсой Фишер в ее красивом, со вкусом устроенном родном доме и радовалась, что сын встретил такую чистую, хорошую девушку. Контраст с его губительным романом с Карин Ланнбю был огромным, и она благодарила Бога. Любовные истории сына мало-помалу закаляли ее, но все-таки она молилась Всевышнему, чтобы сын наконец осознал свою ответственность и действовал соответственно. Позднее она написала Эйвор Фишер письмо, где выразила радость, что Ингмар теперь принадлежал к окружению этой элегантной женщины.

Обе семьи стали часто общаться, и нередко все шло прекрасно. Карин Бергман имела все основания испытывать удовлетворение. Фишеры были люди “душевно тонкие” и свободомыслящие. Особую симпатию у нее вызывала Эйвор Фишер, которая лучилась добротой, и если уж кто мог помочь ее сыну, то именно Эльса и ее мать.

Однако на Эрика Бергмана положиться никак нельзя. Как-то за обедом на Стургатан у него возникли разногласия с сестрой Эльсы, Ранди, которая училась в Техническом училище, а теперь занималась в Академии художеств, у профессора Исаака Грюневальда, ведущего представителя шведского модернизма. Карин Бергман опасалась за судьбу этого вечера, поскольку Фишеры придерживались более свободных взглядов, нежели они сами. Из-за чего в точности произошла стычка, неясно. Хотя в целом вечер все же оказался приятным.

Поженились Ингмар Бергман и Эльса Фишер в марте 1943 года, когда обзавелись собственной квартирой. Располагалась она в Абрахамсберге, в предместье на севере Стокгольма, которое Бергману, как пишет в своей книге “Страсть и демоны” Микаель Тимм, очень не нравилось. Вечерами они играли сонги Бертольта Брехта и читали вслух “Винни-Пуха”. За неделю до свадьбы Бергман сбежал, вероятно от страха перед серьезным шагом в юридически узаконенную и благословленную Богом семейную жизнь, но взял себя за шкирку и вернулся.

Венчание состоялось 25 марта в церкви Хедвиг-Элеоноры, и провел обряд конечно же Эрик Бергман. Карин Бергман видела очаровательную невесту и сияющего жениха. Церковь была украшена по-весеннему нежными березовыми ветками. Алтарь в красно-белых покровах, подружки невесты в голубом и розовом. Гостей собралось множество, пел хор Местер-Улофсгордена в полном составе. Дитер Винтер и близкий друг Рольф Огрен были шаферами. Эйвор Фишер устроила у себя в доме прием, изысканный и красивый. Хозяева и свекровь произнесли речи в честь новобрачных, как и Эрик Бергман.

Свою речь он написал карандашом на четырех страницах, с множеством зачеркиваний и поправок. Почерк твердый, с наклоном вправо, не оставляющий места сомнениям. В начале он сказал, что понимает, как много значат в родне женщины и как рад, что сыновья, искавшие и нашедшие себе жен, теперь обеспечили семью новой кровью и эти женщины имеют все предпосылки стать своим мужьям опорой и поддержкой. А когда настанет их черед, они со всей ответственностью будут стойко нести тяготы и жертвы.

Далее он напомнил о ночной беседе, состоявшейся накануне у них с Ингмаром, когда они говорили об огромном значении, какое имела для Ингмара бабушка, Анна Окерблум. Затем он повел речь о невестке и о том, чего от нее ждут:

Мы говорили о большом даре, который достался тебе в лице Эльсы, и ты сказал: “Ведь, кроме того, я впервые полностью и безоговорочно вручаю себя другому человеку”. И теперь я хочу сказать Эльсе, я так благодарен, что ты позаботишься о нем, что, как говорится, “женка ему опорой станет” [цитата из “Пера Понта” Хенрика Ибсена. – Авт.]. Уже сейчас мы все заметили, что Ингмар сумел достичь много такого, чего прежде не мог. Стало быть, ты присутствуешь во всех его делах и творчестве, а это делает его по-новому счастливым и уверенным. Возьми его, Эльса, и помоги ему идти дальше. Заполни все пробелы, какие я заполнить не смог, раскрой любовью все возможности, что готовы расцвести и дать плоды. Ты милое, умное, чистое дитя. Если кто и способен помогать Ингмару, то именно ты! Благослови Господь Эльсу и Ингмара.

Медовый месяц ограничился несколькими днями в гётеборгском отеле. Ингмар Бергман снял номер с гостиной и спальней и, по словам жены, очень гордился, как он все устроил. Много позже Бергман комментировал, что все это, сиречь брак, было ребячеством. “Мы не были взрослыми, но, пожалуй, хотели показать себя такими”.

Двадцать первого декабря родилась дочь Лена. В “Волшебном фонаре” Бергман на редкость немногословен по поводу этого большого события. Он просто отмечает: “В канун Рождества 1943 года родилась дочь”. Даже точной даты не помнит. Не мешает обратиться к дневнику Карин Бергман, чтобы составить представление хотя бы о том, как она восприняла тот факт, что ее сын впервые стал отцом:

Сегодня вечером произошло замечательное событие. У Ингмара и Эльсы родилась дочка. Ингмар звонил сегодня несколько раз, а Эльса уже с четырех утра находилась в родильном доме. Трудный день для них обоих, но теперь мы все невероятно довольны. Боже, храни малышку! […] Эльса бодра, малышка прелестна, Ингмар счастлив.

Другие дневниковые записи тоже свидетельствуют об эмоциональном состоянии Ингмара Бергмана: “Эльса, и младенец, и счастливый Ингмар. Спасибо, что я могу запомнить всех троих такими, какими видела сегодня вечером”, “Ингмар приходил домой обедать. Веселый и счастливый – радуется Эльсе и малышке”. Карин и Эрик Бергман подтверждают: счастливая маленькая семья лучилась гармонией. Однажды за обедом в пасторском доме Карин видела “радостные, влюбленные, счастливые” отношения. И в другой раз: “Сегодня была у Эльсы, которая отмечала день рождения. Эрик был на седьмом небе, глядя на совершенно очаровательную малютку, которая агукала и потягивалась. Ингмар в Росунде[24], работает, Эльса свежа и прелестна, как роза. Ах, пусть у них всегда будет так же”.

Увы, так не будет.

Брита Клара Алиса Августа Флоранс фон Хорн. Такое имя обязывает. Но она ведь и была дочерью камергера Хеннинга фон Хорна и его жены Флоранс, происходившей из знатного рода Бонде.

Однако ж как писательница и драматург Брита фон Хорн вовсе не консервативна. Напротив, она была радикалкой, когда в 1940-м, в пятьдесят четыре года, стала инициатором создания Студии шведской драматургии, в просторечии Драмстудии, экспериментального театра, обретавшегося на случайно арендованных стокгольмских сценах и гастролировавшего в провинции. Создавая этот театр, Брита фон Хорн ставила перед собой задачу знакомить зрителя с неигранной шведской драматургией, к которой “тролли”, как она называла государственные и частные театры, до сих пор не проявляли особого интереса.

Такие поступки не остаются безнаказанными. Организация работодателей и отрасли, Всешведский союз театров, видела в этой студии оппозицию “фирменным” сценам и отравляла ей жизнь, отклоняя государственные и муниципальные ассигнования для этих пиратов, пишет Хенрик Шёгрен в книге “Игра и ярость. Театр Ингмара Бергмана. 1938–2002 гг.”.

Фон Хорн тщательно следила, чтобы Драмстудия обеспечивала высокое художественное качество, и очень придирчиво выбирала режиссеров, в частности Пера Линдберга, Улофа Муландера и датского эмигранта Сэма Бесекова. Театр был и политическим, поскольку ставил прогрессивную драматургию и таким образом выступал за свободу, против диктатур, державших Европу в железной хватке. И конечно, не случайно первым председателем Драмстудии был бунтарь Вильхельм Муберг. И опять-таки не случайно Ингмару Бергману хотелось там поработать. Ведь и точки соприкосновения существовали. Линдберг, легенда театра, приходился братом Стине Бергман, начальнице Ингмара Бергмана в “Свенск фильминдустри”. Муландеровская постановка 1935 года “Игры снов” Стриндберга в Драматическом театре стала для Бергмана наиболее значительным переживанием. Раз Брита фон Хорн сумела привлечь в свой театр таких гигантов, то и ему хочется быть там.

