Любви все роботы покорны (сборник) Олди Генри
Каменные боги провожают безжизненными взглядами. Теперь это не мои боги.
Днем я послушно сворачиваюсь в палатке клубочком, ночью несусь в темноту, вжимаясь в спину одного из сумрачников. И мерзну немилосердно – осень сыплет вокруг инеем.
На третий день тяжелой волной окатывает слабость. Воин, что приходит вечером в палатку, пробует меня поднять и тихо ругается на чужом языке, когда я мешком падаю обратно. Я не виновата, не надо меня наказывать, колени не держат.
Кажется, я говорю это вслух. Кажется, кто-то отвечает, ласково, напевно, успокаивает. Или мне это снится? Я запоминаю серебристый омут чужих глаз, такой непривычно ласковый…
Вокруг все суетятся, что-то говорят. Врезается в память дивное имя – Рори.
Мне спаивают горький отвар, кутают в одеяла, поднимают на руки и подают одному из всадников. Жарко. Очень жарко. Как же пахнет вереском…
Темнота распахивает ласковые объятия, больше не страшно. Даже хорошо. Чужие руки удерживают бережно, аккуратно, каждый толчок лошади отзывается в висках тупой болью. Пахнет не вереском – горечью полыни и свежестью инея.
И я вновь плачу, а мне что-то шепчут на чужом языке, ласково, нежно. Рори. Какое глупое имя.
Может, сумрачники не так и плохи?
Забирая женщину в свой род, ты несешь за нее ответственность. Не бывает плохих жен, бывают мужья, которые за ними не уследили.
Сон ускользает медленно, неохотно, я уже не помню, что мне снилось. Кажется, что-то хорошее. Во рту сухо, лунный свет бьет по глазам, звезды за окном кажутся близкими и слишком яркими.
Не могу больше спать…
Шелковые простыни… я провожу по ним ладонями – никогда не спала на шелковых простынях, приятно. И никогда у меня не было платья подобного тому, что висело рядом на спинке стула.
Погладив мягкую переливающуюся белизной ткань, я завороженно веду пальцами по хитрому рисунку вышивки. Тонкая работа. Дорогая.
Тело тяжелое, не мое, одеться удается не сразу. В коридоре тихо и спокойно. Тонкий ажур арок чертит на потолке узлы теней, за огромными окнами вздыхает темное море, россыпью звезд блистает глубокий омут неба.
Одно из окон распахнуто настежь, крадущийся сквозь него ветерок разглаживает паутину занавесок, приносит запах соли и чего-то еще, неуловимо знакомого… Вереска? Опять вереска?
А вокруг нескончаемый хоровод шорохов. Старый замок дышит и жалуется. Шуршат по стенам занавески, поскрипывают под ногами половицы. Отзывается им неплотно закрытая, тронутая сквозняком дверь.
– Рори, Рори, – шепчут за дверью…
Хорошо в постели может быть лишь мужчине.
А за дверью серебром скользит лунный свет по тонкой девичьей спине. Путается в вуали темных волос, тенью бежит за ладонями Рори по ее животу, груди, тает во влажных от страсти глазах. Плавно, почти незаметно двигаются ее бедра, сладкой мукой томит его взгляд. Движения ее становятся быстрыми, стремительными, темнеют щеки, приоткрываются чувственные губы. И стонет она сладко, протяжно, и голос ее глухим эхом отдается в стуке моего сердца.
Хочется вдруг, до слез хочется, оказаться на ее месте, выгибаться дикой кошкой, выкрикивать имя:
– Рори! – и жаться к его губам жадным поцелуем…
И становится вдруг горько и больно. Почему она, не я?
Рори переворачивает ее на спину, пьет ее прерывистое дыхание, и мягкими волнами ходят его упругие мышцы.
И охота, как и она, жадно слизывать пот с его шеи, жаться к его груди, тонуть в перинах в такт его толчкам…
Нельзя смотреть.
Нельзя такое чувствовать!
Но разве так можно? Я знаю, что нельзя. Книга учила иному.
Мне тошно. И страшно.
Женщина, получающая удовольствие от близости, – развратна и подлежит умерщвлению.
За окном луна подмигивает из-за деревьев. Лежать, свернувшись клубочком, любоваться на звезды должно быть хорошо, спокойно, но меня трясет. И скрип двери режет ножом по ноющему сердцу.
Рори садится на кровать, ведет ладонью по моему плечу, шепчет ласково на ухо:
– Что за невоспитанная девочка, подглядывать некрасиво.
– Это нечаянно, – хрипло отвечаю я.
А что, если он сейчас и со мной? Как с той девушкой?
Голос сипит, не слушается, кажется чужим. Я не знаю, чего хочу сильнее – чтобы он ушел или чтобы он остался? А Рори с легким смешком отстраняется, кутает меня в одеяло и целует в макушку.
