Милосердие палача Смирнов Виктор
Через полчаса интенсивной беседы фонарик Щукина работал, жужжа передачей, в полную силу, а в блокноте полковника появились очень интересные записи, открывающие некоторые коммерческие тайны, которые, как он полагал, должны были ему пригодиться в самом скором времени.
Бескорыстные союзнички, Щукин знал это и ранее, не пренебрегают никакой прибылью. Именно поэтому, когда Врангель и адмирал Саблин предложили поставить у советских портов мины, препятствующие судоходству, французская и английская миссии были категорически против. Даже обиделись. «Как, неужели наши крейсера и дредноуты позволят красным вести морскую торговлю?»
Но союзнические «купцы» тайком ходили и в Одессу, и в Новороссийск, и в Николаев, и в Херсон. Товаром не брезговали. Продавали не только мирные грузы. Тем более красные платили хорошо, и не кредитом, основанным на продаже металлолома, как Врангель, а хлебом и даже золотом. Торговлю вели «Одесский союз кооперативов» и «Новороссийский профсоюз цементников» – организации, стоящие «вне политики», которым зачем-то нужны были снаряды к трехдюймовкам, запчасти к аэропланам, патроны.
Ну ладно, помешать этому Щукин уже не мог. Да и Врангель не мог: свои финансовые интересы союзники умели отстаивать. К союзникам не подступишься. А вот капитан «Кирасона», умевший «класть яйца в разные корзины», конечно же хорошо знал имена капитанов, которых ссужал деньгами под хорошие проценты. Дело было за малым: выспросить капитана и затем найти его должников.
Щукин усмехнулся. Любой человек может стать разговорчивым. Как это делается, он знал. Беда лишь в том, что у капитана здесь, в Стамбуле, целая шайка сообщников, включая этого наглого помощника, а Щукин один. Но на то у полковника почти двадцать лет службы в тайной полиции, чтобы найти решение подобной задачки.
Тут только спешить не надо. Впрочем, и медлить нельзя.
– Николай Григорьевич, у меня не будет неприятностей? – спросил электрик.
– Если у меня не будет, то и у тебя не будет, – успокоил его Щукин.
Полковник вышел на палубу. Увидел, что у кормы «Кирасона» крутится катер комендантской службы с ярким топовым фонарем на мачте. Было уже темно, и катер осветили прожектором с капитанского мостика. Николай Григорьевич увидел французский триколор. В рупор с катера прокричали:
– Эй, на «Керосине»! Возьми к створному знаку!..
Видимо, это был русский офицер на французской службе. Соотечественник не упустил случая поиздеваться над своими. Впрочем, действительно, не «Кирасон», а «Керосин». Старая калоша, которая всех измучила голодом и качкой.
На палубу из кают выходили все новые пассажиры, а те, что ютились под бимсами шлюпок и у трубы, сбросили с себя шинели, пледы и куски брезента, задвигались, готовясь к высадке. Но пароход, почти приткнувшись к берегу, бросил якорь.
Огней Стамбула пока не было видно, даже зарева. Город спал за изворотом узкого залива, за цепью невысоких лысых холмов. До турецкой столицы оставалось еще не менее пятнадцати миль.
– До утра в Стамбул нас не пустят. Утром будет медицинский осмотр, и лишь потом… – спускаясь с мостика, пояснил капитан. Поблескивали его надраенные пуговицы. – Они не хотят, чтобы кто-нибудь ненароком пробрался в город. Боятся тифа, холеры. Мы – русские – для них рассадник заразы.
Щукин всмотрелся в полное, крепкое лицо немолодого уже капитана. «Иван Николаевич Иванов. Хорошее у тебя лицо, – подумал Щукин. – Теперь ты заодно с нами, русский патриот, и все уже готовы простить тебе бесконечные поборы там, в море… Ладно, проверим тебя, Иванов, на крепость нутра…»
Это была их первая ночь за рубежом, и Щукин запомнил ее наплывом многих неприятных мыслей. Таня ушла в каюту, прилегла на свою узкую койку, не раздеваясь и укрывшись с головой от долетавших с берега москитов. А Щукин, глядя на свалившиеся в затихшую воду звезды, думал о Босфоре, Дарданеллах. Веками рвалась сюда Россия, оттесняя султана. Эдакая полуденная мечта о Средиземноморье, которая сидела глубоко в кровеносной системе каждого русского, в том числе державника, сторонника могучей России Щукина.
Можно сказать, союзники, втягивая Россию в общеевропейскую бойню, соблазнили ее воплощением этой уже кажущейся неосуществимой мечты. «Вы – русских мужичков на фронт, а мы вам – Босфор с Дарданеллами…» Как же! Отдадут!
Еще в 1915 году мистер Черчилль принялся высаживать десант в Дарданеллах, чтобы опередить русских. Под предлогом помощи, конечно. Но безжизненный, созданный самой природой как крепость полуостров Галлиполи не дался могучему английскому флоту. Отступили.
И вот теперь они, русские, на Босфоре. Как беженцы. Как нищие, просящие убежища. Беспомощная, враждующая между собой человеческая толпа, которую можно окончательно обобрать.
Николай Григорьевич заснул на часок. Сквозь сон слышал, как гремели якорные цепи и пароход тихо куда-то двигался. А когда ранним утром проснулся, увидел над головой желтый карантинный флаг. Встав в виду еще серого, укутанного утренней мглой Стамбула, пароход принял на борт нескольких итальянских карабинеров в треугольных шляпах невиданной величины.
– «Аэропланы» прилетели, – сказал толпе капитан и пояснил: – Сегодня, видно, итальянцы командуют. Тут все по очереди – то итальянцы, то англичане, то французы. Хозяева положения!
За карабинерами на пароход полезли врач-турок и несколько негритянок и негров, черных людей для черной работы – мойщиков карантинной службы.
Едва Таня успела выйти на палубу, как ее тут же ухватила за плечо чрезвычайно плотная и округлая, подобная ядру в сарафане, негритянка. Таня в ужасе посмотрела на отца, ища защиты. Ее волокли куда-то, ничего не объясняя.
Бедная девочка, она не была готова к этой новой, подневольной, зависимой жизни. Щукин знал, что протестовать – это лишь напрашиваться на новые неприятности. Подойдя к итальянцу, который, судя по двум маленьким звездочкам на воротнике и на клапане рукава, был здесь старшим, он протянул ему десять лир и пояснил на французском, что просит отпустить его дочь.