В августе 1942 года Ингмар Бергман явился в офис фон Хорн, которая родилась в конце XIX века и выглядела как традиционная фотография звезды немого кино. Она была старше его на тридцать два года, иными словами, годилась ему в матери, и в каком-то смысле их отношения развивались именно таким образом. А что фон Хорн охотно носила береты, любимый бергмановский головной убор, так в этом ничего плохого нет.

“Режиссерские задатки”, – записала она в своем дневнике. Ей понравился веселый, энергичный, чудаковатый парень, молодой талантливый сорванец, а именно такой и требовался Драмстудии:

Это был ужасный молодой экспериментатор, который просаживал в Общественном доме деньги, выделенные Оскаром Ларссоном, муниципальным советником по культуре. Муниципальный советник попросил меня пойти туда и глянуть на его попытки поставить стриндберговскую пьесу (“Сонату призраков”) на тамошней маленькой неудобной сцене. Я там побывала, путалась в электрических проводах, падала, споткнувшись о проекторы, но встреча с молодым режиссером оказалась по-настоящему полезной. Так я и сказала Оскару Ларссону, а он ответил: да, только вот обходится он дорого. Муниципальный советник даже не подозревал тогда, насколько прав.

Согласно передовице в “Афтонтиднинген”, экономическое положение театра выглядело следующим образом:

…В течение сезона 1942/43 года Драматическая студия принесла государству и муниципалитету ок. 12 ооо крон в виде налога на увеселения, тогда как получила ассигнования от государства в размере 4 000 крон, а от города – 5000. Городу Стокгольму выплачено налога на увеселения 5 700 крон, таким образом город, несмотря на щедрое ассигнование в 5 000 крон, имеет от упомянутого культурного учреждения небольшую прибыль в 700 крон.

Вполне понятно, кому симпатизировал автор передовой статьи.

Финансовая основа была настолько шаткой, что одна из подруг фон Хорн решила продать картину Карла Ларссона, а вырученные деньги пожертвовать на постановку пацифистской драмы Рудольфа Вернлунда “ПЛ-39”, о катастрофе английской подводной лодки. Режиссуру фон Хорн поручила Ингмару Бергману, так как Пер Линдберг сказался больным, и Бергман, по словам фон Хорн, пришел от ее предложения в восторг. “Сложности возникнут потом, как обычно”, – записала она в дневнике.

Бергмана по-прежнему призывали на военные сборы, однако из-за язвы кишечника в конце концов комиссовали. Как утверждает в “Страсти и демонах” Микаель Тимм, он преувеличил болезнь, чтобы таким образом освободиться от армейской службы. В июле 1943 года, когда написал Брите фон Хорн из гостиницы “Сесиль” в Векшё, он как раз уже целую неделю отдыхал, “уладив” свои армейские дела и “насмотревшись на жующих коров”, но теперь издал “КРИК” и поинтересовался, не стоит ли им сообща заняться осенью театром. Рассказал ей свой сон:

Однажды ночью мне приснилось, что вы умерли. А муниципальный советник (этот миляга) позвонил мне и, всхлипывая, сказал: нам пришлось ее казнить. Городской архитектор Блум отрубил ей голову на ступенях Ратуши, после чего тело сожгли в Хумлегордене. Милая бедная старушенция! В конце концов получила она свой театр, ведь и правда собралось немало народу, несмотря на дождь! Дорогая, напишите поскорее. Пришлите какую-нибудь пьесу, чтобы я начал работу, иначе прыгну в Веттерн.

У Бриты фон Хорн вообще-то была для него пьеса, “Нильс Эббесен” Кая Мунка, на постановку которой датский драматург, священник и участник Сопротивления дал разрешение еще весной. Обратной почтой она ответила:

Мы решили вернуться к работе в начале августа. А до тех пор никак не можем предотвратить ваш прыжок в воду, однако надеемся, что по законам природы вы к тому времени успеете всплыть. С неизменным восхищением на грани безумства, вечно ваш друг. С. С. (Сама Старушенция).

Вернувшись в Стокгольм, Бергман взялся за дело. История о Нильсе Эббесене, написанная Мунком в 1942 году, рассказывает о средневековом национальном герое, который приходит на выручку ютландцам, восставшим против голштинского ига. Но вообще-то драма Мунка призывала соотечественников оказывать сопротивление немецким оккупантам. Собственным вкладом Бергмана в идею восстания стал найденный им старинный плач времен Эббесена – “Плач по Дании”, включенный в программу:

  • Дабы сбросить нам тяжкое вражье иго,
  • Обрести искупленье и утешение
  • В горьком горе и страданье,
  • Ты, Господи, Боже всеблагой,
  • Не оставь нас милостью.
  • Оборони нас И сохрани!
  • Тогда борьба Принесет нам победу,
  • Свет и счастье, радость и мир.

Хореографом была Эльса Фишер-Бергман (она отдала свое наследство, вероятно, чтобы помочь театру в его скверном финансовом положении), а многие из актеров вскоре войдут в бергмановскую группу – Андерс Эк, Сив Рююд, Биргер Мальмстен, Тойво Павло, Альф Челлин, Биби Линдквист. На репетициях Бергман чувствовал себя в своей стихии. Брита фон Хорн видела режиссера с огоньком, с лукавой миной, со слегка плутоватым взглядом воришки, с самоуверенной, поразительной властью над актерами, укротителя со своевольной, буйной сценической фантазией. Она забавлялась и испытывала душевный подъем.

Немцы старались не допустить спектакль, но использовали слишком мягкие способы нажима, чтобы фон Хорн дала себя запугать, – напоминания, что спектакль “нежелателен”, не возымели эффекта. Премьера получилась опасливая, однако свое послание до людей донесла. Когда в январе 1944 года Кай Мунк был убит гестапо, Драматическая студия по просьбе датского посольства в Стокгольме показала мемориальный спектакль “Нильса Эббесена”. Главный редактор “Дагенс нюхетер” Стен Дельгрен обещал театру экономическую поддержку газеты. Ингмар Бергман почему-то обиделся. Брита фон Хорн записала в дневнике: “Он еще во многом зелен, и ему не по силам уразуметь, что необходимо воспользоваться возможностью вроде той, какую предоставляет доброжелательность Дельгрена. Наверно, он никогда не станет человеком театра”. Она своими глазами видела, сколько хитростей Бергман придумывал во время репетиций “Нильса Эббесена”. Он строил по обе стороны сцены огромные башни, которые подпадали под запрет пожарной охраны. Перед и за кулисами разыгрывались бурные и увлекательные сцены, причем Бергман обращался с артистами, как хотел. Он нанял сто двадцать статистов, но на сцене уместилась только половина, остальным было велено ждать во дворе. Кое-кому из актеров его действия казались слишком жесткими. Брите фон Хорн тоже досталось от его темперамента. На генеральной репетиции, которая успеха ради по традиции шла скверно, актеры разрывались меж надеждой и отчаянием. Фон Хорн сидела на галерке, и Бергман спросил, слышит ли она, что говорят на сцене. Она ответила, что не слышит ничего, и Бергман взорвался: “Да где уж вам! На старости лет вы уже ничего не слышите и не видите!” Он сразу же одумался, бросился наверх к своей шефине и обнял ее. А она сказала: “Научитесь кой-чему. Научитесь сами говорить, и все будет хорошо”.

Андерс Эк, исполнитель главной роли, нажаловался директрисе. Фон Хорн записала в дневнике: “Похоже, Ингмару Бергману удастся загубить проект. Заходил Андерс Эк и объявил, что его [Бергмана. – Авт.] появление в студии прошлой осенью ему навредило. Он напрочь забыл, что выдвинулся именно благодаря студии. Вообразил, что его участие в мемориальном спектакле не зависит от участия Бергмана”.

