Следы ведут в прошлое Головня Иван
– Прошем пана до покуюв!
И трудно понять, то ли прозвучавшая в голосе Сорочинского ирония относится к этому убогому жилищу, то ли это издевка над гостем.
Оказавшись в комнате, Голубь жмурит глаза и прикрывает их пятерней. Делает он это не столько для того, чтобы защитить глаза от яркого света большой керосиновой лампы со стеклом, подвешенной к потолку посреди комнаты, сколько для того, чтобы ознакомиться с обстановкой да присмотреться к атаману Ветру.
Комната оказывается довольно просторной. И это, несмотря на то, что чуть ли не третью ее часть занимает большая печь с лежанкой. Справа от входа – массивная деревянная вешалка грубой кустарной работы. На ней висит кое-какая одежда, а вместе с нею – несколько обрезов и казачья шашка в богатых ножнах. Далее, вдоль стены с единственным окошком, закрытым снаружи ставней, стоит длинная лавка с высокой, как у дивана, спинкой. Лавка накрыта полосатым цветастым рядном. Таким же рядном застлана широкая дубовая кровать с резными спинками. Кровать стоит у стены напротив. Посреди комнаты – стол. На нем – свисающая до самой земли – именно до земли, так как пол в комнате земляной – белая скатерть с вышитыми по краям большими красными маками. На столе возвышается граммофон с мятой трубой, похожей на гигантский цветок колокольчика. Вокруг стола несколько стульев.
На одном из них, прямо перед Голубем, откинувшись на спинку и широко расставив ноги, словно выставив напоказ свои добротные юхтевые сапоги, сидит мужчина лет тридцати пяти с утиным носом и круглыми бесцветными глазами на плоском, цвета серой глины лице. Его заметно поредевшие светло-русые волосы гладко зачесаны назад, обнажая прямой с залысинами лоб. Одет мужчина в офицерские галифе и серый, военного покроя френч, перетянутый новенькой портупеей.
Голубь сразу догадывается – впрочем, особой проницательности ему и не потребовалось, – что это и есть атаман Ветер собственной персоной.
Сзади Ветра, облокотившись на спинку кровати, стоит еще один человек, мужчина лет сорока пяти с одутловатым лицом, всю левую щеку которого пересекает багровый шрам. Бросаются в глаза тонкие, как ниточки, бескровные губы и красные кроличьи глаза. Это – Василий Кострица, ординарец и телохранитель атамана. На гостя он смотрит настороженно, исподлобья.
Вороной и Муха садятся на лавку, Сорочинский остается стоять за спиной Голубя.
Отняв руку от лица, Голубь виновато усмехается и, ни к кому конкретно не обращаясь, произносит:
– Доброе утро, панове!
Такое приветствие приходится атаману явно не по душе. Он продолжает пристально смотреть на гостя, не раскрывая рта. Молчит и Кострица.
Поняв, что совершил оплошность, Голубь делает шаг вперед, вытягивается в струнку и четко по-военному чеканит:
– Уполномоченный Бережанского губповстанкома Григорий Голубь с особо важным поручением к пану атаману Ветру!
По лицу Ветра скользит едва заметная снисходительная усмешка. Он встает, тянется, чтобы казаться повыше – в росте он явно проигрывает гостю, – и важно, с расстановкой произносит:
– Я и есть тот самый атаман Ветер, к которому у вас особо важное поручение от Бережанского губповстанкома. Рад вас видеть в наших краях. Выходит, самому губповстанкому стал нужен атаман Ветер? Приятная новость. Не ожидал… Вот только не возьму в толк, зачем это я им понадобился. Однако о делах позже.
Ветер как бы невзначай бросает взгляд на понурившегося Муху, на его распухший подбородок и удивленно спрашивает:
– Тарас, откуда это у тебя? Падал, что ли?
Обычно не в меру словоохотливый Муха молчит и лишь обиженно сопит. За Муху приходится отвечать Сорочинскому, хотя ровно три минуты тому назад он успел рассказать атаману и об этом случае.
– У нас там… при встрече с паном Голубем случилось маленькое недоразумение. Ну а это… результат недоразумения.
– Даже так! – удивленно таращит глаза Ветер. – И это с такой-то кличкой! Голубь – конечно, ваша кличка?
– Разумеется, – кивает головой гость.
– А что, кличка подходящая! – смерив Голубя с ног до головы оценивающим взглядом, продолжает Ветер. – Кличка в самый раз. Крылья бы еще… И все же бить моих людей не следовало бы, – помолчав, сухо добавляет атаман и тут же примирительно осведомляется: – Как нога?
И о ноге Ветер спрашивает единственно для того, чтобы выказать свою осведомленность. Однако, вспомнив о ноге Голубя, атаман решает, что тому, наверное, трудно стоять, да и стоять, пожалуй, хватит – церемонию встречи можно считать оконченной, – и жестом руки приглашает гостя сесть.
