Лесная крепость Поволяев Валерий
– Немного дальше?
– Одно примерно на пять километров, другое – на семь.
– Тоже рядом с рекою?
– Рядом с рекою, товарищ командир. Река ведь для нас – и кормилица, и поилица, и защита надёжная, этого мы не забывали ни на минуту.
– Ну что ж, дядя Коля, через пару дней, когда малость оклемаетесь, пойдём смотреть… Добро? – Поймав утвердительный взгляд Фабричного, лейтенант усомнился в сроке и спросил: – Двух дней, чтобы оклематься, хватит?
– Думаю, хватит.
– Подойдите к комиссару, он вам нальёт по сто пятьдесят.
– Без вашего распоряжения?
– Распоряжение он уже получил.
Фабричный потоптался ещё немного, привычно вытер нос тряпицей и хотел было исчезнуть, как командир вновь обратился к нему:
– Дядя Коля, загляните к Надежде Ивановне, она вам какую-нибудь примочку или мазь от обморожения выдаст.
Фабричный скосил глаза на свой нос и пробормотал виновато:
– Да я на ночь погуще подчерёвочным салом смажу – к утру совсем другой коленкор будет. А за два дня вообще всё исчезнет, новая кожа вырастет. Пойду я… – Фабричный неуклюже, задом выбрался из командирской землянки, приподнял дверь, чтобы не скрипела – и она действительно не заскрипела, – потом также беззвучно прикрыл её.
Нужной мази у Наденьки не нашлось, она, как и все остальные, уверовала в подчерёвочное сало – лучшего снадобья, мол, нету, если только медвежий жир, но где возьмёшь медведя, здесь же не Сибирь, – поэтому Фабричный со своей командой с удовольствием хлопнули по сто пятьдесят водки, закусили тушёнкой, вывалив её из банок на алюминиевые немецкие тарелки, которыми партизаны обзавелись благодаря разведчикам, запили ужин чаем, наштукатурились подчерёвочным салом и улеглись спать.
Сало это они, конечно, брали с собою, но на морозе, при бестолковых лесных ночёвках, когда ночь приходилось коротать и под ёлкой, зарывшись в палую хвою, и под вывернутым дубовым корнем, и в яме, прикрывшись сверху лапником, чтобы было не так холодно, всякие процедуры да намазывания не помогали, носы всё равно норовили облупиться, как созревшие кукурузные початки, а вот дома, в тепле, подчерёвочное сало помогло очень даже.
К утру красный, лаково поблескивающий нос Фабричного перестал сочиться сукровицей, подсох и несколько увеличился в размерах. Наденька осмотрела дядю Колю и сделала вывод:
– Дело идёт на поправку.
– Так оно и должно быть. Через пару дней всё заштукуется. Как на собаке.
Не привык дядя Коля, чтобы с ним нянчились, как с дитятей в изнеженной семье, хотел было уйти, но Наденька сделала жест ладонью, придавливая партизана к скамейке, проговорила командным тоном:
– Поражённые места смазывать каждые четыре часа. Понятно?
– Да чего на меня продукт изводить – его и так мало осталось. Другим понадобится.
– Для других, если потребуется, ещё достанем. Кто с вами был ещё, дядя Коля, давайте их сюда!
От врачихи вышли наштукатуренные салом все трое, несколько ворон, поселившихся в лагере, проводили партизан завидущими глазами и, пока те не скрылись в землянке, возбуждённо щелкали клювами – очень уж вкусный запах исходил от этих людей.
А начальница полицейской управы устроила тем временем просеивание населения райцентра, совмещённое с проверкой на лояльность к германской власти, ей очень надо было узнать, кто же мог написать и распространить листовки.
В конце концов она оставила в списке двадцать четыре человека – двадцать одну девчонку и трёх пареньков, – в большинстве своём почерк на листовках был очень уж девчоночьим, ученически правильным, ровным, несколько же листовок, как разумела Ассия Робертовна Шичко, были написаны кем-то из мальчишек – слишком небрежно они были исполнены.
У неё, у начальницы полиции, те дни были не только заботами заполнены, но и радостью – с запада откуда-то, то ли из Белоруссии, то ли того дальше, из Литвы или Латвии, приехал её отец – сухой, тощий, прямой, как оглобля, мужчина с чёрной, без единой седой прядки шевелюрой и крупным, похожим на гигантский орлиный клюв носом.
Дочка по случаю приезда родного папеньки своим подчинённым даже послабление сделала – и кричала на них меньше обычного, и каждому определила по два выходных дня, чтобы отдохнули да в бане помылись… Но о деле своём главном, которое комендант держал на контроле, не забыла, согнала ребят, которых оставила в своём списке, в пустую холодную школу – новые власти возобновлять занятия в ней не думали, – рассадила их по партам, у дверей поставила двух полицаев с винтовками, чтобы никто не вздумал убежать из класса.
Небрежной походкой, будто заправская учительница, прошлась вдоль рядов, оставляя на каждой парте по выдранному из обычной школьной тетрадки листку, рядом клала карандаш, затем встала перед классом около доски и, оглядев всех, начальственно качнулась на ногах.
– Ну что, юные преступники, вздумавшие воевать с Великой Германией? Дураки вы, и родители ваши дураки… – Она вытянула шею, прислушалась к вою ветра, раздающемуся за окном. – Вверху на листках напишите свою фамилию и имя…
Начальница полиции выждала с минуту, привычно качнулась на ногах, с пятки на носок и обратно. Тишина в классе стояла такая, что было слышно, как у этих ребятишек под телогрейками бьются сердца. Начальница молчала. Ребята тоже молчали.
Напряжение росло, будто перед вынесением приговора. Шичко понимала это и улыбалась презрительно, холодно, потом достала из кармана свёрнутую в несколько долей бумагу, встряхнула её в руке.
