Ингмар Бергман. Жизнь, любовь и измены Шёберг Томас
Thomas Sjberg
Ingmar Bergman
– en berttelse
om krlek,
sex och svek
Хронология
1918 Рождение Ингмара Бергмана.
1940 Помолвка с Марианной фон Шанц. Начало связи с Карин Ланнбю. Расторжение помолвки с фон Шанц.
1942 Конец романа с Карин Ланнбю. Знакомство с Эльсой Фишер.
1943 Женитьба на Эльсе Фишер. Рождение дочери Лены.
1944 Встреча с Эллен Стрёмхольм (урожд. Лундстрём).
1945 Рождение дочери Эвы.
1946 Рождение сына Яна.
1947 Развод с Эльсой Фишер-Бергман. Женитьба на Эллен Лундстрём.
1948 Рождение близнецов Матса и Анны.
1949 Начало связи с замужней Гюн Грут (урожд. Хагберг), отъезд с нею в Париж.
1951 Рождение сына Лилль-Ингмара.
1952 Развод с Эллен Бергман. Женитьба на Гюн Грут. Начало связи с Харриет Андерссон.
1955 Начало связи с Биби Андерссон.
1957 Начало связи с замужней Ингрид фон Розен (урожд. Карлебу). Знакомство с Кэби Ларетай.
1959 Развод с Гюн Бергман и женитьба на Кэби Ларетай. Рождение дочери Марии, которую он втайне имеет от Ингрид фон Розен.
1962 Рождение сына Даниеля.
1965 Начало связи с Лив Ульман.
1966 Рождение дочери Линн.
1969 Развод с Кэби Ларетай.
1971 Женитьба на Ингрид фон Розен.
1995 Смерть Ингрид Бергман.
2007 Смерть Ингмара Бергмана.
Предисловие. Дело И. Б
Как и многим другим, Бергман с его религиозными рефлексиями и меланхоличными фильмами долго представлялся мне непостижимым. Стареющий чудак с желудочными проблемами, в неизменном берете, потертой кожаной куртке и кроссовках. Добровольная изоляция на Форё. И покорность окружающих. Страх перед его властью. Нескрываемое восхищение избранного круга.
В 1993 году я написал о нем большую статью для журнала “Нёйесгайд”. Анонс на обложке: “Дело И. Б.” Заголовок внутри журнала: “Великая неприязнь – или просто шведская зависть?” Дальше вступление, резюме моей тогдашней задачи:
В большинстве кругов Ингмар Бергман слывет великим, и не просто великим – величайшим. В культуре он – божество, перед которым не только склоняют голову, но испытывают религиозное благоговение. Другие же категорически заявляют, что он эффективнейший тормоз нашей культурной жизни. Национальный монумент, который надо бы включить в планы сноса. После нескольких недель работы над этой статьей мы совершенно твердо знаем, по крайней мере, одно: свое мнение об Ингмаре Бергмане есть у всех, но лишь немногим хватает духу его высказать.
Вот я и решил найти побольше людей, которые рискнут открыто высказать свое мнение о старикане (тем летом ему исполнилось семьдесят пять). В качестве отправной точки для моей статьи вполне подошла книга, вернее, полемическая работа Бу Видерберга “Панорама шведского кино”. Опубликованная еще в 1962-м, она являла собой сведение счетов со шведской кинематографией и ее “прискорбной трусостью и инертностью”. Видербергу было тогда тридцать два года и, пожалуй, прочной опорой он еще не обзавелся. Конечно, снял с оператором Яном Труэллем короткометражку “Мальчик и дракон”, однако слава пришла к нему позднее, когда он один за другим выпустил культовые фильмы: “Детская коляска” (1963), “Вороний квартал” (1963), “Эльвира Мадиган” (1967), “Одален-31” (1969).
И все-таки Видерберг дерзнул ополчиться на своего всемирно известного коллегу, двенадцатью годами его старше, который, в частности, удостоился двух “Оскаров” и попал на обложку американского иллюстрированного журнала “Тайм”. Ведь именно по милости Бергмана окружающий мир смотрел на нас, шведов, как на сборище мрачных типов: “Он поощряет худшие мифы о нас, подчеркивает ложные представления, с которыми заграница рада не расставаться”. Видерберг надеялся, что Бергману надоест играть перед миром роль этакой сувенирной “даларнской лошадки”. По его вине молодые кинематографисты вообще не имели шансов, потому что международная известность обеспечила ему непререкаемо доминирующее положение. Бергман делал вертикальные фильмы (человек против Бога/дьявола), а не горизонтальные, то бишь более важные (человек против человека).
Швеция – одна из наименее религиозных стран мира, и все-таки И. Б. упорно снимает фильмы о людях, чья главная проблема – существует ли Бог или нет, вопрос, который в силу своей мнимой важности заслоняет все остальные вопросы, – писал Видерберг. – Но мне кажется, подобная приватная ностальгия, получи она возможность создать школу, крайне опасна для развития шведской кинематографии.
Я отправился на бергмановскую территорию, чтобы найти ответ на вопрос, по-прежнему ли Бергман, как тридцать лет назад утверждал Видерберг, был тормозом, барьером на пути молодого поколения кинематографистов и драматургов. Да, безусловно, многие, кого я интервьюировал, считали, что все обстоит именно так. А кое-кто высказывал суждения, встречающиеся, пожалуй, не на каждом шагу.
Сюзанна Остен, режиссер и руководитель театра “Молодая Клара”, сомневалась, может ли она сказать о Бергмане что-то важное. Но, судя по моим записям, так или иначе сказала вот что:
Я живу своей жизнью, без Бергмана, но подчас такой возможности нет. Говорить о нем рискованно, и я наверняка единственная, кому недостает ума промолчать. Вот когда он умрет, все захотят высказаться о нем. Сейчас-то опасаются. Никогда не слыхала ни о ком столько гадостей, сколько об Ингмаре Бергмане. У него огромная потребность держать все под контролем. Именно теперь Бергману возводят монумент, однако как театральный деятель он уже не слишком интересен, да и фильмы не снимает.
Затем Остен умолкла. Решила день-другой подумать, продолжать ли ей вообще разговор со мной о Бергмане. В следующий раз она захотела побольше узнать о проблематике и направленности моей статьи. К замыслу Остен отнеслась с симпатией, но тем не менее ответила отказом. Ей требовалось больше времени, а как раз его у нее тогда не было. Она пожелала мне удачи. Минуло два десятка лет, прежде чем мы встретились снова.
Режиссер Оке Сандгрен, снявший нашумевшие фильмы “Чудо в Вальбю” и “Выстрел из рогатки”, принадлежал в ту пору к новому поколению кинематографистов. Ингмара Бергмана он воспринимал спокойно:
В Швеции невозможно снимать кино, не выработав отношения к Ингмару Бергману. Памятуя о его огромной творческой продукции и множестве хороших фильмов, нельзя не спросить себя: как он этого достиг? Ведь тут все равно что создавать в Швеции новую марку автомобиля – ее непременно станут сравнивать с “вольво”. И коль скоро ступаешь на территорию Бергмана, надо быть готовым к сравнению. Становишься либо его учеником, как Челль Греде, либо его антагонистом, как Бу Видерберг. Фильмы Ингмара Бергмана строятся на скандинавской повествовательной традиции, суровости и меланхолии. Потому-то его позиция так сильна. Его интересует происходящее в нашей душевной жизни, и многим кинематографистам, наверно, очень непросто сделать выбор: следовать ли украдкой англосаксонской традиции или продолжать родную? А там стоит Бергман.
Оке Сандгрен тринадцать лет прожил в Дании и видел, что Бергман неизменно остается оракулом.
Приезжая в Швецию, я замечаю, как велика у нас потребность рассказывать истории про Бергмана. В них сквозит смесь страха и восторга. А речь там либо о том, что он злодей и самодур, либо о его отношении к собственным физическим отправлениям. Эти истории живучи и существуют сами по себе, поскольку те, кто на самом деле с ним работал, говорят иначе.
Режиссер Кристина Улофссон сожалела, что директора кинокомпаний до слепоты таращились на Бергмана и не видели иных альтернатив. Одновременно она подчеркивала, какое влияние он оказал на культурную жизнь Швеции, каких больших актеров открыл и выдвинул. И если на съемках “Осенней сонаты” ему хотелось иметь персональный туалет, если он высказывал определенные пожелания насчет того, что подавать на обед именно ему, а на репетициях “Вакханок” тебовал пространства и изолированных площадок, так что директор Оперы и тот поневоле ходил на цыпочках и даже зеленые аварийные указатели запасного выхода обязательно выключали, чтобы не мешать, – so what?[1] Возможно, для многих подобные требования не вязались с принципом “Не высовывайся!”, но ведь, по сути, Бергман требовал лишь полного, безусловного уважения к своей работе и своему мастерству.