– Заживает, слава богу, – небрежно роняет Голубь и тяжело опускается на стул. Садятся Ветер и Сорочинский. Один лишь Кострица остается стоять.
– А скажите мне вот что… – закурив трубку и прокашлявшись, спрашивает Ветер. – Зачем это вам понадобилось выдавать себя за моего родственника?
– Если я нанес этим ущерб вашей репутации, атаман, – очень серьезно говорит Голубь, – то я готов немедленно извиниться перед вами. Не мог же я каждому встречному-поперечному докладывать, кто я и зачем ищу Ветра.
– Вы правы, – подумав, соглашается Ветер и тут же, как бы невзначай, быстро спрашивает: – А не проще ли было бы вам связаться со мной через ваших же людей, уполномоченных губповстанкома в Сосницком уезде?
Сказав это, Ветер многозначительно смотрит на Сорочинскоro. Тот в ответ одобрительно кивает головой.
– С Марчуком и Ковальским у нас еще с середины прошлого месяца нет связи, – помедлив самую малость, говорит Голубь. – До нас дошли сведения, что оба они вместе со своими охранниками убиты не то чекистами, не то милиционерами. Будь они живы, меня и не послали бы сюда.
Ветер и Сорочинский снова обмениваются быстрыми взглядами.
– Сведения верные, – после продолжительной паузы роняет Ветер. – Хотя и не совсем: ваши люди наскочили у села Катериновка на засаду самооборонцев.
– Жаль, – вздыхает Голубь. – Хорошие были люди… и такая нелепая смерть.
– Так с чем пожаловал к нам уважаемый пан Голубь? – решив, что приспело время для делового разговора, спрашивает Ветер.
Голубь раскрывает рот, чтобы ответить, но, спохватившись, выразительно смотрит на Ветра.
– Н-да… – мычит Ветер и, обращаясь к Кострице, Вороному и Мухе, говорит: – Вы, хлопцы, идите пока отдыхать, а мы тут потолкуем еще малость.
– Меня послали сюда передать вам, пан Ветер, – Голубь хотел сказать «пан Щур», но вовремя одумался, так как не знает, будет ли это приятно атаману, – что двадцать четвертого июня, это, если я не ошибаюсь, будет суббота, в одиннадцать вечера вас ждет в Бережанске руководство губповстанкома. Сопровождать вас в Бережанск поручено мне.
– И зачем же я им понадобился? – безучастно интересуется Ветер.
– Я не могу говорить об этом преждевременно…
– А я не могу идти в город, не зная, ради чего я должен рисковать! – резко изменив тон, напористо произносит Ветер. – Я не играю в кошки-мышки. Эта игра не по мне. Можете так и передать своему руководству!
– Впрочем, – как бы не расслышав слов атамана, продолжает спокойно Голубь, – одна из причин вашего вызова в Бережанск мне известна. Могу по-дружески сообщить. Но при условии, что вы не выдадите меня. У нас болтунов не жалуют.
– Договорились, – небрежно роняет Ветер и, глядя почему-то не на Голубя, а на Сорочинского, с деланым равнодушием спрашивает: – Какая там еще причина?
– Причина из приятных! – загадочно усмехается Голубь. – И притом для вас обоих. Но помните, что мне не поручали говорить вам об этом. Словом… Бережанский губповстанком по согласованию с Центроповстанкомом решил назначить вас, Роман Михайлович, войсковым атаманом Сосницкого уезда, а Павла Софроновича – вашим начальником штаба. Более подходящих кандидатур на эти ответственнейшие посты там не видят.
– Вот уж не ожидал! – притворно удивляется Ветер, делая вид, что эта новость свалилась на него как снег на голову. Но тут же, сбросив маску, продолжает по-другому, быстро и возбужденно: – И правильно решили! А что, не так? У кого в уезде самый большой отряд? У меня! Кто в уезде по-настоящему борется с совдепами? Я да мой отряд! Другие – что? Девок ловят да скопом насилуют. А мы большевиков да их прихвостней бьем. О Крупке и до вас слух небось дошел? – Голос Ветра заметно звенит, а лицо, обычно серое, становится лиловым.
– А-то как же! – понимающе ухмыляется Голубь. – И до нас дошел, и еще, куда следует, дошел. О Крупке знают в самом Центроповстанкоме. Кое-кто и за границей уже знает…
– Неужели сам Головной?
– Не исключено, – уклончиво отвечает Голубь, давая понять, что он и так много лишнего наболтал.
– Я одного не могу понять, – встревает вдруг в разговор Сорочинский. Всякая неясность, равно как и недомолвки или разговоры намеками, вызывают у него подозрительность. – Почему это они ни с того ни с сего решили объединить нас?