Между тем негритянка тащила Таню в сторону холодного корабельного душа. За ними семенила вторая служительница чистоты, сгибаясь под тяжестью сумки, в которой звякали бутыли с карболкой, раствором хлора и еще какой-то жидкости.
Офицер кивнул, спрятал деньги за обшлаг мундира и, окликнув негритянок, жестом указал в сторону полубака, где уже толпилась дюжина «вымытых» пассажиров, из числа тех, у кого были деньги и кто знал местные порядки. Николай Григорьевич и Таня, подхватив чемоданы, перешли на носовую часть верхней палубы. Остальным предстояло принять холодный душ с карболкой и хлоркой.
А совсем близко, у трапа, за спинами карабинеров шумела на все голоса пестрая толпа встречающих. Здесь были родственники, знакомые прибывших, обеспокоенные долгим отсутствием парохода, были и «вечные встречающие», потерявшие во время деникинского отступления своих близких и еще надеющиеся на чудо спасения. Но больше всего здесь было местных торговцев, турок и греков – менял, рекламных агентов, желающих тут же, на набережной, совершить выгодную сделку, используя неопытность новоприбывших русских.
– Меняю деньги по курсу себе в убыток!..
– Продаю очень хорошую лавку за бесценок…
– Девочки, девочки для господ офицеров…
– Дешевая гостиница, очень чисто, без таракана, без клопа…
Местные торгаши и агенты уже успели выучить нужные фразы на русском и произносили их почти без акцента. Правда, дальнейшие разговоры происходили на пальцах: главное было – завлечь!
Мелькали красные фески, густо-черные чарчафы, укрывающие лица женщин, белые повязки лимонаджи, за спинами которых сияли ярко начищенные кувшины с прохладительными напитками. Продавцы фруктов расталкивали всех своими переносными лотками:
– Сладки, как изю-ум!.. Сладки, как мио-од!
Все это кричало, стучало, ойкало, пело, сливалось с голосами муэдзинов на кружевных галерейках высоких и стройных белых минаретов. От этих гортанных выкриков, пряных запахов, музыки, разноцветья, суеты начинала кружиться и болеть голова.
Только раскованные американцы в рубашечках цвета хаки с короткими рукавами и пилотками, засунутыми под погоны; подтянутые, сухопарые, слегка надменные, как и положено хозяевам самой большой империи, англичане в пробковых шлемах; набриолиненные, веселые, все, как один, с фатоватыми усиками итальянцы; солдаты и офицеры колониальных войск – зуавы в своих синих куртках и жилетах, в белых чалмах, в красных шароварах и шелковых голубых поясах; сикхи в замысловатых тюрбанах, расшитых халатах, с кинжалами за широкими поясами; бородатые гуркхи, чугунолицые, с мечами немыслимой кривизны, ножны которых посверкивали полудрагоценными камнями и богатой резьбой, – словом, все те, что пришли сюда как победители, держали себя спокойно, немного отстраненно и взирали на суету со снисходительным интересом. У них было постоянное жалованье, казенное жилье, казенные обеды, у них было чувство собственного достоинства: то главное, что потеряли прибывшие сюда русские, которых сразу можно было отличить – не по одежде, нет – по глазам. В них светилась тоска потерявшейся собаки.
И Николай Григорьевич, и Таня невольно ощутили это, едва сойдя на берег.
Щукин не без умысла взял дорогого, парного извозчика, и они с шиком прокатили небольшое расстояние от Галатской пристани до барского, с огромными, разделенными на клеточки, окнами особняка российского представителя на улице Пера – главной улице европейской части города.
Улица чем-то напоминала Николаю Григорьевичу Фундуклеевскую в Киеве или Арбат в Москве, только понеряшливее и поуже. Отдавая извозчику пятьдесят пиастров, половину турецкой лиры, Щукин с интересом заглянул в бумажник. Да, деньги здесь что русский снег – завезти можно хоть бочку, да все скоро растает.
Внешне особняк сохранил прежнее величие. У входа стояли двое кавассов – посольских швейцаров, одетых в сохранившиеся еще с царских времен ливреи, украшенные по-восточному богатым золотым шитьем от полы до воротника. Но все вокруг, даже маленький садик, гудело и пахло русским вокзалом. И внутри, в самом посольстве, тоже творилось черт знает что. Даже советские «коммуналки», слух о которых уже дошел до Стамбула, показались бы здесь верхом благоустроенности.
До того как барон Врангель стал хозяйской пятой на полуострове Крым и воссоздал пусть малую, но упорядоченную Россию, был кошмар новороссийского бегства. Генерал Деникин, старавшийся сохранить демократическое устройство в пору варварского единоборства, не сумел справиться с Буденным, с тифом, с эвакуацией и допустил панику и разброд. Возжаждавшие независимости «парламентарии» Кубани ударили под бок казацким кинжалом. Потеряли боевой дух донцы.
Брошенный союзниками, которые навязывали ему соблюдение прав личности и гражданина, но при этом уважали лишь сильного, самый русский из генералов, плохо понимающий суть происходящего, Деникин отбыл в Европу, а на улицах Стамбула, на полу посольского особняка остались осколки бегства – репатрианты. То есть «лишенные родины».
Именно на этот самый холодный мраморный пол рухнул, распугивая беженцев, начальник деникинского штаба и ближайший друг Антона Ивановича – Ванечка Романовский, боевой генерал, убитый своими же офицерами за допущенное поражение и паническое бегство.
А сейчас в это дипломатическое убежище, в это общежитие прибыли Щукин с дочерью. Конечно, Николай Григорьевич мог позволить себе остановиться в гостинице. Но, во-первых, так было удобнее для осуществления его планов – никто в этой вокзальной сутолоке не станет следить, когда он исчезнет и когда появится; во-вторых, здесь, под присмотром соотечественников, можно было оставлять Таню. Стамбул – город не для одинокой европейской девушки.
Бывший кабинет посла – огромная зала, которая должна была производить впечатление на дипломатов Блистательной Порты, теперь была заставлена письменными столами военных чиновников. Это было единственное служебное помещение посольства – в остальных жили. Посольство-общежитие.
Щукина встретил генерал Лукомский, военный представитель Врангеля в Стамбуле при объединенной союзнической миссии. Александр Сергеевич был давно знаком с полковником, особенно близко с тех пор, как генерал стал начальником оперативного отдела в штабе Верховного в шестнадцатом.
Мундир сидел на Лукомском мешковато. Александр Сергеевич похудел, осунулся, некогда черневшие грачьими крылышками на его загорелом лице усы теперь пошли в серебро, равняясь цветом с клинообразной бородкой, щеки были впалы и бледны.