– Тебе идет это платье. Завтра станешь моей женой. Будь готова.
И уходит…
Разве можно быть готовой? Все, что я знала, чему меня учили, оказалось неверным, неправильным, бесполезным. И строки Книги впервые подвели…
Хочу закрыть глаза, заснуть и… проснуться той глупой девочкой, какой я была раньше. Или не хочу? Я уже и не знаю.
Но теперь мне почему-то спокойно. И голос у Рори красивый. Он так забавно растягивает слова…
Вереском вновь пахнет. До головокружения. Разве вереск может пахнуть? И я забываю вдруг о Рори, с головой погружаясь в нежный запах.
Женщина – существо глупое и подневольное. Она не может жить одна, она должна принадлежать мужчине. До замужества – отцу, после – мужу.
Сумрачники странные. Днем спят, ночью… ночью у меня свадьба. Льется через высокие окна лунный свет, отражается в зеркалах, блестит в хрустале бокалов. Скользят в плавном танце люди, чуть шуршит белоснежный шелк одеяний, томит печальная мелодия.
Высокое кресло, в которое меня посадили, жесткое и неудобное. От еды воротит. От вина, сильно разбавленного водой, кружится голова.
Рори ободряюще сжимает мою ладонь, на запястье его блестит серебро браслета. Он красив, Рори. Но… мне страшно. И горько. Потому что, оказывается, я не первая его жена, вторая. А первая вот, сидит по другую сторону от Рори, такая прекрасная, темноволосая, гибкая, такая…
Я вспоминаю предыдущую ночь, и щеки мои опаляет жаром.
Рори встает, я вслед за ним, но стоять не получается. И мир покачивается вдруг, а Рори подхватывает меня на руки, и я плачу, горько плачу ему в плечо.
– Глупая девочка, – тихо шепчет он, опуская меня на залитую серебром луны кровать. – Я же сказал, что подожду, чего же ты боишься?
Не боюсь, мне горько и больно… потому что от Рори не пахнет вереском.
Эта комната другая… Более просторная, более светлая. Там, за портьерами – спальня старшей жены, Лейлы. И луна светит через окна невыносимо, а ночь дышит чужой любовью.
– Рори, Рори! – томно зовет Лейла, и Рори ей что-то отвечает, не слышу что, и слова его еще больше утопают в протяжном стоне.
Женщины не знают ни вкуса настоящей дружбы, ни настоящего горя. Все их эмоции скоротечны и поверхностны.
В следующую ночь вихрится за окном снег, на сердце холодно от страха. Оказывается, Рори уехал, а на моем языке в замке никто не говорит. Но я все понимаю. Мой брак принес дружбу, не мир. И мой муж поехал сражаться плечо к плечу с моими отцом и братом. Это неправда, что больше убивать не будут!
Я… я ненавижу мир мужчин! И я ничего не могу изменить!
Но и не боюсь. Ночью, слыша приглушенные рыдания, проскальзываю в спальню первой жены, залезаю на кровать и прижимаюсь к ее спине. На миг она затихает, а потом вновь начинает плакать. Еще сильнее.
Но не прогоняет. И пахнет тут Рори. Теперь я узнаю этот запах… горечь. Горечь полыни. Не вереска. Как жаль… И как стыдно своих мыслей – я не хочу и боюсь возвращения мужа.
Содержать жену достаточно легко. Все, что ей нужно, это красивая одежда, драгоценности, вкусная еда. Не можешь содержать жену, отдай другому. Неудовлетворенная женщина – беда в доме.
Весна горько пахнет черемухой. Я уже привыкла к жизни в замке. Теперь я знаю их язык, я научилась читать их книги. Я просыпаюсь вечером и, пока не стемнеет, пропадаю в библиотеке. А библиотека огромная… плотно забитые томиками стеллажи, убегающие под самый потолок.
Теперь я знаю, сумрачники живут ночами, потому что ночью живет их сумрачный бог. В одной из книг я вычитала, что он очень красив… и временами оживает. Тогда я с раздражением закрыла книгу и поставила ее обратно на полку. Глупости это. Не бывает живых богов.
Тоска, какая же вокруг тоска! Меня наряжают как красивую куклу и вкусно кормят. Я украшение мужа, я его жена, его драгоценный лунный цветок. Меня учат танцевать их странные танцы, но это даже приятно, это так похоже на то, как учили Айрона драться. А еще я учусь играть на флейте. И Лейла говорит, что у меня хорошо получается.
Такой, как Лейла, мне не быть никогда. Я и не хочу быть такой. Я задыхаюсь от ее мыслей, от ее разговоров, от ее вечной женственности. Я понимаю, что она красива, красива по-своему и счастлива, но я не могу быть счастливой… не могу быть чьей-то куклой.
