Никто не заплачет Дашкова Полина
Положив трубку, она побежала на кухню, выключила газ под кипящими кастрюлями, ринулась в ванную, расплескивая кипяток, чуть не обварила себе ноги.
Мыться, сидя на корточках в холодной ванне и поливая себя теплой водой из ковшика, очень неудобно. В прихожей опять зазвонил телефон, пена шампуня попала в глаза, Мотя стал скрести лапой дверь, жалобно завыл. Во дворе запускали петарды. Пес панически боялся этого грохота и каждый раз прятался именно в ванной. Ванная для него была чем-то вроде бомбоубежища.
Дрожа от холода, Вера закуталась в махровый халат, открыла дверь, впустила Мотю. Со двора послышался очередной залп. Пес в ужасе вскочил в ванную, столкнул на пол пластмассовое ведро с остатками теплой воды. Вера кинулась вытирать. В старом доме совсем сгнили перекрытия, соседи без конца протекали друг на друга. Даже если кто-то наверху мыл пол, внизу на потолке проступали влажные серые пятна. Под двухкомнатной квартирой Веры и ее мамы жила вредная тетка, которая за каждое пятнышко на потолке требовала, чтобы ей оплатили европейский ремонт.
«Будет ужасный день, – подумала Вера, вытирая воду, – и вообще все у меня ужасно. Совсем скоро мне стукнет тридцать. У меня нет ни мужа, ни детей, ни постоянной работы. За этот месяц я поправилась на два килограмма. Собственное отражение в зеркале вызывает тоску и оскомину».
Вера распрямилась, откинула мокрые волосы с лица и скорчила самой себе гнусную гримасу.
– Ну, давай, старайся, приводи себя в порядок, ври самой себе, будто ему важно, как ты выглядишь, будто он видит в тебе особь женского пола! Ты для него – толстый словарь, стационарный компьютер, который можно включить и выключить, когда вздумается.
В детстве Веру дразнили «ватрушкой». Она была полненькая, маленькая, со светло-желтыми волосами и бледно-голубыми глазами. Брови и ресницы тоже были совсем светлые, от этого ее круглое мягкое лицо ей самой казалось каким-то хлебобулочным, похожим на ватрушку. Кожа у нее была очень белая, нежная, чувствительная и к солнцу, и к ветру. На морозе ее маленький, чуть вздернутый носик моментально краснел, на солнце тоже краснел, обгорал и шелушился. Стоило хоть немного занервничать, и тут же щеки заливались жгучим румянцем. Если она плакала, даже совсем немного, то потом весь день ходила с воспаленными, опухшими глазами.
Каждое ее чувство сразу отражалось на лице. Она не могла ни соврать, ни притвориться. Если она огорчалась, лицо ее непроизвольно вытягивалось, уголки губ сами собой ползли вниз. Когда радовалась, глаза ее становились ярко-голубыми, сверкали, рот растягивался в счастливой щенячьей улыбке, щеки нежно розовели. Она знала это свое дурацкое свойство, но ничего поделать с лицом не могла.
С семи лет Вера носила очки, которые совершенно не шли ей, уменьшали и без того небольшие глаза, делали ее совсем скучной и неженственной. Беленькая пухленькая отличница, мамина дочка, пай-девочка, всегда чистенькая, тихонькая, безотказная…
В двенадцать лет Вера пыталась морить себя голодом. Ей хотелось стать тонкой, воздушной, неземной. Целый день она ничего не ела.
Чтобы не обсуждать эту болезненную проблему с мамой, она, вернувшись из школы, разогревала себе суп, наливала в тарелку, потом аккуратно выливала в унитаз, тарелку и половник мыла и оставляла в сушилке.
– Верочка, ты пообедала? – спрашивала мама каждый раз, возвращаясь с работы.
– Конечно, – отвечала дочь, отворачивалась и заливалась горячим румянцем.
Ночью Вера, крадучись, пробиралась на кухню и съедала несколько толстых кусков колбасы, мазала маслом белый хлеб, стоя у холодильника и презирая себя до слез. Чтобы утешиться, она отправляла в рот полдюжины шоколадных конфет.