– Не только вас, – поправляет его Голубь. – Назревают великие события, и потому Центроповстанком по указанию Головного атамана спешно проводит объединение всех находящихся на Украине верных ему повстанческих сил. Все остальное растолкуют в Бережанске.
– Там знают, что делают! – в пику Сорочинскому поддакивает Ветер Голубю, уязвленный тем, что его начштаба не догадался поздравить своего атамана с предстоящим повышением. – Ты, Павел Софронович, принеси-ка сюда все, что там у нас есть. По такому случаю не грех и тяпнуть по стаканчику-другому.
Не проходит и двух минут, как на столе появляется бутыль самогона, большая круглая буханка хлеба с подрумяненной коркой, увесистый кусок сала, щедро пересыпанный солью, десяток молодых луковиц с длинными зелеными перьями и в довершение всего – кольцо домашней колбасы. Ее запах заставляет Голубя судорожно проглотить слюну. Пока Сорочинский нарезает закуску, Ветер разливает в стаканы мутный самогон. Его запах мгновенно распространяется по комнате, перебивая даже аппетитный запах колбасы.
Подняв кверху стакан, Ветер торжественно произносит:
– За Украину!
– За Украину! – повторяют вслед за атаманом Сорочинский и Голубь, и все трое дружно опрокидывают содержимое стаканов в рты. Выпив, Ветер и Сорочинский довольно крякают и, прежде чем приступить к еде, нюхают хлебные корки. И только Голубь, не привыкший, похоже, к такому напитку, долго отфыркивается и морщит нос. Слышится громкое чавканье и хрустение на зубах лука. Больше всех старается Голубь. Ест он торопливо, тяжело дыша и беспрерывно работая челюстями, словно опасаясь, что ему может не хватить еды.
Второй тост, за «Головного атамана и батька всех щирих украинцев Симона Петлюру», провозглашает Сорочинский.
…Насытившись, Голубь осматривается.
– Неплохо устроились, между прочим… Милиция с чекой не тревожат? – любопытствует он.
– В эту глухомань милицию и калачом не заманишь! – мычит с набитым ртом Ветер.
Несмотря на утреннее время, в комнате довольно тепло, а после выпитого самогона и вовсе становится душно. Первым начинает потеть Сорочинский. Отдуваясь, он снимает свой пиджак и расстегивает ворот рубахи. Его примеру следуют остальные.
Сорочинский ощупывает приценивающимся взглядом крепкую шею и бугрящиеся под рубахой мышцы Голубя, смотрит на его кривой нос и спрашивает:
– Французской борьбой, случаем, не занимался?
– Было дело, – неохотно отвечает Грицко. – Одно время в цирке даже выступал… Пока в Виннице Иван Заикин не расплющил о помост мой нос, а заодно чуть было не оторвал руку.
– Тот бугай может! – понимающе усмехается Сорочинский. – Видел я его однажды. В Бережанске. Здоровый детина, ничего не скажешь.
Ветер принимается разливать по третьему разу. Голубь накрывает свой стакан ладонью и отрицательно мотает головой.
– Ну-у-у… – разочарованно тянет атаман. – А еще казаком называется, с Заикиным боролся… Нет! Так дело не пойдет! Пить – так всем вместе!
– Погибать – тоже вместе! – поддерживает своего командира Сорочинский. – Или ты не уважаешь нас? Так ты так и скажи!
– Ладно! Наливайте, – решительно взмахивает рукой Голубь. – Только тост теперь за мной. Пью за панов атаманов Сосницкого уезда! Слава! Слава! Слава!
Ветер и Сорочинский довольно ухмыляются, а Голубь подносит к губам стакан и залпом осушивает его до дна.
– Вот это по-нашему! Смотри-ка, атаман, – подмигивает Ветру Сорочинский, лицо которого покрылось уже алыми пятнами, – оказывается, и в Бережанске есть настоящие казаки!
– Казак – что надо! – Ветер снисходительно хлопает Грицка по спине. – Такого казарлюгу я с удовольствием взял бы в свой отряд. Как, пошел бы к атаману Ветру?
После третьего стакана языки развязываются окончательно. Разговор становится легким и непринужденным.
– Очень скоро, друзья мои, – старательно, без прежней поспешности пережевывая хлеб с колбасой, неторопливо говорит Голубь, – на Украине наступят новые времена. Ждать осталось считанные дни. Не сегодня завтра можно ожидать грандиозные события. Вся Европа сплотилась против красной заразы и готова немедленно выступить в крестовый поход против совдепии.
– Скорее бы уж начиналось! – икнув и вытерев тыльной стороной ладони жирный рот, хрипит Ветер. – Тогда уж я покажу этой задрипанной голоте и землю, и волю, и коммуну, и светлую жизнь. Ох, и покажу! Жрать они будут эту землю у меня…
– Да! Чуть было не забыл! – перебивает атамана Сорочинский. – Помнишь Гриценко и его жену из Выселок?
