Звезда в оранжевом комбинезоне Панколь Катрин
Они шатались по охристо-красным улицам Сиены, улицам, которые то поднимаются резко в гору, то спускаются, выжимают из путника все соки, отдаются колотьем в боку, сближают любящих, ссорят раздражительных. Филипп слушал Жозефину, обнимая ее за плечи и поигрывая ремешком ее сумки, и одновременно читал девиз города, написанный над Порта-Камолья: COR MAGIS TIBI SENA PENDIT («Сиена еще шире откроет тебе свое сердце»). У него были теплые воспоминания о той эпохе, когда он учил латынь. Ему всегда больше нравилось переводить с латыни на французский, чем наоборот. Склоняясь над текстами Цицерона или Плиния Старшего, он наслаждался, представляя себя детективом, раскрывающим преступление. Филипп Дюпен, детектив.
– Ты что, лишился дара речи?
Жозефина запрокинула голову. Бледное солнце холодной февральской поры тускло блеснуло в ее глазах. Она хотела использовать каждую секунду их поездки, напитать ее красотой и сладостью.
– Так ты не знаешь? Коленкор – это индийская ткань для обложек книг и подкладки одежды, очень ценная в свое время, она была гораздо удобней существующих до сих пор. Тот же самый смысл был у выражения «это другая пара рукавов», потому что в Средние века, чтобы полностью не переодеваться, дамы меняли только рукава у платья. Обычай требовал, чтобы дома они ходили в прочных рукавах из простой ткани, а на выход надевали шикарные, изящные и пышные рукава. Воры, кстати, только рукава и воровали… это было прибыльное дело.
– И ты знаешь много подобных историй? – спросил он, нежно касаясь губ Жозефины поцелуем со вкусом кофе, который они только что выпили в траттории «Папеи». Это был ристретто, в котором кусочек сахара не растворяется до последнего и потом вдруг распадается, оставаясь на дне густым сиропом.
– Ну конечно, – вздохнула она, впивая его кофейно-сахарный поцелуй. – Вот, например, история про пуговицы…
Он улыбнулся. От мороза легкая дымка поднималась от их губ.
«Трудно представить, что мы жили, даже не подозревая, что можно любить так сильно! – думали они оба, не решаясь признаться друг другу в своем простодушном изумлении. – Трудно представить, что мы считали, что нужно страдать и обманываться, мучиться, терзаться, что-то высчитывать и выгадывать, хитрить, умалчивать, бояться». – «Все стало таким простым и понятным после того, как она приехала ко мне в Лондон. Она стояла под моим балконом и бросала камешки в окна гостиной, я едва услышал этот звук. Открыл окно. Выглянул…» – «Как же я люблю его, – говорит себе она. – С того самого вечера, когда я прошептала ему «любовь моя» под его балконом на Монтегю-сквер. Я бросала маленькие камушки и надеялась, что он подойдет к окну…» – «Она стояла в темноте в плаще, я сперва ее даже не заметил…» – «Это было три года назад. Он спустился, воскликнул: «Жозефина!» и я онемела, не в силах что-либо сказать. Любовь превратила меня в каменную статую. Безмолвную, скованную страхом потерять все в следующую секунду. Я словно застыла между восхищением и ужасом».
– Так вот, пуговицы появились в Италии в двенадцатом веке. Сначала они были из коралла, поскольку использовались исключительно для красоты. Потом кто-то догадался, что подобное украшение может оказаться еще и полезным. И вот пуговица нашла свое место в человеческой жизни, свою важную роль. И вошла в наш быт на века! Вилка, кстати, тоже появилась в это время.
Он сделал вид, что безмерно удивлен, чтобы она продолжала изображать лектора.
– Она тоже была изобретена в Средние века и была признана Церковью дьявольским изобретением.
– Да ты выдумываешь, Жозефина!
– Вовсе нет! Византийская императрица Феодора, которая совершила страшный грех, потому что ела мясо золотой вилкой с двумя зубьями, умерла от гангрены. Врачи пытались остановить инфекцию, отрезая у нее по очереди пораженные части тела, но спасти ее не смогли. Когда она отдала Богу душу, была уже обрубком.
Жозефина высвободилась из объятий, присела в шутливом реверансе и потребовала рекламную паузу – заглянуть в кафе «Наннини» на улице Банки-ди-Сопра, за Пьяцца-дель-Кампо.
Она забежала вперед и остановилась, чтобы подождать его, на углу двух поднимающихся вверх улиц, под нарисованным на стене дома гербом одной из контрад Сиены – улиткой. Контрада Улитки, или Внимание, Жозефина. «Улитка права: будь осторожна! От великого счастья у тебя начинает кружиться голова. Надо взять тайм-аут, перевести дыхание. Напрячь зрение, напрячь слух, чтобы не пропустить приближение беды, таящейся в подворотне, которая готовится нанести свой коварный удар ножом. Потому что, будь уверена, такое долго длиться не может».