Расцеловались по-русски.
– Впервые вижу тебя без погон, Николай Григорьевич, – сказал генерал. – Теперь в партикулярном? Штафиркой стал?
Щукин улыбнулся. Он любил этот бравый гвардейский жаргон.
– Отпуск. Может, надолго. Здоровье подправить… м-м… Дочку в Париж отвезу…
Лукомский только вздохнул. Он знал о тяжелом поражении опытного контрразведчика, из-за которого тот вынужден был подать прошение об отставке. Посвящен был и в более тонкие личные нюансы.
– Чаю? – спросил генерал. – Кофе, извини, не предлагаю. Не хочу сотрудников запахом смущать. Да и дороговат для нас ныне кофе, даже здесь, в Турции.
Сели за маленьким ампирным столиком у окна. Отсюда был виден желтый от ила, отливающий под солнцем тусклым самородком Золотой Рог, а вдали открывалось Мраморное море, серо-зеленое у берегов, постепенно переходящее в голубизну и к горизонту сливающееся с небом.
– Одна радость в нашей беде, – сказал Лукомский. – Все мы стали семьей. Русские. Большевички научили. Видишь, как живем.
Щукин не стал спорить. Видел он, как русские обдирают русских. Не всех, видно, научили большевички. Ладно, это его боль и ему с этим разбираться.
Однорукий денщик в гимнастерке с вишневого цвета дроздовскими погонами принес на подносе серебряный чайничек (остатки прежней имперской роскоши) и два пузатых турецких стаканчика с дзуратом – нежнейшим и ароматным восточным лепестковым чаем.
Щукин бросил на солдата короткий, но профессиональный, запоминающий взгляд. Ручища у денщика была крепкая, жилистая, с въевшейся в ладонь угольной чернотой. Поднос он держал двумя пальцами. На гимнастерке – ветеранский серебряный знак дроздовского стрелкового полка: в центре черного эмалированного креста алел щит с мечами, а под крестом – терновый венец.
Щукин знал этих дроздовских шахтеров еще по харьковским временам. Под Горловкой несколько десятков шахтеров, сущие дьяволы по виду, влились в Добровольческую армию и воевали люто в роте Женьки Петерса[3]. Звали их «белыми латышами» – за стойкость и дисциплину. Мало их осталось после тех боев, мало! А этот вот, хоть и лишился руки, уцелел.
– Спасибо, Степушка, – ласково сказал солдату Лукомский и добавил, когда денщик ушел: – Кроме беженцев, полторы тысячи инвалидов у нас на содержании. Где денег набраться?.. Вот ты в Париж собрался. А хорошо ли подсчитал, что у тебя в кошельке?
Вопрос был, что называется, не в бровь, а в глаз. Но Щукин не собирался играть в открытую.
– Ну у меня помимо всех военных училищ и Генштаба все же, как и у Врангеля, Горный институт за спиной. Инженер…
– Голуба, не нужны им русские инженеры. Вообще мы никому не нужны. Союзникам то есть. Мы – другие, понимаешь? Это мы восторгаемся: ах, французы, ах, англичане, культура, флот, Наполеоны, Вейганы, Нельсоны. А они на нас глядят с другим прищуром. Расчетец! Вот если бы мы были в славе и силе – это да, это – партнер! А сейчас? Сейчас лишь тот русский для них человек, кто с деньгами. Тогда – виза, тогда – Париж или там Лондон. Впрочем, англичане и с деньгами не очень-то пустят. Ну если еще записной англоман, как Уваров или Набоков, – может быть. При наличии денег, конечно, устроятся… Вон король Эдвард даже вдовствующую Марию Федоровну не принял, в Дании приютилась. А все же – тетка…
– Да… – сказал Щукин. – Оно конечно… – Посмотрел на пейзаж сквозь стаканчик с дзуратом: совсем желтое, искристое вокруг. Отпил чайку: хорош!
Неподалеку, с минарета, заголосил муэдзин: «Ла иль Алла иль Мухаммед расул Алла!»…
Лукомский сказал:
– Удивляюсь я твоему спокойствию, Николай Григорьевич. Как ты думаешь, чем закончится наше наступление в Северной Таврии?.. – И, не дожидаясь ответа, продолжил, повинуясь каким-то своим размышлениям. – Союзникам нужен хлеб, уголь… Флот на металлолом? У них, знаешь, после войны своего лома будет в достатке… Деньги, деньги! Здесь всюду расчетец. На нас по-прежнему смотрят как на богачей, с которых еще можно что-то содрать. Англия, правда, уже поняла, что это не так, что содрать можно только с красной, большевистской России. Основные богатства остались там…
Из окна было видно, как на набережной выстраивается для учения пожарный расчет. На головах у турок были английские каски, а ноги босы. Инструктор подравнивал строй, лупя пожарных ботинком по голым пяткам.
Александр Сергеевич неожиданно хохотнул:
– Ах, как богаты мы были, Николай Григорьевич! Сами того не понимали. Хлебосольная, добрая страна. Горьковские грузчики на пятках писали химическим карандашом: «три рубля». Мол, за меньшее не тревожь: обижу. А три рубля сапоги стоили! Солдатский рацион четырнадцатого года помнишь? Фунт мяса в день, два фунта ситного. Англичане четвертью фунта обходились… Французы, когда слышат, что наша земская медицина была бесплатной, не верят. А еще социалисты!..
Он вытер пальцами заслезившийся глаз. «Постарел», – подумал Щукин.
– Ко мне тут приходят артисты, путейцы, писатели, издатели, врачи, статистики… Прожекты, прожекты… В России они на этих прожектах безбедно бы себе жили. А здесь?.. Так что, Николай Григорьевич, напряги извилины, доставай деньги. Чтобы дочка на панель не пошла. Вывернись наизнанку, но достань. Я тебе помочь, извини, не смогу… Есть какая-либо мысль?
– Есть, – сказал Щукин. – Есть.
За окном муэдзин заканчивал выводить суру. Заткнув, как положено, пальцами уши, чтобы ничто не мешало ему славить Аллаха и его пророка, он был упоен, как соловей. Это были его песня и его мир.
– Денщик у тебя из дроздовских шахтеров? – спросил Щукин.