Бергман и фон Хорн продолжали дружить. Пользовались доверительными прозвищами и сдабривали ими письма: “Твой верный раб”, “Милая старушенция своей Надежде”, “Дорогой Орел”. Бергман однажды сказал, что фон Хорн единственная, с кем он мог разговаривать, а она чуяла в нем мятеж, побег из тюрьмы буржуазной семьи с ее “цепенящим, парализующим тюремным режимом”. Он признавался фон Хорн в своем смертельном страхе. Ему очень страшно, как-то раз сказал он ей на прогулке. А одно из писем показывает, что он мог предстать перед Бритой фон Хорн маленьким и жалким:

Трудно было расстаться с тобой! Ведь мы заодно, и ты понимаешь все. И так хорошо потерять лицо и поплакать. Потому что ты очень добра ко мне. Мы много чего сделали вместе в театре. […] Хочу еще сказать, что все мы одиноки, но порой изоляция вдруг рвется, и мы можем шагнуть навстречу друг другу. Потом проход опять закрывается. Однако тогда мы все-таки уже увидели и почувствовали кое-что позволяющее сделать жизнь не столь угловатой. Поэтому ты мне чертовски нравишься!!!

В своих мемуарах фон Хорн рассказывает, как вокруг него словно возникало магнетическое поле. “Он говорил, как все отравляло его детство, его юность. Видимо, он не был легкоуправляемым ребенком. Как весна вокруг нас, его юность источала горькую сладость и тайну. […] Ингмар понимал, что придаст театру новые грани. Насквозь пронзит его тайны”.

Городской театр Хельсингборга боролся за выживание. Старое здание срочно требовало ремонта, труппа тоже нуждалась в обновлении. А денег не хватало. Государственные ассигнования уходили в Мальмё, который мог построить совершенно новый театр. В Хельсингборге, с его сильным местным патриотизмом, политики решили собственными средствами оживить свой одряхлевший театр. Теперь им был нужен только его руководитель. Совета спросили у критика Херберта Гревениуса, и он назвал непростого в общении, но одаренного молодого человека, чьи постановки на малых сценах Стокгольма ему довелось рецензировать.

У Бриты фон Хорн, рекомендовавшей Ингмару Бергману взять годичный отпуск, чтобы разобраться в себе и не бросаться сию минуту реализовать свои гениальные идеи, раздался в марте 1944 года телефонный звонок. Звонил социал-демократ, полномочный спикер и депутат риксдага Эдвин Берлинг из Хельсингборга, его интересовало, годится ли Ингмар Бергман в руководители театра. Сам он через несколько дней приедет в Стокгольм и хотел бы встретиться с нею. Брита фон Хорн, не желавшая потерять своего протеже, неохотно ответила, что встречаться им необязательно, так как она прямо сейчас, по телефону, может заверить его, что Бергман, к сожалению, вполне годится.

“Повесив трубку, я слегка засомневалась. Надо было конечно же сказать, что Ингмар Бергман пустой номер. Что у него нет ни фантазии, ни чувства реальности, ни совести, ни трудолюбия”, – писала она в дневнике.

Между тем состоялись крестины Лены, дочки Ингмара Бергмана и Эльсы Фишер-Бергман. Как пишет Карин Бергман, малышка была ужасно мила, и церемония в церкви Хедвиг-Элеоноры прошла тихо и красиво. По просьбе Ингмара Бергмана крестной стала Стина Бергман, начальница сценарного отдела “Свенска фильминдустри”. Несколькими неделями ранее она звонила Брите фон Хорн и держалась очень любезно. “Она прелесть! Ее интерес к Ингмару Бергману прямо-таки трогателен!” Карин Бергман молила Бога помочь сыну должным образом отнестись к большой ответственности и большому дару в лице жены и дочери.

В апреле, когда шли съемки “Травли”, где Ингмар Бергман был ассистентом режиссера Альфа Шёберга, Карин Бергман узнала из газет, что сын назначен руководителем Хельсингборгского театра, самым молодым в шведской истории. “Пусть все будет хорошо. Время в “Свенск фильминдустри” было во многом очень спокойным. Но теперь он и Эльса в самом деле оказались в гуще жизни и всех ее требований. Только бы они держались друг друга – наперекор всем искушениям”.

Брита фон Хорн горевала, не только потому, что потеряла своего адепта, но и потому, что большинство актеров Драматической студии решили последовать за Бергманом в Сконе. Удар для студии, писала она, ведь ее оставили “позитивно действующие силы” – Тойво Павло, Ингрид Лютеркорт, Курт Эдгард, Биби Линдквист и сценограф Гуннар Линдблад. Как в сказке о гамельнском крысолове, они последовали за ним и исчезли за горизонтом, записала она в дневнике.

Встреча Бергмана с обшарпанным театром стала любовью с первого взгляда. Конечно, там кишели собачьи блохи, протекала канализация, царили сквозняки, отопление было скверное, а когда в фойе вскрыли промежуточный настил, там оказались сотни крыс, дохлых и живых. Бергман полюбил это место, пишет он в “Волшебном фонаре”, но поставил бескомпромиссные условия. Труппу надо заменить, количество премьер увеличить, ввести абонементную систему и переоснастить театр. Актеров подберет он сам. Репертуар, конечно, тоже. Уже на первых порах он связался с Бритой фон Хорн, которая в столице скрежетала зубами, но устоять перед ним по-прежнему не могла. В июне он приехал в Стокгольм, и они три часа кряду обсуждали “театр и планы”. В Хельсингборг Бергман вернулся с контрактом на инсценировку новеллы фон Хорн “Девушка из Ашеберга”, которая станет его дебютом в городском театре.

Но фон Хорн строила другие планы. Ей хотелось показать, что Драмстудия, наперекор всему, способна напрячь мускулы, хотелось продемонстрировать бывшему подопечному свою неистребимую хватку и волю к жизни, и она задумала опередить его и поставить эту же пьесу в студии. Как только Бергман узнал, что фон Хорн обманула его и рассчитывает украсть его премьеру, он немедля позвонил ей и устроил скандал. “Грозил мне, что я еще пожалею. Дурачок! Он многим обязан студии. Если бы не работал здесь, не стал бы теперь руководителем театра”, – писала она в дневнике. Так или иначе, в сентябре Бергман приехал на премьеру. Он успел успокоиться, явился посмеиваясь в берете и перемазанной рабочей одежде.

Через две недели премьера “Девушки из Ашеберга” все-таки состоялась и в Хельсингборге; фон Хорн приехала с ответным визитом, тоже в берете. Быстро поссорившись, они так же быстро помирились. “Он увел меня в свой “кабинет”, захламленный закуток над сценой, и там принялся рисовать и рассказывать. О своих планах. О своих надеждах. О мечтах, которые теперь расцветут. Даже о тех, что уже подмерзли. Но он пойдет дальше. Ингмар сражался. Сражался с властями. С самим собой. С Богом и с дьяволом”, – пишет она в своих мемуарах “Рогачом из-за кулис”.

Пьеса прошла с успехом и стала приятным маленьким реваншем за предательство фон Хорн. В Стокгольме к постановке отнеслись неоднозначно. После бергмановской премьеры газета “Хельсингборгс дагблад” писала, что постановка интересная, уравновешивающая слабости пьесы: “Режиссер подошел к делу с решительностью, обычно присущей более искушенным игрокам. Вне всякого сомнения, пьеса от этого в первую очередь выиграла. Длиннот, о которых говорили после стокгольмской постановки, здесь в самом деле нет. С чем не справился синий карандаш, бережной рукой и чувством ритма одолел режиссер”.