Она добрая. Дружит со мной, разрешает положить ладонь ей на живот и почувствовать, как бьет ножками малыш.
Я радуюсь ребенку Рори так же, как и Лейла. И чувствую поднимающийся в горлу стыд – я не хочу своих детей. Не хочу быть хорошей матерью, не хочу быть хорошей женой. И не понимаю до конца – почему. Ведь Рори так добр ко мне, шлет письма, подарки. И Лейла… Лейла стала мне сестрой, которой у меня никогда не было.
Мы много разговариваем, о разном. И никогда не повышаем голоса – сумеречники вообще очень тихие.
Я теперь тоже люблю ночную тишину, полную едва слышных шорохов.
Женщина живет для рождения детей. Это ее плата за тот добробыт, что дарит ей муж.
Ночь сегодня какая-то особенная. Я не могу спать – низ живота тянет болью. И пожаловаться некому – с самого утра все бегают, суетятся, «готовятся к ритуалу». Мне помогать нельзя. Пока нельзя. Почему «пока»?
Ночью служанка видит пятно на моей простыне и расцветает улыбкой. Заставляет наспех умыться и переодеться, хватает за руку и тянет за собой.
В этой части замка я никогда не была, меня сюда не пускали. Коридоры тут выше и тоньше, уносятся ввысь стрелами узких окон. И опять лунный свет… прожигающий насквозь, скользящий по полировке стен, по каменному полу, тенью бегущий следом в тонкие разрезы дверей.
Служанка торопит, боится, что не успеем, а я все гадаю – куда, зачем мне успевать? И лишь влетая в округлую залу, с ума схожу от сожаления, что не пришла сюда раньше. Будто меня раньше обманывали, не показывали что-то очень-очень хорошее, что я мечтала увидеть всю жизнь.
Вокруг тишина. Густая, плотная. Когда и вздох кажется лишним, глупым, а стук сердца – слишком громким. Волшебная тишина, отзывавшаяся в ушах шумом крови, ласковая, обволакивающая теплым одеялом, пьянящая, разлетающаяся лунным светом в зеркалах. И разрываемая громким протяжным криком.
Кричит Лейла. Бьется на белоснежном алтаре, плачет и рвется в удерживающих ее путах. Слипшиеся от влаги волосы ее разлетаются по плечам, на обнаженных плечах серебрится бисер пота, выступают на руках корни жил. Она теперь не красива. Она то исходит в крике, то лежит неподвижно, тяжело дыша, ожидая следующего приступа. А вокруг? А вокруг вдоль стен стоят неподвижно люди. Я и не знала, что в этом замке так много людей…
А мне все равно… Ведь вереском пахнет так, что дыхание перехватывает.
Лейла вновь кричит, но крик едва прорывается сквозь загустевший воздух. Я шагаю вперед, и кто-то удерживает меня за руку, что-то шепчет на ухо. Я узнаю лишь одно слово: «Нельзя!» И с губ слетает стон разочарования – я до боли хочу оказаться хоть на шаг ближе к тому, кто сидит на расписанном рунами троне.
Он великолепен, как не может быть великолепен ни один человек, не имеет права. Белые одежды его стекают лунным светом, губы чуть приоткрыты и улыбаются, во взгляде, направленном на алтарь, стынет легкий интерес.
И в одно биение сердца я вдруг понимаю, что такое любить. Любить до безумия, до прерывистого дыхания, до дрожи в коленях. И желать, как никогда и ничего в жизни, поймать его взгляд, и бояться этого так же сильно, как и желать.
Не понимаю. Схожу с ума. Боюсь двинуться и душой рвусь к нему. Мысленно касаюсь кончиками пальцев его точеного лица, глажу шелк серебристых волос. И ревную. Боги, как же я его ревную! К лунному свету, что смеет путаться в его волосах, к Лейле, захватившей его внимание! К людям, которых тут слишком много!
Лейла вновь кричит, раскаленной стрелой врезается в душу разочарование. Мужчина на троне мертв. Это всего лишь искусно сделанная статуя. Еще. Один. Мертвый. Бог.
Задыхаясь, я чуть было не падаю на пол, но крик Лейлы останавливает. Холодной волной окатывает стыд. О чем я думаю? А какой-то статуе? Лейле сейчас плохо, а я думаю о статуе?!
Крик становится протяжным, несет облегчение, сменяется новым – младенца. Взлетает ввысь, к прозрачному потолку, тихая мелодия, мигают насмешливо звезды. И прокрадывается в сердце ужас – жрица в белоснежном хитоне режет серебряным кинжалом сначала по запястьям младенца, а потом по запястьям роженицы.