– Представь себе. Пока кормлю, как всех… Что потом будет делать, с одной-то рукой? Приютился в дворницкой, вместе с кавассами… И тех нужно кормить…
– Серьезный мужик, – заметил Щукин, допивая второй стаканчик дзурата. – И чаек у него отменный, не хуже чем у турок… Ну, спасибо за добрые слова, за угощение…
– Чем могу, Николай Григорьевич. Поживи пока в посольстве, поэкономь денежки, осмотрись. Там у нас на втором этаже, в спальне бывшего посла, всего два семейства разместились, приличные люди. Перегораживаемся, знаешь ли, занавесками – эдакие выгородки, как в театре… и сосуществуем. С надеждой сосуществуем. А вдруг под напором Врангеля сдвинется Россия, опомнится?
Щукин согласно кивнул. Хотя знал прекрасно: не сдвинется, не опомнится. Большевики крепко взяли ее в кулак. А иначе с ней, с Россией, как?
Щукин выждал время, когда дроздовский солдат останется в дворницкой один: кавассы, разодевшись, отправились на свое представительское дежурство у ворот.
При виде Николая Григорьевича однорукий денщик вскочил:
– Здравия желаю, ваше высокоблагородие!
– Садись, Степан. – Щукин улыбнулся. – Как это ты сразу смекнул, что я высокоблагородие?
– Рука одна, а глаза два, ваше высокоблагородие!..
Щукин присел и указал, чтобы и денщик садился. «Да, два глаза у него, и оба разбойные, – подумал он. – Такие, как надо, глаза».
– Мы теперь оба люди штатские, так что зови меня Николаем Григорьевичем. Я полковник контрразведки, Степан. Но пришел к тебе для хорошего разговора. Дружеского.
Степан кивнул, а сам глаз прижмурил. «Какой разговор у контрразведки? Вербовать, должно быть».
– Что б ты долго не гадал, сразу разобъясню, – спокойно сказал Щукин. – Закури-ка асмоловскую.
Степан с достоинством взял папироску и, не прибегая к помощи Щукина, прижав предплечьем одной руки кремень с трутом, здоровой рукой взял кусок напильника со стола, высек искру и разжег трут. Протянул тлеющий фитиль Щукину:
– Прикуривайте, Николай Григорьевич. Спички у турок больно кусачие.
«Определенно толковый мужик. И надежный», – еще раз мелькнуло в голове полковника.
– Ты, Степан, солдат бывший, а я бывший полковник. И в этом мы равны, что бывшие. Если дело все порушится, как думаешь жить-поживать, Степан? На какие денежки?
– Да как… Только что на начальство наше надежда. Подмогнет.
– Начальство само может оказаться хоть и живьем, да с одним сухарем. Оно и сейчас уже от чужой милости питается.
– Это верно, Николай Григорьевич, вы наше дело понимаете. Тут одна дамочка, из горничных, шутила: «Турок, он тянет в закоулок, а грек прямо ведет на грех»… Чужбина!
Денщик определенно все больше нравился Щукину.
– Ну а вернуться нет мысли, Степан? В Горловку?
Дроздовец долго и внимательно смотрел на Щукина. Он уже понимал, что за этим разговором скрывается очень важный, но непонятный пока для него особый смысл.
– Мысль есть. Только, попервое, куда я в шахту без руки? Во-вторых, миловать меня не будут. У меня вся родня деревенская, ее продналогом да расстрелами краснюки повывели, я свою злость на милость сменить не могу. Они, полагаю, тоже. Потом, я у капитана Петерса не последний солдат был. Большевики – народ точный, все вызнают. И жалостью не балуются, серьезная публика. Что ж мне, вернуться – да в банду?
– Верно мыслишь. Мне-то тем более возврата нет. Так что грозит нам, Степан, нищета на чужой земле, если сами дураками будем.
Степан с большим интересом поглядывал теперь на Щукина из-под кустистых, суровых бровей.
– Понимаешь, какое дело, Степан. Тут, в Стамбуле, я знаю много наших русских мерзавцев, которые нажились на чужой беде, пока мы, фронтовики, там рубились. Поэтому, думаю, не грех им немного поделиться. Как их найти, как их прижать – моя забота. Но мне нужен надежный помощник. И чтоб язык за зубами умел держать.
Степан все прикинул. Глаза его посветлели, повеселели. Ай да полковник!
– Неужто я, Николай Григорьевич, на разбойника выглядаю?
– Малость «выглядаешь», Степан. А иначе о чем был бы разговор?
– За искреннее слово спасибо. Что ж, дело неплохое. В самом деле, помирать на улице неохота. Милостыню просить – я уж прикидывал. Без одной руки я. А знаете, у них тут такой обычай: за воровство руку рубить. Вот и доказывай, что это от буденновской саблюки. И не подаст никто… плюнут!
Замолк, словно бы решая спросить что-то важное, но ожидая первого слова от Щукина.
– Доля твоя половинная, – тихо сказал Щукин. – Честная доля.
Степан словно бы поперхнулся. Сказал совсем оттаявшим, потеплевшим голосом:
– А вот за уважение – спасибо. Если хотели, ваше высокоблагородие, слугу иметь до гроба дней, то лучше бы не сказали. И не в том причина, что деньги… Деньги что… Уважение человеческое – вот что натуру переворачивает. Я, знаете, как дроздовцем оказался? Село мое – Государев Байрак – под Горловкой, шебутное село, злое. Все шахтеры государственные – нас не забижай, сами кого хошь забидим. Ну как пришли ваши, деникинские, давай мобилизацию устраивать. Не хочешь – под суд. Пошли. Всем гуртом. А как бои начались, первые наши хлопцы, шестерка, офицера своего закололи – и до красных. Следующий черед моей шестерки. Тоже решили до красных. Да! Вызывает нас капитан Евгений Борисович Петерс, командир, стало быть, роты, раздал патроны, говорит: я вас поведу в ночную разведку. До самых красных. Кто захочет, может выстрелить мне в спину. Только будет он на все века подлец и трус, а я за Россию смерть приму… Целую ночь ходили по красным тылам, и он впереди… Как сейчас через тьму вижу его спину – широкий был, росточку небольшого, а крепкий. И привязались мы к нему, а следом и другие за уважение, за человечество в нем. Ежели есть такие офицеры, стало быть, я при них…
Щукин кивнул. Он знал о Петерсе по донесениям, поступавшим в те времена в штаб Добрармии. Тогда на Петерса местный контрразведчик жалобу написал, что капитан благоволит красным, всех пленных берет к себе без разговора.
– Так я на тебя надеюсь, Степан, и дам знак. Как срок наступит – мимо не пройду, – сказал Щукин.