Раз уж народ постоянно перед тобой расшаркивается, ты в конце концов принимаешь это как должное. Благодаря своему творчеству Ингмар Бергман вошел в число великих кинематографистов мирового уровня и всегда будет значимой фигурой для других деятелей кино и для публики. Только вот сажать его на трон я не стану, – сказала Улофссон.
Киновед Пер Люсандер полагал совершенно естественным, что такая страна, как Швеция, слишком мала, чтобы вместить столь крупного художника, как Ингмар Бергман. Однако серьезной проблемы он здесь не видел.
Для меня он был старшим коллегой, помогал мне. И Эве Бергман [руководительница театра “Бакка” в Гётеборге. – Авт.] ничего даром не доставалось. Даниель Бергман сделал, по-моему, хороший фильм [“Баловни судьбы”. – Авт.] и возможностями распорядился с умом. И в том, что Матс Бергман получает большие роли в Драматическом театре, а Ян Бергман превосходно поставил “Густава III”, я никаких проблем не вижу. Дети Бергмана не претендуют в шведском театре на более важные роли, чем заслуживают. Они умеют уважать профессионализм. И никто из них не пытался идти легким путем.
Когда я спросил Люсандера, попал бы Бергман к нему без очереди, если бы принес сценарий, он ответил:
По-вашему, я дурак? Как руководитель радиотеатра я однажды получил от него сценарий. Чертовски хороший, и он обрадовался, когда я так и сказал. В общем, я был бы дураком, если б не отложил другие тексты и не занялся тем, что прислал он. В противном случае совершил бы служебную ошибку.
Режиссера и драматурга Хильду Хелльвиг в то время, в начале 90-х, называли “новым Ингмаром Бергманом”. Но и она кое-что знала о его взгляде на женщин. В его мире существовало два типа женщин: те, что с бородой, и те, с кем можно не считаться. “То есть мужики в юбке и пышногрудые красотки”, – уточнила Хелльвиг.
Встретился я и с давним бергмановским оператором Гуннаром Фишером. Он стоял за камерой на съемках целого ряда фильмов Бергмана: “Лето с Моникой”, “Улыбки летней ночи”, “Седьмая печать” и “Земляничная поляна”, затем его сменил Свен Нюквист. Причиной разрыва сотрудничества стала напряженная атмосфера на съемках последнего совместного фильма – “Око дьявола”. Бергман был недоволен сценарием, и они угодили в заколдованный круг. “Ингмару нравилось унижать меня, а я от этого еще больше терял уверенность”. Разрыв с Бергманом принес облегчение. Работа требовала постоянного самопожертвования, времени на личную жизнь почти не оставалось. “Не понимаю, как Свен Нюквист выдерживает”, – сказал Фишер.
Поэтому он очень удивился, когда тридцать три года спустя Ингрид Эдстрём, тогдашний исполнительный директор Института кино, позвонила ему и пригласила на церемонию вручения “Золотого овна”. Она коротко сообщила, что это имеет касательство к Бергману, и добавила: “Я вызову вас на сцену и предоставлю десять секунд на благодарственную речь”.
Как выяснилось, в тот год Ингмар Бергман решил наградить своего давнего оператора престижной бергмановской премией. Таким способом режиссер после стольких лет принес извинения, но сам не появился, не вручил лично знак запоздалого примирения, сидел дома, в квартире на Карлаплан.
Я побеседовал также с финном Ральфом Форсстрёмом, в ту пору приглашенным сценографом Стокгольмского городского театра. “В маленькой стране возле личности вроде Ингмара Бергмана с легкостью создается этакий придворный круг, – сказал он. – Его значимость преувеличивают, вот в чем проблема. Думаю, Бергман даже не всегда это осознает. Тут как с президентом Кекконеном, народная мифология в конце концов превратила его в “диктатора”. Шведская марка – Ингмар Бергман. Для вас он более ходовой товар, чем королевская семья. Потому вы им и козыряете”.
Наконец, я взял интервью у Биргитты Кристофферссон, которая в те годы занимала пост начальника информационного бюро и главного маркетолога Драматического театра. Она остановилась на важности культа звезд в США, почти не уступающем по значимости самой кинематографии:
Когда приезжает Лена Улин, заказывают лимузины. Она добилась star quality [2], и от нее ждут соответствующего поведения. Так что если Ингмар Бергман тяжел характером и доставляет трудности, пусть его, ради бога! О’кей, ему требуются ассистент режиссера и особое место, где после репетиций можно устроить “разбор полетов”. Он хочет, чтобы все было на высшем уровне, чтобы к технике не придраться. Но здесь же нет ничего плохого, верно? Что он, собственно, делает? Ставит в Драматическом пьесу за пьесой, каждый день ровно в десять приходит в театр и жутко нервничает перед каждой премьерой.
Пожалуй, все обстояло так, как говорил Оке Сандгрен: “Не будь у нас Ингмара Бергмана, нам бы его очень и очень недоставало”.
Итак, после публикации статьи минуло двадцать лет. Мне кажется, она вполне правильно отражает тогдашние представления об Ингмаре Бергмане. На этом фоне я и хотел бы теперь обрисовать и обсудить Ингмара Бергмана, но в первую очередь не как режиссера и драматурга. О режиссере и драматурге уже писали несчетные исследователи и журналисты; в Швеции, пожалуй, стоит назвать прежде всего Йорна Доннера, Марианну Хёк, Маарет Коскинен, Хенрика Шёгрена, Биргитту Стеене, Вильгота Шёмана и Микаеля Тимма.
Поэтому я решил обратиться к Ингмару Бергману как частному лицу – сыну, любовнику, мужу, отцу. Мне всегда казалось интереснее попробовать разобраться в человеке из плоти и крови, а не копаться в отпечатках его личности, в случае Бергмана – в его фильмах и театральных постановках. Если понимаешь, что за человек стоит за произведением, зачастую легче понять и само произведение как таковое.
И вот, когда я стал читать дневники Карин Бергман, словно бы настежь распахнулись двери пасторского дома, открыв передо мной картины, повергшие меня в удивление. В том, что сам Бергман писал о своих детских и отроческих годах и об обстановке в семье, которая формировала его, неизменно присутствовал вымысел: зритель/ читатель не всегда знал, что основано на фактических событиях, а что представляет собой подправленную версию Бергмана. Вдобавок многие сведения, содержащиеся в записках матери, режиссер отфильтровал. Он держал в своих руках инициативу постановки проблем и преимущество трактовки. Когда же я увидел, что писала сама пасторша, передо мной как наяву предстал Бергман – ребенок, подросток, взрослый, – увиденный глазами другого человека, а не его собственными.
Читать дневники Карин Бергман – задача нелегкая. Это тетради маленького формата, исписанные старомодным, мелким, порой почти неразборчивым почерком.
Чернила во многих местах выцвели. Большим подспорьем здесь стали три разных издания дневников, подготовленные Биргит Линтон-Мальмфорс. Я мог читать наперекрест, сравнивая оригинал с ее подборками, и обнаружил важные дополнительные сведения. Семейный архив содержит также уникальное собрание писем, открыток и речей, переписанные экземпляры которых вручали всем членам пасторской семьи.
Вероника Ролстон, внучка Карин Бергман, оказывала мне неограниченную поддержку в кропотливой работе с архивом. Если б не ее великодушная точка зрения, что архивные материалы должны быть доступны в принципе любому интересующемуся человеку, написать эту книгу было бы невозможно, ведь именно к такому выводу подводит, в частности, нижеследующее.
Официальный бергмановский архив занимает диаметрально противоположную позицию. Он находится в управлении Фонда Ингмара Бергмана, учрежденного Шведским институтом кино в сотрудничестве с Королевским драматическим театром, Шведским телевидением и кинокомпанией “Свенск фильминдустри” и ставящего перед собой задачу беречь, хранить и предоставлять информацию о собранных там художественных произведениях Бергмана. Однако доступен этот архив не каждому, хотя частично финансируется из общественных средств. Тот, кто хочет в него заглянуть, должен ходатайствовать об особом разрешении, которое, согласно дарственному документу самого Бергмана, могут получить только “исследователи, а также видные журналисты и писатели”.