Жутко. Неправильно. Плохо. И я вновь бросаюсь вперед, и вновь меня останавливают:
– Первая кровь должна принадлежать ему.
Сумрачному богу?
Меня трясет, а глаза статуи становятся насмешливыми… и алчными. Капает на алтарь кровь, собирается тонкими струйками. Стекает в желобки и очерчивает темным рисунок рун. Руны говорят со мной… шепчут, успокаивают, чернеет алтарь. В один миг. И взгляд сумрачного бога становится довольным, сытым.
В моих глазах стоят горькие слезы. Как сквозь туман вижу я, как омывают и подают улыбающейся Лейле ребенка. Когда толкают в спину, подхожу к подруге, чтобы ее поздравить. И уже не удивляюсь, что на ручках младенца нет и следа порезов.
Запах вереска уже невыносим.
Еще более невыносимо желание поднять взгляд и посмотреть в глаза сумрачному богу. Но не могу… не хочу. Не буду!
Мальчик – это счастье, подарок мужчине и одобрение женщины богами.
Сына Рори назвали Айроном. Нет, я не просила, Лейла сама. Сказала, что Рори еще перед отъездом предложил это имя, а ей понравилось.
Каждый раз, когда я держу малыша на руках, я вспоминаю брата.
Любил ли ты меня, Айрон?
Но гораздо больше, чем к сыну Рори, тянет меня в ритуальный зал. Днем, когда замок засыпает, я прокрадываюсь к залитой золотым светом статуе, замираю в самом дальнем, самом темном уголке залы и любуюсь. Касаюсь несмело взглядом его тонкого лица, скольжу по теперь нежно улыбающимся губам, противлюсь нарастающему в груди ощущению, что он меня зовет. Взглядом, улыбкой, запахом. Головокружительным запахом вереска.
Не может быть человек таким красивым.
Не может от одного вида на холодную статую замирать в груди сердце.
Но ведь замирает же. И пробуждается тяжелым толчком, и колотится как бешеное. И дрожат руки, и слетает с губ плачущий стон:
– Почему ты не живой?
Но в один прекрасный день сердце успокаивается. Почти. И я верю, хочу поверить, что сумрачный бог живет и меня слышит. И я прихожу в ритуальную залу каждый день, сажусь у подножия статуи и рассказываю. И что прочитала, и что увидела. И какая у Айрона теплая улыбка. Как он учится ходить и смешно падает.
И что Лейла в последнее время стала другой, еще более красивой. И что, наверное, я все же никогда не сравнюсь с первой женой Рори. И что не хочу сравниться… не хочу принадлежать Рори.
Почему я не могу быть только твоей? Жрицей, рабыней, кем угодно, но твоей? Почему должна принадлежать другому?
Мой сумрачный бог теперь ближе всех. Ближе матери, отца, братьев. Ближе даже Лейлы и Айрона. И точно ближе Рори. И, осмелев, я сажусь у его ног, обнимаю его колени и утопаю в его взгляде.
И кажется мне, что мое божество улыбается. Что сейчас мой сумрачный господин поднимет руку, коснется легонько моих волос и скажет, что я прекрасна.
Скажет ведь?
Иногда я засыпаю, уронив голову на его колени. И тогда не я говорю – он говорит. А я, затаив дыхание, слушаю его низкий глубокий голос. Он рассказывает о других мирах. О красоте лунного света. О глупых людях, которые многого не понимают. Обо мне, его девочке. Он так и называет меня «сребровласая девочка».
И в конце сна мое божество улыбается мне, только мне. И пальцы его касаются моего подбородка, заставляя поднять голову. И серебристые глаза его становятся вдруг серьезными, туманными, а бледные губы чуть розовеют, раскрываясь.
– Мое невинное дитя, – шепчет он каждый раз, и я просыпаюсь.
Я не дитя. Мне уже восемнадцать. Но что такое восемнадцать для бессмертного?
И мне все равно, что каждое полнолуние алтарь сумрачного бога поят кровью. Иногда – моей. И тогда я даже счастлива. И, просыпаясь позднее донельзя ослабевшая, долго обнимаю подушку и мечтательно смотрю в окно. Сегодня я отдала тебе частичку себя. Как жаль, что не могу отдать большего…
Женщина не умеет любить. Только думает, что умеет. И «любит» лишь того, кому принадлежит.
Война закончилась, но почему мне страшно?
Рори входит в замок с первым снегом, на рассвете. Врывается с запахом свежести, подхватывает на руки оробевшего сына, смотрит на меня с легкой смесью любопытства и восхищения. Целует в щеку, пропускает прядь моих волос между пальцев и шепчет на ухо:
– Готовься к ритуалу. Больше полнолуния я ждать не буду.
Дэвид, что стоит за Рори, понимающе улыбается.