То-то и оно. Однако эта победа не отразилась на отношениях Бергмана с Бритой фон Хорн. Он раскаивался в своем поведении и написал примирительное письмо:

Хочу попросить тебя об одной вещи. Прости мне все, что я наговорил по телефону в тот день, и давай забудем эту историю. Ты даже не догадываешься, как мне недоставало тебя все это время!! По-моему, мы в одном фарватере, в одной лодке. Ведь наша работа имеет одну и ту же цель – создать театру возможности жить, и наша дружба, самое драгоценное, что у меня есть, не может разбиться от подобного пустяка. Кроме того, Брита, я очень многим тебе обязан. Ты помогла мне добиться успеха и занять нынешнюю мою позицию. Я все отчетливее это понимаю. Вот и попытался написать так искренне, как только мог. Я страшно одинок, и мне очень трудно думать о том, что все это обернется кризисом доверия между нами. Понимаешь? Милая Брита, наверно, мы можем снова стать добрыми друзьями? Даже более добрыми, чем раньше. Как ты думаешь? Твой преданный Ингмар.

Весь следующий год Бергман продолжал писать ей нежные письма. Уже не от руки своим неразборчивым почерком, а на машинке, на бланках со штампом руководителя театра. Речь шла главным образом о театральных постановках, о трудностях Драмстудии, о здоровье фон Хорн и о бергмановских сложностях с работой для нее параллельно официальной службе. Одно письмо более длинное и более личное:

Дорогая Брита! Спасибо за твою телеграмму! Ужасно жаль, что нам не удалось вместе пообедать, но я сильно болел и только сейчас начал ходить на дрожащих ногах. До меня также дошли слухи, что скоро у тебя день рождения, притом очень непростой [шестидесятилетие. – Авт.]. Прими мои самые теплые поздравления, если, конечно, считаешь, что дни рождения и юбилейные даты стоят того, чтобы с ними поздравлять. А любить друг друга, вспоминать и думать друг о друге в определенный день года, по-моему, вообще нонсенс. Ты знаешь, я тебя люблю и частенько думаю о тебе. Думаю то по-доброму, то сердито, в зависимости от настроения. Вдобавок я немножко побаиваюсь тебя, так как мне кажется, я каким-то образом тебя обманул. Пожалуй, я утратил пылкий розовый идеализм, за который ты по-прежнему цепляешься. Собственно говоря, мне нечего сказать в оправдание, да я и не знаю в общем-то, как это произошло, но, думая о тебе, я чуть-чуть стыжусь. Ты спрашивала, не хочу ли я поставить в Драмстудии “Джека и актеров”. Думаю, я не гожусь, но ведь есть и другие пьесы, не только “Актеры” Вернлунда. Возможно, в мае я буду более-менее свободен и смогу заняться постановкой для студии, но твердо обещать пока не могу. Обстановка неопределенная и переменчивая, “Свенск фильминдустри” колеблется. Однако на сегодняшний день как будто бы возможно, что в мае я освобожусь. И тогда, дорогая Брита, с большим удовольствием поставлю что-нибудь в студии. Преданный тебе Ингмар.

Но в Драмстудии Бергман больше ничего не поставил. “Со временем мы стали чужими. Работы Ингмара в кино уводят мир на ложный путь”, – пишет Брита фон Хорн в своих мемуарах, опубликованных в 1965 году, спустя два года после премьеры мрачных “Молчания” и “Причастия”. Возможно, когда писала эти фразы, она имела в виду темы упомянутых фильмов – сексуальную фрустрацию и религиозные раздумья.

В примирительном письме к фон Хорн Ингмар Бергман говорил о своем одиночестве. Поводом послужило не только огромное количество работы в театре. Перед отъездом в Хельсингборг Эльса Фишер-Бергман успела собрать чемоданы, привести в порядок квартиру в Абрахамсберге и неожиданно слегла, причем с высокой температурой. “Сегодня позвонила Эйвор Фишер и сказала, что у Эльсы суставный ревматизм. Крайне неприятно во многих отношениях, поскорей бы все прошло. Лене сегодня исполняется полгодика. Благослови Господь ребенка и родителей”, – записала Карин Бергман, а на следующий день стало ясно, что невестку необходимо госпитализировать. Жар не спадал, Карин Бергман встревожилась не на шутку: “Очень страшно за Эльсу, сегодня у нее опять температура 40°. Я навестила ее в больнице “Сёдершюкхус”, и меня поразило ее усталое бледное личико. Господи, сохрани нам и Ингмару малышку Эльсу! Она очень-очень нам нужна”.

В конце июля Ингмар Бергман на несколько дней приехал в Стокгольм. Поселился с друзьями-артистами в квартире недалеко от родителей, чтобы отдохнуть перед началом новой работы в качестве руководителя Хельсингборгского театра. “Я понимаю, болезнь Эльсы гнетет его больше, чем я думала, но он опасается говорить об Эльсе и Лене – боится, в глубине души боится потерять их обеих”.

Итак, когда Бергман приехал в Хельсингборг принимать театр, с ним не было ни жены, ни дочки, которая тоже захворала. Эльсу Фишер-Бергман поместили в частный санаторий поблизости от Альвесты, и на оплату его ушло все его месячное жалованье. Дочка лежала в детской больнице Сакса в Стокгольме. Финансовую ситуацию спасла подработка в “Свенск фильминдустри”.

Летом состояние Эльсы Фишер-Бергман ухудшилось. У нее возник отек легких. Свекровь опасалась, что болезнь может стать дурным предзнаменованием, “странным предчувствием чего-то еще более тяжкого, что может случиться”.

Второго октября 1944 года в восьми городах состоялась премьера “Травли”; в Стокгольме фильм показали в кинотеатре “Красная мельница”. Картина стала огромным успехом и безусловным прорывом Бергмана. Карин Бергман записала в дневнике:

День окрашен премьерой фильма Ингмара “Травля”. Мы с Нитти посмотрели его нынче вечером, и, признаться, я покорена. Я ждала этого фильма со страхом и сомнениями, не знаю, что скажут критики, но для меня он стал потрясением. И я уверена: молодой человек может сочинить и создать такое, только если имеет чистый взгляд на вещи и обладает идеалами. […] Для Ингмара это опять блестящий успех. Газеты сегодня полны похвал. И на сей раз он вправду их достоин. Боже сохрани его душу во всей этой кутерьме! […] Нынче вечером снова ходила с Эриком смотреть Ингмаров фильм, который вызвал столько шума и споров. Эрику он понравился, и сегодня мы говорили с Ингмаром, возможно, в субботу он зайдет домой.

Весной 1945 года становилось все заметнее, что Ингмар Бергман отдаляется от жены. И дело тут не только в географическом расстоянии. Карин Бергман угадывала подступающую катастрофу и сочувствовала невестке: “Думаю о милой Эльсе с нежностью и печалью. Ей сейчас так нужна любовь. А Ингмар?!” Однажды вечером Эльса Фишер-Бергман ужинала в пасторском доме, она выписалась из больницы, но еще не вполне оправилась, говорили они о браке, которому, по всей видимости, не дано уцелеть. “Ах, только бы Ингмар не причинил ей зла, не оскорбил ее”, – писала Карин Бергман. Позднее, в разговоре с ним по телефону, когда Ингмар сообщил, что театр получает теперь государственные ассигнования и что он и труппа празднуют успехи, она не могла вполне разделить его радостный настрой. “На письма он не отвечает, по телефону связаться невозможно. […] Ах, если б Ингмар мог стать другим и сохранить Эльсу и Лену!” Невестка, отмечала Карин, трогательно любила Ингмара и храбро молчала. А Лена, ковылявшая по квартире отцовых родителей, когда гостила у них, “милая и безмятежная, даже не догадывалась о тысячах конфликтов, в которые уже вовлечена”.

Эльса Фишер-Бергман была глубоко опечалена. Та жизнь с мужем, какую она себе представляла, мало-помалу разбилась вдребезги. А ведь совсем недавно она радовалась переезду в Хельсингборг и продолжению совместной работы – подбору актеров, распределению ролей, обсуждению репертуара и самому дерзкому, а именно постановке новогоднего ревю, где они оба смогут показать, что способны создавать новые скетчи и танцы.