Иногда ночью она пробуждается и смотрит на него, спящего. Вот уже три года прошло, а она все никак не привыкнет. Она едва ощутимо касается его пальцем, в который раз удивляясь, что он спит в ее кровати. Его густые черные волосы, его волевой и улыбчивый рот, прямой нос, мускулы на обнаженной спине, загорелые ноги, обвитые белой простыней, сильные длинные кисти… Он выглядит каким-то далеким, отстраненным. «Если я зажгу маленькую красную лампочку, узнает ли он меня?» Она делает вид, что испугалась, прыскает в край простыни, сдерживая смех. Потом садится на кровати и, покачиваясь, задает себе вопрос: «А любит ли он меня так же, как я его?»
Эта мысль кажется ей до того неожиданной, что она потом долго не может уснуть. Она ждет наступления дня, света, который уже начинает просачиваться сквозь занавески, чтобы прийти в себя и вновь обрести твердую почву под ногами. А что, всегда ли люди мучаются, когда влюблены? Влюблены? Да, лучше сказать, очарованы, охвачены огнем, околдованы, заворожены, потеряли все свои краски и окрасились в цвета любимого. Погоня за точным образом ее немного успокаивает. Ее губы вспоминают его последний поцелуй, она потихоньку обретает самообладание. Невозможно подделать желание, желание мужчины, которое переходит на женщину и делает ее прекрасной. Украшает ее лучше любой косметики. Когда он протягивает к ней руки, лежа на кровати, когда обнимает… Прижимает к себе покрепче, и все становится простым и понятным. Один поцелуй – и все вопросы улетучиваются, изгнанные одной-единственной очевидностью: поцелуй меня, поцелуй меня еще… Наслаждение – из разряда точных наук, даже если законы этой науки действуют всего на один час, всего на одну ночь. Это откровение, которое доступно только телам. Секретный пакт, подписанный на коже обоих любящих.
И тем не менее ее неустанно мучит вопрос: почему?
А днем все делается еще хуже.
Днем она ищет глазами свое отражение в зеркале, чтобы удостовериться, действительно ли она достойна быть спутницей такого красивого мужчины. Потому что днем, когда кольцо его рук разомкнулось, когда она идет по улице сама по себе и ловит взгляды мужчин и взгляды женщин, она уже ни в чем не уверена. Словно в ее голове поселяется другой человек. И этот человек желает ей отнюдь не только добра! Жозефина пытается заставить его замолчать, но не всегда получается.
И тогда она погружается в пучину страха.
Не решается поднять глаза на Филиппа, чтобы не увидеть в его глазах отблеск разочарования. Боится, что он подметит какую-нибудь мелочь, которая отвратит его от нее. Что его любовь придумала себе идеальную женщину – умнее и красивее Жозефины, – на которую та любой ценой должна быть похожа. Быть похожей на женщину, которую выдумал он, а если быть честной, под которую пытается подделаться она. Ей хочется быть красивой, как на картинке. Вот идиотское желание! «Было бы настолько проще, если бы я могла быть собой, Жозефиной Кортес, без прикрас и фальши, и чтобы он любил меня такую.
Мне всегда казалось, что полюбить меня можно только по недоразумению.
Что я всего лишь суррогат, заменитель…
С самого детства причем.
Все внимание, весь свет любви доставался Ирис. Мне оставалось потесниться.
Она всегда была на первом плане на всех фотографиях.
Ей доставалось лучшее место за столом, в кино, в машине.
А мне оставалась роль дуэньи, дамы-компаньонки. Послушной и покладистой».
Иногда ей случается краем глаза увидеть в витрине или в старом, потемневшем по краям зеркале призрак. Тонкий силуэт с голубыми льдинками глаз и длинными черными волосами, который спрашивает ее: «Что ты здесь делаешь, Жозефина, а? Что ты здесь делаешь?» Она волнуется, зовет: «Ирис? Это ты?» И тогда достаточно, чтобы она повернулась к Филиппу и заметила на его лице слегка отсутствующее, какое-то потерянное выражение, достаточно, чтобы он провел рукой по векам, точно отгоняя воспоминание, и она уже теряет уверенность в своем счастье.
Ирис никогда не появлялась ночью. Ночью Жозефина говорила себе, что счастье – не товар, который можно положить на прилавок кассы, взвесить и купить, чтобы полноценно владеть им, это состояние души, внутреннее решение. Для счастья надо пошире раскрыть глаза и находить его во всем.
И она решила быть счастливой.
На улице Банки-ди-Сопра Филипп поднял голову к мадонне, нарисованной над дверью, и объявил:
– Завтра мы поедем в Ареццо смотреть фрески Пьеро делла Франческа.
Жозефина кивнула. Была б ее воля, они так и ходили бы от «Палаццо Равицца» до центральной площади, заходили бы в музеи, церкви и кафе. Была б ее воля, они так и кружили бы по улочкам Сиены, чтобы слиться воедино с этим городом, чтобы он стал их королевством.
В этом феврале туристы не особенно сюда стремились. «Мертвый сезон», – зевая, говорили владельцы гостиниц. Жозефина и Филипп устроились в «Палаццо Равицца». Владелица отвела им самую большую комнату с длинными зелеными занавесями на окнах, высокими потолками и дорическими колоннами, которые придавали комнате вид залы древнеримского дворца. В Сиене они жили по одному адресу, в одной комнате, спали в одной кровати. А так он жил в Лондоне, а она – в Париже.