Шоколада в доме всегда было много. Мама, детский врач, участковый терапевт, получала в качестве подарков на все праздники исключительно шоколадные наборы.
У отца была другая семья. Верой он не интересовался. Мама работала на полторы ставки, и девочка была с семи лет предоставлена самой себе. Она росла самостоятельной, обязательной, очень аккуратной. Не ребенок, а чудо. К тому же с первого класса школы до последнего курса университета училась Вера на одни пятерки.
Когда начался период жгучих школьных романов, вечеринок при погашенном свете, Вера вообще перестала есть, даже по ночам. Ей действительно удалось немного похудеть, она была счастлива, пока однажды на контрольной по геометрии не упала в обморок.
– Ты никогда не будешь худой, Веруша. Смирись и не мучай себя, – сказала ей мама.
Одним из счастливых свойств Вериного характера было умение быстро забывать все неприятное. Она легко мирилась и с собственными внутренними проблемами, и с внешними обидами. Она вообще не умела обижаться – ни на людей, ни на природу, которая создала ее пухленькой, а не тонкой-звонкой. Настроение ее могло измениться в один миг из-за какой-нибудь мелочи. Например, дождик теплый пошел или, наоборот, кончился, солнце выглянуло, два щенка, черный и белый, смешно гоняются друг за другом во дворе, по радио вдруг зазвучала песенка «Битлз» или старинный русский романс в хорошем исполнении.
Ко всему прочему, Верочка с десяти лет писала стихи. До четырнадцати она их не показывала никому, только маме. И вот однажды мама потихоньку от нее отнесла несколько стихотворений в популярный молодежный журнал. Маме сказали, что у девочки есть кое-какие способности, стихи не напечатали, но Верочку пригласили в литературное объединение при журнале.
Теперь раз в неделю она приходила вечером в редакцию, где в зале заседаний собирались мрачные длинноволосые или бритые наголо молодые люди, надменные барышни в широких свитерах, пожилые сумасшедшие гении обоего пола.
Возглавлял литобъединение известный советский поэт, добродушный, сильно пьющий, с крайне запутанной личной жизнью и парой тоненьких сборничков лирики. Сборнички были изданы давно, в конце шестидесятых. Никто бы не заметил этих двух книжек, если бы не хлесткий фельетон партийного критика, опубликованный в газете «Правда». Поэт был объявлен чуть ли не запрещенным, встал в почетные ряды пострадавших от советской власти и тут же прославился на многие годы вперед. Даже стихов ему писать с тех пор не надо было. Он и не писал.
На занятиях обсуждалась какая-нибудь очередная поэма или подборка стихов. Каждый слушал только себя. Каждый приходил для того, чтобы раз в три месяца «обсудиться». Это была болезненная словесная эквилибристика, взрослые люди тратили вечера и силы на восхваление, а чаще – на уничтожение витиеватых, пустых опусов, спорили о каждой строке, издевались друг над другом с изысканным садо-мазохистским кайфом.
Пятнадцатилетняя Верочка Салтыкова была самой юной и незаметной из всех завсегдатаев литобъединения. Надменные барышни с сигаретками в зубах снисходительно называли ее «деточка», молодые люди вообще не смотрели в ее сторону. Но она чувствовала себя причастной к чему-то значительному, возвышенно-духовному. Творения непризнанных гениев казались ей действительно гениальными, злобные взаимные подколки членов литобъединения она воспринимала как образцы утонченности мысли, шедевры остроумия.
До обсуждения Верочкиных детских стихотворений очередь, к счастью, так и не дошла…
Один из завсегдатаев ЛИТО, двадцатитрехлетний студент Полиграфического института, пригласил небольшую компанию к себе на дачу. Стоял очень теплый май.
– И ты, малышка, давай с нами! – сказал он, мельком взглянув на розовое, круглое личико под желтой челкой.
– Я только позвоню маме!
– Тебя кто-нибудь потом проводит домой? – спросила мама по телефону.
– Конечно, мамуль, не волнуйся.
Надежда Павловна действительно не слишком волновалась. Ей, детскому врачу, человеку, далекому от прилитературной среды, все эти сложные непризнанные гении представлялись людьми чистыми, высокодуховными и абсолютно порядочными.