Мне холодно. И в один миг счастливый мирок разлетается на осколки. Не могу обмануться, знаю, что это за «ритуал», видела такое уже не раз и не два. И с ума схожу от страха… но улыбаюсь мужу, понимая, что отказать не имею права.
А потом несусь по коридорам замка, обгоняя служанок, врываюсь в ритуальную залу, жмусь к ногам божества и шепчу, растекаюсь у его стоп густым туманом:
– Не хочу, не хочу!
Рори мой муж. Мой хозяин.
– Почему! Почему в твоем мире мужчины все решают! Почему я не могу ничего изменить? Почему?!
Рори чужой, далекий. А мой сумрачный бог так близко. И складки его мраморного одеяния теплые, мягкие, почти живые. И взгляд его вновь туманится, или мне это кажется, и уже сама, без разрешения, понимая, что кощунствую, что поплачусь за свою дерзость, я сажусь моему сумрачному богу на колени, обнимаю его за шею, прижимаюсь губами к его губам.
Мой первый поцелуй. Принадлежит. Ему.
Только один раз. Только один… пожалуйста…
И мир разрывается вокруг красками, а сердце колотится так, что сейчас выскочит. И кажется, что под пальцами уже не мрамор, а шелк серебристых волос, и что губы его мне отвечают, нежно, ласково… Пьянит запах вереска, и сердце взлетает высоко-высоко и разбивается о шум за дверью.
Услышав голоса, пылая, будто меня в кипяток окунули, я соскальзываю с колен моего божества и бросаюсь в боковую дверь. Пока меня не заметили. Что же я натворила?
Может, и хорошо, что моя первая ночь тоже будет частично принадлежать ему?
Может, не все так плохо? Ночью луна не дает мне спать. Сама не зная зачем, я осторожно проскальзываю в щель между портьерами и заглядываю в комнату Лейлы.
Там слишком тихо. Рори сидит на кровати и удерживает Лейлу на коленях, чертит кончиками пальцев линии на ее спине. Лунный свет мягким переливом серебрит волосы Лейлы, сеткой теней покрывает скомканное покрывало. Она двигается медленно, едва заметно, заглядывает Рори в глаза, будто боится, что он исчезнет, губами подбирает капельки пота с его подбородка и выглядит до слез счастливой…
Смогу ли я быть так счастлива?
Рори пронзает меня взглядом, улыбается обещающе, и ноги перестают меня держать. А муж шепчет Лейле:
– Подними бедра выше, – и начинает двигаться сам, все так же не спуская с меня острого внимательного взгляда.
А потом я лежу на кровати, прижав колени к груди, слушаю мягкий смех Лейлы за портьерами, кутаюсь в лунный свет, как в завесу, и тихо плачу. Ну почему… почему вместо горячего сильного Рори я хочу целовать холодное бесчувственное божество? Мой сумрачный бог так одинок… и так холоден… Мой ли? А Рори…
– Не плачь, глупая девочка, – шепчет невесть когда появившийся в моей комнате муж. – Ты совсем не изменилась. И все же выросла… и так красива.
И вновь наклоняется ко мне, заставляет повернуться, целует в губы. Поцелуй теплый, нежный, пахнет полынью, обнявшие за талию руки сильные и требовательные. И гневной волной окатывает аромат вереска.
– Спи хорошо, – вновь кутает меня в одеяло муж, – завтра я не дам тебе спать.
От этого обещания в груди леденеет. Но лунный свет кутает запахом вереска, и я все же засыпаю.
Тело женщины принадлежит ее мужу. Женщину, которую отведал мужчина, не являющийся ее мужем, надлежит немедленно умертвить.
Луна в этот день, как назло, полная. Небо за окнами чистое, морозное, усыпанное ярким серебром звезд, а собственная кровать кажется чужой и пугающей. Сегодня я буду тут спать не одна. Нет, не буду!
– Лейла, – начинаю я, оборачиваясь, и вздрагиваю, когда в руки мне суют прохладную чашу.
– Пей! – улыбается старшая жена.
И я пью, не в силах отказать улыбке Лейлы. И странный отвар обжигает горло, а в голове начинает клубиться туман.
– Потом поблагодаришь, – усмехается Лейла, подталкивая меня к двери. – Тебе будет хорошо, обещаю.
– Не должно быть хорошо, – пьяно шепчу я.
– Глупая, это у твоего рода не должно быть хорошо, – мягко улыбается Лейла. – Но ты теперь принадлежишь сумрачникам, а у нас все иначе.
Ошибаешься! Не совсем все, а вернее, почти ничего не иначе! И дома я была никем, и тут я стала никем. Красивой игрушкой в руках Рори! Не нужна мне больше эта книга, не буду ее слышать, хватит с меня, слышите, хватит!