Перед тем как приехать в Сиену, они зарулили во Флоренцию.
В отель «Савой», который был таким шикарным, что она совсем растерялась и шагу ступить не могла без страха. Косилась на свои туфли, и они казались ей убогими. Башмаки, в которых только по зарослям лазить и через овраги пробираться.
На ресепшене их встречала высокая стройная блондинка в лодочках на высоких каблуках. Просто созданная для счастья. Она растворялась в букетах белых цветов, диванчиках из мягкой кожи, деревянных панелях и легком запахе ароматических свечей.
Когда они пришли, она объявила с широкой гостеприимной улыбкой: «Добро пожаловать, месье Дюпен. Мадам…» Потом она отвернулась от Жозефины, не дождавшись ответа, и в своей классификации отвела ей роль статистки. Соратницы по походу, пахнущей усталостью и потом, с плохо выбритыми ногами и обгрызенными ногтями.
Девушка выдержала небольшую паузу и добавила: «Рады вас снова видеть, месье Дюпен. Вы уже оценили виллу Кеннеди во Франкфурте и отель «Амиго» в Брюсселе?» Она произносила названия отелей их сети, с заговорщицкой улыбкой глядя на Филиппа. Жозефина съежилась, ей хотелось сделаться маленькой и незаметной и чтобы никто не видел эти ее потертые, заляпанные туфли… Она не могла отогнать мысль, что в эти отели он ездил с Ирис или какой-нибудь еще такой же прекрасной женщиной. Она опустила глаза, отступила на шаг. Ей захотелось немедленно куда-нибудь деть свои пальто и сумку, свои обгрызенные ногти и непокорную прядь, падающую на глаза…
Филипп замолчал, задумался, постукивая пальцем по конторке светлого дерева. Наступила неловкая, давящая тишина. Женщина за стойкой ждала, удивленно подняв брови, на лице ее застыла дежурная улыбка.
Вдруг Филипп сказал: «Мадемуазель, мы передумали. Мы решили сразу отправиться в Сиену. Аннулируйте наш заказ, будьте любезны».
Он отправил носильщика с багажом к арендованной машине, и они тронулись в путь.
Под проливным дождем.
Дворники шершаво скребли по стеклу, чух-чух, чух-чух. Они задавали какой-то неприятный тон, язвительный, словно насмехались над ее жалкими туфлями и бесформенным пальто, над ее университетской премудростью синего чулка.
Он вел машину молча, до самой Сиены не сказал ни слова, смотрел на дорогу с непроницаемым лицом. Семьдесят километров тишины. Мокрая дорога, мрачное небо. Жозефина тоже помалкивала. Терла втихомолку туфли полой пальто, прятала ногти в рукава свитера, кусала губы. Она явно была не к месту в этом шикарном холле отеля. Он предпочел спастись бегством.
Ей захотелось извиниться, она протянула к нему руку… Он метнул в нее быстрый раздраженный взгляд. Тогда она изменила траекторию и потянулась к кнопке отопления, якобы чтобы чуть-чуть убавить.
Нет лекарства против той таинственной боли, когда любимый человек вдруг превращается в незнакомца, в чужого человека, и все это лишь потому, что ты любишь, что, любя, ты теряешь способность рассуждать и наталкиваешься на стену, больно бьешься об нее, но не можешь пробить.
В «Палаццо Равицца» в Сиене у стойки их встречал пожилой господин, который задумчиво качался на стуле. Пожилой господин в старомодном костюме, жилете, расстегнутом на круглом животике, с редкими волосами, оплетающими лысину подобно паутине. Филипп сказал ему, что они заказали комнату, но приехали раньше, чем собирались, создаст ли это какие-нибудь затруднения? «Да вовсе нет», – сказал пожилой помятый господин, встал, одернул жилет и позвонил владелице отеля, чтобы предупредить ее, что синьор и синьора Дюпен уже здесь. «Можно ли сразу дать им ключи от их комнаты, или она еще занята?» – «Конечно, давайте ключи», – ответила хозяйка.
И так они оказались в этом огромном номере с видом на тосканскую деревню, на тисы, прямые, как лакричные палочки. Они жили на этаже одни, могли гулять по анфиладам комнат, восседать на горбатых диванчиках, пробегать пальцами по клавиатуре старого рояля, листать ноты и греться у каминов, высоких, как двери в башнях замка.
Оркестр играл вальс из «Леопарда», Берт Ланкастер с Клаудией Кардинале открывали бал, Жозефина вальсировала, позабыв об убогих туфельках. Старинный дворец ничуть ее не пугал, как и пожилой господин с паутиной на лысине.
А тот тем временем отнес их чемоданы в номер, открыл бар, стенной шкаф. Показал, где ванная, где сейф, отдал им ключи и ушел, согбенный, словно нес на плечах всю тяжесть этого мира.
Филипп увлек Жозефину на широкую кровать, обнял и прошептал: «Добро пожаловать в «Палаццо Равицца», bella ragazza![15]» Она уткнулась носом в его плечо.
Он явно не сердился.
– Надо нам купить подарок Зоэ, – сказал Филипп. – Красивую кожаную сумку или сережки, а может быть, зонтик?