Это была листовка.
– Пишите, – сказала Шичко, усмехаясь, – писатели! – Прочитала громко, с выражением: – «Дорогие товарищи земляки, граждане райцентра! Поднимайтесь на беспощадную борьбу с немецко-фашистскими оккупантами, мстите за каждого убитого советского человека, гоните врага прочь с родной земли!» Написали? – Шичко прошлась вдоль парт, заглядывая в тетрадочные листки: кто-то, особо не задумываясь над тем, что произойдёт дальше, написал, кто-то, наоборот, испуганно сжался, притих и даже не коснулся карандашом бумаги – за такие слова ведь не помилуют… Было страшно.
Красивое лицо начальницы полиции побледнело, сделалось незнакомым, она поправила перчатку на правой руке, поплевала в неё, потом со всего маху ударила кулаком по затылку невысокую худенькую девчонку с двумя косичками волос, брошенными на спину. Девчонка вскрикнула и ударилась лицом о парту.
Из носа и рассеченной брови у неё потекла кровь.
– А ты почему ничего не написала, сучка малолетняя?
Плечи у девчонки затряслись в беззвучном плаче, она, брызгаясь кровью, замотала головой – ошалела от боли. Шичко, боясь, что капли крови запачкают её одежду, поспешно отскочила в сторону, выругалась.
Следующий удар кулаком она нанесла пареньку, который явился в школу без шапки, шапки у него не было, на голову в виде неряшливой женской нахлобучки был натянут старый вязаный шарф; робкий паренёк этот так и не притронулся к карандашу и тетрадочному листку. Удар оглушил его – паренёк, не издав ни звука, в одно мгновение очутился под партой, в тесном пространстве.
Начальница полиции, даже не глянув на него, поправила перчатки на руках и проследовала вдоль ряда дальше, заглядывая в листки. Через несколько мгновений последовал ещё один лихой удар, за ним – испуганный вскрик и падение разом обмякшего, сделавшегося неуправляемым тела на пол.
Остановившись у доски, бывшая фельдшерица развернулась лицом к классу и брезгливо дёрнула ртом.
– Подберите вот этих… – Она небрежно ткнула перчаткой в поверженных ребят. – Диктую снова. Если кто-то не напишет и в этот раз – обижаться будет на самого себя. Понятно?
Полицаи, стоявшие у двери, переглянулись – похоже, будет работёнка и по их части. Спустить штаны с худосочного паренька и вломить ему по чреслам по первое число, чтобы память осталась на ближайшие пятнадцать лет, это они умели делать, а ещё лучше – содрать трусишки с какой-нибудь девчонки и тоже вломить… Это даже ещё лучше, девчонка – не мальчишка, тут и по иной части может кое-что обломиться… Ха-ар-рашо!
– Диктую снова, олухи, – раздражённо проговорила начальница полиции. – Те, кто зевнул, не написал – пишите, те, кто написал, напишите ещё раз. Дубьё деревенское! – В голосе Шичко прозвучало нескрываемое презрение. – «Дорогие товарищи земляки, запятая, граждане райцентра, восклицательный знак».
Стоявшие в дверях полицаи снова переглянулись – понимали, что сегодня обязательно будет работёнка… Правильно поступает Ассия – пора показать этим малолетним тараканам и их родителям, кто в районе хозяин.
Начальница полиции собрала исписанные листки, велела задержанных школьников запереть в соседнем классе (там на окнах стояли железные решётки, когда-то в том классе располагался военный кабинет, запах оружейной смазки, которая была обильно нанесена на стволы старых дырявых винтовок, сохранился до сих пор, из-за решёток кто-либо из этих огольцов вряд ли вылезет), сама ушла в управу изучать написанное.
Через три часа она вернулась в школу, велела остаться пятерым, в том числе близняшкам Вете и Вике Проценко, пятёрку эту увести в полицию, остальным же выдать для острастки по паре плетей и прогнать домой.
Угостить плетями малолеток было для полицаев удовольствием – райцентровскую ребятню они не любили: слишком уж с откровенным презрением те относились к людям, пожелавшим надеть немецкую форму, – исполнив приказ, полицаи прогнали всех домой, а пятерых задержанных перевели в управу и заперли в подвал. «Служебное» помещение это за многие годы сделалось сырым, отчаянно пахло клопами и крысиным помётом.
Клопов в подвале, правда, не было, а вот крысы имелись в изобилии – в сумраке усатые пасюки выползали из нор, нюхали воздух, не пахнет ли где съестным, потом по земляным и прочим ходам направлялись в другие помещения – ходы эти уводили их куда угодно, вплоть до чердака, оружейной комнаты и кабинета начальника полиции.
Через сутки Шичко доложила коменданту:
– Подпольщики, распространявшие листовки, найдены.
Тот вскинул одну куцую бровь.
– Кто же это?
– Вы были правы – обыкновенные школьники, имеющие тупых, враждебно настроенных к великому фатерлянду родителей.
Комендант опустил бровь, поморщился недовольно.
– Дети-и… А Германия с детьми не воюет. Это вы, русские, можете воевать с детьми, а мы, немцы, – нет.
– Вы не знаете этих детей, герр гауптман, – заводясь и повышая голос, проговорила Шичко, – эти дети умеют убивать лучше взрослых.
Комендант снова вскинул бровь и почесал её пальцем.
– Мы с вами не понимаем друг друга.
– Ну почему же… – Начальница полиции испугалась: а вдруг комендант изменит о ней своё мнение? – Понимаем, понимаем… Просто я русских детей знаю лучше.
– За детьми всегда стоят взрослые, вы же сами сказали, – наставительно произнёс комендант. – Ищите их! Они должны быть.
– Й-йесть искать! – Шичко вытянулась, щёлкнула каблуками.