– Одна рука не смущает, Николай Григорьевич? – спросил Степан.
– Другому десять рук дай, а толку не будет.
Щукин пожал Степану единственную руку – на редкость крепкую и ловкую. «Эмиграция роднит нас, офицеров и рядовых, – подумал он. – Того и гляди, мы раньше коммуну построим, чем большевики».
Таня уже утвердилась и прочно устроилась среди бесчисленных занавесок в спальне посла. Здесь тут же нашлись друзья и знакомые.
– Папа, встретила Рождественских… стариков… Они совершенно без ничего. Аки сиры, аки наги. Папа, ты не дашь немного денег?
Николай Григорьевич, повернувшись лицом к стене, достал несколько ассигнаций. Здесь нельзя было показывать две вещи: еду и деньги. Слишком много голодных глаз. Слава богу, что у этих лишенцев есть пока хоть крыша над головой. Надолго ли?
Таня сказала «мерси, папа» и легко упорхнула, держа деньги в кулаке. «Девочка моя, – подумал Щукин, – а кто подаст тебе, если со мной что-нибудь случится?»
В тот вечер он предупредил дочь, что исчезнет по делам на несколько дней, и оставил ее заботам новых друзей. Сам снял жалкий номерок в гостинице у грека с одутловатым лицом, который тут же предложил «русски дэвушка». От дополнительных услуг полковник отказался и на следующий день раздобыл костюм портового грузчика: брезентовую куртку, холщовые штаны и сандалии. В грузовом порту он встал в очередь желающих получить поденную работу.
Очередей было две: турецкая и русская. Турки с русскими не враждовали, считали, что они тоже обижены судьбой и тоже попали «под англичан». Работа случалась нечасто, и у Щукина было в достатке свободного времени для дела, ради которого он сюда пришел. Слоняясь по порту, он болтал с местными знатоками. Выяснил все, что нужно, про русские суда: с каким грузом ходят, что возят тайком и куда возят. Среди грузчиков особых секретов не было, хотя тех, у кого был слишком длинный язык, иногда находили где-нибудь среди штабелей досок или среди мешков с кривым ножом в спине. Но Щукин портовые нравы знал и был в меру осторожен. Он выяснил, что у капитана «Кирасона» Ивана Николаевича Иванова есть собственный домик на улице Алтым-Бакал, хороший домик, с балконцами на втором этаже и с каким-то марсофлотом в виде то ли слуги, то ли охранника. Семью же Иванов продолжал держать в Ялте, так как не решался оставить свой домишко-дачу на Горном проспекте.
Николай Григорьевич, который и ранее по долгу службы часто сталкивался с тюркскими языками, турецкий знал неплохо и благодаря этому завел немало друзей среди жителей Стамбула. Бывал он и в самых глухих закоулках Капалы-Чарши – Большого Базара, в черных норах которого, удаленных от глаз обычного посетителя, мог появиться только весьма уверенный в себе, храбрый и знающий местные обычаи человек. Он оброс за эти несколько дней черной щетиной, кое-где пробитой серебряными пятнами, и у турок-грузчиков получил кличку Кара-Урус.
Александр Сергеевич Лукомский несколько раз осведомлялся о том, куда исчез Николай Григорьевич, но никто, даже Таня, не могли дать ему ответа. Тане достаточно было изредка получаемых через Степана записок с уведомлением о добром здравии. Если бы Лукомский знал, что настанет день, когда по личному и строгому указанию барона Врангеля он будет срочно разыскивать полковника Щукина, выведенного за штат контрразведчиков, он бы, конечно, старался следить за каждым его шагом. Но, к счастью для Щукина, пока никто не интересовался его делами.
Глава седьмая
Тринадцатая армия покидала «черешневую столицу» Мелитополь в пору, когда сады алели от богатого урожая. Красноармейцы прямо с тачанок протягивали руки и набирали со свисающих на узкие улочки отяжелевших ветвей полные горсти сочной спелой ягоды. Ехали весело, громко переговариваясь, словно и не отступали, а перебазировались на новые квартиры.
Вокзал встретил их огнем. Появились первые раненые и убитые.
– Обошли, гады!
Рванули по пыльным улицам в сторону Федоровки, выскочили на окраину Мелитополя, огляделись. Проехали еще верст пять и увидели стоящий под парами красный бронепоезд…
Больше в штабе Тринадцатой делать Кольцову было нечего, он попрощался со всеми, с кем успел сдружиться за время своего короткого здесь пребывания, и на попутках тронулся в сторону Харькова. О нем там уже знали, его ждали: в штабе Тринадцатой получили несколько строгих шифровок с просьбой откомандировать его в управление тыла Юго-Западного фронта.
Через двое суток Кольцов уже вышагивал по улицам до боли знакомого ему города, который он покинул не так уж давно при столь трагических обстоятельствах…
Несколько дней после возвращения в Харьков Кольцов был буквально нарасхват. Различные ведомства, а их в украинской столице скопилось много, интересовались положением дел в белом тылу и в Крыму, в частности подробностями высадки десанта Слащевым, которого считали военным гением, настроением в белых войсках, отношением Врангеля к крестьянству и крестьян к врангелевской земельной реформе, крымским подпольем, партизанами и «зелеными»…
Кольцов без конца выступал: в штабе Юго-Западного фронта и в различных управлениях, в отделах ВУЧК и в разведотделах. Кроме того, писал докладные, записки, памятки, рапорты. Он был откровенен и прост. Он отбросил все те проклятые вопросы, которые родились у него при встрече с особистом Грецем: «Может, это уже не те люди встречают его, может, это уже не та страна?»
Он забыл о недавних опасениях, пока вскоре у него не появился повод вновь усомниться, в ту ли страну он вернулся, которую покинул в мае девятнадцатого. На собрании партработников одна дама в серой блузе, из энтузиасток, жаждущих немедленной победы и немедленного коммунизма, попросила его рассказать о героическом рабочем классе Крыма, который борется с Врангелем и подтачивает его тыл. При этом дама победно оглядела собравшихся, ожидая услышать от Кольцова, что пролетариат Крыма вот-вот, через несколько дней, сбросит Врангеля.
– Подполье в основном разгромлено, – сказал Кольцов. – Еще до начала боевых действий Особый отдел в штабе Врангеля возглавил Евгений Климович, генерал-лейтенант и сенатор, «павлон»[4], перешедший в корпус жандармов в девяносто восьмом году. Был и московским градоначальником, и директором Департамента полиции России. Опытнейший специалист со своим штатом сотрудников – профессионалов высочайшего класса. Они нанесли целый ряд серьезных ударов по подполью. Но дело не только и не столько в этом…
Павел принялся объяснять новую политику Врангеля, который с недавних пор всячески старается угодить пролетариату.