Рискуя вызвать упреки, вынужден признаться, что меня Фонд к упомянутым категориям не относит. Ответы, полученные от исполнительного директора Яна Хольмберга, никак иначе истолковать невозможно. После тщетных попыток получить разрешение ознакомиться с некоторыми письмами, а также с соглашением начала 50-х годов между Бергманом и “Свенск фильминдустри” по поводу ссуды я обратился к нему с прямым вопросом: “Этот архив мне полностью недоступен, независимо от интересующих меня документов?” Ответ был таков: “Совершенно верно. Решение отклонить ваш запрос о доступе к Архиву Ингмара Бергмана принято нижеподписавшимся и утверждено правлением Фонда. И оно остается в силе”.
Однако Фонд не вполне логичен в своих мотивировках. Например, решение отказать мне в доступе к переписке Бергмана и его второй жены Эллен мотивировалось тем, что это не имеет прямого касательства к его творчеству, а вдобавок может нанести ущерб третьему лицу (давно умершей жене). Я возразил, что все относящееся к личной жизни Бергмана имеет значение в его профессиональной деятельности, поскольку в своих фильмах и театральных пьесах он опирался на личный опыт, в особенности затрагивающий и брак с Эллен Бергман. Хольмберг, конечно, не мог не согласиться со мной, однако сказал, что это никоим образом не повлияло на его решение. Поэтому в рассказе о браке Бергмана с Эллен мне пришлось отчасти опираться на те письма супругов, к которым имел доступ Микаель Тимм и которые он цитирует в своей книге “Страсть и демоны”.
Попытка пробраться “в верхи” не удалась, и тогда я погрузился в семейный архив, фактически предоставленный в мое распоряжение. Это подлинный клад. Помимо дневников матери Бергмана там хранятся письма Ингмара Бергмана к родителям, присланные летом 1936 года из нацистской Германии, письма, которые он заканчивал приветствием “Хайль Гитлер”. Есть там и написанная от руки речь Эрика Бергмана, обращенная к новобрачным Ингмару Бергману и Эльсе Фишер, где он выразил свою тщетную надежду, что она будет сыну помощницей. Есть и переписка родителей с младшим сыном, рисующая несколько иную картину детства и отрочества Ингмара Бергмана, которые он зачастую изображал весьма устрашающе. Благодаря доступу к семейному архиву я мог прочитать письма, которые Эллен Бергман много лет писала своей свекрови, как до, так и после развода. Они позволяют разобраться в постепенном распаде брака и в закулисных механизмах этого процесса, понять, как она справлялась, оставшись одна с четырьмя детьми Бергмана на руках.
В Королевской библиотеке я, в частности, нашел письма Бергмана к близкому другу, Херберту Гревениусу, и невероятно забавную переписку с Вильгельмом Мубергом.
Покопался я и в архиве Государственной службы безопасности. Там хранится обширная документация о шпионской деятельности Карин Ланнбю в Стокгольме в годы Второй мировой войны. В начале 40-х она была любовницей Бергмана и, пока продолжался роман, снабжала своего работодателя деликатной информацией о пасторском семействе. Весьма полезной для меня оказалась и книга Андерса Тунберга “Карин Ланнбю. Мата Хари Ингмара Бергмана”.
В этой книге я рассказываю об отношениях Бергмана с десятью женщинами, разными по темпераменту, воспитанию, внешнему облику и имевшими для него неодинаковое значение. По всей вероятности, их насчитывалось больше, но в первую очередь именно эти оставили след в его жизни и творчестве. С пятью из них он состоял в браке и имел девятерых детей (насколько известно), и от этих, мягко говоря, активных связей накопилась обширная документация в архивах различных судебных инстанций. Юридически Бергман был замешан в ряде бракоразводных процессов, и не только собственных. В трех случаях его вызывали как свидетеля, чтобы он под присягой подтвердил, что состоял в интимных отношениях с женами обманутых мужей.
В Стокгольмском городском архиве я ознакомился с подробной документацией, относящейся к годам его учебы в Пальмгреновской школе; вместе с собственными его рассказами в письмах к родителям и бабушке эти бумаги дают отчасти новую картину его школьных лет. А вот в Военном архиве ни мне, ни тамошним сотрудникам не удалось обнаружить его учетную карту. И, говоря о службе Бергмана в армии, я опирался на его письма к родителям.
Важнейшим источником сведений о поездке Бергмана в Германию летом 1936 года были его собственные письма. Неоценимую помощь оказала мне также мюнхенская журналистка Катарина Фурин, которой посчастливилось разыскать родных и знакомых Зигфрида и Клары Хайд, ведь именно у них Бергман гостил в деревне Хайна. Я бесконечно благодарен ей за информацию.
Наконец, ученик Бергмана, Вильгот Шёман, со скрупулезнейшей точностью документировал свои взаимоотношения с Бергманом, а равно интересовался и другими аспектами его жизни. Собранный Шёманом материал раскрывает интересные, подчас новые аспекты духовного мира великого режиссера, также показывая его как друга и наставника, то есть со стороны, о которой мало кто писал.
В своей книге я прослеживаю жизнь Бергмана от колыбели до последнего брака, на протяжении более полувека, а затем покидаю его. С Ингрид Бергман он прожил в браке двадцать четыре года – невероятно долго по его меркам – и пережил ее. Они все еще были женаты, когда в 1995-м она умерла. Раньше в жизни Бергмана такого не бывало, он всегда бросал женщин. Но графиня стала для него родной гаванью, можно бы добавить: наконец-то, ведь путь туда был долог, труден и сопряжен с бурными страстями, любовью, сексом и обманом.
В начале лета 2011 года газета “Дагенс нюхетер” опубликовала сообщение, что Ингмар Бергман, вполне возможно, не был биологическим сыном Карин Бергман. Основывалась эта информация на книге его племянницы Вероники Ролстон “Любимое дитя и подменыш”. Сенсационное заявление вызвало во всем мире огромный интерес. Мальчик, которого Карин Бергман родила 14 июля 1918 года, якобы не выжил. Благодаря Эрику Бергману его подменили другим новорожденным, пастор знал мать младенца и убедил ее отдать ребенка. И тому как будто бы имелись веские доказательства. Судебно-медицинская экспертиза сравнила ДНК с почтовых марок, которые определенно лизал Ингмар Бергман, и ДНК Вероники Ролстон и пришла к выводу, что пробы демонстрируют большие генетические различия. Если бы Бергман и Ролстон состояли в родстве друг с другом, профиль ДНК показал бы большее сходство.
Но вскоре журнал “Ню текник” выяснил, что один из лаборантов Судебно-медицинской экспертизы загрязнил исследуемые образцы (почтовые марки), таким образом вывод, будто Ингмар Бергман не биологический сын Карин, был опровергнут. Мировая сенсация растаяла как дым. Поэтому в моем рассказе об Ингмаре Бергмане официально признанное происхождение режиссера никоим образом не ставится под сомнение.
Тумас Шёберг
Пампас-Марина, сентябрь 2013 г.
Похороны
Их осталось не так уж много, жен и любовниц Ингмара Бергмана, но те, что были приглашены и могли приехать, собрались 17 августа 2007 года возле форёской церкви.
Кэби Ларетай в темных очках и в накинутой для тепла пелерине, с тростью, в сопровождении сына. Лив Ульман, вся в черном, тщательно причесанная, с черной лентой в волосах. Биби Андерссон, как всегда, с короткой стрижкой, в черном жакете с белым воротником и узором из белых листьев. Харриет Андерссон в черном жакете и белой блузке.
По всей видимости, вместе им было очень хорошо. А почему бы и нет? Все они вошли в Hall of Fame[3] режиссера. Ревность давным-давно угасла, а возможная злость отправилась в архив. Так он на них повлиял. Артистический талант и любовь действовали как навеки связующее звено, и все они хорошо сыграли свои роли, те, какие он им назначил, и в профессии, и в частной жизни. Теперь пришло время последнего акта, они проводят к вечному покою мужчину, которого любили, каждая по-своему и в особенных обстоятельствах. Стоял погожий день на исходе лета, правда, немного ветреный, как нередко бывает на островах далеко в море.
Лив Ульман и Биби Андерссон приехали вместе, на такси. Уже не одно десятилетие они близко дружили, а в свое время еще и делили постель с мужчиной, которому теперь пришли отдать дань уважения. Кэби Ларетай, четвертую и предпоследнюю жену, единственную остававшуюся в живых, летом 1965-го во время съемок “Персоны” сменила новая возлюбленная, Лив Ульман; вторую главную роль в этом фильме играла Биби Андерссон. Ларетай и Ульман он обманул с женщиной, с которой сейчас соединится, с последней женой, Ингрид. Харриет Андерссон была среди них как бы ветераном. С нею он завел роман еще в 1952-м.