Конечно, привязать взрослых к листовкам будет сложнее, взрослые начнут юлить, вертеться и всё отрицать, но не на ту напали они – Ассия Шичко выведет их на чистую воду. Войдя в свой кабинет, она приблизилась к зеркалу, висевшему на стенке в углу, глянула на собственное отображение – оно понравилось ей, Шичко подмигнула молодому красивому лицу…
Плохого настроения, оставшегося после разговора с комендантом, как не бывало, она села за стол, выгребла из ящика несколько листовок, которые удалось собрать в Росстани, затем достала тетрадочные листы, заполненные под её диктовку ребятнёй.
Она найдёт взрослых, которые укрываются за этими огольцами, отыщет, в какую бы потайную щель те ни заползли… Гауптман будет доволен.
Она просидела до двенадцати часов ночи и поняла, кто стоит за деятельностью этих райцентровских дурачков. Приказала привести к ней сестёр-близняшек, Вету и Вику. Пока сестёр извлекали из подвала, снова подошла к зеркалу, потянулась сладко.
Фигура у неё была всё та же, что и несколько месяцев назад, – девчоночья, тонкая, гибкая, и лицо всё то же, юное, хотя в уголках рта уже возникли, врезались в кожу две горькие морщинки-скобки. Ну словно бы ещё вчера она тоже была школьницей, сидела за партой, грызла немудрёные науки, которые положено одолеть всякому десятикласснику, потом были фельдшерское училище и комсомольский призыв в Красную Армию, на зов этот громкий она и клюнула, пошла – нравились ей армейская форма, пилотка, посаженная на густые волосы, – только не думала она, что так скоро начнётся война. Война всё смешала, жизнь сделала такой ошеломляющий зигзаг, что она ни в яви, ни в одури предположить не могла. Отсюда и морщинки-скобки… Хорошо, что хоть слёз они не вызывают.
В дверь раздался небрежный грубый стук, и грузный одышливый полицай с отёкшими слезящимися глазами швырнул в кабинет двух девочек. Они покорно распластались на полу и, боясь подняться, лежали, вывернув головы и глядя на начальницу полиции побитыми, украшенными синяками глазами.
Та помяла пальцами скобки около губ и, отвернувшись от зеркала, ощутила, что внутри у неё вскипает злой огонь. Взмахнула кулаком.
– Вста-ать! – Голос у неё не выдержал, надорвался, обратился в петушиный крик. Девочек испугал не сам крик, не злобный вид начальницы полиции, испугала эта самая фистула и ещё осознание того, что такие люди, как Шичко, не прощают свидетельств своей слабости – не себе самим не прощают, а тем, кто увидел это. Вета и Вика поспешно поднялись.
Шичко стиснула пальцы в кулак и ловким ударом – натренировалась – сбила с ног Вету. Та молча покатилась по полу и беспомощно растянулась в углу. Потом сбила Вику. Удар у этой тонкой красивой женщины был мужским.
– Вста-ать! – вновь резко и, как и минуту назад, срываясь на фистулу, прокричала Шичко.
Первой поднялась Вета, по лицу её текла кровь.
– Вста-ать, кому сказали! – не отрывая глаз от лежащей Вики, прокричала Шичко, Вету она словно бы и не видела.
Вика с трудом поднялась с пола.
– Кто у вас была самая любимая учительница? – Голос Шичко снова сорвался на петушиный фальцет, истончился, словно глотку у начальницы полиции перетянули петлёй. – Как её зовут?
Размазывая по лицу слёзы и кровь, Вика заплакала.
Через два дня смотреть место для запасного лагеря ушли четверо – сам Чердынцев, Фабричный, маленький солдат, который настоял, чтобы его взяли в этот поход – никто, мол, лучше разведчиков не сможет обследовать все подступы к лагерю и определить, удачно выбрано место или нет, и Еременко, набравший в разведке очки – ныне Ломоносов, если куда отлучался, оставлял вместо себя Еременко. Это уже был не тот жиглявый, похожий на мальчишку солдатик, который когда-то конвоировал Чердынцева к шалашу старшего лейтенанта Левенко. Да, собственно, и Чердынцев был уже не тот, что когда-то покорно топал под дулом автомата неведомо куда, сегодня он, не раздумывая, вырвал бы автомат из рук и оглушил бы любого, кто вздумал его задержать, огрел бы кулаком по темени и сиганул в ближайший куст. Жизнь, в общем, идёт, народ мужает, у молодых начинают серебриться виски.
Перед тем, как выступить из лагеря, Чердынцев собрал команду, чтобы оглядеть каждого, понять, все ли готовы выступить, особенно это касалось Фабричного, ещё вчера косившего глаза на свой помидорный нос, косоватость эта ещё не прошла, зрачки так и норовят слипнуться друг с дружкой, а вот нос, тот был в полном порядке, блестел сально – можно было снова соваться на мороз.
Оглядев подопечных, Чердынцев остался ими доволен, спросил у Ерёменко:
– Ну, какой сюрприз ты нам обещал?
Ерёменко бегом помчался в землянку разведчиков. Через несколько минут приволок оттуда четыре пары широких финских лыж, на которых было удобно ходить по сыпучему снегу, Фабричный не выдержал, восхищённо присвистнул.
– Вот это да! – Голос у него сделался звонким от восторга: Фабричный когда-то баловался лыжами, принимал участие в соревнованиях, организуемых Осоавиахимом, кружками ворошиловских стрелков и обществами содействия армии, подхватил пару лыж и с видом знатока стал общёлкивать её, обстукивать крепким прокуренным ногтём. – Вот нам чего не хватало в прошлый раз!
– В прошлый раз лыж не было, их только вчера добыли в Тишкине – отняли у полицаев.