Смертельный удар нанесла преемница на посту театрального хореографа, которую она сама порекомендовала мужу. Ее давняя однокашница, Эллен Лундстрём, а ныне Стрёмхольм, поскольку состояла в браке с Кристером Стрёмхольмом, человеком, о котором экс-подруга Бергмана Карин Ланнбю по-прежнему докладывала Главному штабу и который в это время работал в норвежском движении Сопротивления, был так называемым связником в Стокгольме, а согласно донесениям общался и с нацистами, и с коммунистами и находился под надзором полиции.

Не имея рядом семьи, Ингмар Бергман втянулся в беспорядочные сексуальные контакты, царившие в Хельсингборгском театре. Труппу обуяла похоть, то и дело вспыхивали сцены ревности. “Конечно, театр был нашим домом, но в остальном мы находились в замешательстве и жаждали общения”, – пишет он в “Волшебном фонаре”. В одном из радиоинтервью 1985 года он вспоминал: “Разумеется, были и драмы, и страсти, и любовные истории – разного толка, – насколько мы успевали. Чудесное время”. И в центре – Эллен Стрёмхольм, которую он изображает как “притягательно красивую девушку с эротической аурой, одаренную, оригинальную и темпераментную”.

Родилась она в 1919 году в Гётеборге, звалась тогда Эллен Холлендер и росла в Вермланде у матери и отчима; ее биологический отец, коммерсант Гуннар Холлендер, даже не упоминался по имени. Уже в шестнадцать лет она решила стать театральным режиссером. Мать, однако, предложила ей приобрести профессию балетного педагога, и в 19371939 годах она училась в Дрездене танцу и хореографии.

Ингмар Бергман познакомился с ней еще в театре “Сказка” в Общественном доме, но влюбился только в Хельсингборге. На одной из вечеринок в “Гранд-отеле” он увидел, как Эллен Стрёмхольм отплясывает на столе канкан, – и попался.

Как я упоминал, она была замужем. Но это не имело ни малейшего значения. Почти сразу же она стала новой женщиной Ингмара Бергмана.

“Новая женщина”

Пожалуй, ей следовало понять, ведь знаки-то были вполне отчетливые. Во время болезни Эльса Фишер-Бергман каждый день писала мужу, но он никогда не отвечал. Позднее, в феврале 1945-го, когда она поправилась, Ингмар Бергман не захотел, чтобы она и дочь переехали в Хельсингборг. Лучше им пожить у Эльсиной матери, у Эйвор. Конечно, ей это показалось немного странным, но она все равно ни о чем не подозревала, во всяком случае ни о чем такого масштаба. Только когда Бергман сам признался в неверности и попросил развода, до нее дошел размах обмана – он тайком изменял ей и теперь собирался жить с подругой, которую она сама же и порекомендовала себе на замену, точно так же как несколько лет назад она сменила Карин Ланнбю и стала возлюбленной Бергмана.

Я отметил, как лицо Эльсы застыло от боли. Она сидела на кухне за столом, щеки болезненно-красные, детский рот крепко сжат. Потом она совершенно спокойно сказала: теперь тебе придется платить содержание, у тебя есть на это средства, бедняга? Я с горечью ответил: раз я мог платить восемьсот крон в месяц за твой паршивый частный санаторий, то и на содержание наскребу. Не беспокойся, —

пишет он в “Волшебном фонаре”.

В дневниковой записи от 9 февраля Карин Бергман отметила, что ее опасения подтвердились, что ее мысли насчет брака сына были вполне обоснованны. Ингмар от случая к случаю заходил в пасторский дом на Стургатан, и они подолгу разговаривали. Из-за военного времени в столице соблюдали затемнение.

Ингмар пришел в десять, и мы с ним проговорили до двенадцати. Сегодня в городе кромешная тьма, и как никогда чувствуешь, что сейчас мировая война и ночь на земле.

Безжалостное сообщение Ингмара Бергмана вдребезги разбило существование Эльсы Фишер-Бергман. Жизнь жестоко обошлась с ней и ее дочерью. Размышляя, почему так вышло, она думала, что они с Ингмаром были, наверно, слишком счастливы – или воображали, что слишком счастливы. Может быть, их существование казалось ему чересчур идиллическим? Может быть, ребячливость их надежд не выдержала проверки реальностью? Ингмар Бергман упорно держался за своих игрушечных медведей, и, может быть, эти мягкие игрушки, как и чтение вслух “Винни-Пуха” в абрахамсбергской квартире, символизировали трудность разрыва с идиллией детства, неспособность решительно шагнуть во взрослую жизнь, требующую полной ответственности. Размышляла Эльса Фишер-Бергман и о том, что, возможно, все обстоит куда проще: ее мужу пора было сменить весьма стыдливую и невинную жену с мальчишеским телом на более женственную и сексуальную женщину. Да, она вправду так думала.

И наоборот, ведь можно бы добавить: разрыв с Карин Ланнбю подстегивало стремление уйти от эротико-невротического и несколько опасного существа к скромной и милой женщине отчасти даже материнского типа, то бишь к ней. Складывается впечатление, что бергмановский выбор женщин руководствовался именно этим – он менял партнерш на диаметрально противоположных. Едва успев жениться и стать отцом, он начал искать новую женщину, которую через несколько лет поменял согласно той же модели. Дочь Лена уже взрослой так комментировала бергмановские романы: “Папа всю жизнь ищет собственную мать”.

В “Волшебном фонаре” он пытался сам поставить себе диагноз:

Я не знаю того человека, каким был сорок лет назад. Неприятные ощущения так глубоки, а механизмы вытеснения действовали так эффективно, что я с трудом вызываю этот образ. Фотографии в данном случае мало чего стоят. Они показывают только маскарад, укоренившийся маскарад. Если я думал, что на меня напали, то отбивался как испуганная собака. Никому не доверял, никого не любил, ни по ком не тосковал. Был одержим сексуальностью, вынуждавшей меня к постоянным изменам и непроизвольным поступкам, все время терзался желаниями, страхом, тоской и угрызениями совести. То есть был одинок и разъярен. Работа в театре немного смягчала напряжение, которое отпускало лишь в краткие мгновения пьяного дурмана или оргазма.

Жестоко откровенное признание, разоблачающее молодого человека, которому, собственно, не мешало бы воздержаться от романов с женщинами, пока он не пройдет серьезное лечение.

В конце мая, без малого через месяц после капитуляции Германии, Ингмар Бергман позвонил матери и сообщил, что они с Эльсой твердо решили развестись. К этому известию в семье отнеслись отрицательно, и некоторое время пастор отказывался принимать сына. Похоже, Ингмар Бергман встречался с матерью, только когда пастора не было дома:

Семейное счастье, по всей видимости, не для нас. Ах, малютка Лена! […] Ингмар заходил ко мне ненадолго сегодня вечером. Сердце разрывается при мысли, как он выглядит. “Точь-в-точь узник Грини [нацистский лагерь для перемещенных лиц под Осло. – Авт.], только что вышедший на свободу”, – говорит Даг. Тощий, заросший щетиной, с горящими глазами, снедаемый мучительной тревогой. Куда это приведет? Бедные дети! Обладать искрой гения и одновременно так тяжко за нее расплачиваться. Ужасно, что нельзя распахнуть двери дома и помочь ему привести все в порядок. Но в нынешней ситуации это невозможно, из-за Эрика.

Официальный бракоразводный процесс начался с подачи заявления о раздельном проживании, которое хельсингборгский городской суд назначил на 4 декабря 1945 года. Юридически развод был окончательно оформлен лишь в 1947 году. Ингмара Бергмана суд обязал ежемесячно выплачивать 200 крон дочери Лене, впредь до ее девятнадцатилетия.

Итак, когда он познакомился со своей новой женщиной, она состояла в браке с Кристером Стрёмхольмом. По словам Бергмана, Эллен сразу же забеременела. Эва Юсефина родилась 5 сентября 1945 года. Но кто ее отец? Ни муниципальные, ни церковные документы не дают однозначного ответа.