Объединяло их и то, что все они участвовали в его успехах. Обе Андерссон и Ульман принадлежали к числу самых ярких его звезд. Ларетай, концертирующая пианистка, внесла музыкальный вклад в несколько фильмов. А Ингрид Бергман, чьи останки скоро перенесут на красивое готландское кладбище, не один десяток лет была ему большой поддержкой, в том числе и во время эмиграции в Германию после шумного налогового процесса в середине 70-х.
Таким образом, его последние минуты на земле стали грандиозным, поистине кинематографическим финалом – режиссер, непрестанно искавший вдохновения, в окружении предметов самой бурной своей страсти. Феллини или Скола создали бы из этой интриги нечто вправду замечательное.
И конечно, дети, общим числом девять, хотя им никогда не придавалось подобной важности; они просто были неминуемым результатом его горячего желания видеть, как женщины расцветают.
Этот день начался рано. Уже в половине восьмого приходский звонарь перекрыл территорию вблизи церкви, чтобы держать посторонних на расстоянии. К числу нежелательных гостей относились и представители СМИ, за исключением двух утвержденных Бергманом фотографов, которым предстояло увековечить происходящее. Рядом установили большую палатку с практичными туалетами снаружи для неотложных целей.
Ровно в ii.20 подъехал автобус с приглашенными, а еще через десять минут – семья. У входа в церковь они остановились поздороваться со священником – Агнетой Сёдердаль. Пасторша с ее рыжей шевелюрой была не единственным цветным пятном на фоне в целом корректно приглушенной гаммы. Петер Стормаре вез в кресле-коляске Эрланда Юсефсона, страдающего болезнью Паркинсона. Непослушные ноги актера никак не желали утвердиться на подножке, а растрепанные волосы, выглядывая из-за церковной ограды, взблескивали серебром.
Ровно в 12 зазвонили колокола, можно было начинать церемонию в средневековой церкви. Надгробная речь пасторши, псалмы – 391-й “Лишь день один” и 277-й “Возьми руки мои”. Затем “Сарабанда” из Пятой виолончельной сюиты Баха в исполнении солистки Хелены Ларссон. Пасторша спела “Последний путь” готландского поэта Густава Ларссона.
Полчаса спустя притвор церкви открылся, и простой гроб, где лежал режиссер, одетый в свою любимую кожаную куртку и не менее любимые адидасовские кроссовки, вынесли к открытой могиле и бережно опустили в землю.
На протяжении сорока пяти минут гости прощались с усопшим. Очередь была весьма длинная. Изобилующие слезами, однако сдержанные сцены, пока не настал черед Петера Стормаре. Актер подошел к могиле вместе с женой Тосимой, преклонил колени, уронил на гроб красные розы, всхлипнул, прикрыл рот ладонью, встал, поклонился, повернулся к семье, коротко кивнул и отошел в сторону.
Театральное прощание вызвало такое раздражение у Бёрье Альстедта, что три года спустя в своих мемуарах он не мог не вспомнить его. Оба актера принадлежали к числу наиболее преданных поклонников Бергмана, но у могилы режиссера спектакль разыграл именно Стормаре.
Он не иначе как хотел обнять могилу Бергмана. Я актер. И потому увидел в каждом жесте Стормаре умышленность, мог бы заранее рассчитать, что он сделает. Сам я в тот миг, когда шагнул к гробу Бергмана, опять-таки совершенно сознательно решил поступить прямо противоположным образом. Отбрасывал все, пока не осталось почти ничего. Можете рассматривать это как протест против актеров вроде Стормаре. Позеры. Я поднял руку с розами, разжал пальцы, выпустив цветы, и отошел.
Таково было обрамление смерти. До самого конца жизнь режиссера оставалась спектаклем, достойным сдобренной интригами национальной сцены, которой он некогда руководил.
Родители сестер – Вероники Ролстон и Роуз Бриттен Остин, – Маргарета Бергман и ее супруг Пол Бриттен Остин, не так давно, с промежутком в год, ушли друг за другом в мир иной, и вот теперь пришло время хоронить брата матери.
Веронику Ролстон удивила заурядность похорон. Она ожидала более грандиозного представления, учитывая, кем был усопший. С другой стороны, ей пришлось по душе, что надо всем витала некая элегантная скромность, вполне под стать замкнутой жизни дяди в последние годы. Она спросила Даниеля Бергмана, сына режиссера и Кэби Ларетай, почему не допущены речи, и в ответ услышала, что здесь присутствует очень много искусных в риторике актеров, а им следует помолчать. Возможно, родные опасались, что речи отвлекут внимание от главной персоны.
Когда настал черед сестер попрощаться с дядей, обе подошли к могиле. Они принесли не только большую охапку красных роз. Ролстон держала в руке серебряный бокальчик с водой, которую благословил далай-лама Тензин Гьяцо. Сперва она хотела просто бросить бокал на гроб, но передумала, поскольку сестра сказала, что, наверно, получится слишком громко. И она просто вылила желтоватую воду в могилу. Ей нравилось поступать слегка вопреки условностям, а Бергман любил ее энергию и фантазию.
Затем все гости собрались в нескольких десятках километров от церкви в усадьбе “Стура Госемура”, где их ожидали готландские блюда и прочие деликатесы вроде копченых бараньих медальонов, лососины, свиного филе, маринованных цыплят, запеканки из корнеплодов, свеклы с козьим сыром, кофе и шоколада.
Вопрос в том, как стерпел бы все эти разносолы бергмановский желудок. Он бы наверняка предпочел не рисковать и налег на шоколад.
Рождение
Летом 1918 года еще шла Первая мировая война.
Судя по некоторым признакам, немцы проигрывали, но полной уверенности, что война идет к концу, ни у кого не было. В газетах ежедневно печатались фронтовые сводки. “Немцы продолжают наступление между Реймсом и Марной. В остальном на фронте без перемен” – такая шапка доминировала на первой полосе “Дагенс нюхетер” 18 июля, газета сообщала об ожесточенных контратаках французов и о том, что немцы отбросили союзников севернее реки Марны в северо-восточной Франции.
Кроме того, газеты рисовали весьма тревожную картину касательно здоровья шведского населения. В Хапаранде вспыхнула эпидемия тифа и нервной горячки. Участились заболевания холерой, а в северной части стокгольмских шхер открылась карантинная больница на случай появления зараженных с востока. Там уже находилось одиннадцать пациентов. Особенно пострадали, по-видимому, экипажи трех пароходов – “Онгерманланд”, “Рунеберг” и “Оскар II”, – где в цепных ящиках обнаружили нескольких финских беженцев. Все они были в скверном состоянии, измученные голодом, и их немедля изолировали для тщательного медицинского обследования.
Одновременно по нации ударила испанка. Пятого июля в Мальмё отмечены первые случаи заболевания. У приезжих из Германии, а также у мужчины, прибывшего из Осло, тогдашней Христиании, проведать родню в Хюллинге. Пятнадцать из его родственников заболели смертельной инфлюэнцей.
До тех пор испанку считали “вторым по серьезности заболеванием” после холеры. Однако в середине месяца поступили сообщения о множестве новых случаев в Несшё, и буквально за несколько недель инфлюэнца распространилась по всей стране. На немецком крейсере “Альбатрос”, стоявшем на карантине в Оскарсхамне, предположительно тоже были больные – двое членов экипажа, вернувшиеся из отпуска в Германии.
Начиналось все с головной боли, затем быстро поднималась температура, человека бил озноб, лицо приобретало иссиня-фиолетовый цвет. Больной кашлял кровью, ноги постепенно чернели. Пришлось закрыть кинематографы, театры и другие публичные учреждения. Люди стали носить маски, их призывали не распространять инфекцию неосторожным чиханием и кашлем и плевать не на пол, а в специальные сосуды.
Мировая война с ее широкомасштабными передвижениями войск по континенту уже ослабила сопротивляемость миллионов молодых парней в нестерпимых окопных условиях и способствовала, как полагали, стремительному распространению инфлюэнцы. За два года число заболевших испанкой по всему миру достигло 525 миллионов человек. Для 21 миллиона из них болезнь закончилась смертью.
Военно-морской министр Эрик Пальмшерна, который с 1917 года размышлял в своих дневниках по поводу развития войны, в сентябре, вперемешку с упоминаниями о парадных обедах во Дворце, отмечал проблему инфицированных Аландских островов и действия коварных финнов: “Испанка свирепствует. Жуткая паника! Полки парализованы”, а в октябре, среди заметок о несостоявшемся перемирии, продолжающейся войне подводных лодок и большевистской опасности, записал: “Испанка бушует в стране поистине как чума. В газетах длинные списки умерших. Настроение подавленное. В трамваях пахнет карболкой”.