На лыжах стояли ременные крепления с пряжками, их можно было раздвигать в разные стороны и подогнать под любую обувь – и на узкие изящные штиблеты натянуть, и на громоздкие катанки, и на меховые унты… Фабричный закончил обследование, поцокал восхищённо языком:
– Ни одной трещинки!
Ерёменко подмигнул своему начальнику – маленькому солдату:
– Как и положено!
Через несколько минут покинули лагерь. Фабричный всё никак не мог успокоиться, вздёргивал голову довольно и в такт движению бормотал:
– Да с этими шустрыми вездеходами мы в три раза быстрее обернёмся!
Чердынцев молчал – смотрел, как под лыжи с твёрдым аппетитным хрупаньем уползает серое крупчатое одеяло, спекшееся от недавнего мороза, хрупкая корка под тяжестью лыжников проламывалась, трещала, треск этот колол уши, вызывал внутреннее беспокойство, которое лейтенант старательно давил в себе, как давил и возникающее вместе с беспокойством раздражение – ещё не хватало выказывать свою слабость перед подчинёнными. Иногда на губах у него появлялась отстранённая улыбка – он вспоминал Наденьку, и в висках у него возникало невольное тепло, да ещё горло сдавливало что-то сладкое, щемящее… Была бы его воля – никогда бы не разлучался с ней. Но такое можно допустить, только когда нет войны…
Война, к сожалению, разводит людей, расшвыривает их в разные стороны, и нет, кажется, такой силы, которая могла бы справиться с войной…
Двигались они сторожко, опасаясь наскочить на какой-нибудь немецкий отряд, вылезший в леса, чтобы сразиться с партизанами либо дровишек себе нарубить… Впрочем, насчёт дров фрицы не дураки, сами ломаться не будут, пошлют полицаев либо местный люд под командой какого-нибудь горластого надсмотрщика, а вот насчёт борьбы с партизанами – тут немцам деваться некуда, начальство на них жмёт… В общем, к вечеру почти добрались до места – нескольких километров не дотянули, лыжи помогли очень, ходить на них по лесу – милое дело, особенно там, где нет завалов, – заночевали в снегу, в глубоком сугробе. Разрыли его, на дно настелили еловых лап, развели костёр, в котелок набили снега и приготовили себе чай.
– Подъём – на рассвете, – объявил Чердынцев, укладываясь спать. – Как только посветлеет чуть, пойдём дальше.
Он долго не мог уснуть, лежал на спине, глядя в чёрное небо широко распахнутыми глазами и слушая шум елей. Думал о Наденьке. Конечно, если бы имелась возможность, он бы немедленно отправил её из отряда в Москву – ребёнка, который бился у неё под сердцем, надо было во что бы то ни стало сохранить. Чердынцев, ещё не видя его и не зная, кто появится на свет, мальчик или девочка (Наденька тут права), уже заранее любил малыша, наполнялся гордостью и счастьем, видел себя тетешкающим ребёнка – подкидывал его и ловил, подкидывал и ловил, – радовался, слыша возбуждённый его смех. Слышать смех своего ребёнка – разве может быть что-нибудь значительнее в жизни, чем это?
Наверху, над ямой, с вкрадчивым скрипом пронёсся ветер, стукнулся в ствол одного дерева, другого, расшиб себе лоб и сконфуженно утих. Отдышавшись и придя в себя, ветер вновь устроил пробежку по снежным завалам, подгрёб остатки того, что плохо лежало на поверхности сугробов, снова врезался в какой-то уж очень толстый ствол, свалился вниз, к корням, и опять затих, оглушённый. Через несколько минут очнулся, заскрипел, зашуршал, засипел, приподнялся над землёй.
Под шум ветра Чердынцев и уснул. Спал чутко, часто просыпался. То вдруг хруст снега неподалёку засекал – на хруст он высунулся из ямы с автоматом наизготовку и несколько минут сторожил ночь, то его буквально приподнимал над лапником неожиданный выстрел – оглушающе громкий, похожий на пальбу полкового миномёта, – и Чердынцев лежал тогда с открытыми глазами, пока до него не доходило, что выстрел издало располовиненное дерево – ствол лопнул от мороза… Ночи в таких походах всегда бывают тревожными.
Поднялись, когда до рассвета оставалось ещё часа полтора, оживили костёр, поставили на него чёрный от чада котелок.
– Через два часа обязательно будем на месте, – заявил дядя Коля Фабричный, громко отхлёбывая кипяток из кружки, у Фабричного своя заварка, цветочная.
– Вроде бы раньше должны быть, – проворчал маленький солдат. – Ты говорил, что раньше придём…
– Не-а. Не говорил я тебе, Ваня, этого, – отмахнулся Фабричный от начальника разведки, – говорил другое, но не это.
– Отставить разговорчики! – скомандовал Чердынцев. – Ещё не хватало поссориться! – Выглянул наружу, осмотрелся.
Деревья стояли плотной чёрной стеной, слипшись друг с другом. Пока стена эта не разредится, не станет прозрачной, идти нельзя – легко можно поломать лыжи либо, хуже того, ноги.
– Можно ещё испить чайку, – предложил Чердынцев, – дальше уже не до чаёв будет.
– Чай – не водка, товарищ командир, много не одолеешь. – Фабричный рассмеялся дробно, в следующую минуту он словно бы застеснялся слов своих – наверное, так оно и было, поскольку дядя Коля тут же отвёл глаза в сторону.
Всё-таки отношение у пожилых людей к командирам не то, что у молодых: в пожилых прочно сидит прошлое, им памятна жизнь при царе, ещё дореволюционная, когда количество звёзд на погонах почиталось особо и всякий рядовой солдат очень сосредоточённо внимал офицеру, поедал его глазами, ни в чём не перечил, а уж чтобы произнести какую-нибудь неуклюжесть, как это сделал Фабричный – ни-ни… Но если уж произнесёт случайно – под землю бывает готов потом залезть от смущения. Молодым же это несвойственно.