Жозефина рассмеялась.
– Почему ты смеешься?
– Да смешное слово – зонтик. А еще, – добавила она тихо-тихо, – потому, что я счастлива.
Он прижал ее к себе. Ей хотелось, чтобы он ответил ей, что тоже счастлив. Но он ничего не говорил, лишь крепко держал, обнимая за талию. Это – доказательство любви, эта рука вокруг талии. Стоит целого признания.
Когда Ширли спрашивала ее, что же она в нем любит, она разводила руками и говорила: все, все, все. Ну а поточнее? Ширли требовала деталей, точности в выражениях. Тогда она бормотала что-то невразумительное: «Ну, я считаю, что он красивый, обаятельный… и потом, мне нравится его взгляд, его обхождение, его душевная и физическая элегантность. Он смотрит на меня, и я кажусь себе неповторимой, единственной». – «Какой вздор! Розовая водичка, подвядшие фиялочки! – прыскала Ширли. – Мужчина и женщина – это дрожь и трепет, бешеные приливы страсти, впившаяся в затылок рука, кусающий в исступлении рот, крики, стоны, в общем, пылающий костер на римской арене». – «Ну тогда, – чуть краснея, пыталась сформулировать Жозефина, – я расскажу о его запахе. Когда я лежу в его объятиях и вдыхаю запах его груди, то становлюсь пьяной, дикой». – «Ну, а еще?» – нетерпеливо вздыхала Ширли, раздраженная стыдливой медлительностью подруги. «Еще я люблю его кожу, чистую и вкусную, люблю саму текстуру его кожи…» – «Так-так. А почему? Она вкусная? Ты ее лижешь, ты ее кусаешь, ты трешься об нее, как кремень о кресало?» – «Это не твое дело вообще-то!» – «Ну расскажи мне, Жозефина! О чем-нибудь другом тогда расскажи!» – «Я еще люблю его голос… Когда мы занимаемся любовью, люблю, чтобы он говорил со мной, приказывал грубым голосом: «Подожди, подожди еще» – или молил, как нищий: “О Жозефина…”». – «Ну, глупость какая-то! – возмущалась Ширли. – Бедная ты моя “Жозефина”!» – «Нет, не смей говорить “бедная моя Жозефина”, я тебе запрещаю! Ночью в его объятиях я чувствую себя королевой. Королевой караван-сарая. Я становлюсь смелой и пылкой, когда он произносит мое имя или шепчет: “Ты моя прекрасная, ты моя нежная, ты моя вторая кожа…”». – «А! Вот это уже поинтереснее, – удовлетворенно замечала Ширли. – И вы воюете? Он грубо хватает тебя, расплющивает, вонзает в тебя клыки?» – «Да нет же, все не так! Мы мягко сплетаемся, растворяемся друг в друге, пускаемся в удивительное путешествие, радуемся чуду, мы придумываем тысячу разных нежностей, длим и длим восторг, пока он не прорывается волшебным салютом, который поглощает меня всю, приподнимает в воздух, расходится по всему телу и… я кричу громко, хрипло, как зверь, так что голова просто взрывается и я падаю на землю уже обезглавленная. А потом внутри меня летают бабочки, и я не понимаю, на каком свете нахожусь».
И тогда Ширли замолкала, явно впечатленная рассказом Жозефины, проникалась ее словами. Говорила: «Ну, снимаю шляпу. А так бывает иногда, время от времени или каждый раз?»
«Да, – говорила Жозефина, – так бывает каждый раз».
И это Ширли на время затыкало.
А заткнуть Ширли не так-то просто.
– А еще мы купим подарок Ширли, – сказала Жозефина.
– Договорились. Зоэ, Ширли. А как же Гортензия?
– И Гортензии, и Гэри! Мы же забыли Гэри!
– И Александру, и Бекке…
– Бекке купим шаль. И еще Ифигении, которая сейчас смотрит за Дю Гекленом… Panforte, итальянский пирог с засахаренными фруктами, медом и орехами. А до Наннини еще далеко?
– Кому еще купим подарки?
– Марселю и Жозиане. И Младшенькому… Я так люблю его! Никто его не понимает. Я уверена, что он страдает оттого, что так не похож на остальных. Ты знаешь, он вбил себе в голову, что может производить волновую энергию? И Гортензия уверяет меня, что у него получается.
Он посмотрел на нее с лукавой улыбкой, в которой сквозило желание, и Жозефине захотелось только одного – оказаться немедленно на широкой кровати в «Палаццо Равицца».
Солнце поднялось над холмами Крете. Бледный день замаячил в окнах. Они, проснувшись, улыбнулись, что так и проспали всю ночь в обнимку. Повернулись к свету, который потихоньку загорался в витражных стеклах, зажигая яркие огоньки в цветных квадратах.
Жозефина лежала, отдыхая, неподвижная и внимательная. Она хотела зафиксировать этот восхитительный момент, минуту полного счастья, положить ее в отдельный флакончик и спрятать на черный день.
Она бросила взгляд на часы Филиппа, лежащие на ночном столике, и отметила время: восемь часов двадцать семь минут.