В это тревожное время, среди опустошений, производимых смертельными болезнями, в стране, где тогда же состоялся первый футбольный матч женских команд (“двадцать две молодые бесстрашные дамы в ожесточенной борьбе за маленький кожаный мяч”, – писала “Дагенс нюхетер”), где режиссер Карл Баклинд впервые экранизировал “Островитян” Стриндберга, где ингшёский убийца Пер Нильссон лежал при смерти в кристианстадском лазарете, а стокгольмские дровяные склады уже в июле начали пополнять запасы топлива на предстоящую зиму, – в этой стране двадцативосьмилетняя пасторская жена родила в Университетской больнице Упсалы своего второго сына, которого назвали Эрнст Ингмар.
Эрик Бергман служил пастором в Форсбакке, в естрикландском приходе Вальбу, и уже пять лет состоял в браке с Карин, которая была немного моложе его. В 1914 году у них родился сын Даг. Тяжелые роды продолжались больше полутора суток. Крестил мальчика в доме родителей жены сам Эрик Бергман, настолько взволнованный торжественной минутой, что прочел “Отче наш” с ошибками.
С недавних пор его положение радикально изменилось, но не к худшему, а совсем наоборот. В дальнейшем он будет вторым священником, а значит, получит не только существенно более высокое жалованье, но и желанную надбавку на дороговизну. Однако прежде его должны формально утвердить в должности, и он думал, что вряд ли имеет шанс. Правда, архиепископ Натан Сёдерблум обещал поддержать его кандидатуру, и после удачной пробной проповеди об Иисусе и иерихонском мытаре Закхее за Бергмана проголосовали все прихожане, кроме одного.
Одновременно ему предложили место в приходе Хедвиг-Элеоноры в Стокгольме. Они с женой предавались мечтам о возможностях, какие могут там открыться. Эрик Бергман надеялся накопить опыта, развиться в своем призвании. Карин Бергман, квалифицированная медицинская сестра в Софийском приюте[4], рассчитывала обрести там более широкое и интересное окружение. Вдобавок ей хотелось быть поближе к матери, Анне Окерблум, которая жила в большой светлой квартире на Трегордсгатан в Упсале.
Переезд состоялся в разгар кризиса, и мечты о лучшей и более обеспеченной жизни рассыпались сразу же по прибытии. Квартира на Шеппаргатан, 27, доставшаяся им от предшественника Бергмана, оказалась темной и неуютной. С улицы фасад выглядел красиво и привлекательно, но впечатление в корне менялось, стоило пройти через парадную, пересечь темный задний двор с жирными крысами и открыть дверь мрачной пятикомнатной квартиры в бельэтаже дворового флигеля.
Хозяин был человек несимпатичный, этот выжига заломил за аренду аж 3000 крон, и вообще извлекал “непомерные барыши из царившей повсюду нехватки жилья”, как выразился Эрик Бергман. Карин Бергман, впервые войдя в квартиру, расплакалась. Близость воды – дом находится всего в трех кварталах от набережной Страндвеген, и в погожие дни видно, как сверкает море, – особо не помогала. Разница между удручающей обстановкой на Шеппаргатан и красивым солнечным пасторским домом в Форсбакке была колоссальной. Хотя, возможно, пасторша плакала и по причине своего тогдашнего состояния.
Осенью минувшего года Карин Бергман снова забеременела. Она и Эрик съездили вдвоем на несколько недель в Эрегрунд, оставив Дага у бабушки. Пребывание на популярном курорте принесло результат, вероятно ожидаемый.
Пожалуй, с тех пор как родился Даг, у нас с Эриком не было такого спокойного времени, – писала она матери. – И я довольна, что первые хлопотные годы теперь в прошлом. Конечно, могут возникнуть новые трудности, и не раз, я знаю, но мне кажется, в эти недели я почувствовала, что пережитые сложности очень нас сблизили. Эрик был такой милый и предупредительный, что я благодарю за каждый день.
Сейчас, девять месяцев спустя, она уже несколько недель находилась на семейной даче Воромс на Дувнесе, отдыхала после переезда в Стокгольм и трудов по устройству нового жилья. Но захворала и была вынуждена наведаться к своему упсальскому врачу. В моче обнаружили белок, что указывало либо на инфекцию мочевыводящих путей, либо на воспаление почечных лоханок, и, по словам супруга, она очень ослабела.
Карин Бергман положили в Университетскую больницу, и в половине одиннадцатого утра 13 июля у нее начались схватки. Ее врач, профессор Карл Давид Юсефсон, был также доцентом по акушерству и гинекологии, иными словами, имел наилучшие предпосылки к тому, чтобы хорошо позаботиться о своей пациентке. Он ни на минуту не отходил от нее, и Эрик Бергман понял, что положение очень серьезное. Юсефсон, кузен художника Эрнста Юсефсона, помог появиться на свет Дагу, а еще четыре года спустя будет рядом при рождении дочери Маргареты, семья считала его прямо-таки своим добрым другом. В долгие ночные часы ожидания он и Эрик Бергман, прохаживаясь по коридору у палаты Карин Бергман, вели беседы.
Ингмар Бергман родился в четверть первого ночи. Пуповина длиной 70 сантиметров дважды обвилась вокруг его шеи, но ничего особенного тут не было, и младенцу она вреда не причинила.
Отцу день запомнился как лучезарно-прекрасный, “день в разгар скандинавского лета”. Через сорок шесть лет Ингмар Бергман попытался передать это в своих мемуарах:
В июле 1918-го, когда я родился, мама болела испанкой, я находился в плохом состоянии, и меня безотложно крестили в больнице. В один из дней семейство посетил старый домашний врач, посмотрел на меня и сказал: он ведь умирает от недоедания. Тогда бабушка забрала меня на дачу в Даларну. Во время поездки по железной дороге, которая занимала в ту пору целый день, она кормила меня размоченным в воде бисквитом. Когда мы добрались до места, я уже едва дышал. Однако бабушка нашла кормилицу – милую светловолосую молодую женщину из соседнего поселка, и я, конечно, оклемался, только все время срыгивал, и у меня постоянно болел живот.
Так начинается книга, и вступление плохим не назовешь. Но, судя по всему, в своей реконструкции Бергман несколько сгустил краски. Из больничной карты следует, что при поступлении в Университетскую больницу в семь вечера ii июля состояние здоровья Карин Бергман было “без диагноза”, а физическое состояние новорожденного сразу после появления на свет сочтено “хорошим”. Карин Бергман и ее новорожденный сын – вес 3 430 г, рост 53 см – пробыли в акушерской клинике почти две недели, до выписки 27 июля. К тому времени Ингмар Бергман весил 3 700 г и, очевидно, получал достаточно питания, поскольку прибавил в весе без малого 300 г. Вообще в акушерской карте нет записей, указывающих, что Ингмару Бергману приходилось плохо.
Однако в том, что ужасная инфлюэнца в конце концов настигла семью, режиссер против истины не погрешил. По крайней мере, так свидетельствует биография отца. В августе Эрик Бергман, проведший все жаркое лето в большом городе, получил неделю-другую долгожданного отпуска и мог наконец передохнуть с женой и детьми в Даларне. Во всяком случае, так он надеялся.
Но как раз в это время появилась опасная, доселе неизвестная болезнь, последствие войны, так называемая испанка. Вспыхнула эпидемия, я захворал в Дувнесе – видимо, подхватил заразу еще в Стокгольме – и целую неделю пролежал в постели. А когда мы вернулись в Стокгольм, то заболели все, один за другим. Вокруг тоже сплошь больные. В октябре и ноябре испанка жутко свирепствовала. Множество людей умерло. Помню воскресные дни, когда я до самых сумерек переходил от могилы к могиле на Северном кладбище. Постоянно слышался звон церковных колоколов, и навстречу то и дело попадались похоронные процессии, направлявшиеся на кладбище. Осень выдалась дождливая, сырая, и каждый день над Стокгольмом висела какая-то желтоватая мгла.
В своих мемуарах Ингмар Бергман утверждает, что его “безотложно крестили в больнице”. Однако ни в больничной карте Карин Бергман, ни в ее дневниковых записях, ни в автобиографии Эрика Бергмана об этом нет ни слова. Напротив, Эрик Бергман пишет, что их второй сын был крещен 19 августа в Дувнесе, и Карин Бергман в своем дневнике подтверждает:
Никто не приезжал в наш дом в дувнесском Воромсе так рано, как Ингмар. Он попал туда в возрасте всего-навсего 14 дней и был крещен в один из августовских вечеров на закате солнца в цветочном углу большой комнаты.
Но это типичный пример, как позднее всемирно известный режиссер и драматург, порой переворачивая все с ног на голову, предпочитал рассказывать о собственной жизни. Он и сам не раз признавался в склонности ко лжи, говорил, что она развилась еще в детстве.