– Тех, что мы весной в собственной хате живьем зажарили?
– Их самых. Так вот. Объявилась дочка ихняя. Оксана. Тогда ее не оказалось дома… Снова в Выселках околачивается. Прислали из Сосницы секретарем сельсовета. Комсомолкой стала. Головы пацанам морочит – агитирует в комсомол поступать да комбед организовывать. Хату ей дали. Ту, что пустой стояла при въезде в село со стороны Сосницы. Очень укромное место, между прочим…
Сорочинский скалит в усмешке крупные зубы и довольно потирает руки.
– Ну что ж, придется и ей устроить «светлую жизнь», раз она так стремится к ней, – цедит сквозь зубы Ветер. – Пусть на том свете в коммунию агитирует.
– Вот именно! – поддакивает Сорочинский. – Поручишь это дело мне. – И, обращаясь уже к Голубю, продолжает, ухмыляясь: – Люблю, понимаешь, потолковать иногда с молодыми девушками о «светлой жизни». Очень любопытные беседы получаются.
Спустя какое-то время разговор возвращается к предстоящей поездке атамана в Бережанск, и Сорочинский, ни на кого не глядя, говорит неожиданно протрезвевшим голосом:
– Все это, конечно, хорошо – назначение и прочее… Но вот путешествие атамана в Бережанск… Не нравится мне все это. Сейчас брату нельзя доверять, а тут… Как-никак Роман Михайлович командир самого крупного отряда в уезде. И вот так… с бухты-барахты подвергать его жизнь опасности… Я не могу этого допустить.
Ветер перестает жевать луковичное перо и также вперивается в гостя немигающим взглядом мутных глаз. Голубь молчит и лишь блаженно усмехается. В его голове приятная легкость и пустота. Мысли перемешались, разбрелись какая куда, и тщетны все усилия собрать их в кучу.
Не дождавшись ответа, Сорочинский говорит далее, твердо и напористо:
– Словом, так. В город пойду раньше я. Мне необходимо, прежде чем туда пойдет Роман Михайлович, все увидеть и узнать самому. А для этого, Гриша, – Сорочинский доверительно заглядывает в глаза Голубю, – ты должен дать мне адрес и пароль. До двадцать пятого времени у нас еще достаточно. Так как?
– Нет, – отрицательно мотает потяжелевшей головой Грицко и мычит заплетающимся языком: – Это невозможно. Губповстанком – это вам не… какая-то там захудалая корчма, в которую в любое время может забрести каждый, кому вздумается. Вот! У нас тоже конспирация и… все такое. Туда вызывают только в случае крайней необходимости и по крайне важным делам. Вот так!
– Нет так нет! И не будем из-за такой ерунды заводить спор, – с неожиданной легкостью идет на попятную начштаба. – Давайте-ка я лучше спою вам что-нибудь. На лирику что-то потянуло, душу захотелось отвести…
Проснувшись, Голубь никак не может понять, где он и что с ним. Как и не может понять, отчего в его голове такая непривычная гудящая тяжесть. Он пробует открыть глаза, чтобы осмотреться, но, оказывается, сделать это не так просто. Едва он раздирает тяжелые веки, как тотчас висящий над ним потолок начинает двигаться и опрокидываться то в одну, то в другую стороны. Голубь морщится, будто ему дали понюхать нашатыря, и спешит закрыть глаза. Несколько минут лежит спокойно. Затем пытается повернуть голову набок. Но и это не удается. Голова оказывается настолько тяжелой и наполненной чем-то колышущимся, что даже незначительное движение вызывает кружение и тошноту. Голубь тихонько стонет и, боясь больше пошевелиться, замирает.
– Ну что, друг Грицко, гудит в башке? – слышится откуда-то издалека насмешливый голос Ветра. – Давненько, наверное, не употреблял?
Голос Ветра кажется Голубю слишком громким, а каждое его слово больно ударяет по голове, как будто это не слова, а тяжелые булыжники. В ответ Голубь мычит что-то нечленораздельное.
– Потерпи малость, – не стараясь вникнуть в смысл мычания Голубя, отзывается Ветер, – сейчас я тебя подлечу. Тут у нас кое-что еще имеется…
Превозмогая головокружение, Голубь медленно поднимается и садится. Берет протянутую атаманом кружку и подносит ее ко рту. В нос ударяет запах самогона. Голова Голубя судорожно дергается. Встретившись с насмешливым взглядом Ветра, Голубь заставляет себя подавить отвращение. Сделав последний глоток, он, не глядя на атамана, протягивает ему кружку и снова растягивается на лавке. Спустя минут десять он может уже смотреть и даже поворачивать голову.