Серая пятнистая мга отрывалась от снега неохотно, клочьями, прилипала, словно бы наштукатуренная клейстером, в посветлевшие прогалы были видны стволы деревьев, обмахрённые окостеневшим мёрзлым снегом, когда прогал затягивало утренней дымкой, стволы исчезали вновь, но вот наступил момент, когда прогалы перестали затягиваться, и Чердынцев объявил:
– Можно идти дальше.
С места взяли хорошую скорость, завалов не было, снег держал лыжи прочно, руки-ноги за ночь отдохнули – хорошо!
До места добрались без приключений и, главное, уложились в два часа, как и обещал дядя Коля. Фабричный сошёл с лыж, воткнул их стоймя в снег, обвёл рукой заснеженное неровное пространство и произнёс коротко:
– Вот!
Октябрину арестовали утром – на улице ещё темно было, тяжёлое рябое небо низко висело над землёй, по единственной расчищенной улице райцентра мела позёмка, затыкала липкой порошей все щели и норы, заползала под дома, плотно забивала опустевшие собачьи конуры, запечатывала подкрылечные пространства – в общем, бабушка-зима работала, нагоняла в души людей уныние и злость, кого-то вообще умудрялась скрутить в бублик, подмять тоской, но фокус этот проходил не со всеми. Октябрина только что проснулась и собиралась затопить печку, когда на крыльце затопали тяжёлые сапоги. Бабушка Вера, которая ещё с ночи чувствовала себя неважно, обеспокоенно приподнялась на своей постели.
– Кого это там черти несут?
Действительно, людей этих могла принести только нечистая сила. Первым в дверь всунулся старший полицай Федько – личность, в районе известная, бывший командир Красной Армии, окруженец, так и не вышедший из окружения, на полпути осевший в райцентре у одной сдобной вдовушки и поступивший на хлебную службу к немцам. За Федько в двери появились ещё двое полицаев.
– Эй, учителка! – окликнул Федько Октябрину. – Собирайся, с нами пойдёшь.
У Октябрины под сердцем возникло что-то больное, дыхание перехватило, но она быстро справилась с собою, спросила спокойно:
– Зачем?
– В управе узнаешь, зачем… Собирайся!
В голове у Октябрины мелькнула мысль, до ненужного чужая, мелкая: а не убежать ли? На улице растолкать полицаев и шмыгнуть за дома, за сараи – мужики эти её всё равно не догонят, дыхание у них спёртое. Прокуренное, выхлоп такой, что без закуски устоять на ногах невозможно: пьют эти люди беспробудно, словно бы пожар внутри себя заливают, пытаются помочь сами себе, но ничего у них не получается. Так что догнать им её не дано. Конечно, они стрелять в неё будут. Из винтовок, из пистолетов. Автомата у них нету, а из винтовки они в неё не попадут. Во-первых, на улице ещё темно, во-вторых, глаза у них после самогонки кривые, они не то что в бегущую цель не угодят – они даже если в самих себя будут стрелять и то промахнутся. В следующий миг Октябрина отогнала от себя мысль о побеге, ведь арестованы её девочки, она не может их бросить.
Бабушка Вера продолжала лежать на кровати, онемевшая, наполовину мёртвая, она с нескрываемым ужасом смотрела то на полицаев, то на Октябрину, подбородок у неё мелко, расстроенно подрагивал, глаза влажно блестели.
– Бабушка Вера, – шепнула ей Октябрина – говорить в голос не решилась, побоялась, что голос сорвётся, – ты не горюй… Я вернусь.
Подбородок у старухи затрясся ещё сильнее, она попыталась что-то сказать, но не смогла – так неожиданно и быстро ослабела, – лишь всхлипнула зажато, тихо, будто мышка, она видела и ощущала то, чего, может быть, не видела и не ощущала Октябрина: вряд ли уже жиличка вернётся в этот дом…
Хоть и не сумела она ничего сказать, а вот руку из-под одеяла вытащила, перекрестила Октябрину. Из влажных глаз её потекло, потекло мокро, заслонило всё на свете, бабушка Вера уже ничего не видела… Она только услышала, как заскрипела открываемая в сенцах дверь да брякнуло пустое ведро, за которое в темноте зацепился нетрезвый полицай, ругнулся полицай матом, и всё стихло.
Бабушка Вера ощутила, как тело её встряхнулось словно бы само по себе, внутри раздался тихий коростелиный скрип, бабушку Веру перекрутило, лицо её сморщилось, превращаясь в вынутое из печки коричневое печёное яблоко, и она заплакала.
Октябрину вели по улице, ещё не оправившейся от ночи, тёмной, морозной, подталкивали в спину, но она этих тычков не замечала, оглядывалась по сторонам, словно бы прощалась с райцентром, а может быть, и не прощалась, может быть, здоровалась, но это было возможно только в том случае, если она собиралась жить вечно. Но сельская учительница Окрябрина Пантелеева жить вечно не собиралась.
Плохо было ей. Дай Бог мужества перенести, одолеть всё, что ей уготовано. Она подумала о том, что её учили – Бога нет, но в таком разе кого просить, чтобы дал сил, мужества, – только Бога. Не комсомольское же начальство, в конце концов. Да и где оно, это начальство?
Дядя Коля Фабричный поработал на славу – вот что значит иметь опыт жизненный, его не пропьёшь, – все три места, которые он подобрал для будущего лагеря, оказались то, что надо. Остановиться пришлось, конечно, на одном – том самом месте, которое Фабричный хвалил больше всего.