На последней странице “Волшебного фонаря” он пишет:
Я отыскал в мамином тайном дневнике заметки от июля 1918 года. Там написано: “Последние недели была слишком больна, чтобы писать. Эрик второй раз захворал испанкой. Наш сынок родился утром в воскресенье 14 июля. И сразу же у него поднялась высокая температура и началась сильная диарея. Выглядит он как маленький скелетик с большим ярко-красным носом. Глаз упорно не открывает. Из-за болезни у меня пропало молоко. Тогда его безотложно окрестили прямо здесь, в больнице. Назвали Эрнст Ингмар. Ма [мать Карин Бергман. – Авт.] забрала его в Воромс, где нашла кормилицу. Ма очень огорчена неспособностью Эрика решать наши практические проблемы. А Эрик сердится на вмешательство Ма в нашу личную жизнь. Я лежу здесь беспомощная и несчастная. Иногда плачу в одиночестве. Если мальчик умрет, Ма говорит, что позаботится о Даге, а я пойду работать. Она хочет, чтобы мы с Эриком поскорее развелись, “пока он со своей глупой ненавистью не выдумал какое-нибудь новое сумасбродство”.
Только вот в своем “тайном” дневнике Карин Бергман ничего такого не писала. Единственное, что она упоминала касательно своих родов, это имя младенца, дата рождения и ссылка на псалмы. Поэтому о втором сыне коротко помечено: “Эрнст Ингмар родился 14 июля 1918 года. См. псалом 257:10”. Кроме того, судя по всему, семья подхватила испанку лишь после крестин, и состояние новорожденного согласно материнской карте было вполне хорошим. Испанка в первую очередь поражала совершенно здоровых мужчин и женщин от двадцати до сорока лет. Дети моложе пяти лет почему-то заболевали только в исключительных случаях, а грудных младенцев находили живыми подле мертвых матерей.
Можно лишь строить домыслы, почему в своей книге Ингмар Бергман написал именно так. Сознательно солгал? Вряд ли в этом была необходимость. “Волшебный фонарь” – шедевр легкого мемуарного жанра и прекрасно обходится без вымышленных событий. Язык сочный, яркий, живой. Он непринужденно меняет временные перспективы, склонен упрощать и никогда всерьез не вступает в ближний бой со своими чувствами. Рассматривает свою жизнь на расстоянии, с режиссерского кресла или места в партере. Признаний в неудачах много, причем красочных, но большей частью они представляют собой короткие зарисовки в угоду публике и конечно же не укроются от зоркого глаза опытного терапевта. Катастрофическому разорению, которое оставлял после себя в виде обманутых жен и брошенных детей, Бергман не придает сколько-нибудь серьезного значения. Но рассказ, как я уже говорил, увлекательный, а тем самым удовлетворяет главному требованию, какое он предъявлял всему своему творчеству, – развлекать, иначе публики не будет.
В книге всего 337 страниц, и чуть-чуть заметно, что Бергман или его издатель полагали, что больше и не требуется. Но относительно малый объем усиливает впечатление, что автор слегка рассеянно сообщает окружающим ровно столько, сколько считает нужным, – тщательно сделанную подборку контрастных событий. В 1987-м, когда книга вышла в свет, ему было только шестьдесят девять, и вполне возможно, он еще не созрел, чтобы по-настоящему копать вглубь. А в первую очередь – быть совершенно искренним. Однако путаница между Бергманом-человеком и Бергманом-режиссером, более того, мифом, вероятно, продолжалась так долго и проникла так глубоко, что, вполне возможно, даже двадцать лет спустя, на смертном одре в 2007-м, он не описал бы начало своей жизни по-иному.
Рассказ Ингмара Бергмана о своем рождении можно объяснить и по-другому, а именно: Карин Бергман на самом деле писала все то, о чем сообщает ее сын. Просто теперь этой страницы в дневнике нет. Если присмотреться к прошитому корешку, обнаружишь, что фактически вырвано или вырезано даже несколько страниц.
“Снова никудышные страницы, испорченные, неразборчивые, но я все-таки хочу их оставить, ведь они по-своему говорят о многом”, – писала она, отметив рождение Эрнста Ингмара в своем тайном дневнике. Карин Бергман и раньше занималась самоцензурой и колебалась между желанием сохранить написанное и инстинктивным стремлением уничтожить. В 1917-м она писала:
Опять прошел год. Долгий год, полный борьбы и трудностей. Не одну строчку я написала в дневнике, но несказанно боялась написать что-нибудь такое, что после пришлось бы вырвать, как предыдущий лист. Не хочу заполнять страницы подробными рассказами о страданиях и тяготах, мне хочется, чтобы здесь чувствовалась сила, которая, как я ощущаю, приходит ко мне после пережитой битвы.
Что же в таком случае произошло с вырванной страницей из ее тайного дневника, с той, где она описывает своего сына Ингмара как “маленький скелетик с большим ярко-красным носом”, у которого сразу поднялась высокая температура и началась сильная диарея и который “глаз упорно не открывает”? Об этом можно лишь строить домыслы.
Обстоятельства рождения всемирно известного режиссера и первая неделя его жизни остаются и, похоже, останутся впредь маленькой, едва ли важной, но все-таки завораживающей тайной.
“Малыш”
Темная квартира на Шеппаргатан здоровью не способствовала. Столовая выходила на мрачный задний двор с высокой кирпичной стеной, уборной, мусорными ящиками и перекладиной для выбивания половиков. И, как сказано выше, с жирными крысами. У братьев Бергман то и дело болело горло, и обоих отсылали в Упсалу к бабушке – в солнечной квартире на Трегордсгатан мальчики быстро шли на поправку.
Но дело не только в этом. Атмосфера в доме была переменчивая, насыщенная растущей тревогой и страхом родителей. Эрику Бергману недоставало самостоятельности, какой он располагал в Форсбакке. Там он был Пастором, единственным в приходе пастырем для всех. В Стокгольме же не имел полноценного пасторского звания. Первые годы он занимал в иерархии низкую ступень, и это ему никак не подходило. Здесь Эрик Бергман был всего лишь викарием и находился в подчинении у старших священников. Он страдал от загруженности работой и очень волновался, когда предстояло читать проповеди в Хедвиг-Элеоноре: “Я слышал, как громко бьется сердце, когда звонит большой колокол, а я, бедолага, стою, дожидаясь начала службы.
Страх не оставлял меня ни на миг”. Он ездил отдохнуть в Сигтунское общество [5] и писал жене, как зависит от нее и как беспокоится о ее здоровье.
Отец Карин Бергман, Юхан Окерблум, скончался годом позже, в мае 1919-го. Вспоминая взаимоотношения родителей, она считала их достойными подражания. Отец предоставлял жене свободу, относился к ней по-рыцарски, что в глазах Карин Бергман как раз и позволяло двум разным людям благополучно жить одной семьей.
Карин Бергман изливала душу в дневнике, особенно в том, что держала в тайне, и в письмах к матери. Она чувствовала себя загнанной в угол, затравленной и доведенной до отчаяния, в том числе и собственной семьей, и, по примеру мужа, сбегала от всего этого в Сигтунское общество. “От тех дней, когда приезжает Эрик, я покоя не жду”, – писала она. Одновременно она тосковала по детям, которые все чаще жили у бабушки в Упсале. Это создавало напряженность в отношениях госпожи Окерблум и Эрика Бергмана, который не мог примириться с тем, что теща приобрела такой большой авторитет в их воспитании. В свою очередь Анна Окерблум сетовала на деспотизм зятя и утверждала, что с ним и физически, и психически дело обстоит “прескверно”. Карин Бергман разрывалась на части, стараясь быть лояльной, с одной стороны, к матери, имевшей на нее большое влияние, а с другой стороны – к мужу.
Письма Эрика Бергмана жене, которую он звал Кай, проникнуты лаской и до смущения неловкой ребячливостью. Он именовал ее “мое любимое дитя” и осенью 1918-го писал из Сигтунского общества:
Моя родная Кай! Конечно, Кай и пастор Бергман по три раза на дню разговаривают по телефону, но все же, малышка Кай, очень многое в канцелярии Общества, где постоянно снует народ, сказать невозможно. Во-первых, ты должна знать, мне ужасно трудно находиться здесь без тебя, Кай. Мысли непрерывно возвращаются к тебе. Иногда меня охватывает огромное беспокойство: а вдруг Кай захворает и я останусь без нее… Тогда я думаю вот о чем: только бы Кай не перенапрягалась! Тебе куда больше, чем мне, надо бы находиться здесь, отдыхать. При мысли о тебе, Кай, на меня нисходит такая нежность и мягкость. Любимая моя малышка Кай, хорошенько береги себя. пожалуй, даже не стоит просить тебя об этом.