Пустая двухэтажная дача находилась в пятидесяти километрах от Москвы. В электричке Вера смотрела в окно, прислушивалась к разговорам, в которых Пушкина панибратски именовали Сашей, Лермонтова – Мишей, Мандельштама – Осей, Пастернака – Борей и так далее, словно все реальные гении русской поэзии были своими людьми в этом склочном табунке.
В саду на деревянном столе стояла пятилитровая бутыль мутного самогона. Вера, ни разу в жизни не бравшая в рот спиртного, залпом, зажмурившись, выпила почти полный стакан, любезно предложенный ей наравне со всеми. Ее никто не остановил. Проглотив жгучую гадость, она небрежно вытянула сигарету из чьей-то пачки и закурила. Ей хотелось быть, как они, бесшабашно-утонченной, искушенной, сложной.
Еды на столе было мало, только хлеб, плавленые сырки и толстые куски одесской колбасы. Вера выпила еще полстакана самогона, не закусывая.
Потом был сплошной тошнотворный туман, стремительное головокружение. Она запомнила только бреньканье расстроенного фортепиано на темной веранде, мутные пятна смеющихся лиц, какой-то самолетный гул в ушах.
Очнулась она от резкой боли в паху и собственного крика. Открыв глаза, она увидела над собой бородатое чужое лицо, успела подумать, что совершенно голый человек с бородой выглядит как-то особенно дико и непристойно. Прежде чем что-либо сообразить, она изо всех сил вмазала своим маленьким кулачком по этой темной бороде и только потом узнала хозяина дачи, Стаса Зелинского.
– Я люблю тебя, не бойся, все хорошо, не бойся, – шептал он, пытаясь поймать ее руки.
Она вырвалась, дрожа и захлебываясь слезами, стала искать свою одежду в темноте на полу. Он тоже стал одеваться, бормоча, что влюбился в нее с первого взгляда, жить без нее не может и теперь они вовек не расстанутся.
До первой электрички осталось полтора часа. В доме было тихо, гости то ли разъехались, то ли заснули. Зелинский плелся за ней на станцию, продолжая бормотать признания и извинения. Он ни разу не обратился к ней по имени, и Вера поняла, что он даже не помнит, как ее зовут.
Но самое ужасное заключалось в том, что из всех завсегдатаев литобъединения именно на этого бородатого Стаса Верочка заглядывалась с первого занятия. Не то чтобы он ей нравился, просто хотелось на него смотреть. Он считался в поэтическом табунке самым талантливым, и собой был недурен, и умел говорить хлестко, смешно, почти афоризмами.
Всю дорогу до Москвы Верочка молчала, старалась не встретиться глазами со своим протрезвевшим жалким провожатым. Когда они вышли из метро, он попросил у нее телефон.
– У женщины в твоем возрасте уже должен быть мужчина, – сказал он, – рано или поздно это все равно бы произошло. Если не я, так кто-то другой… Так почему не я? Ты мне действительно очень нравишься, и все случилось не по пьяни. Ты похожа на рембрандтского херувима, у нас все будет хорошо.
Она тогда не дала ему номера телефона, вошла в подъезд, тихонько прикрыла за собой дверь. Он остался стоять на улице.
Выйдя из лифта, Вера взглянула в окно на лестничной площадке и обнаружила, что он так и стоит у подъезда, курит и, задрав бородатое лицо, глядит вверх.
«А может, он и вправду полюбил меня? – подумала она. – Я ведь не знаю, как это должно происходить на самом деле…»
– Интересно тебе было? – спросила мама за завтраком. – Я, честно говоря, стала волноваться. Ты ведь впервые не ночевала дома.
– Да, мамуль, было очень интересно, – ответила Верочка, отвернулась и густо покраснела.
– Много было народу?
– Человек десять, – пожала плечами Вера.
– Чем же вы там занимались всю ночь? Стихи читали?
– Да, стихи… – эхом отозвалась дочь. «Наверное, Верочке кто-то очень нравится из этих талантливых молодых людей. Хорошо, что девочка сразу попала в интеллигентную среду и нет возле нее жутких дворовых компаний», – подумала мама и не стала больше задавать вопросов.