Она прикрыла глаза и принялась за инвентаризацию обстановки. Свежий запах мыла от белья, белая, чуть шершавая текстура ткани, рука Филиппа, нежно поглаживающая ее спину, шорох чьих-то шагов по гравию аллеи в саду, трель птички за окном, трель другой птички в ответ, голос в коридоре, грохот ведра уборщицы, шарканье веника, хлопанье двери выше этажом, крик buongiorno[16] на улице, губы Филиппа касаются ее уха, спускаются ниже, к шее, жар его рук, темные волоски на его запястьях…
Ей хотелось вытатуировать все эти богатства на изнанке век. Чтобы они всегда оставались с ней. «Так просто создать себе счастье», – подумала она, свернувшись калачиком в тепле этой чудесной минуты.
Потом открыла глаза.
Восемь двадцать восемь.
Они смотрели друг на друга, сплетая и расплетая пальцы рук. Он гладил каждый ее пальчик, целовал его, раскрывал ее ладонь, подносил к губам и вдыхал ее запах, и опять целовал.
– Закрой глаза, – приказал вдруг Филипп.
Она подчинилась. Губы ее дрожали.
Он захватил ее губы в свои, властно завладевая всем ее существом в мощном поцелуе. Она задрожала, вытянулась, застыла в ожидании ласки или нового приказа, кто знает…
Он запустил руку в ее волосы, сжал затылок. Она застонала. И в этот самый момент свет наступившего дня золотыми огнями зажег все стекла витража.
– Тебе хорошо? – спросил он, накрывая ее одеялом, чтобы она не замерзла.
– Очень хорошо.
Она задумчиво теребила пальцами край простыни.
– Ты так разозлился во Флоренции. Это все из-за меня?
– Мне хотелось стукнуть эту девку. Какая хамка!
– Ты мне не ответил…
Он помолчал, выдерживая паузу. Успокаивающе подул ей на волосы.
– Когда чувствуешь все, – продолжала Жозефина, – то замечаешь мельчайшие детали, царапает малейшая шероховатость. Ну вот так почему-то. Есть люди с чувствительной кожей, а у некоторых кожа как у крокодила.
Она сунула палец в складки белья, погладила вышивку, словно пытаясь успокоиться. Набраться смелости и высказать, что накопилось на душе.
– Ты злился на меня во Флоренции.
Он высвободился, выпрямился, коснулся ее плеча.
– «Злился» – не то слово. Это слишком сильно сказано.
– Был раздражен?
– Пожалуй.
– Потому что у меня нет подходящих туфель и подходящего…
Она говорила боязливым, робким голосом, но он вдруг гневно перебил ее – явно вне себя:
– Да наплевать мне на твои туфли!
Схватив Жозефину за подбородок, он заставил ее глядеть ему прямо в глаза.
– Мне наплевать, что у тебя нет модных лодочек, брендовой сумки, дорогущих швейцарских часов, идеального маникюра и только что сделанной в салоне прически… Но я не выношу, когда ты стелешься перед белобрысой курицей, что ты систематически стелешься перед всеми глупыми курицами – и блондинками и брюнетками!
Мрачная тень легла на его лицо, он сжал челюсти, крылья носа раздувались, брови были насуплены, глядел он жестко и неприветливо.
Она покорно потупилась и проронила:
– Я так и знала.
Тогда он хрипло, яростно выдохнул, словно долго сдерживал себя, и наконец прорвалось:
– Жозефина, как ты можешь хотеть, чтобы тебя любили, если ты сама так плохо к себе относишься? Как ты хочешь, чтобы я тебя любил, если ты сама себя не любишь?
Жозефина высвободилась, отодвинулась. Нашарила руками одеяло, чтобы завернуться в него, ей было холодно, кружилась голова. Словно бы внутри нее разверзлась пропасть и она летит в нее на всех парах.
– Ты меня больше не любишь?
– Я тебя просто ненавижу, когда ты такая.
– Но…
Она хотела сказать: «Но я же всегда была такая, и ты это знал! Я плохо одеваюсь, небрежно причесываюсь, не умею краситься, я не элегантна, не очаровательна и не блестяща, как…»
Она посмотрела на него в полной растерянности.
Он с вызовом ответил:
– Ну скажи, давай! Скажи!
Голос его был суровым, недобрым. Жозефина вздрогнула, словно ее окатили ведром холодной воды, и не ответила.
– Тогда я сам тебе скажу! Ты считаешь, что ты не так красива, как Ирис, не так элегантна, как Ирис, не так очаровательна, и потому я не могу тебя любить. Да что ты знаешь? Я за это тебя и люблю. Я люблю тебя за то, что ты полная противоположность твоей сестре. Потому что у тебя есть сердце, потому что у тебя есть душа, потому что ты останавливаешься перед картиной и стоишь целый час с раскрытым ртом, потому что тебя может рассмешить слово «зонтик», потому что ты прыгаешь по лужам, потому что ты подбираешь на улице блохастую бродячую собаку и приводишь ее к себе домой, потому что ты разговариваешь со звездами и надеешься, что они тебя услышат, потому что, когда ты кого-то любишь, этот кто-то чувствует себя царем Земли. Вот за что я тебя люблю и могу найти еще триста тысяч причин. Вот, например, я люблю, как ты ешь редиску, ты начинаешь с самого конца и постепенно доходишь до листиков. Но, Жозефина, я больше не в силах терпеть, как ты унижаешь себя, как ты вечно прибедняешься, считая себя ничтожной уродиной! Мужчина должен вести по жизни богиню, а не нищенку. Ты понимаешь это?