Эллен Холлендер и Кристер Стрёмхольм поженились 9 сентября 1944 года в Карлстаде. Согласно информации из разыскного полицейского архива, они планировали поселиться в Хельсингборге, где Эллен работала в городском театре под началом Ингмара Бергмана. На одном из допросов Кристер Стрёмхольм сказал, что изучал живопись у профессора Отте Шёльда и Исаака Грюневальда в Академии художеств, а затем зарабатывал на жизнь как художник. В начале 1945-го он начал издавать журнал “Шведский балет”, где сотрудничали его жена и Эльса Фишер-Бергман.

По словам Ингмара Бергмана, он и Эллен Стрёмхольм вступили в близкие отношения сразу после того, как она 9 сентября 1944 года вышла замуж, и в результате она “немедля” забеременела. То есть, учитывая время рождения дочери, произошло это в конце года.

Шестого сентября 1945-го, на следующий же день после родов, Эллен Стрёмхольм подала заявление о расторжении брака. Официальным поводом послужило то, что ее муж, впоследствии всемирно известный фотограф, разрушил брак прелюбодеянием, как говорили в ту пору. Редактор (так его официально называли, поскольку он издавал “Шведский балет”) Стрёмхольм ранее имел интимные отношения с двумя другими женщинами и с одной поддерживал их по-прежнему, что и признал в ходе слушаний в стокгольмском городском суде.

По метрическому свидетельству, выданному хельсингборгским приходом Марии и приложенному Эллен Стрёмхольм к судебному иску, у них был общий, но некрещеный ребенок, девочка, родившаяся 5 сентября, и суд записал: “…как бесспорно отмечено, никто из супругов ранее в разводе не был, и в браке они не имели других детей, кроме означенного в вышеупомянутом метрическом свидетельстве”. В книге записи рождений и крестин Стрёмхольм значился как отец Эвы, а ноябрьская выписка из книги регистрации браков указывает, что имеется “живой ребенок (общий для супругов)” моложе пятнадцати лет.

Поскольку, когда родилась Эва, Кристер Стрёмхольм еще состоял в браке с Эллен, его автоматически зарегистрировали как отца девочки. После рождения ребенка Эллен могла ходатайствовать о разводе, не рискуя, что закон сочтет Эву внебрачным ребенком, тем самым она обеспечила ей право рождения, а также устранила риск, что девочку будут называть “безотцовщиной” или “приблудной”.

Такая игра продолжалась весьма долго. Через семь лет после рождения Эвы викарий Бенгт Ольберг из прихода Эргрюте вновь подтвердил, что Эва Стрёмхольм “дочь ред. Туре Кристера Стрёмхольма”. В 1951 году Ингмар Бергман ходатайствовал о ее удочерении, и в 1956-м его ходатайство было официально удовлетворено.

Как же Карин Бергман отнеслась к тому, что ее сын второй раз стал отцом, да еще и вне брака? В дневнике нет даже намека, что она вообще знала об этом. В тот день, когда родилась Эва, она записала, что муж напомнил ей, что ровно шесть лет назад их младший сын в гневе ушел из дома. Матери казалось, сын очень отдалился и не желал говорить о своей внутренней жизни, по крайней мере с родителями. Во время короткого визита в Стокгольм в январе 1946 года он держался странно и выказал крайнюю бесцеремонность. “Он не отдает себе в этом отчета, просто гнет свою линию. Сумеет ли какая-нибудь женщина долго его выносить?” Возвращаясь в Хельсингборг, он забрал с собой всю напряженность, и Карин могла перевести дух: “Он уехал, и все успокаивается. Уму непостижимо, что это тот самый тихий приветливый ребенок, каким я помню его в детстве”. Родительская неспособность осознать и принять, что ребенок вырос и живет собственной жизнью, не спрашивая у родителей ни разрешения, ни совета. А может, просто естественная грусть, печаль по утраченному.

Но ни слова о том, что сын опять стал отцом.

Эллен появилась в дневнике Карин Бергман лишь в начале февраля 1946 года, когда она узнала от Эльсы Фишер-Бергман о случившемся:

Пока что, как обычно, знаю об этом я одна. Но ужасно хочу рассказать обо всем Эрику. Я, конечно, знала, что Ингмар очень отдалился от нас, но даже не предполагала, что настолько. […] Скоро я не выдержу! […] Мы с Эриком встали спозаранку, чтобы встретить Ингмара. Жаркий камин и чай в салоне и огромная тишина воскресного утра. Откровенный разговор с Ингмаром. Мы сказали ему, что в курсе его обстоятельств. Пытались говорить и действовать справедливо по отношению к нему. Может, пойдет ему на пользу, по крайней мере в будущем.

Но спустя несколько дней, разговаривая с Ингмаром по телефону, она почувствовала в его голосе жесткие и холодные нотки, хотя он старался быть дружелюбным.

“Новая женщина”, как видно, человек весьма жесткий. Боюсь встречаться с нею, но одновременно чувствую, что должна.

Четвертой постановкой Ингмара Бергмана в Хельсингборгском городском театре стало новогоднее ревю “Крискрас-филибом”, с балетными номерами в хореографии Эллен Лундстрём (после развода она опять взяла эту фамилию). Наверно, экс-жене Эльсе Фишер-Бергман было очень обидно, она ведь мечтала поставить вместе с Ингмаром именно новогоднее ревю.

По замыслу Бергмана, наряду со всем прочим театр должен предложить зрителям смех, шутки, дружелюбие и юмор; теперь это “важнее, чем когда-либо”, писал он осенью 1945 года в своего рода программном заявлении.

Бесспорно, куда более приятная задача – привести людей в легкое настроение, сделать их по-настоящему веселыми, а не грустными и задумчивыми. […] Коль скоро театр стремится истребить печаль, уныние и иную подавленность, хотя бы на несколько коротких вечерних часов, то мы с удовольствием присоединяемся.

Наверно, стоит вспомнить эти строки, учитывая позднейшую – прижизненную и посмертную – бергмановскую репутацию как режиссера-зануды, закосневшего в религиозных и экзистенциальных раздумьях.

Легкую сторону своей личности он явно показывал родителям крайне редко. Однако нет никакой уверенности, что они бы оценили ее по достоинству. Когда состоялась премьера его второго фильма, “Кризис”, где он дебютировал и как режиссер, Эрик, Карин и Маргарета пошли посмотреть картину. Фильм основан на пьесе “Самка” датчанина Лека Фишера, которую Бергман именует умелым публичным развратом – за красивой, но наивной приемной дочерью учительницы музыки из маленького городишки ухаживает любовник ее биологической матери. Поскольку же он брался за “любое дерьмо”, лишь бы сделать фильм, то не колебался ни секунды. Экранизировал бы и телефонный справочник, если б кто попросил.

Поэтому рецензии “Дагенс нюхетер” и “Свенска дагбладет”, вероятно, стали для него сюрпризом. Они оказались лирическими.

Мне кажется, Ингмар Бергман здесь – ответ на молитвы, если не сказать на с годами все более назойливое нытье по поводу шведской кинематографии. Ведь ей необходимы личности, которые держат произведение в кулаке, так все твердили; нам пора отказаться от штамповки примитива с кучей поваров, косящихся на публику. […] “Кризис”, вне всякого сомнения, самый большой, самый дерзкий и самый осознанный шаг из утиного пруда, каким так долго было шведское кино”, —

писала Барбру Альвинг в “Дагенс нюхетер”.

Некто У. См. в “Свенска дагбладет” отмечал:

“Кризис” Ингмара Бергмана – дерзко реалистичный, разумно анализирующий, яркий и увлекательный рассказ о совершенно будничных вещах. […] Незатейливая драма передана в головокружительном темпе и с массой деталей, создающих настроение. Фильм включает сцены, которые, можно прямо сказать, не уступают высоким достижениям, какие нам доводилось видеть на киноэкране. […] Режиссерский выбор актеров по-своему вызывает неменьшее восхищение, чем сама актерская работа. […] Иными словами, “Кризис” – это событие. За такие фильмы хочется сказать спасибо. Особенно когда их делают не где-нибудь, а в Швеции.