Осенью 1920 года семейство покинуло ужасное жилище на Шеппаргатан и переехало в большую, солнечную, но очень дорогую квартиру на Виллагатан, 22, где пахло свеженавощенным паркетом, имелась детская с золотисто-бежевым линолеумом на полу и светлыми рольгардинами, на которых были изображены рыцарские замки и луговые цветы.
Руки у мамы мягкие, и она всегда находит время рассказать сказку. Папа гремит горшком, когда встает утром с постели, и восклицает: “Вот незадача!” На кухне хозяйничают две даларнские служанки, которые часто и охотно поют. Напротив на площадке живет подружка-одногодок, по имени Типпан. Она горазда на выдумки и затеи. Мы сравниваем свое телосложение и обнаруживаем интересные различия. Нас застают за этим занятием, но ничего не говорят, —
пишет Ингмар Бергман в “Волшебном фонаре” о новом жилище. Не по годам развитой парнишка, ведь при переезде ему было всего-навсего два года, и уже тогда или, может, через год, когда ему сравнялось три, он проявлял к противоположному полу такое любопытство, что дело дошло до тщательного осмотра.
Прихожане полюбили Эрика Бергмана, и неожиданно ему представился случай сделать в карьере шаг вперед, когда в последнюю минуту что-то помешало придворному проповеднику Юсефу Челландеру отслужить литургию в дворцовой часовне Дроттнингхольма. Бергман выручил своего начальника, и весьма успешно. Густав V с похвалой отозвался о его проповеди, потому что она была краткой и король понял каждое слово. А королева Виктория сказала: “Вы, пастор, должны почаще приходить к нам и проповедовать”.
Так что же, огорчения миновали? Ничуть не бывало. Эрик Бергман находился в “долине смертной тени”, как он писал жене в августе 1921 года. Он терзался тревогой и неуверенностью, мечтал уехать из “этого ужасного Стокгольма”, где перед каждой проповедью испытывал “адские муки”. “Все во мне кричит, что надо уехать, – только бы Господь указал мне путь”. Короче говоря, Эрик Бергман был опустошен. “Испроповедовался”, по его выражению. А в семье по-прежнему свирепствовали болезни. Сам пастор слег в горячке с больным горлом, Даг подхватил скарлатину, и его пришлось поместить в инфекционную больницу. Мальчик хворал так тяжело, что опасались за его жизнь, Ингмара же, как обычно, отправили к бабушке, чтобы он не заразился. Карин Бергман совершенно вымоталась от бессонных ночей и, разумеется, от подозрения, что снова забеременела.
Но из Упсалы поступали бодрые сообщения. Перед Рождеством Анна Окерблум доложила дочери:
Он [Ингмар. – Авт.] так поздоровел, что любо-дорого смотреть. Поет, когда играет и рисует. Каждый день на воздухе. Сон и аппетит в полном порядке. Чувствует себя здесь по-настоящему дома, однако временами спрашивает про маму, а не то огорченно вздыхает: “Бедный Даг хворает”.
Она понимала, что дочь измучена усталостью, и душевно, и физически, но писать зятю не осмеливалась, потому что “все может стать в десять раз хуже, учитывая его натуру”.
Если твои подозрения оправданны, то все не так радостно, как следовало бы, ведь ты плохо себя чувствуешь, а ваши с Эриком отношения далеки от гармонии, – писала Анна Окерблум. – С другой стороны, было и много такого, за что следовало поблагодарить: Даг выжил, а Ингмар здоров. Дела обстоят не так уж мрачно, Карин.
Но едва семейство оправилось от скарлатины и болезни горла, навалился коклюш. Оба мальчика захворали, и Карин Бергман, чья беременность давно уже не подлежала сомнению, подозревала, что тоже вот-вот заболеет. Ее врач опасался преждевременных родов, и супруги Бергман поехали в Упсалу, чтобы находиться возле Университетской больницы, а заодно отдохнуть дома у Анны Окерблум. По словам Эрика Бергмана, им было “хорошо всем вместе” в жарком, по-летнему тихом архиепископском и университетском городе. Неизменно присутствовавший в таких обстоятельствах профессор Юсефсон успокоил Карин. Роды произойдут в положенное время, обещал он, “не раньше, чем я говорил”.
Двадцать второго августа 1922 года Карин Бергман родила дочку и в своей сдержанной манере записала в дневнике: “Карин Анн Маргарета род. 22.8.22. См. пс. 619 “Господь любови к детям полн”.
Эрик Бергман не помнил себя от радости. Никогда он не был так счастлив, как в тот миг, когда акушерка сообщила, что родилась девочка. “Мне казалось, эта крошка – мое безмерное богатство”, – пишет он в автобиографии.
По возвращении в Стокгольм он буквально не оставлял малышку в покое. То и дело заходил, смотрел на дочку, лежавшую в корзине, даже забирал корзину в кабинет, чтобы ребенок был рядом, когда он работал.
Я без спросу вынимал тебя из корзины, носил на руках. Помню, иду иной раз по улице, а сердце ликует от счастья, что у меня есть ты, мама ругала меня, ссорилась со мной, но все без толку. Я безгранично любил свою маленькую дочку.
Тоска Эрика Бергмана по любви и самоутверждению ставила его в весьма подчиненное положение. Уже несколько лет назад брак дал глубокую трещину, и зимой 1916 года усталая, вымотанная Карин Бергман уехала в Лександ, в Корстеппанский пансион, чтобы набраться сил. Письма мужа к ней полны отчаяния. Он завидовал ее широкому кругу общения, ведь его собственный ограничивался Карин и Дагом. Пастор был одинок.
Я бесконечно страдал в то время, так как чувствовал, что между нами словно бы выросла огромная стена. Да, до чего же трудно выразить чувства словами. Могу сказать только, что вечером, лежа в постели, не раз мечтал проснуться не на шутку больным, чтобы ты пришла ко мне и я ощутил твою нежность и любовь, как минувшей весной.
Но остальные не разделяли Эриков восторг. Ведь теперь в семье было трое детей, нуждавшихся в родительском внимании. За четыре года Даг привык, что оно безраздельно принадлежит ему. Отец считал его своеобразным, поскольку этот ребенок называл анютины глазки в форсбаккском саду “маменькины глазки”, а в церкви во время проповеди мог громко сказать: “По-моему, теперь папеньке пора заканчивать”. В одном из писем к матери Карин Бергман сообщила, как муж подучил сынишку подходить к ней и говорить: “Милая маменька, Даг хочет маленькую сестренку!”, и обычно она отвечала, что не понимает, о чем он просит. “Ведь Дагу будет нелегко усвоить, что он не один. […] Он крайне ревниво относится ко всему своему, особенно к матери. Просто беда, когда ему нельзя быть с “милой мамой”.
Когда считалось, что Даг проштрафился, его наказывали принятыми в то время способами. Либо строгий отец учинял ему допрос, который, как правило, под угрозой альтернативного применения физической силы заставлял сына признаться и заканчивался прощением со стороны пастора, либо мальчика запирали в тесном чулане, чтобы он подумал над своим поведением. Но это не всегда приносило должный результат. “Вчера он сидел в гардеробной по меньшей мере полчаса и, выйдя оттуда, все равно послушался меня с превеликим трудом”, – писала Карин Бергман матери.
Если Эрик Бергман надеялся, что вместо второго сына Ингмара родится дочь, то теперь, когда на свет появилась Маргарета, его молитвы были услышаны. Даг, чьи позиции уже ослабли с рождением брата четыре года назад, писал в поздравительной открытке матери сразу после родов:
Мама, как вы себя чувствуете? У меня все хорошо. Ужасно, что появился еще один. Но, наверно, все уладится.
Не так-то все легко, как кажется. В “Волшебном фонаре” Ингмар Бергман рассказывает, как ревность запустила когти в его сердце.
Главную роль вдруг отдают толстому уродливому существу. Меня выдворяют с маминой кровати, отец сияет над орущим свертком. […] Я злюсь, реву, какаю на пол и пачкаю себя какашками.
Братья сообща строили козни. Обычно они были смертельными врагами, но теперь их объединила одна задача – разделаться с общим врагом. Попытка Ингмара Бергмана убить сестру, затеянная и спланированная Дагом, потерпела неудачу. Он пытался задушить ее в корзине, но девочка проснулась, подняла крик, братишка не устоял на ногах и упал. В дневниках Карин Бергман нет ни слова об этой драме, так что достоверность режиссерского рассказа оценить трудно.