Главными были старые параметры – чтобы и подойти к лагерю незамеченным было нельзя, и чтобы сверху он был прикрыт, и чтобы вода неподалёку имелась, и чтобы площадка для посадки самолёта находилась на досягаемом расстоянии, не под Брянском или Курском, и чтобы естественная защита существовала – болото, крутой береговой взъём, река или озеро, овраг, что-нибудь ещё… Чердынцев достал трофейную карту, посмотрел, чем же немцы обозначили здешнее место, каким словом. Чёрная строчка названия словно бы сама по себе выпрыгнула из-под пальца, лейтенант прочитал её вслух, раздельно, по буквам:
– Сос-ня-и-ковка… Что за Сосняиковка? Сосновка, скорее всего.
Да, неподалёку от облюбованного под лагерь места находилась маленькая угасающая деревушка Сосновка, разведчики в ней даже бывали один раз, в деревне было всего пять или шесть заселённых жилых хат, больше народа в Сосновке не было.
– Ну что же, значит, назовём наш новый лагерь Сосновкой, – решил Чердынцев.
Проверили, насколько промерзла здесь земля. Оказалось – неглубоко, сантиметров на двадцать, хотя при нынешней лютой студи могла промёрзнуть глубже.
Чердынцев, узнав об этом, повеселел – мёрзлый слой они одолеют легко, а раз так, то, значит, не надо будет рвать жилы, горбатиться до обмороков при рытье землянок…
Место это очень напоминало лагерь действующий, расположенный на Тишке, тут тоже протекала река – всё та же знакомая Тишка, только здесь она была шире и располагалась чуть дальше от лагеря, и болото в окрестностях имелось – бездонное, широкое, гораздо больше того, что прикрывало их нынешний лагерь.
– Дядя Коля, ты достоин премии, – сказал лейтенант Фабричному. – Сто пятьдесят граммов сверх нормы.
– Благодарствую премного. – Фабричный церемонно, очень учтиво поклонился. Имелась в нём интеллигентная закваска, та самая, которую московский уроженец Чердынцев ценил в людях.
– И обдув хороший имеется, – отметил лейтенант на прощание, – комаров сметать в сторону будет, и сверху место хорошо прикрыто – кроны у сосен раскидистые и густые.
Наскоро попили чайку – с дымом и хвойным духом, с горящими угольками, нечаянно заскочившими в котелок – прыгуны эти добавили напитку своего вкуса, заправили чай сахаром, загрызли сухарями и отправились в обратный путь.
Думали, что дорога домой также обойдётся без приключений, ан не получилось – в лесу наткнулись на группу пленных, которые под охраной полицаев и двух немцев-автоматчиков заготавливали дрова.
– Интересно, где тут поблизости лагерь такой имеется, где содержались бы пленные? – задал себе невесёлый вопрос Чердынцев, лёжа под густой елью и наблюдая за лесорубами. Что-то ни разведчики об этом ничего не знают, ни в штабе полковника Игнатьева – оттуда ни одного намёка не поступало, даже полунамёка и то не было, и Октябрина ничего не говорила…
Неужели пленные прибыли в последние дни и сведения о них ещё не успели просочиться в народ? Интересно, интересно… Пленных было пятнадцать человек – Чердынцев пересчитал их трижды, охранников же – на немецкий манер, чтобы была кратность, – пять человек. Двое фрицев с автоматами и трое полицаев с винтовками.
Пленные работали молча, угрюмо, нехотя. Четыре человека пилили невысокие, чтобы легче было вывезти, деревья, двое обрубали сучья, остальные готовились выволочь лесины из чащи. Поскольку ни лошадей, ни тракторишки какого-нибудь завалящего поблизости не было видно, стало понятно: эти бедолаги поволокут брёвна на себе… Жалко было людей. Чердынцев ощутил, что к щеке у него прилипло что-то щекотное, клейкое, смахнул досадливо ладонью, но невидимая налипь продолжала держаться, он понял: это нервное… Нервы, увы, ни к чёрту стали, лечиться надо. Все болезни, говорят, от нервов происходят.
Он отполз к своим спутникам, лежавшим в стороне от ели, потёр щёку снегом, желая избавиться от неприятного нервного ощущения, но снег не помог.
– Значит, так, мужики, – проговорил он свистящим шёпотом, – пленных надо освободить.
– И мы за то же, товарищ командир, – поддерживая его, произнёс Фабричный. Вооружён он был карабином. Автомата не признавал, считая его баловством, больше всего любил родную трёхлинеечку, но винтовка в походе была тяжела, поэтому он взял с собою карабин.
– Двое немцев, трое полицаев – сила невеликая, одного залпа для неё будет достаточно. Ты, Иван, – Чердынцев повернулся в сторону маленького солдата, – возьми на себя немца, который стоит справа, сонный такой мужичок, он из всех выделяется, словно бы вчера перепил бимбера, я беру второго немца, который слева, а вам, мужики… – Лейтенант дотронулся пальцами до плеча Фабричного, потом ткнул во второго бойца: – Вам надлежит уложить полицаев… Желательно с одного выстрела, чтобы не колыхнулись. Стрелять только по моей команде, кучно. Всё ясно? На подготовку – три минуты.
Чердынцев даже ответа не стал дожидаться, и без того всё было понятно, пополз на прежнее своё место – под ель.
На площадке, где пленные топтались неуклюже, боясь попасть под падающее дерево, ничего не изменилось: немцы молчаливо мёрзли на своих местах – они даже не двигались, не хлопали привычно руками, чтобы согреться, полицаи вели себя более живо, громко покрикивали, раздавали налево-направо тумаки, один из них, высокий и тонкий, как болотный хвощ, вислоусый, рычал злобно и ловко работал прикладом – хорошо освоил эту технику… Видно было невооружённым глазом: выслуживается перед немцами.
Чердынцев посмотрел на часы – до сигнала оставалось ещё полминуты, – скосил глаза в сторону: ну как там чувствуют себя бойцы? А бойцов не было видно – ни одного, кроме Фабричного, – умело замаскировались мужики. Лейтенант ухватил руками покрепче автомат и подвёл мушку под немца, страхующего левый угол площадки, остановил ствол на оловянной пряжке, украшавшей живот этого человека.