– Крымские рабочие могут купить на свою зарплату значительно больше продуктов, одежды, обуви, чем товарищи по классу на советской стороне, где-нибудь в Одессе или Ростове. Они прекрасно об этом осведомлены благодаря проницаемости границ и спекулянтам, которые снуют на шаландах туда-сюда.
Кольцов знал, что в неподготовленной аудитории этого говорить, быть может, и не следовало, но и скрывать правду не хотел.
– Более того, крымские рабочие видят, что заработки врангелевских офицеров в несколько раз ниже, чем у тех, кто стоит за станком или разгружает суда, – после недолгой паузы продолжил Кольцов. – Офицеры по вечерам стоят в очереди, чтобы поработать докерами и получить лишнюю копейку. «Я знаю, вы выдержите, – говорил Врангель, выступая перед своими офицерами. – У вас есть идея. Рублем же я покупаю тех, у кого такой идеи нет и кто может ударить в спину»… Крымский пролетариат в основном добросовестно трудится и молчит, не желая себе худшей судьбы…
Дама, негодуя, вскочила.
– Это провокация! – закричала она. – Это клевета на наш замечательный пролетариат! Вы, товарищ Кольцов, утратили чувство коммунистического анализа. Погоны и портупеи на ваших офицерских плечах, видимо, переформировали мировоззрение. Слишком долго вы находились по ту сторону фронта…
Многие одобрительно загудели, поддерживая даму.
«Господи, что с ними? – подумал Кольцов. – Ну ладно, одна дама. Дура, что с нее взять. Начиталась брошюр. Но остальные? Что произошло? Они не хотят знать правду. Они затыкают уши».
Эта ночь в гостинице ВУЧК, бывшем «Бристоле», прошла у Кольцова неспокойно. Казалось бы, что такое дама с ее репликами, – но от нее исходила какая-то угроза, которая в ночные часы стала особенно ощутимой. Да, времена изменились. Раньше, помнил Кольцов, яростно спорили, потом мирились. Сейчас же Павел наткнулся на нечто жесткое, болюче острое… «Образовался остов нового государства, вот что, – думал Кольцов в тумане полусна. – И к нему прилипли моллюски. Присосались… не хотят пускать “чужого”… Что же, я должен потрафлять мнению тех, кто избрал своим оружием обушок голой теории?.. Черта с два!..»
В среду шестнадцатого июня Кольцову сказали, что вечером его примет Дзержинский. Председатель ВЧК теперь находился в Харькове еще и как начальник тыла Юго-Западного фронта: такая появилась у него новая должность. Однако и она не была последней. Через несколько дней он должен был выехать на польский фронт, чтобы там, неподалеку от действующей армии, которая продолжала успешно наступать, возглавить Временный ревком Польши и Польское бюро ЦК РКП(б). Дзержинский понимал, что это значит: с занятием Варшавы он становился руководителем новой, социалистической Польши.
Это и волновало его, и радовало, и пугало. Польша, конечно, его родина, но он больше ценил Россию с ее послушным и понятным ему населением. Польша непредсказуема.
Несмотря на сумятицу дел, ломавших все планы, Дзержинский принял Кольцова в точно назначенное время – ровно в половине восьмого вечера.
Длинный июньский день еще пробивался в полузашторенные окна кабинета. Он высвечивал крепкий, дубовый, оставшийся от прежних хозяев письменный стол, на котором лежало лишь несколько бумаг, ручка с небольшим, закругленным на конце пером «рондо», легкая стеклянная чернильница и тоже очень легкое деревянное пресс-папье.
Кабинет посещали не только сотрудники и друзья Дзержинского. Иногда он любил побеседовать с заключенными, представлявшими особый интерес, с глазу на глаз, поздно вечером или ночью, без охраны. В этом случае тяжелое мраморное пресс-папье или же ручка с острым пером – не те вещи, которые должны находиться на столе. Впрочем, не было случая, чтобы кто-то из посетителей попытался наброситься на всемогущего хозяина «чрезвычайки».
Кроме того, у председателя ВЧК было очень сильное оружие, которое, надо думать, предупреждало всякие попытки покушения. Взгляд. Этот пристальный, холодный взгляд, от которого цепенели даже видавшие виды люди, Дзержинский выработал в долгой вятской ссылке, в глухой деревушке Кай, часами стоя перед зеркалом. Тогда он был совсем молод, но уже считался разоблачителем провокаторов.
– Дайте-ка я на вас посмотрю! – сказал председатель ВЧК Кольцову, когда тот, представившись, остановился у окна. С минуту он изучал вошедшего. В персональной папке Кольцова лежали не только хвалебные отзывы, и Дзержинский хотел составить собственное впечатление о человеке, который совершил несколько действительно невероятных подвигов, а также «заработал» и три-четыре докладных, в которых сообщалось о Кольцове как о перерожденце.
– Что ж, орден будет вам к лицу, – сказал наконец Дзержинский и зачитал постановление ВЦИК о награждении Павла Андреевича Кольцова орденом Красного Знамени. Улыбка тронула краешки тонких, малокровных губ председателя ВЧК.
Он вручил Кольцову красную сафьяновую коробочку с орденом и удостоверение. Оба понимали, что работа Павла вовсе не требует ношения ордена на груди: ни к чему выделяться и обращать на себя внимание прохожих, для которых человек с «Красным Знаменем», первым и пока единственным орденом Республики, был явлением до крайности редким.
– Очень своевременная и заслуженная награда, – сказал Дзержинский, поздравляя Павла. Только председатель ВЧК понимал подлинный смысл фразы. Орден как бы закрывал рассмотрение «дела Кольцова», чего весьма серьезно требовали те, кто написал докладные – люди достаточно авторитетные. И это было особенно важно потому, что Дзержинский действительно собирался навсегда уйти из ЧК, всерьез и надолго уехать в Польшу, чтобы оттуда, из Варшавы, двигать локомотив мировой революции дальше, на запад. А авторитет авторов докладных в отсутствие Дзержинского мог возрасти. Председатель ВЧК знал, что Кольцов и многие-многие другие люди думают, будто он, Дзержинский, является и мотором, и маховиком, и сердцем, и мозгом созданной им «чрезвычайки». Полновластным ее хозяином. Это было не так. Машина, насчитывающая десятки тысяч человек, имеющая свои отделения во всех уездах, на железных дорогах, в армии, уже работала самостоятельно и далеко не всегда подчинялась «хозяину». Машина обзавелась собственным мозгом и сердцем, собственным мотором. И поэтому Дзержинский беспокоился за Кольцова.