Любовь Эрика Бергмана к дочери тоже создавала некоторые проблемы, о чем Маргарета Бергман слегка завуалированно пишет в автобиографическом романе “Дети страха”. Лет в пять-шесть – то есть в 1927 или 1928 году, – однажды вечером отец укладывает ее спать, вернее, не ее, а Йенни, по книге ее второе “я”, а отец “единственный всегда рядом с нею и по-настоящему заботится о ней”. Пастор целует веки дочери, ласково отводит волосы с ее лба, ласково укачивает.
Проснувшись, она слышит, как родители громко ссорятся. Мама что-то яростно восклицает о “крахе чувств”, и дочь тихонько выбирается из постели, чтобы лучше слышать.
“Тебе непременно надо ложиться с девочкой? – кричит мать. – Ты ее испортишь! Играешь с огнем! Неужели не понятно, что ты можешь разбудить чересчур раннюю эротику?”
“Какая нелепость! Ты не иначе как сошла с ума! Я ее не порчу! Просто даю ей немного нежности и любви”.
“Ты ложишься с ней рядом! Это плохо, плохо, плохо!”
“Да, раз ты не подпускаешь меня к себе. Где-то мне ведь надо получать и давать толику любви!”
Сейчас уже не установишь, насколько близок к правде рассказ Маргареты Бергман, однако не подлежит сомнению, что в описании этой семейной драмы присутствуют ее личные воспоминания, переживания и трактовки.
Его звали Путте, Малыш. Прозвище вроде как ласковое. Эрик Бергман пишет в автобиографии, что сын был “славный мальчуган, веселый и приветливый, все его любили. Было совершенно невозможно обходиться с ним строго”. И тон родительских писем к сыну действительно оставляет задушевное и сердечное впечатление. Часто письма начинаются с “Дорогой мой Малыш” или “Любимый Малыш”. В феврале 1923 года Эрик Бергман писал:
Знаешь, вчера вечером мне было так жаль уезжать от тебя. И здесь, дома, так пусто без нашего любимого веселого Малыша. Но ты в добрых руках, и у бабушки тебе во всех отношениях хорошо. Я уверен, ты хороший мальчик, так что бабушка, Мурре и Альма рады, что ты с ними. Сегодня мы с Дагом гуляли по городу, разглядывали витрины с игрушками, но ничего не купили, ни оловянных солдатиков, ни машинок. Купим, пожалуй, когда наш Малыш вернется домой.
Дальше он рассказывал про баталии оловянных солдатиков, которые Даг устраивал на большом столе в зале, про то, что собака укусила тетю Анну, что Маргарета, или Нитти, как ее называли, “смеется во весь рот”, что мама выздоравливает, что мотоцикл дяди Руне стоит на улице с включенным мотором, поскольку заводится с большим трудом, что у тети Стенхольм болит горло и что теперь папе пора в церковь читать проповедь. “До свидания, любимый мой сынок. Бог тебя благослови!”
В июне 1926-го:
Вот тебе письмо от папеньки. Я много думаю о том, как ты там. Надеюсь, твоя нога вскоре будет в полном порядке и ты сможешь бегать по окрестным холмам и лугам. Полагаю, ты хорошо присматриваешь за Нитти. А здесь, дома, нам с мамой ужасно пусто без вас.
И в июле:
Вот тебе весточка и от отца. Приложенные марки можешь продать маме или Боману, а на вырученные деньги купить себе что-нибудь забавное. […] Подумать только, скоро твой день рождения! Уж об этом папа, конечно, не забудет и пришлет тебе хороший подарок. Пожалуйста, скажи маме, чего тебе хочется, тогда у меня будет ориентир. Горячий привет моему любимому Малышу от папы.
Двадцатого апреля 1928 года Ингмар Бергман получил письмо от матери, она писала, как рада, что он у бабушки в Упсале, где, она уверена, о нем хорошо заботятся.
Я знаю, нет никого, кто бы лучше ее заботился о детях, так что испытываю нежность, радость и вправду обретаю силы.
Конечно, она тосковала по сыну, как и все домочадцы:
Сегодня утром за завтраком Даг сказал, что очень жалко, что Малыш уехал, а Нитти вечером плакала по Малышу. Но я знаю, Малышу там лучше, и так всем и говорю.
Через несколько дней Карин Бергман писала:
Милый мой Малыш! Большое-пребольшое спасибо тебе за твое милое и веселое письмо! Поверь, мама очень обрадовалась. Спасибо, дорогой мой Малыш! А уж как я радовалась, когда на днях услышала по телефону твой бодрый голос. Чувствовалось, что ты весел и радостен.
В августе Эрик Бергман писал из Эрегрунда младшему сыну:
Дорогой Малыш, спасибо тебе за письмо, которое очень меня порадовало! Я доволен, что ты пишешь красиво и совершенно без ошибок. Приятно, что тебе понравились мои подарки на день рождения! Как было бы замечательно, если бы ты и Даг были со мной здесь, в Эрегрунде. Ты, наверно, слышал, что я взял напрокат небольшую лодку и каждый день выхожу на ней в море. Когда мама уедет, я буду ловить рыбу. Здесь есть отличные окуневые места. Вот бы вам с Дагом порыбачить!
В июле 1929-го родители были в отъезде и не могли присутствовать на дне рождения сына. Они жили в Копенгагене, в гостинице “Сентраль”, и Эрик Бергман тосковал по мальчугану, которому через три дня исполнится одиннадцать лет:
Дорогой любимый Малыш, как бы мне хотелось обнять тебя в твой день рождения и пожелать успешного года, милый мой мальчик. Сейчас я делаю это мысленно и надеюсь, что год у тебя вправду будет успешный, что ты будешь здоров и в школе все будет благополучно. Хотел послать тебе ко дню рождения немножко денег, но мама говорит, тебе больше понравится посылочка из Дании. Но марки твои, можешь обратить их в деньги и что-нибудь себе купить. День рождения наверняка пройдет весело. Думаю, все домашние помогут тебе отметить его наилучшим образом. В этом году, как и в 1918-м, когда ты родился, твой день рождения падает на воскресенье. Помню, словно это было вчера, тот день, когда ты родился в больнице у дяди Йоппе. Первым делом я увидел маленького красного человечка, которого медсестра, строгая тетя Беккер, обмывала под краном. Было раннее воскресное утро. Потом я поехал в Стокгольм читать проповедь в Хедвиг-Элеоноре, а во второй половине дня, по возвращении в Упсалу, мог без спешки рассмотреть тебя, когда ты, сощурив глазки, лежал на руках у мамы и учился кушать. Теперь ты совсем большой, перешел во второй класс с прекрасными отметками. Вот сколько времени прошло.
В 1930-м Ингмару Бергману сравнялось двенадцать, и опять родителям не удалось участвовать в его празднике. Карин писала 12 июля:
Мой дорогой Малыш! Да, вышло так, что и в этом году меня не будет на твоем дне рождения. Знаешь, Малыш, по-моему, это одинаково тяжело и для меня, и для тебя. Но я утешаюсь тем, что ты у бабушки, знаю ведь, что тебе там хорошо и день рождения у тебя наверняка будет по-настоящему веселый. Надеюсь, большую посылку из Стокгольма ты успел получить. Думаю, тебе уже известно, что папенька не захотел дарить тебе граммофон. А единственное другое твое желание – ледянка. И я очень надеюсь, что ты имел в виду именно такую. Я обегала в Стокгольме все большие магазины игрушек, пока отыскала эту у Форснера.
Двенадцатого июля два года спустя – то же самое. Мама Карин не могла отпраздновать с сыном его день рождения. Эрик Бергман писал:
Милый мой большой четырнадцатилетний сынок! Как по-твоему, каково маме, что она и в этом году в отъезде и не может участвовать в дне рождения нашего Малыша? Единственное мое утешение, что сам я непременно буду на этом “двойном дне рождения” и накрою праздничный стол.
Эрик Бергман рассказал, что в подарок от него и от Карин Ингмар получит автомобильную поездку и он надеется, что все пройдет удачно. Еще сын получил первую часть “Книги мелодий для юношества”.
Очень хочу, чтобы год у моего мальчика выдался хороший, здоровый. Надеюсь, и с твоей мамой все будет хорошо, она разделит с тобой этот год и будет здоровой и веселой матерью своему сыну.
В другом письме, тоже от 12 июля 1932 года, он обращался к “дорогому Ингмару”. Вероятно, сын был теперь достаточно взрослым, чтобы оставить детское прозвище Малыш:
Я просто говорю тебе, что очень тебя люблю и что ты всегда доставлял и доставляешь мне радость.