Жозефина помотала головой. Нет. Она хотела сказать ему, что уже слишком поздно, что она всегда носила не те туфли, не то пальто, что никогда не умела ходить на высоких каблуках. Как можно надеть на голову корону, если привык валяться в крапиве?
– Тогда, во Флоренции, я почувствовала себя уродливой рядом с этой девушкой. Уродливой и грязной.
– Грязной?
– Да.
– И часто с тобой такое бывает?
Она пожала плечами. Не решилась продолжать. Не хотелось этих нервических откровений, этих детских воспоминаний со слезами на глазах, а то, правда, она как начнет плакать навзрыд – не остановишь, а она терпеть не могла плакс.
– Так часто с тобой такое бывает? – повторил он, нависнув над ней.
– Ох, да я уже привыкла!
– Скажи мне, скажи сейчас же, или я тебя обездвижу.
И он крепко обхватил ее руками.
– Ну, у меня такое впечатление, что я не стою людского внимания.
– Почему бы это?
Ей не хотелось об этом говорить. Ну, по крайней мере, не сейчас. Не буди лихо, пока оно тихо. А не то подкрадется из-за угла…
– А что, если мы спустимся позавтракать?
– Ты мне хоть когда-нибудь ответишь на этот вопрос? – настойчиво спросил Филипп.
– Когда-нибудь отвечу…
Они выпили кофе, поели bruschette[17] и сыровяленую ветчину, яичницу-болтунью, немного pecorino[18]. Жозефина намазала вареньем кусочек поджаренного хлеба и уронила бутерброд на свою книгу. Вскрикнув, она принялась оттирать страницу с иллюстрацией. Филипп читал журнал и вслух сообщал ей названия статей. У него зазвонил телефон, он извинился, ответил на звонок, шепнул Жозефине, что это из конторы, и отошел в сторону – поговорить.
Из окна столовой Жозефина заметила интересное освещение на Крете и направилась в сад, чтобы полюбоваться игрой лучей, радужным веером цветов, осветивших круглые бока холмов. Такие забавные эти холмы! Лысые, гладкие, складчатые. Словно головы старых каноников, склонившихся над тарелками в трапезной и бормочущих молитвы. В этом вдохновенном пейзаже Бог повсюду.
Облака развеялись, небо прояснилось, отовсюду лился неяркий тосканский свет, словно обволакивающий все вокруг, музейный и древний. Можно было вырезать отдельно каждый дом, каждую колокольню, каждый холмик с крестом и повесить на стену как картину. Красновато-оранжевый цвет крыш тонул в розовой дымке рощиц, через которую яркой зеленью прорывались живописные развалины, покрытые мхом, усеянные мелкими белыми и голубыми цветочками. Жозефина огляделась, не веря своим глазам. Зрелище ее ошеломило. Столько красоты разбросано как бы невзначай…
«Люсьен Плиссонье, папа, здесь ли ты сейчас? Мне нравится представлять тебя среди туч, как будто ты сверху протягиваешь мне руку. Мне нужно поговорить с тобой прямо сейчас».
Она подняла голову к небу. Для звезд было уже поздно, светило солнце. И обрывки белых облаков виднелись в синем небе.
Она села за стол и положила на него книгу «Мой воображаемый музей, или Шедевры итальянской живописи» Поля Вейна. Толстая книга с иллюстрациями, в которой были собраны самые прекрасные произведения художников от Джотто до Тьеполо. Пять веков сплошных чудес. Хотя книга была тяжелой, Жозефина повсюду таскала ее с собой. И в церкви, и в музеи. Отрывки из нее она зачитывалаФилиппу. Он комментировал, рассказывал о технике работы маслом, о перспективе. «А ты знаешь, что перспективу изобрели здесь, в Италии? В Италии в течение пяти веков была вспышка эпидемии гениальности. И в эту же эпоху фламандские и голландские художники испытывали тот же порыв, ту же ненасытную жажду обновления, то же упоение цветом, ту же невыразимую радость творчества». Она слушала его, и в картинах появлялись тысячи тайных знаков – о, какое удовольствие ей доставляло их разгадывать. Удовольствие видеть неявное, учиться у него этому видению.
Но этим утром, сидя в одиночестве в саду посреди дрожащего колыхания розового и зеленого, оранжевого и сиреневого, Жозефина не просто наслаждалась: она собиралась спросить книгу, как ей быть дальше, и попросить совета у отца.
Когда на небе не было звезд и маленькая звездочка на самом краю ковша Большой Медведицы не была видна и не могла ей подмигнуть в случае чего, Жозефина обращалась к книгам. Они заменяли ей звездное небо. Она задавала вопрос, тыкала наугад пальцем и читала фразу-ответ на свой вопрос.
Иногда хватало одного-единственного слова. Иногда попадалась подходящая фраза. Вот уже несколько дней чаще всего под ее палец попадалось слово «половина».