При стрельбе «шмайссер» чуть задирал ствол вверх, Чердынцев это учитывал, поэтому и целился ниже: если мушкой поддеть разъём ног, то пули попадут в верх живота, если подцепить пряжку ремня – угодят в грудь.
Вновь посмотрел на часы. Огонь партизаны откроют по его выстрелу, это – команда.
Он вдавился подбородком в снег, чтобы лучше видеть цель – из-под низко опущенных еловых лап немец был виден всё-таки не очень отчётливо, – и надавил пальцем на спусковой крючок. Почти в унисон со стрекотом чердынцевского автомата прозвучали выстрелы Ломоносова – лейтенант услышал их: негромкие, по-сорочьи частые, с мелким, вызывающим ломоту на зубах отзвоном.
Обе очереди попали в цель: чердынцевский немец исчез стремительно, будто бы провалился сквозь землю, ломоносовский попытался схватиться скрюченными пальцами за воздух, удержаться на ногах, но это ему не удалось, автомат повис безвольно на груди у немца, и охранник шлёпнулся затылком в жёсткий, как наждак, снег.
Фабричный снял свою цель с одного выстрела, напарник его также уложил полицая, тот укатился под ель, а вот третий полицай оказался удачлив – это был злобный подвыпивший мужик с висячими запорожскими усами, он проворно сиганул в сторону, заполз за толстый обрубок дерева и открыл огонь из винтовки.
Но стрелял он недолго – к нему бросились двое военнопленных с топорами наперевес. Долговязый полицай лишь один раз успел передёрнуть затвор своей винтовки, больше не удалось, на голову ему обрушились топоры, а следом тело просекла автоматная очередь – один из военнопленных подхватил из снега автомат убитого немца и издали всадил несколько пуль в полицая. Стрелял он метко – имел навык.
Несколько секунд понадобилось для того, чтобы и остальное оружие оказалось в руках у пленных. Они сбились в кучу, выжидательно поглядывая на партизан.
Чердынцев первым подошёл к ним, с каждым поздоровался за руку, назвался.
– Возьмите нас к себе, – попросился ловкий парень в рваной телогрейке, к которой был пришит нитяной лоскут с нанесённым краской номером, это он всадил очередь в полицая, лицо его заросло густой золотистой щетиной, лоб украшала свежая ссадина.
Лейтенант глянул на номер – 1442. Парень перехватил взгляд Чердынцева, по лицу его пробежала судорога, один глаз контуженно задёргался, он подцепил ногтями нитяную тряпицу и с силой рванул.
Хоть и крепко был пришит номер – немцы, видать, того требовали, – а отлетел, как гнилой, разом обратившись в жалкую мятую тряпку, парень скомкал её и швырнул себе под ноги. Выпрямился, словно бы вновь почувствовал себя в строю.
– Старшина Иванов, – доложился он.
– Самая популярная русская фамилия, – не удержался, подметил Чердынцев, – на ней вся Россия стоит.
– Я не просто Иванов, а и по имени Иван, и по отчеству Иванович.
– О, тёзка! – обрадовался маленький солдат, протянул старшине руку. – Я тоже Иван. – В следующий миг лицо его сделалось строгим, словно бы Ломоносов вспомнил, кто он есть на нынешний день, произнёс значительно: – Начальник разведки партизанского отряда…
Лейтенант оглядел пленных, спросил, скорее, для отвода глаз, и без того было понятно, каков будет ответ:
– Все готовы вступить в партизанский отряд?
Ответ прозвучал единым выдохом – только над облаком взвился над головами людей:
– Все!
– Построиться! – приказал Чердынцев.
Пленные поспешно выстроились в неровную линию – лицом к партизанам, спиной к месту схватки.
– Сколько нас? – спросил, ни к кому не обращаясь, Чердынцев, хотя знал, сколько пленных находилось в лесу, прошёлся по строю пальцем, считая людей, озабоченно наклонил голову. – До взвода не хватает половины… Но ничего страшного. Народ к нам постоянно прибивается, думаю, вскоре и взвод наберём. А пока командиром своим, товарищи, считайте… – Он остановился напротив Иванова. – Его вот. Всё ясно?
Пленные в ответ прокричали что-то нестройно.
– Тих-ха! – Чердынцев поднял руку. – Первым идёт дядя Коля Фабричный, как лучше всех знающий дорогу, замыкает движение разведка. – Чердынцев говорил, будто заставой командовал: чётко, по-военному кратко и сурово… Впрочем, эти люди уже стали его подчинёнными, завтра он пошлёт их на задание, а послезавтра кого-нибудь из этих некормленых, грязных, наряжённых в истрепавшуюся одежду бойцов уже не будет в живых. – Двинулись! – буднично произнёс Чердынцев и посторонился, пропуская вперёд Фабричного.
Пленные, проваливаясь в снег по колено, сопя шумно, чертыхаясь, потопали следом за ними, по лыжным отпечаткам. Старшина Иванов, почувствовав себя командиром, иногда выбирал место, где снега было поменьше, отбегал в сторону и строго, как Чердынцев, осматривал своих подопечных, сравнивал их с партизанами, шедшими впереди, и ожесточённо скрёб щетину на щеках: бедолаги выглядели так, что партизаны могли отказаться от них. Этого старшина боялся, крякал с досадою и возвращался на своё место, покорно месил снег вместе со всеми, с надеждою вскидывал голову, ловил глазами спину партизанского командира, освободившего их, и думал: чем же он со своими братьями по беде и плену может быть полезен партизанам? Одно он знал твёрдо: за унижения свои, за плен должен будет расплатиться.
Осознание того, что это произойдёт обязательно, придавало сил.