На печи лежит атаманов ординарец Кострица. Свесив голову, он лузгает семечки и с любопытством рассматривает Голубя. Ветер сидит за столом и читает потрепанную книгу. Чтение ему дается нелегко. Это видно по тому, как он, напрягшись, усердно шевелит губами.
– Вставай-ка, поешь чего-нибудь, – зевнув во весь рот, лениво говорит Ветер. – А то там, в Бережанске, скажут, что мы тебя тут голодом морили.
Мутить Голубя перестает, и в голове вроде как проясняется. Он садится и, свесив голову, тупо смотрит себе под ноги.
– Успеется с едой… Устал я за эти дни чертовски, – бормочет он, оправдываясь. – Да и самогон ваш, надо сказать…
Голубь замысловато чертыхается и, расставив руки, с ожесточением потягивается.
– А где же остальные? – зевнув напоследок, спохватывается он.
– Муха на чердаке отсыпается, а Сорочинский с Вороным в город подались, – помедлив, неохотно отвечает Ветер.
– В Сосницу?
– В Бережанск.
– Вот как! – удивляется Голубь. – Это зачем же?
– Так он же говорил вчера… Проверить, действительно ли меня вызывают в губповстанком. Ну и… все такое.
– И как же он… без адреса, без пароля?
– У него там знакомый какой-то есть, то ли в самом повстанкоме, то ли из близких к нему людей. Он так и не объяснил толком – торопился…
– Все-таки пошел… – удрученно качает головой Голубь. – Давно?
– Больше часа назад.
– Кстати, который теперь час? Мои часы милиция реквизировала.
Ветер достает из кармана часы и щелкает крышкой.
– Десять часов сорок минут. – Перехватив вопросительный взгляд Голубя, добавляет: – Вечера, конечно.
– Это он настоял на этом, – первым нарушает затянувшееся молчание атаман. – Я отговаривал его. Но… Все-таки он – начальник штаба. Он отвечает за безопасность отряда. И за мою тоже. Так что, ты уж того… Сам должен понимать.
Чувствуется, что Ветер не до конца одобряет рвение своего начштаба. Он только теперь начинает задумываться над возможными последствиями его вояжа в Бережанск. Кто знает, как там воспримут его появление. Ведь это явное нарушение дисциплины. Могут посчитать, что у Ветра не отряд, а шарашкина контора…
– А мне-то что! Мне от этого ни холодно, ни жарко, – лениво тянет Голубь и с хрустом в суставах потягивается, давая этим понять, что он потерял интерес к этому разговору.
– И то правда! – торопится поддакнуть Ветер. – Тебе-то чего переживать? Ты ведь тут ни при чем. Не ты же его посылал…
– А я что говорю… – пожимает плечами Грицко и, помолчав, небрежно роняет: – Если кому-то и надо переживать, так это тебе, атаман.
– Ты хочешь сказать, что из-за моего начштаба меня могут не назначить уездным атаманом? Так, что ли? – с вызовом спрашивает Ветер, старательно растирая сапогом окурки на полу.
– Именно так! И именно из-за Сорочинсксго! – видя, что атаман начинает терять терпение, отвечает Голубь. – Хотя, как мне кажется, произойдет это вовсе по другой причине, не по той, о которой ты думаешь.
– А ты мог бы выражаться яснее? Без загадок.
Голубь хмурится и жует кончик уса.
– Дело в том, Роман Михайлович, что это всего лишь моя догадка. Говорить об этом загодя – можно остаться в дураках.
– Ну-у не-ет! – медленно качает головой Ветер. – Так дело не пойдет! Раз уж начал, так кончай.
Голубь уже не рад им же самим затеянному разговору, но отступать поздно. Не глядя на Ветра, он спрашивает:
– А тебе, атаман, не показалось подозрительным стремление Сорочинского побывать в повстанкоме раньше тебя? А его слова о том, что у него есть свои люди в повстанкоме, не насторожили?
– Ты думаешь, что Сорочинский… – медленно тянет Ветер, силясь связать воедино сказанное Голубем.
– Вот именно – всего лишь думаю! То есть предполагаю. Я ведь не знаю ваших с ним отношений…
– …что Пашка может занять мое место?
– А почему бы и нет? Боевой опыт у него побольше твоего. Командир эскадрона у самого батьки Махно! А тут еще и связи кое-какие имеются… Иначе, зачем ему торопиться так? Меня проверять? Так меня милиционеры проверяли! И притом, как выясняется, на его глазах. Вот он… след от ихней проверки. – Голубь хлопает по раненой ноге. – А двое подстреленных милиционеров? Этого мало? Нет, брат, что-то тут не так!
– Да-а… – ожесточенно скребет затылок Ветер. Он явно расстроен, даже лицо порозовело. – А я об этом-то и не подумал.
Атаман берет в руки книжку и, бесцельно повертев ее, швыряет обратно на стол. Затем долго и старательно причесывает жидкие свои волосы.