Но уже не зелье, знакомый запах одурманивает и успокаивает. Мой сумрачный бог, ты тоже хочешь, чтобы я смирилась?
Кажется, я что-то хотела ей сказать… не помню что.
Ритуальная зала опять полна тишины. Струится по моей коже белоснежный шелк, каждое прикосновение отзывается сладостной негой.
Вчера мне было тошно… а сегодня? Я не знаю, чем меня опоили, но мне хорошо. И, уже не замечая, что мы не одни, что в этой проклятой зале есть мой брат, я задыхаюсь в страстном поцелуе и позволяю Рори уложить себя на алтарь.
Лунный свет пьянит сильнее вина, поцелуи жгут кожу через тонкий шелк, а тяжесть чужого тела даже приятна. Уже не в силах сдерживаться, я обнимаю его ногами, чувствую его желание и до безумия упиваюсь его страстью. Так же, как и Лейла недавно…
– Она моя, – тихо проносится над залой, и омут зелья разлетается на осколки от страха и стыда.
Люди падают на колени, а я вижу лишь знакомые до боли серебристые глаза, в которых пылает гнев. Мой сумрачный бог недоволен?
Рори шепчет слова извинения, а мое божество… оживает?
По спине бежит холодок, я смотрю и не верю. Мой сумрачный бог живой. И глядит на меня с гневом, и подходит ко мне, и как во сне, ласково касается моего подбородка пальцами, заставляя запрокинуть голову:
– Не бойся. Ты хотела все изменить? Я тебе позволю… менять. Но больше не смей смотреть на других.
В зале становится пусто. Смелея с каждым биением сердца, я смотрю в его глаза и утопаю в живом серебре. Это лучше, чем в сновидениях… И это уже не зелье, это я сама.
Его ладони, скользящие по моей груди, холодны как лед. Я вспоминаю вкус его губ и тихо плавлюсь от предвкушения. Скидываю с себя чужой запах полыни вместе с одеждой, смело встаю с алтаря, становлюсь на цыпочки и прижимаюсь губами к его губам.
Всегда об этом мечтала, тайно, безумно. Всегда хотела зарыть пальцы в его серебристые волосы, утонуть в его жестком взгляде. Всегда хотела досыта напиться его запахом, запахом вереска.
Все так же не отпуская взглядом, он скидывает с себя одежду, толкает меня на алтарь, прижимается холодными губами к моей шее, ловит мой пульс, чуть покусывая кожу.
Вместе с толчком и болью внизу приходит другая… более сильная, сладкая до дрожи в пальцах. Кровь струится по моей шее горячим потоком, и я жадно скольжу ладонями по рисунку мышц на его спине, теплом впитывая его холод. Знаю, алтарь напьется моей крови досыта, но уже ничего не боюсь.
И соскальзываю в серебристую темноту с его шепотом:
– Ты выросла, моя богиня. Ты напишешь свою Книгу для нашего народа.
Люди думают, что души людей рождаются в одиночестве. Это неправда. Они рождаются в паре. И разламываются на две части. И хорошо тому, в чью душу попала большая часть, он может прожить и один, но второй… будет всю жизнь искать сам не зная чего, тенью бродить по миру и изнывать в тоске по обладанию…
Это неправда, что только женщина не может прожить без мужчины. Мужчине тоже сложно прожить без его женщины. И полным, единым, вы можете стать лишь вместе. В паре.
Теперь я могу менять этот мир. Ты дал мне власть.
Теперь я знаю, что Айрон меня любил. Стыдился своей любви до последнего и, лишь умирая, понял, каким был глупым. А еще я знаю, что душа Айрона ко мне вернулась. Маленьким мальчиком, названным его именем. И теперь мальчик вырос. И смотрит на мою статую с искренней любовью, и называет меня лунной богиней.
А свою жену, молодую, тонкую, с серебристыми волосами – своим спасением.
Теперь вы, наш народ, поняли, что женщина – это дополнение мужчины, как мужчина – дополнение женщины. И что вам друг без друга никак. Вы знаете, что дети – ваше общее счастье, а этот мир принадлежит вам всем. Теперь вы… счастливы? Нет, вы никогда не будете до конца счастливыми. Такова человеческая натура.
Но все так же поклоняетесь сумрачным богу и богине, все так же поите алтари и нас кровью. А мы дарим вам счастье. Ярость и силу в бою. Защиту.
Когда я сыта этим миром по горло, я ускользаю из ритуальной залы туда, где луна сияет мертвенным светом над вересковыми полями. И ты ждешь меня там, мой сумрачный бог. Смеешься мне в волосы, спрашиваешь, когда же мне надоест спасать людей. Целуешь долго, нетерпеливо, опрокидываешь в высокий, до пояса, вереск и любишь меня… любишь до пронзительного безумия.