Половина, половина… Что за половина?
Она пыталась понять. «Я нашла свою половину в лице Филиппа? Я на половине пути? Я наполовину счастлива?»
На этот раз в саду «Палаццо Равицца» ее палец натолкнулся на словосочетание «большое семейство». Она улыбнулась. Нельзя сказать, чтобы они составляли большое семейство, она да Филипп. Трое детей на двоих – это не то чтобы большая команда чад и домочадцев.
Она начала сначала – опять слово «семья».
«Ладно, – подумала она, – значит, это история семьи».
Она начала сначала и опять попала на слово «половина». «Ничего себе! – воскликнула она. – Половина семьи? Ну ладно, последняя попытка. Это все как-то смутно, я ничего уже не понимаю». Она закрыла глаза, поводила пальцем в воздухе, внутренне собралась, опустила палец на страницу и… прочла слово «сестра».
Жозефина побледнела. Семья, половина, сестра. Возможно ли, чтобы с ней говорил не папа, а Ирис? Ирис, которая появляется в витринах, которая напоминает ей, что она лишь наполовину любима Филиппом, что он помнит о другой?
Она уже собиралась в последний раз провести гадание, как вдруг услышала шаги Филиппа по гравию. И захлопнула книгу.
– Все хорошо? – спросила она, пытаясь скрыть замешательство.
Семья, половина, сестра. Семья, половина, сестра.
– Да. Полный порядок. Гвендолин отлично управляет конторой. И еще я звонил Бекке. На Мюррей-Гроу тоже все хорошо. Она передала тебе привет и поцелуи. Ты готова?
– А куда мы едем?
– В Ареццо. Я знаю там один маленький ресторанчик, владельцы которого давно вызывают мое любопытство. Посмотрим, насколько ты проницательна, удастся ли тебе открыть тайну одной парочки.
А все потому, что они не жили вместе.
Все потому, что она почти ничего не знала о его жизни в Лондоне. Или знала что-то, что он хотел ей показать, что она успевала захватить за время уик-эндов, таких, увы, коротких. «Евростар» в пятницу вечером, «Евростар» в воскресенье в конце дня.
Потому что она уехала жить в Париж.
Потому что однажды она решила вернуться во Францию. Уехать от Монтегю-сквера, от Бекки, Александра, от Анни.
И от Филиппа.
Это было в одну из пятниц в апреле.
Уже около семи месяцев Жозефина и Зоэ жили в Лондоне.
Они вынуждены были оставить Дю Геклена в Париже. На попечение добрейшей Ифигении. Он, не шелохнувшись, смотрел, как они уезжают, упершись напряженными, как струнки, ногами в порог привратницкой, и во взгляде его читалась глубокая, печальная мудрость. Она тихо прошептала ему: «Я вернусь, Дуг, я вернусь, я не бросаю тебя, нет, просто в эту Англию так трудно вывезти собаку… тебе хорошо будет у Ифигении, ее дети тебя обожают, они будут тебя холить и лелеять, и я часто буду приезжать тебя проведывать, обещаю». Он сурово смотрел на нее, словно был уверен, что она лжет. Но она продолжала разговаривать с ним. Тогда он, устав выслушивать ее оправдания, уставился куда-то в одну точку над Жозефиной, словно хотел сказать: «Да ладно, хватит мне зубы заговаривать, делай как тебе надо, бери свои шмотки и езжай, я уже, бывало, жил один, как-нибудь разберусь». Жозефина встала и пошла к выходу, мучаясь от стыда, что покидает его.
Еще предстояло убедить Зоэ, что Гаэтан приедет проведать ее тогда, когда захочет, и тогда, когда сможет. Что Жозефина оплатит ему билет на поезд. Мать Гаэтана была согласна. «Это не моя проблема, – сказала она, – вы спросите у Гаэтана, он сам все решает, а я, ну вы сами знаете…» И она повела в воздухе рукой, что означало, что я уже вообще ничего не понимаю в этой жизни. Они с сыном жили в маленькой квартирке в девятнадцатом округе. Она после многочисленных неудачных экспериментов*[19]нашла работу на бумажной фабрике. Очень ей нравились всякие школьно-письменные принадлежности. Они успокаивали ее измотанную нервную систему.
Зоэ было уже шестнадцать лет. Она ни за что не желала жить в Лондоне. «Ну мне же там делать нечего! Я хочу остаться в Париже! Ты не имеешь права мной так распоряжаться!» Раскрасневшаяся, взъерошенная, с горящими глазами, она гневно протестовала против насилия над личностью. Кричала, плакала, извивалась в мольбах, пыталась объявить голодную забастовку, отказывалась ходить в школу, не разговаривала с матерью, не отвечала на ее нежности… Но мать была непреклонна, и ей пришлось сдаться. Вопреки своей воле. «Ненавижу взрослых! Они – убийцы любви! Палачи надежды! Мрачные ревнители общепринятого порядка!» Она тщательно пестовала свои проклятия, чтобы взрослые ни в коем случае не подумали, что она импровизирует. Нет, все это она действительно думала, тщательно взвешивая и оценивая свои мысли, и бросала им в лицо горькие истины пригоршнями. «Главное – не думайте, что вы победили, не стоит почивать на лаврах, я отомщу, я превращу вашу жизнь в ад!» И губы ее складывались в жесткую, угрожающую гримасу ревнителя справедливости.