Молчавший все это время Кострица успел задремать, и теперь с печи слышится его мерное похрапывание. Видать, атамановы неурядицы нисколько его не волнуют.
– Слушай, Роман Михайлович… – словно силясь что-то вспомнить, начинает неуверенно Голубь. – Кажется, утром Павел Софронович заводил разговор о какой-то комсомолке. Ее вроде бы назначили в какое-то село секретарем сельсовета…
– Ну, говорил… – не сразу отвечает занятый своими невеселыми мыслями Ветер.
– До села этого далеко?
– До Выселок? Часа два хода. Может, меньше… Тебе-то зачем?
– У меня тут, понимаешь, мелькнула одна мысля… Я подумал… почему бы не наведаться до этой комсомолки в гости. Прямо вот сейчас. Поразмяться захотелось. Не привык я так вот долго без дела сидеть. Да и случай подходящий отомстить совдеповцам за ихнюю засаду под этими Выселками.
Ветер изумленно смотрит на Голубя, будто видит его впервые.
– Уж не хочешь ли ты лично провести эту акцию?
– А почему бы и нет? – недоумевает Голубь. – Или ты думаешь, что я от вида крови в обморок падаю? И потом… я ведь тоже не прочь иногда потолковать с молодой девушкой о «светлой жизни».
– А что? Неплохая мысль! – оживляется атаман. Ему хочется побыть одному, и предложение гостя как нельзя кстати. – Разомнись. Я бы и сам пошел, да вот… что-то стал чувствовать себя неважно. А ты сходи. Возмешь с собой Тандуру – это наш конюх – и Муху. Хватит ему валяться на сене, бока отлежит. Можешь взять наган. И по бомбе прихватите. На всякий случай…
На проселочную дорогу выныривают из придорожного кустарника три черные тени. Под раскидистой кроной старой липы люди останавливаются. Какое-то время стоят молча. Тишина такая, что можно расслышать, как едва ощутимый ветерок шевелит листьями липы. Лишь изредка со стороны Выселок долетит ленивое потявкиванье какой-то честно отрабатывающей свой хлеб насущный собачонки. Ни одно окошко не светится в погруженном в сон селе. Неподалеку от остановившихся на дороге людей смутно виднеется низкая покосившаяся хата. Ее единственное окно кажется издали черной глазницей.
– Надо бы посмотреть, нет ли возле хаты пса. И вообще… все ли там спокойно, – обращается Голубь к сопящему в затылок Мухе. – Сходи, Тарас. Только без шума.
– Сам знаю, что без шума. Все только и знают, что учить меня! – огрызается Муха, но приказ спешит выполнить.
Не проходит и четверти часа, как Муха появляется из темноты.
– Все в ажуре – ни собак, ни людей. Гриценчиха, наверное, дома – дверь заперта изнутри.
– Отлично! – довольно потирает руки Голубь. – Пошли, хлопцы.
Осмотрев двор и не обнаружив ничего подозрительного, все трое останавливаются под окном. Окно настолько маленькое, что два человека могут заглянуть в него, только прижавшись лбами.
– Пожалуй, пора, – говорит Голубь и громко стучит по стеклу. В хате что-то скрипит, слышатся шаги, и в окошке появляется едва различимое пятно лица.
– Кто там? – слышится встревоженный девичий голосок. – Кто стучит? – не дождавшись ответа, снова спрашивает девушка.
– Это я. Посыльный из сельсовета, – изменив голос, невнятно по-старчески шамкает Муха.
– Это вы, дядя Яков? – повеселевшим голосом откликается хозяйка.
– А то кто же? Открой, Оксана, я по делу к тебе!
Девушка секунду-другую топчется у окна, недоумевая, должно быть, зачем она понадобилась в столь позднее время в сельсовете. Затем, засветив лампу, шмыгает в угол и торопливо одевается.
Голубь припадает лицом к окну, для чего ему приходится согнуться чуть ли не вдвое. Внутри хата такая же убогая, как и снаружи. И это – несмотря на то, что места, где поотвалилась штукатурка, тщательно, но неумело, замазаны глиной, и вся комната вместе с земляным полом побелена. Первое, что бросается Голубю в глаза, это – небольшой портрет Ленина, приклеенный к стене. Портрет обрамлен вышитым рушником. Он висит над широкой лавкой, покрытой старым рядном. По всей видимости, лавка служит девушке кроватью.
Вскоре девушка появляется из своего укрытия одетой в поношенное платье, синее с белыми цветами, в платке, но по-прежнему босая. Подбежав к лавке, она торопливо поправляет свою убогую постель.
– Хлопнем через окно – и дело с концом! – дохнув самогонным перегаром в ухо Голубя, жарко шепчет Тандура.
– Так не интересно, – не спуская глаз с девушки, отрицательно крутит головой Грицко. – Зачем так вот сразу убивать такую кралю?