Наши души тоже когда-то родились в паре. Моя и моего сумрачного бога.
V. Природа свое возьмет
Майк Гелприн
Земля, вода и небо
До Береговой гряды парламентеры добрались на закате. Старый Дронго описал над похожей на изогнутый клюв скалой полукруг и плавно приземлился на выступ. Сапсан и Зимородок опустились на камни поодаль.
Со стороны моря гряда была отвесной, а значит, неприступной. Однако со стороны суши горные склоны спускалась в низины полого. Это означало, что на Береговой гряде поднебесникам жить заказано: взять гнездовья приступом для равнинников не составило бы труда. Сапсан, прищурившись, вгляделся в прилепившееся к подножию скалы селение равнинников. Уродливые, под стать обитателям, тесные жилища. Кривые проходы между ними, слякоть и грязь. Несколько строений размером побольше, в них равнинники собираются вместе, если следует принять важное решение – к примеру, когда собирать урожай, чтобы уплатить водникам дань, и сколько его приберечь, чтобы не сдохнуть с голоду.
Старый Дронго, отдышавшись, поднялся на ноги. С силой тряхнул крыльями раз, другой, затем сложил их за спиной и принялся освобождаться от поклажи.
– Завтра будет нелегкий день, – напомнил он. – Надо выспаться.
Сапсан кивнул, стянул через плечо перевязь с мечом, аккуратно уложил на камни. Умостил рядом лук, колчан со стрелами. Отцепил с пояса берестяную бутыль с ядом горной змеи, тщательно укутал в льняную тряпицу и прикрыл мешковиной. Зимородок раздал вяленую баранину и, пока сородичи насыщались, сноровисто расстелил в местах, пригодных для ночлега, постели – перины и покрывала из овечьей шерсти.
Сапсан долго не мог заснуть. От предстоящих назавтра переговоров с водниками зависит многое, если не все. Захотят водники помочь, и горные племена будут жить. Не захотят – всеобщая гибель лишь вопрос времени. Равнинников в десятки раз больше, их кузнецы и оружейники искусны, а воины злы и безжалостны. Вот уже третьи сутки равнинные орды стягиваются к предгорьям. Гнездовья на отвесных склонах неприступны, но длительной осады поднебесникам не выдержать. Не уберечь овечьи отары и козьи стада, а значит, не избежать голода. Тогда не помогут ни ядовитые стрелы, ни стремительные налеты: равнинников слишком много, они попросту одолеют горцев числом.
Дронго считает, что с водниками удастся договориться. Вернее, с водницами, поправился Сапсан, у них же верховодят женщины. За свои неполные двадцать четыре Сапсан видел водников лишь однажды. Год назад, когда летал на разведку в ничьи земли. Издалека видел, с уступа прибрежного холма на самой границе с этими землями, бесплодными и безжизненными. Водники были даже уродливее обитателей равнин. Сапсан отчетливо помнил охватившие его отвращение и брезгливость. Равнинники хотя бы скрывают уродство под одеждой, а эти расхаживают как ни в чем не бывало нагишом, выставляя напоказ хрящеватые плавники, растущие прямо из плеч на том месте, где подобает быть крыльям.
Наутро на скорую руку позавтракали, и старый Дронго велел собираться. Сапсан нацепил на пояс бутыль с ядом, перекинул через плечо перевязь, подвесил на нее меч и лук с колчаном. В своем племени он был первым воином, вожаком стаи, и с оружием управлялся лучше любого сородича. В отличие от Зимородка, который воинскими умениями не блистал, зато был вынослив в полете.
Взлетели, едва солнечные лучи вызолотили восточный горизонт. Дронго занял место в голове клина, медленно, натужно набрал высоту и устремился солнцу навстречу. Остров был в полутора часах лета. Сапсан на мгновение позавидовал птицам, в честь которых в горных племенах матери традиционно называли детей. Покрыть расстояние до острова для птиц было пустяком. Людям же дальние безостановочные перелеты давались с трудом, особенно, когда человек был уже немолод, как Дронго, или тяжел и при оружии, как Сапсан.
Море раскинулось внизу бескрайним серо-зеленым ковром со стелющейся по поверхности белой вязью. Водники наверняка заметили парламентеров, едва те прошли над береговой кромкой, и теперь наблюдали. Наблюдателей, однако, было не разглядеть на глубине. Интересно, думал Сапсан, сколько их сейчас, разрезая воду, скользит попутным курсом.
Острова достигли, когда солнце проползло уже половину пути от горизонта к зениту. На подлете старый Дронго выбился из сил и стал терять высоту. Зимородок, легкий, тонкий в кости, извернулся в воздухе, поддержал старика за плечи. Сапсан, хотя сам порядком выдохся, зашел снизу и подстраховал, так что на кряжистые, отвесно дыбящиеся из воды камни все трое опустились одновременно.