Георг Свенссон в “Бонньерс литтерера магасин” присоединился к критическому отзыву самого Бергмана:

Нижеподписавшийся со своей стороны должен сказать, что редко видел фильм более неудачный, лживый и скучный. […] В бергмановской фантазии сквозит что-то необузданное, нервно несдержанное, вызывающее тревожное впечатление. Он бросается от одной крайности к другой и, похоже, совершенно не способен поддерживать нормальное психическое состояние.

Уже второй раз собственная семья Бергмана посмотрела его работу для экрана. Что же думала Карин Бергман по поводу режиссерского дебюта сына?

Ему, конечно, есть что сказать, и в общем там столько от него самого, что порой становится больно. Больше всего меня тронула Дагни Линд в роли матери. […] Сегодняшние газеты полны хвалебных слов о фильме Ингмара. Однако есть и такие, что задают вопросы и критикуют, но все согласны, что фильм отмечен гениальностью и новизной. Оправдает ли он все эти ожидания? Создаст ли в жизни что-то по-настоящему значительное?

Стина Бергман, начальница сценарного отдела “Свенск фильминдустри”, на следующий день после премьеры позвонила в пасторский дом и сказала Карин, что, как ей кажется, Ингмар, ее подопечный, прямо-таки пугающе похож на ее мужа, давным-давно покойного Яльмара Бергмана.

В Хельсингборге у Ингмара Бергмана была квартира, но жил он там редко. Большей частью они с Эллен обретались в ее квартирке “наискосок через улицу, с уборной во дворе”, и питались готовой едой, купленной в бакалейном магазине, рассказывал он в радиоинтервью 1985 года.

Карин Бергман довольно долго старалась разобраться, что могут означать для сына отношения с Эллен Лундстрём. Надеялась, что это по-настоящему всерьез и “сохранится всю жизнь”. Но фотографию Эвы она впервые увидела лишь в начале апреля, когда Ингмар приехал в Стокгольм. Карин Бергман разрывалась между лояльностью к бывшей жене сына, Эльсе Фишер-Бергман, которой очень сочувствовала, и сознанием, что так или иначе ей не миновать встречи с “новой женщиной”, как она окрестила Эллен Лундстрём. Даже в дневнике, видимо, еще не могла называть ее по имени.

В начале июня 1946 года Карин Бергман поехала в Хельсингборг повидать сына и свою будущую невестку номер два. Она тогда гостила в Сконе у друзей и проснулась ни свет ни заря, в нервном напряжении перед встречей. Ингмар Бергман встретил мать на автобусной остановке. Он явно был рад и сердечно улыбался, шагая с нею на квартиру, где вместе с дочерью Эвой ждала Эллен, опять беременная. Малышка Эва, которой сравнялось уже девять месяцев, произвела на Карин Бергман до боли глубокое впечатление. “Большие, бездонные, печальные глаза, неотрывно следящие за мной”, – записала она вечером в дневнике.

Ингмар Бергман показал матери театр, да и в целом день прошел благополучно: “Во всех наших разговорах царило полное взаимопонимание”. Когда сын по работе уехал в Стокгольм, она осталась у Эллен Лундстрём, и они имели возможность поговорить “по душам”. Карин Бергман сделала большой шаг в знакомстве с будущей женой сына, хотя, по обыкновению, колебалась между крайностями. С большим удовольствием она отметила, что в Эллен чувствуются “надежность и честность”, хотя вместе с тем и некая отчужденность. Однако надеялась, что сын наконец-то встретил человека, который сумеет его вытерпеть.

Если первую жену Ингмар Бергман письмами не радовал, то с Эллен переписку возобновил. Они писали друг другу почти каждый день. Тон посланий бодрый, скорее товарищеский, чем чувственно-тоскующий, а начинались они обычно фразами вроде “Привет, милая старушка” и “Послушай-ка, дядюшка!”, но порой закрадывалось и “Любовь моя!!”.

Новая семейная жизнь Ингмару Бергману как будто бы нравилась. Осенью предстояла работа в Гётеборгском городском театре, и они переехали туда. Другу Херберту Гревениусу он писал:

Сегодня я дома в Гётеборге, отдыхаю. Как замечательно.

Эллен очень мила со мной, все понимает, и нам бесконечно хорошо вместе. Купили пластинку со скрипичным концертом Моцарта, очень красивая музыка. Спим, едим, читаем, разговариваем и слушаем музыку.

В остальном он большей частью был в разъездах. Его творческая энергия совершенно невероятна, темп работы необычайно высок. Он писал пьесы для сцены и для радио, режиссировал свои и чужие пьесы в театрах Хельсингборга, Гётеборга и Мальмё, снимал фильмы и писал сценарии с такой быстротой, которая невольно приводит на ум 10-е годы и огромную продуктивность режиссера Георга ав Клеркера.

Сидя дома, Эллен тосковала по мужу и мечтала, чтобы настал день, когда у него “в голове не будет 80 пьес и 161 фильма”.

Вот несколько примеров их переписки, заимствованные из книги Микаеля Тимма “Страсть и демоны”.

Ингмар к Эллен:

Не знаю, от чего это зависит – от желез внутренней секреции или от чего-то еще, но я постоянно думаю о тебе, и, во всяком случае, будет чертовски приятно увидеть тебя завтра. Да, это письмо, как я понимаю, приедет одновременно со мной самим, так что удовольствие будет двойное – для меня. Кстати, я обещал написать для тебя небольшую вещицу и сдержу обещание, не нарушу его, ведь иначе ты станешь смотреть на меня весьма скептически и думать: этот малый – варвар из мелких контрабандистов, надо его остерегаться. Наверно, ты все же так думаешь, но хотя бы не по моей вине. Из женщин, каких я когда-либо встречал, ты наименее взбалмошная и не дашь себя одурачить моим шутовством (жаль, но и хорошо). Наверно, я все же тебе нравлюсь. Я – Каспер, ужасный чертик из китайских шкатулок, вот так.

Эллен Ингмару:

Каждый день пишу тебе. И ты это знаешь. А что ты соизволил поселиться там, где не растет ни травинки и почта работает лишь спорадически, то я тут ни при чем. Возьми и выйди вон (просто рифмы ради). Когда вернешься домой, я объятиями выжму из тебя Ингмара. И даже больше.

Эллен Ингмару:

Хочу только пожелать тебе доброй ночи – но для тебя, наверно, получится доброе утро. Завтра утром шофер опустит письмо на вокзале. Мы весь день пробыли у Аниты (Моппа в отъезде), и Эва была в восторге, что может посмотреть на других детишек. Эта благовоспитанная юная дама очень хорошо знает, как надо себя вести! Впрочем, ее папа тоже весьма учтивый господинчик, увлеченный добрыми постановками. Только ее противная мамаша скачет в ресторане по столам и громко кричит после хорошего театрального выступления. Правда, сейчас она всего-навсего большая колода, чинно восседает на своей заднице и думает о любимом Ингмаре.

Ингмар к Эллен:

Наверно, естественно, что мы оба станем брать паузы, поступать иначе для таких людей, как мы, было бы странно. Но мне кажется, мы все больше прикипаем друг к другу. Пожалуй, даже в чертовски многих отношениях. Не знаю, но благоприятное положение, в каком я нахожусь сейчас, скорей всего, не будет длиться вечно, аминь. И тогда, верно, придется нелегко. Но я на тебя надеюсь. А раньше никогда ни одному человеку в глубине души не доверял.

Дрались ли они? Бергмановский рассказ, где речь идет о ссоре с рукоприкладством между Каспером (его альтер эго) и Каспериной, намекает, что однажды они сцепились не на шутку. И одно из писем Эллен Ингмару как будто бы подтверждает, что им случалось колотить друг друга, хотя, пожалуй, и не слишком всерьез:

Ты лапочка, а я заслужила взбучку. И ты мне ее устроишь, когда родится Константин [так они называли ребенка, которого она тогда ждала. – Авт.]. Давно ты меня не бил. Теперь можно подраться здесь, на чердаке, и попробовать скинуть друг друга вниз. Когда как следует разозлимся, покраснеем-позеленеем. Победа будет за мной! Но я не хочу. Я хочу обнять тебя и сказать, как сильно тебя люблю… Вообще-то!