Муха понимающе хихикает, намереваясь отпустить по этому поводу несколько сальных словечек, но в это время девушка выходит в сени, и Голубь кивком головы указывает Мухе и Тандуре на дверь.
Звякает запор, скрипит отворяемая дверь, и в ее проеме показывается девичья голова в цветастом платочке. Не давая девушке опомниться, Муха хватает ее за руку и с силой дергает к себе. Ничего подобного не ожидавшая девушка вылетает из двери в объятия Мухи.
– Дя… – начинает она, но тут же осекается, увидев перед собой сразу троих незнакомых мужчин.
– А где же дядя Яков? – не зная, что говорить, растерянно бормочет девушка первое, что приходит на ум.
– А я, что, не дядя? – ухмыляясь, пищит детским голосом Муха. – Ну, чем я не дядя? А, деточка?
– Привет, комсомолия! – нагнувшись к самому лицу девушки, с деланым радушием восклицает Голубь. – Приглашай гостей в хату – разговор есть…
Еще не придя в себя и не разобравшись толком, что за гости пожаловали к ней в столь позднее время, но, инстинктивно учуяв недоброе, девушка пытается вырваться из цепких рук Мухи, но это ей не удается. Чтобы она не закричала, Муха зажимает ей рот потной ладонью и, ловко завернув за спину руку, толкает назад в сени.
– Может, мне остаться здесь, покараулить? – вызывается Тандура. – Всякое может быть…
– Лишнее, – говорит Грицко, подталкивая Тандуру в сени. – Кто сюда сунется среди ночи?
Едва переступив порог, Муха с силой толкает девушку в спину. Перелетев через всю комнату, та ударяется головой о стенку. Коротко вскрикнув, хватается руками за голову и медленно опускается на пол.
Минуту спустя в голове у нее начинает проясняться, и она осознает наконец весь ужас своего положения. Сомнений быть не может – эти страшные люди пришли, чтобы убить ее. Им мало того, что они отняли жизнь у ее родителей. Теперь ее черед… Эти не пощадят! Только бы не мучили. Лучше бы убили сразу. И поскорее. Прямо вот сейчас…
Впервые Оксана узнала, что такое горе, в 1916 году, когда ей было тринадцать лет. В том году где-то в далекой и никому из выселковчан не ведомой Галиции сложил свою бесталанную голову за батюшку-царя ее брат Назар, рядовой Бережанского пехотного полка.
А через каких-нибудь два года новая беда: весной 1918 года синежупанники Центральной рады расстреляли сестру Марью, первую выселковскую комсомолку, организатора сельской комячейки.
Очередное несчастье постигло Оксану осенью 1920 года, когда в Выселки пришла весть с юга Украины, что там, под Каховкой, в жестоком бою за счастье трудового народа пал смертью героя беззаветный красноармеец Семен Мороз, симпатичный и бедовый парнишка Сеня, которого всей своей юной душой полюбила Оксана.
А совсем недавно на девушку обрушился еще один, на сей раз самый страшный удар. Как-то ночью к Гриценкам нагрянули люди атамана Ветра. Они пришли вскоре после того, как Иван Степанович Гриценко выступил на сельском сходе с предложением организовать в селе комбед. После жестоких пыток бандиты заперли Ивана Степановича и Евдокию Николаевну в хате, а хату подожгли.
Оксана в ту ночь не была дома. Она ходила в Сосницу, задержалась там дотемна и заночевала у тетки. Это ее и спасло.
Но вот пришел и ее черед…
– Что вам от меня нужно? – превозмогая оцепенение, упавшим голосом выдавливает из себя девушка. Едва ли она сознает всю бесполезность этих слов.
– Сейчас мы все объясним тебе, деточка – осматривая с ног до головы девушку, многозначительно ухмыляется Грицко. – Или ты очень торопишься? Обычно в таких случаях люди предпочитают не спешить.
Внимание Голубя привлекает лежащая на столе тетрадка, одна страница которой исписана синим химическим карандашом. Взяв тетрадку, Голубь брезгливо кривит губы.
– Небось донос в чеку на честных людей настрочила? А? Ах, вот оно что! Оказывается, комсомолия песни записывает… Hy-ну. «Вперед заре навстречу, товарищи в борьбе…» Слыхали, хлопцы? – Голубь выразительно смотрит на Муху и Тандуру и поднимает кверху указательный палец. – «Вперед заре навстречу!» А я-то думал, девчоночка «Отче наш» переписывает да наизусть учит… Молитвы небось ни одной не знаешь? Вместо молитв большевистские песни разучиваешь? Так, что ли?
Голубь рвет тетрадь на мелкие кусочки и бросает на пол.