Жозефина растерянно выслушивала ее, пыталась пойти на контакт, вымолить себе пощады. Она предлагала: «Ну давай попробуем, некоторое время, давай поговорим через три месяца, через три недели, через три дня… ну хотя бы через три часа?»
Филипп открывал дверь холодильника, чтобы достать кусочек сыра, наливал себе старого бургундского, брал газету и уходил читать ее в гостиную. «Твоя дочь… Что я буду вмешиваться?»
Зоэ злилась долго, потом вдруг внезапно – Жозефина не поняла почему – пришла в себя, живо повторяя: «Вот будет мне восемнадцать, вот будет мне восемнадцать! Потому что тогда я буду взрослой и самостоятельной. И тогда вы поглядите!»
Жозефина получила передышку на два года.
Зоэ не умела долго сердиться.
После громокипящих обвинений она перешла к выражению самого что ни на есть душещипательного страдания. Ее одолевали десятки разных болячек. Она хваталась за живот, щупала себе пульс, держалась за голову, высовывала язык, чтобы проверить, не черен ли он от желчи, постоянно требовала сводить ее к врачу и выписать ей справку, что она здорова. Потом, уже вооруженная драгоценным свидетельством, она постепенно начала выздоравливать, грустно и томно влачила из комнаты в комнату свое повзрослевшее тело, замыкаясь в своей тоске, которую она считала непробиваемой, а Жозефина улыбалась, видя, что девочка отбросила свою враждебную, агрессивную тактику и расхаживает с томно-таинственным видом.
Иногда по ночам Зоэ мучила бессонница. Что сделать, чтобы заснуть, если тело требует сна, а мозг отказывается уснуть? Жозефина садилась к ней на кровать, клала ей руку на живот и ждала.
Она смотрела, как розовые чистые веки девочки подрагивают и тяжелеют, как закрывается завеса темных густых ресниц. Зоэ засыпала, уткнувшись лицом в бесформенного потертого плюшевого мишку по имени Нестор.
Жозефина всматривалась в ее круглое личико сластены и лакомки, в ее капризные полные губы и думала: «Моя шестнадцатилетняя девочка объявила мне войну потому что не хочет разлучаться со своим любовником. Моя шестнадцатилетняя девочка, которая объявила мне войну, потому что не хочет разлучаться со своим любовником, уснула, вдыхая прелый запах своего старого плюшевого медведя».
Зоэ записали во французский лицей, в первый класс, специальность «Литература».
Александра записали во французский лицей, в первый класс, по специальности «Точные науки».
Они везде ходили вместе, как ниточка с иголочкой.
Вечерами долго шушукались или в ее, или в его комнате. Они слушали одну и ту же музыку и по улице ходили как сиамские близнецы, деля на двоих одни наушники. Изъяснялись они между собой на тайном языке, и Жозефина всячески пыталась расшифровать его. Они выкрикивали: «High five!»[20] – и стукались ладонями. Он называл ее Зуй. Она его Лукси. Он спрашивал: «Луксор?» Она отвечала: «Нефертити».
Жозефина не была уверена, что понимает, о чем они…
Все, казалось бы, успокоилось.
Они уходили утром, наспех одевшись и проглотив на ходу чашку горячего шоколада и тосты с маслом, которые делала для них Анни, ворча при этом, что никто не ест стоя, что надо сесть за стол и как следует пережевывать пищу. И что надо пить апельсиновый сок, в нем много витамина С. Они отвечали с набитыми ртами, что у них нет времени, что ей пора сменить пластинку, каждое утро одна и та же песня, надоело уже, Анни!
– А кстати, какой самый надоедливый овощ?
Анни задумалась, сложив руки на животе.
– Горькая редька!
– Ишь вы какие, – пробормотала Анни. – Давайте, пейте сок!
– И вот еще, – добавил Александр, проглатывая бутерброд. – Ты знаешь, почему мамонты вымерли?
– Прекрати разговаривать с набитым ртом!
– Потому что до этого исчезли папонты!
Они расхохотались. Их забавлял растерянный вид Анни, которая пыталась понять их тонкий юмор, но ей не удавалось.
– А ты знаешь, почему садовники скучают без беременных женщин?
Анни закатила глаза.
– Потому что им тогда не воскликнуть «Ого! Роды!», – завопили они хором. – Огороды, Анни!
Они стукнулись ладонями: «High five! High five!»
Похватав пальто, шарфы и рюкзаки, они отправлялись на остановку автобуса. 98й, 6й или 24й и потом немного пешком через парк, а там уже Южный Кенсингтон и их лицей. Зоэ недовольно бурчала, она не любила ходить пешком. Александр стоял на своем: «Зато ты не превратишься в жирную толстуху».
– Я вовсе не жирная толстуха! – возмущалась Зоэ.
– Только потому, что я заставляю тебя ходить пешком.
– А ты… А у тебя шея, как у жирафа, и уши как пепельницы!
– Ну прям! Все девчонки без ума от меня!