– Рассказывайте. Обо всем. У нас достаточно времени, – сказал Дзержинский.
– Но сначала ответьте мне вы, Феликс Эдмундович, на один вопрос, – прямолинейно сказал Кольцов. – На вопрос, который мучает меня давно. И ответ на который я могу получить только у вас.
– И что же это за такой каверзный вопрос, что на него может ответить только председатель ВЧК? – скупо улыбнулся Дзержинский.
– Это очень важно для меня… Скажите, Феликс Эдмундович, правильно ли я поступил тогда, осенью девятнадцатого, подорвав эшелон с танками? Не совершил ли крупной ошибки? Ведь, возможно, я по-прежнему бы работал в белых тылах, быть может, в штабе у Врангеля. Или в ином месте. И передавал бы сюда важные сведения. И Красная Армия несла бы намного меньше потерь…
Дзержинский подумал.
– Вы приняли решение, – сказал он. – Вы имели на это право, поскольку действовали в одиночку… В революционных и в военных делах любое решение, даже неправильное, лучше, чем бездействие.
Кольцов кивнул в знак того, что принимает точку зрения председателя ВЧК. Затем он принялся докладывать. У него было достаточно времени, чтобы составить обстоятельный доклад. И в конце концов, как бы вне текста, рассказал о самоуправстве особиста Греця: именно такие действия вызывают возмущение и настраивают людей против ЧК.
– Я знаю об этом случае, – сказал Дзержинский.
Сообщение Греця о противодействии Кольцова «революционному суду» лежало у него в числе других бумаг. И поскольку Грець был выдвиженцем члена Реввоенсовета фронта Берзина, а Берзин в свою очередь… Получалась длинная цепочка, о которой Кольцов и не догадывался. Он был убежден, что Дзержинский здесь решает все и вся.
– Я поручил разобраться, – сказал Дзержинский. – Во всяком случае, я на вашей стороне.
Во время доклада, внимательно слушая, Дзержинский продолжал изучать Кольцова, и мысли его текли как бы параллельным руслом. «Парня нужно спасать. Несмотря на огромный опыт конспирации и разведывательной работы в чужом тылу, он бесхитростен и прямолинеен. Он не понимает, что по возвращении механизм принял его как шестеренку. И нужно вращаться в соответствии с общим движением».
Когда-то он, Дзержинский, тоже был резким и непримиримым. Он создавал аппарат насилия ради победы революции и торжества трудящихся. Он думал, что на его зов придут только те, кто руководствуется высочайшими идеалами. Увы, таких нашлось немного. Впрочем, скоро выяснилось, что аппарату, когда он стал механизмом огромного государства, сложным, с многочисленными передачами и колесиками, нужны всякие люди. Нужны хитрецы, циники, насмешники, палачи. Нужны авантюристы – зачастую они составляют хитроумные планы операций лучше всяких честных и чистых, поскольку знают все теневые стороны человеческой натуры. Они лучше устраивают ловушки, лучше угадывают возможные диверсии, предательства и покушения.
«Парня следует направить в ИНО, – размышлял Дзержинский. – Подальше от фронта, где кипят политические страсти и где могут расстрелять ни за понюшку табаку… Расстреливать научились все. Не в этом ли суть конфликта между Кольцовым и Грецем?»
Еще в начале двадцатого года ВЦИК издал приказ об отмене смертной казни. «Всюду по Республике, за исключением районов боевых действий». Но никто не определил, что такое районы боевых действий, где они? Ближайшие тылы польского и врангелевского фронтов? Ближайшие – это какие? Сто километров от линии боев, двести, триста?.. По всей Республике вспыхивают крестьянские восстания. «Вилочные мятежи», когда крестьяне хватают все, что под руку подвернется – вилы, цепы, топоры, колья, – и уничтожают местную власть и отряды продразверстки. Это что, тоже районы боевых действий?
«В ИНО, определенно в ИНО! – решил Дзержинский. Почти год назад он подписал приказ о создании Иностранного подотдела при Особом отделе ВЧК, который должен был заниматься агентурной работой, разведкой и контрразведкой за рубежом. Курировал этот подотдел Менжинский. – Менжинский хитер, может быть, даже коварен, но он не расстрельщик и способен разбираться в людях… Необходимо упрятать Кольцова под крыло Вячеслава Рудольфовича. Но пока Кольцов здесь, ему необходимо серьезное звание. Орден – хорошо, но он его не защитит. Ордена были и у Сорокина, и у Махно, и у Миронова».
Размышляя обо всем этом, Дзержинский продолжал спокойно рассматривать Кольцова.
– Скажите, какие иностранные языки вы знаете? – неожиданно спросил председатель ВЧК.
– Немецкий, французский – не в совершенстве, но сносно, – ответил Павел. – В объеме гимназии.
– Это хорошо. – И как бы мимоходом добавил: – Думаю, коллегия ВУЧК поддержит меня, если я попрошу присвоить вам звание полномочного комиссара…
Это было очень высокое звание. Такого поворота Кольцов не ожидал. Орден и звание, – пожалуй, Феликс Эдмундович его переоценивает.
Но Дзержинский, приняв решение и уже определив дальнейшую судьбу Кольцова, подвел Павла, взяв его под локоть – жест, весьма несвойственный для председателя ВЧК, – к одной из карт на стене. Отдернул шторку.
– Обстановка здесь, в Северной Таврии, вам более или менее знакома. Благодаря вашему предупреждению мы успели вывести из-под удара главные силы Тринадцатой армии. Сейчас две дивизии, в том числе латышская, отступили к Каховке. Возможно, нам придется сдать это местечко и уйти на правый, крутой берег Днепра… На востоке, вдоль Азовского моря, мы спешно вводим резервы, чтобы не дать Врангелю выйти к Дону и поднять казаков… Можно сказать, мы локализовали район наступления Врангеля. С севера на белых обрушился конный корпус Жлобы. Если бы не ваше предупреждение о десанте, положение выглядело бы намного хуже. Так что не считайте свои награды простым авансом… Эх, если бы не Махно, который съедает наши резервы, – вздохнул Дзержинский, неожиданно перейдя к больной и изрядно надоевшей теме. – Он действует в ближних тылах… Это нарыв, не дающий зарасти ране.