Начальница полицейской управы провела следствие быстро, напористо, в методах не стесняла себя, она их вообще не выбирала, признавая только одно – истязание. Когда человеку больно, он признаётся в чем угодно. Поэтому чем больше боли будет причинено, тем лучше – любой подпольщик рот откроет, зашипит пробито и начнёт выкладывать свои тайны – это закон. И Шичко, как медик, привыкший изучать не только запоры, желудочную слабость и завороты кишок, но и души людские, этого закона придерживалась строго.
Если сёстры-близняшки ещё как-то сохранились – на них после ареста Октябрины уже мало обращали внимания, то саму Октябрину уже нельзя было узнать: она представляла из себя сплошной кровоподтёк – от глаз до пяток. С расплющенными пальцами рук и сломанными рёбрами, с перебитым левым запястьем, из которого вылезла кость, с одним отрезанным ухом… Смотреть на неё было страшно.
– Ну и что вы предлагаете сделать с вашими… с вашими арестантами? – прищурив один глаз и, будто любопытная ворона, склонив голову на плечо, спросил у Шичко комендант райцентра.
– Как что? – Шичко даже покраснела, вопрос показался ей неуместным, она ни на секунду не сомневалась в справедливости своего расследования, как не сомневалась и в приговоре. – Все виноваты, всех казнить, господин гауптман. Только виселица, и других вариантов нет.
– Даже этих самых? – Комендант выразительно придавил ладонью воздух. – Маленьких-маленьких девчонок?
– Не такие уж они и маленькие, господин гауптман, я уже вам говорила об этом. Упёртые, злобные, гнусные, способные с гранатой пойти на танк. Вы хотите, чтобы немецкие танки подрывали гранатами русские дети?
– Естественно, нет.
– Тогда рецепт один – стерилизация общества… – Яркие губы начальницы полиции растянулись в язвительной улыбке. – Таких детишек надо уничтожить. Взрослых – тем более.
Гауптман поразмышлял ещё немного, потом сложил ладони вместе и воздел глаза к потолку:
– Ну что ж… уничтожайте!
Виселица в райцентре уже стояла – после казни партизанской связной её не стали сносить, – старательно сработанная двумя немецкими солдатами из технической службы, скреплённая медными скобами – хозяйственные фрицы даже дорогой меди не пожалели, чтобы виселица жила дольше, видать, рассчитывали подвести под виселицу ещё кого-то, и не промахнулись завоеватели: виселица должна была поработать снова, одно плохо – производительность у неё невысокая. Если сдвинуть верёвки, уплотниться – максимум на ней три человека повесить можно. Да и то будут мешать друг дружке, толкаться, переплетаться пальцами и волосьями, а это не дело. Неплохо бы ещё одну виселицу возвести.
Гауптман позвонил куда-то – наверное, начальству и, вызвав к себе Шичко, встал из-за стола, торжественный, прямой, как верстовой столб, со стёклышком монокля, вдетым в глаз – раньше монокля он не носил, – и объявил ровным, без единой простудной трещинки голосом:
– Можете строить вторую виселицу.
Шичко молча щёлкнула каблуками меховых сапожков – получилось очень лихо, наклонила голову, прощаясь, и покинула кабинет.
Вторую виселицу строили не немцы – русские, райцентровские плотники, пошедшие на службу в полицию, соблазнились сытой жизнью да возможностью безнаказанно лазить под подолы к солдаткам, других обязанностей они за собою не признавали. Но Шичко быстро поставила их на место.
Один из плотников, говорливый, со ртом, полным холодных железных зубов, работал охотно, споро, видно, не осознал до конца, на что его подрядили, второй тюкал топором с жалобным стонами, всё время ахал и хватался руками за поясницу – страшился дела, к которому его приставили; только сейчас он, похоже, осознал, во что вляпался. Как осознал и другое: служба в полиции – это не просто возможность обеспечить себя харчишками, это предательство. Но предателем он не был и не считал себя предателем, но, как говорят в школе, два пишем, один в уме – он стал предателем.
К плотникам дважды приходила начальница, строгим оком осматривала сделанное и недовольно качала головой. В последний свой приход заявила:
– Плохо работаете! Никакого старания не вижу. Если будете работать так дальше, прикажу всыпать вам плетей. Понятно?
Передвинула кобуру с пистолетом на живот, сделала это на немецкий лад, выпрямилась, разом делаясь выше и значительнее, и, поскрипывая снегом, поигрывая сапожками занятно, ушла.
Второй плотник проводил её недобрым взглядом и сплюнул себе под ноги:
– Вот курва!
– Не обращай внимания, – попробовал успокоить его первый плотник, потюкал легонько топором и, видя, что слова его никак не подействовали на напарника, добавил лениво: – Плетью обуха не перешибёшь, сила на её стороне.
Погода стояла тихая, даже ветры, которые в этих краях никаких правил не признавали, и те угомонились, позабыли про свой гонор – почуяли беду. Воробьи, живущие в райцентровских деревьях да под крышами домов, не то чтобы перестали галдеть – перестали даже летать. И люди на улицу не выходили – пустынным было окружающее пространство.
Лишь дымы вставали над печными трубами, поднимались высоко и растворялись вверху, там, где ползали беспорядочно, нагромождаясь друг на друга, облака.
Обошлось без плетей: два полицая-плотника сгородили-таки виселицу. Конечно, она здорово уступала виселице существующей – и медных скоб немецких на ней не было, и деревянные сочленения были сработаны не так старательно, но всё равно виселица получилась. Когда Шичко пришла осмотреть ей, первый плотник, игриво постреливая глазами – начальница полиции нравилась ему, ладная была баба, – хлопнул ладонью по столбу, укреплённому двумя подпорками:
– Принимайте работу, ваше высокородие! Можно повесить кого угодно, хоть корову, – изделие получилось прочное.