Мать Барракуда, сопровождаемая свитой из молодых акульщиц, неспешно ступала по дну вдоль коралловых заграждений. Мужчины-дозорные при виде процессии кланялись, Мать Барракуда отвечала легким кивком. Заграждения строились и укреплялись поколениями водников. Они опоясывали сушу и отделяли обитаемые прибрежные воды от населенных морскими чудовищами глубин.
Процессия миновала плантацию донных водорослей, обогнула рыбные вольеры и выбралась к крабовому питомнику как раз к началу утренней кормежки. Мать Барракуда остановилась, благосклонно наблюдая за неторопливо расправляющимися с пищей боевыми крабами. Свита приблизилась, акульщицы, оттолкнувшись от дна, всплыли, чтобы лучше видеть. Восемнадцатилетняя Сайда завороженно смотрела, как хватают запущенную в питомник кормовую рыбу тысячи и тысячи клешней. Боевые крабы были силой, главным оружием водников, грозным и непобедимым.
– Матушка!
Мать Барракуда оглянулась, властным жестом приказала остановиться спешащему к ней дозорному. Сайда вгляделась: молодой Спинорог, пытавшийся ухлестывать за ней со времен прошлогодней Акульей охоты. Сайда пренебрежительно хмыкнула: у ухажера не было никаких шансов. Если она кого и приблизит к себе, это будет гарпунщик, охотник на китов, а не дозорный, планктонщик или какой-нибудь бездельник из крабовой обслуги. Впрочем, зачать от гарпунщика, то есть от ровни себе, мечтает большинство водниц, только вот неробких и сильных мужчин рождается крайне мало.
– Говори, – велела Мать Барракуда дозорному.
– На восходе три человека-птицы взлетели с прибрежных скал, – дозорный развел плавники в стороны и сложился в поклоне. – Летят, направляясь к Острову.
Мать Барракуда удивилась, но внешне осталась невозмутимой. В последний раз крылатых жителей гор она видела полвека назад, когда была еще девчонкой-акульщицей, и Мать Мурена, тогдашняя предводительница, затеяла поход в пресные воды. Они тогда поднялись вверх по реке вдесятером и добрались до самых предгорий. Вернулись не все: стычка с равнинниками на обратном пути унесла шесть жизней…
Мать Барракуда презрительно скривила губы: в те времена равнинники еще были уверены, что властелины мира – они. Береговая война сорокалетней давности с этой уверенностью покончила.
– Сайда, Макрель, – позвала Мать Барракуда. – Поплывете со мной. Приготовьтесь: поднебесники уродливы, и от них смердит, как от каждого, кто живет на суше. Эти трое, однако, явно летят к нам с умыслом. Мы выслушаем их, постарайтесь не выказывать отвращения.
Сайда невольно залюбовалась Матушкой. Подводным языком жестов та владела в совершенстве, с легкостью выражая любые мысли синхронными движениями рук и плавников. Сама Сайда по молодости предпочитала язык надводный, голосовой, хотя для разговора на нем и приходилось всплывать на поверхность.
Мать Барракуда оттолкнулась от дна и неторопливо поплыла по направлению к Острову. Отставая на предписанные ритуалом полтора корпуса, акульщицы последовали за ней.
У окраины селения Ласка осадила коня. Ее сотня пылила по проселочным дорогам и петляла по лесным тропам вот уже пятые сутки. Всадники подустали, и коням не мешало бы день-другой попастись в лугах, но на отдых времени не было. Общий сбор воевода назначил на послезавтра, и сейчас к предгорьям стекались ополченческие отряды со всех равнинных земель.
В селение сотня въехала на закате. Здесь в избах остались лишь старики и дети, молодежь ушла в ополчение поголовно, как всегда бывало во время войн. Впрочем, о войне Ласка знала лишь со слов деда, да и тот не любил о ней вспоминать. Как и всякий старик, заставший времена, когда на равнины хлынули из прибрежных вод полчища клешнястых чудовищ, погоняемые умостившимися на панцирях бесстыдными уродинами, голыми, словно собирались на случку.
У коновязи Ласка спешилась. К ней, сгорбившись, семенил старик в латаной белесой рубахе, по всему видать, староста.
– Приветствую тебя, сотница.
– Привет и тебе, старик. – Ласка бросила поводья подоспевшему десятнику и шагнула старосте навстречу. – Мы нуждаемся в ночлеге, еды не прошу, питаться будем тем, что осталось в торбах.
Еды в селении не было, как и в любом другом. С тех пор как водники обложили равнины данью, люди жили впроголодь, наедаясь досыта от силы раз пять в году, по праздникам. Ничего, победа над горцами положит голоду конец.