В канун осеннего сезона 1946 года Ингмару Бергману предложили поработать режиссером в городском театре Гётеборга. В псевдоинтервью с самим собой, помещенном в программке его последней хельсингборгской постановки, премьеры “Реквиема” Бьёрна-Эрика Хёйера, он говорил, как доволен всем – хельсингборгцами, театром, даже руководством, – и спрашивал себя, что было для него самым приятным переживанием.

Минуты перед премьерой “Макбета”. Все собрались в моем кабинете, уже после второго звонка, в гриме и в костюмах. Немного поговорили о пьесе и почему играем ее. Такой атмосферы не было ни до, ни после. Внезапное глубокое единодушие перед задачей, без личных оттенков. Мы все были очень растроганы и первый акт сыграли из рук вон плохо. Так-то случается. Но было приятно.

Не удивительно, что в “прощальном интервью” Ингмар Бергман упомянул именно “Макбета”. Эта драма занимала в его репертуаре особенное место, и он поставит ее целых три раза. Первую постановку он осуществил еще в 1940-м, всего за несколько дней до немецкой оккупации Дании и Норвегии, она стала тогда аллегорией положения в мире. Позднее, когда Бергман поставил “Макбета” в Хельсингборге, шекспировская пьеса стала в его руках отчетливо “антинацистской драмой, яростным сведением счетов с убийцей и военным преступником”. Наивно-доверчивое отношение к нацизму, казалось, сменилось трезвым анализом. Поэтому весьма странно, что в 1942 году он написал текст к своего рода народной пьесе под названием “Опера”, содержавший резко антисемитский пассаж:

  • Жил да был там жид-подлюка,
  • Продавал красивых девок,
  • А какого черта?
  • Продавал жидовок
  • Водка, водочка, водяра,
  • Продавал жидовок!!

Двадцатичетырехлетний тогда Бергман использовал эти формулировки, вероятно, как невинно-шутливый штрих в своей гротескной сказке о пьянчуге Водяном. Однако текст получился совершенно в духе нацистов – об алчных и грязных жидах, которых сгоняли в кучу и увозили на истребление. Текст никогда не публиковался.

Заключительным аккордом в автоинтервью из программки к “Реквиему” стал ответ на вопрос, что запомнилось ему как второе по счету печальное воспоминание (на вопрос, что было самым печальным, он не ответил):

Начать как фанатик и закончить как соглашатель. Начать в кипении и закончить с прохладцем. Чувствовать, как добрая сконская диета слоями откладывается в твоей собственной бунтарской натуре. Что ты вполне доволен чем угодно. А если говоришь об этом, то видишь, что люди думают, будто ты корчишь из себя скромника и козыряешь деликатностью.

Ингмар Бергман, без сомнения, покончил с Хельсингборгом и ждал новых задач в другом городе.

Если городской театр в Хельсингборге был блохастой крысиной норой, то Гётеборг мог щегольнуть почти заново отстроенным театром на площади Ётаплатс, в южном конце фешенебельной Кунгспортсавеню, хорошо оснащенным технически и отделанным в элегантном архитектурном стиле 1930-х годов. Благодаря режиссерам Перу Линдбергу, брату Стины Бергман, и Кнуту Стрёму, принято считать, что современный театр начался в Швеции именно там. В годы Второй мировой войны этот театр под руководством Турстена Хаммарена прославился своим явно и дерзко злободневным политическим репертуаром. В 1920-е годы Хаммарен несколько лет возглавлял Хельсингборгский театр, и именно он нанял теперь Бергмана, как обычно, по рекомендации театрального критика и бергмановского почитателя Херберта Гревениуса.

Эллен Лундстрём и Ингмар Бергман поселились в квартире неподалеку от театра и могли пешком ходить на работу и с работы по обсаженным деревьями улицам и через тенистый парк. Отсюда Эллен Лундстрём в августе, на девятом месяце беременности, написала письмо своей будущей свекрови:

Дорогая тетя Карин! Большое спасибо за дружеское письмо. Ингмар, конечно, вкалывает вовсю, чтобы закончить фильм на следующей неделе. То есть 22 августа. Я только что говорила с ним по телефону. Завтра он тоже весь день будет занят. А вообще проводил субботы и воскресенья здесь. Как вы, наверно, читали в газетах, тетя Карин, он собирается поставить в Мальмё “Ракель и сторож кинотеатра”. Он очень этому радуется и начнет репетиции в пятницу на следующей неделе. На 15 сентября назначена премьера, а затем у него останется всего 14 дней на отдых, прежде чем он приступит к репетициям в Гётеборге. Главное, чтобы он отдохнул как следует!! Ему это необходимо. Хотя в этом году он совсем не такой, как прошлым летом. Съемки фильма и все с ними связанное на сей раз прошли гораздо ловчее. Ребенок пока что родиться не соизволил; и если до завтрашнего утра ничего не произойдет, я поеду в Карлстад. Ужасно действует на нервы – день за днем торчать здесь, где словом перемолвиться не с кем, кроме нашей сконской прислуги Юханссон. Вдобавок Эва уже больше месяца не со мной, и это чувствуется. Поскольку Ингмару сейчас сложно отлучиться и, как мне кажется, частые поездки его утомляют, мне, наверно, лучше уехать, куда-нибудь подальше, чтобы он не чувствовал себя “обязанным” спешно садиться на поезд. Пусть спокойно занимается в Мальмё своей пьесой. На случай, если он вам понадобится, тетя Карин, он живет в гостинице “Крамер”. В смысле до 23-го. Позднее он, наверно, числа 15 сентября приедет в Даларну и останется на 14 дней. Надеюсь, он тогда забросит бумагу и перо и всю писанину и просто отдохнет и побездельничает. Еще нам интересно, кто все-таки родится – мальчик или девочка, но, как видно, придется гадать еще некоторое время. Надеюсь, у вас, тетя Карин, все хорошо и за лето вы набрались свежих сил.

С сердечным приветом, преданная вам Эллен.

Письмо на удивление сердечное и трогательно-наивное.

Карин Бергман, должно быть, хорошо скрывала свои подлинные чувства насчет отношениий Эллен Лундстрём и Ингмара Бергмана. Лундстрём крайне мало думала о самой себе, сосредоточивая свои заботы на муже, который работал не жалея сил; несмотря на большой живот, она словно бы прекрасно справлялась со всеми делами, и беременность словно бы не требовала никакого особого внимания. Хотя, вполне возможно, она писала так именно в письме к Карин Бергман, чтобы представить себя этаким идеалом и тем самым завоевать симпатию суровой пасторши, показать себя достойной ее одобрения. Наверно, она заметила, что за прохладной вежливостью Карин Бергман таится сильная неприязнь. И в таком случае действовала правильно.

Через три месяца после первой встречи с Эллен в Хельсингборге Карин Бергман стала бабушкой в третий раз, и не сказать, чтобы ликовала по этому поводу.

Подумать, как было бы замечательно, если б все шло как следует. Ведь есть Эльса и Лена. А сам Ингмар толком ничего не сделал для двух других детей и не стал им по-настоящему отцом. Господи, защити эту новую маленькую жизнь! Его, наверно, назовут Яном. […] Только что написала Эльсе, рассказала ей обо всем. Ах, если бы матерью этого мальчугана была она!

Карин написала и матери младенца, “настолько тепло, насколько возможно, чтобы не сфальшивить”.

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

Те самые «Девять с половиной недель»!Культовый роман о любви, наваждении, порочной страсти и подчине...
Результаты, которые ты получаешь, напрямую зависят от твоей способности расставлять приоритеты и раб...
Посадить виноград – полдела. Чтобы через несколько лет он не превратился в заросли и давал стабильны...
Книга известного копателя Петербурга написана по материалам многолетних археологических исследований...
С каждым годом популярность разведения грибов, как бизнеса, растет все больше и больше. Но даже не в...
Харриет Перселл с детства мечтает о любви, страсти и о жизни, полной приключений. Ради этого она ухо...