Раздвинув шторки второй, значительно большей карты, председатель ВЧК продолжил:
– Теперь… Белополяки, которые захватили большую часть Украины и Белоруссии, отступают. Освобожден Киев. Коростень и Житомир. Освобождена также Белая Церковь… Кажется, Пилсудскому, который решил создать Польшу от моря до моря за счет России, Украины и Литвы, придется сильно поумерить свой аппетит.
Дзержинский усмехнулся. Кольцов не мог понять смысла этой усмешки, а председатель ВЧК, естественно, не стал вслух вспоминать, как вместе с Пилсудским начинал свою революционную деятельность. Причем Юзеф, сторонник террора, бывший на десять лет старше Дзержинского, казался Феликсу учителем, пророком. Но уже тогда Юзеф стал клониться в сторону национализма. И пути их разошлись.
Теперь «социализм» Пилсудского проявился в полной мере. Он пришел завоевывать русских, вместе с которыми начинал борьбу, чтобы создать общество без наций и классов. Карта своими линиями боев рисовала портрет нового Юзефа.
Павел прервал наступившую в разговоре паузу. Ему показалось, что председатель ВЧК ждет от него какого-то ответа.
– Феликс Эдмундович, я готов отправиться на польский фронт, – сказал Кольцов. – Мне кажется, там сейчас решаются очень важные дела. А я как-никак офицер-окопник. Да и театр военных действий мне хорошо знаком и по германской и по гражданской.
– Вам предстоит другая работа, – жестко, в приказном порядке, ответил Дзержинский. – Новая и очень ответственная. А пока отдохните. Пока – пятидневный отпуск.
– В такое время?
– Именно. В такое время… После тюрем и ссылок мы всегда давали нашим товарищам немного отдохнуть.
Дзержинский вздохнул, покачал головой. Присел на краешек стула и надолго замолчал, словно даже забыл о своем госте.
– На фронте, там все понятно. Вот – свои, а вон там – враг. А что такое Махно? – спросил вдруг Дзержинский. – Видите ли, у нас принято называть махновцев бандой. Если бы это было так, мы бы давно с ним справились. А вот не получается. Потому что это не банда, а крупная повстанческая крестьянская армия, которая воюет с нашей экономической политикой. А поскольку мы эту политику осуществляем штыками, то и нам отвечают тем же. Мы сами себя обманываем, не замечая этой армии. Кроме того, у нас с Махно полный разнобой в отношениях. Пытаемся наладить союз против Врангеля, а сами расстреливаем подряд махновцев… Троцкий создал при РВСР[5] так называемый регистрационный отдел. Это, по сути, разведка и контрразведка, противопоставленные ЧК и подчиняющиеся лично Троцкому и Склянскому. У нас, к сожалению, нет серьезных агентов в руководстве у Махно. А у Троцкого есть. Но он ими не делится. Троцкому удалась крупная операция – руками Махно он устранил атамана Григорьева и направил григорьевскую крестьянскую армию против Деникина. Ленин считает Льва Давидовича крупнейшим специалистом по Махно. Но Троцкий неровен. Он расстрелял прибывших на переговоры махновских командиров. И все достижения коту под хвост. Махно снова яростно выступает против нас. Троцкий во всем полагается на Якова Блюмкина, личного своего агента на Украине. Блюмкин занимается тем, что тайно уничтожает «анархиствующих» народных командиров, батек и вождей. Думаю, что смерть Боженко и Щорса – дело его рук. И тем больше людей уходит к Махно!..
Пристально и строго Дзержинский посмотрел на Кольцова, как будто давая понять, что посвящает его в самые строгие секреты тайной работы в Республике. Более того, в дрязги между первыми лицами. Но он хотел, чтобы Кольцов после его отъезда в Польшу хорошо представлял себе, что попал в бурлящий котел. У Кольцова должны как можно более быстро исчезнуть розовые представления о великой и прекрасной даме Революции. Он поднял руку, пресекая фразу Кольцова о том, что тот готов хоть сегодня заняться Махно.
– В Москву, в Москву, товарищ Кольцов! В распоряжение товарища Менжинского! Сразу после отдыха…
Кольцову оставалось только козырнуть – это был приказ. Ему казалось, что слово такого человека, как Дзержинский, – это и есть судьба, неминуемая и предопределенная, как в древнегреческих трагедиях. Такой судьбе нелепо противиться, возражать. Ей можно только следовать.
Ни он, ни сам председатель ВЧК не полагали, что на пути директивного и самого строгого предопределения, даже если оно сформулировано самим Дзержинским, может встать слабое дитя стихии – случай – и круто изменить судьбу в считанные дни.
Глава восьмая
Знаменитое огромное здание на Сумской походило на растревоженный муравейник. Слышались разговоры об окрестных бандах и о том, что передовые отряды самого Махно бродят под стенами столицы Украины. В людных местах нет-нет появлялись листовки, бандитский батько обещал скоро «вогнать красным шило в задницу».
Кольцов пришел сюда на следующий день после встречи с Дзержинским, чтобы завершить дела и получить предписание на отъезд в Москву. На третьем этаже окна были настежь распахнуты, в них залетал тополиный пух. Сквозняки гнали его по коридору и закручивали в спирали. Квадраты солнечного света на разбитом паркете дышали жаром. По коридорам то и дело проходили обвешанные оружием красноармейцы.
– Я с хлопцами на Холодную гору: каких-то людей с винтовками ночью видели… Что за люди, сколько их, откуда?
– Сухой паек на неделю. С бронепоездом «Коммунист Скороход» катим.
– Тебе кого? Сахненко? Тю-тю, нету Сахненко. Весь вышел. В аккурат неделю назад. Пуля в лоб…
Все это не походило на жизнь большого тылового учреждения. Двое матросиков прокатили пулемет. Колеса отстучали на выбитых буковых клепках паркета нервную дробь.
«Зачем мне сейчас в отпуск? – подумал Кольцов. – Время-то, похоже, начинается самое что ни на есть горячее…»
К удивлению Кольцова, решение о назначении его полномочным комиссаром Особого отдела ЧК уже состоялось. Мандат вручили в отделе кадров совсем не торжественно, как-то второпях. Кадровик – человек в полинявшей гимнастерке, сохраняющей темные следы снятых из-за жары ремней амуниции, – извинился, сказав, что его хотел поздравить сам товарищ Карл Карлсон, но он срочно отбыл в Юзовку.
Саму процедуру вручения мандата прервал какой-то вихрастый паренек, заглянувший в кабинет.