– А это что еще за головастик висит? – подражая Голубю, со скрытой угрозой в голосе спрашивает Тандура, довольно неприятная личность с круглыми немигающими глазами и усами щеточкой, вперившись взглядом в портрет Ленина. Он срывает портрет со стены и, скомкав его, швыряет в лицо Оксане. Вслед за портретом срывает и рушник. Бросив его под ноги, яростно топчет ногами, приговаривая:
– Хорошие люди иконы вешают на стенах, а не антихристов всяких! А вместо антихристских песен молитвы читают! Молчишь? У-у, ты…
– Говорить разучилась? – стараясь не отставать от товарищей, визжит Муха, брызгая в лицо девушки слюной. – На митингах так небось за язык не надо тянуть! А тут как воды в рот набрала! Отвечай, когда спрашивают! Встать!
Оксана встает, но молчит по-прежнему. Язык и губы ее одеревенели, сделались непослушными. И потом, пусть и подсознательно, она понимает, что с этими людьми, говори не говори, конец будет один. Недаром они пришли среди ночи.
– Молчишь, сволочь! – снова визжит Муха и с размаху бьет девушку в живот кулаком.
Оксана тихо ахает, сгибается вдвое и, опустившись на колени, роняет голову на пол.
– Брезгует, видите ли, разговаривать с нами! – цедит сквозь зубы Муха. – Публика, видите ли, не нравится. Ну, так сейчас ты у меня замолкнешь навсегда…
Бешено сверкнув налитыми кровью глазами, он выхватывает из-за пояса обрез и замахивается им над головой девушки. Высокий Голубь перехватывает готовый уже опуститься обрез и придерживает его.
– Не торопись, Тарас. Прикончить ее мы всегда успеем. Не мешало бы порасспросить кое о чем…
Муха неохотно опускает обрез и зло бросает:
– Нечего с такими лясы точить! Убивать их надо!
– Успеется, времени у нас достаточно, – говорит Голубь. Повернувшись к Оксане, которая, согнувшись и держась за живот, привалилась плечом к стене, он с затаенной угрозой спрашивает: – Ну и как, много голопузых успела сагитировать в комсомол. Где списки выселковских комсомольцев? Подавай-ка их сюда! Надо и другим «светлую жизнь» устроить. Не одной тебе жить в раю. Говори. Ну!
«Ничего я им не скажу! – с внезапной решимостью думает Оксана – куда девался липкий и вязкий страх, намертво сковавший ее сознание, а вместе с ним и все тело. – Пусть убивают. Умру честным человеком, а не предателем своих друзей. А умереть придется так или иначе. Эти не пощадят. Только бы не мучили!»
– Я никаких комсомольцев не знаю! И ничего я вам больше не скажу! – дрожащим голосом выкрикивает девушка и с силой сжимает челюсти, боясь обронить лишнее слово.
– Ах, вот оно что! – ехидно ухмыляется Голубь. – Решила умереть героем. Ну что ж, будь по-твоему, – умирай героем. Авось красные памятник поставят. Мы не против – героем так героем. Мы сегодня хорошие… Только имей в виду: никто и никогда не узнает, как ты умерла. И тело твое никто не найдет. Уж мы постараемся…
Голубь ощупывает приценивающимся взглядом девушку, и на его губах появляется похотливая усмешка.
– Гм… А тело у тебя ничего! Тело ладное, в самый раз. С такой кралей не грех бы и потешиться малость. Не пропадать же даром такому добру. Как, хлопцы? Проверим, способны ли комсомолки на любовь?
Муха, глядя на ухмыляющегося Голубя, тоже растягивает рот до ушей. Тандура изображает на своем лице-маске – оно всегда у него неподвижно – некое подобие улыбки и довольно потирает руки.
– А что, дивчина в самый раз! – щерится он.
Оксана и в самом деле девушка ладная и, можно сказать, красивая. У нее статная, крепко сбитая фигура, которую плотно облегает выгоревшее на солнце, тесное и коротковатое платье, особо подчеркивая округлые развитые бедра и высокие тугие груди. Разделенные надвое прямым пробором густые каштановые волосы обрамляют круглое загорелое лицо с широко посаженными глазами, большими и темными, небольшим прямым носом, плотно сжатыми полными губами и круглым подбородком.
Когда до Оксаны доходит смысл слов и взглядов ее мучителей, она снова цепенеет от ужаса, отчаяния и стыда. В последней, зыбкой надежде разжалобить бандитов Оксана поднимает на Голубя умоляющий взгляд.
– За что вы хотите надругаться надо мной? Что я сделала вам плохого? Неужели у вас не осталось хоть капли жалости? Лучше убейте меня сразу. Прошу вас!
– Хватит! – резко обрывает ее Голубь. – Нас агитировать бесполезно. Пойдешь со мной!
– А почему не я первый? – таращит глаза Муха и оборачивается к Тандуре, ища у него поддержку. – Чем я хуже? А, Евгений?