На следующий день, возвращаясь из школы, Верочка увидела у своего подъезда Стаса Зелинского с белой гвоздикой в руке.
– Вот видишь, я уже по тебе соскучился, – сообщил он и, наклонившись, нежно поцеловал ее в щеку. – Ты что-нибудь рассказала родителям?
– У меня только мама, я ничего ей не говорила…
– Умница, – он еще раз поцеловал ее. На этот раз она продиктовала ему свой телефонный номер.
Ни у кого из одноклассниц не было романа с таким взрослым двадцатитрехлетним молодым человеком. Вере было жутковато и приятно, когда он встречал ее у школы.
– Ну ты даешь, Ватрушка! – качали головами одноклассницы.
Верочка сама не заметила, как по уши влюбилась в Зелинского. Если он исчезал на несколько дней, она не находила себе места. Но он появлялся, вел к себе домой. У него была комната в коммуналке на Самотеке, доставшаяся от бабушки. Он жил там один, отдельно от родителей.
Попадая в прокуренную пыльную клетушку, Вера прежде всего наводила там чистоту, мыла посуду в общей раковине на коммунальной кухне, подметала пол, стирала в тазу в общей ванной рубашки своего драгоценного Стаса. Потом готовила какую-нибудь еду. После тихого совместного ужина он не спеша, лениво, притягивал ее к себе, целовал, раздевал. У нее кружилась голова от прикосновений его больших теплых рук, от звука его голоса.
Потом он провожал ее домой. С мамой знакомиться не хотел, со своими родителями тоже не знакомил.
Через год, после очередной уборки, ужина и порции любви, он закурил и, глядя в потолок, с какой-то глупой ухмылкой произнес:
– Ты, Верочка, можешь меня поздравить. Я женюсь.
– Поздравляю, – натягивая колготки, машинально ответила Вера.
Он посмотрел на часы и добавил:
– Ты знаешь, сегодня в девять ко мне придут, а сейчас половина девятого…
Вера ничего не ответила, быстро оделась и выбежала вон. Она бежала по вечерним улицам, и ей казалось, что жизнь кончена, ничего хорошего больше не будет.
Женитьба Зелинского, впрочем, оказалась весьма кстати. Вера заканчивала десятый класс, надо было поступать в институт. Теперь ничто не отвлекало ее от экзаменов. С первой попытки она поступила на филфак университета.
Но через год Стас развелся, и опять появилась в Верочкиной жизни грязная комната в коммуналке на Самотеке… Потом он женился, разводился, находил и терял работу, нищал, богател, менял любовниц, заводил детей, бросал их, платил алименты.
Всякий раз, когда ему было худо или когда между женами и любовницами получался перерыв, он звонил Вере. Она приходила, мыла посуду, стирала белье, готовила еду, ложилась с ним в постель. Если в ее жизни появлялись другие мужчины, Зелинский тут же возникал призраком на горизонте, распушал хвост, говорил нежные слова. Презирая себя, Вера забывала обо всем и снова мыла, стирала, готовила, ложилась в постель.
Какой-нибудь дошлый психоаналитик углядел бы в этих отношениях жуткий, утробный садо-мазохистский подтекст. Но Верочка не посещала психоаналитиков. Даже маме она почти ничего не рассказывала. Конечно, за эти годы Надежда Павловна имела честь познакомиться с Зелинским. Но не могла спокойно слышать его имени, не подзывала дочь к телефону, когда он звонил.
Дело было в том, что Верочка нежно и преданно любила его, только его одного, и никто другой ей не был нужен.
Единственному человеку, самой близкой своей подруге Тане Соковниной она рассказала все, как было. Еще тогда, в девятом классе.
– Он ведь изнасиловал тебя! – всплеснула руками Таня. – Он скотина последняя, и все они там – скоты, ублюдки, ненавижу!
– А вдруг он меня все-таки хоть немного… – Верочка запнулась и покраснела, – хоть немного любит?
– Знаешь что, – внимательно глядя в ее круглое личико, сказала Таня уже мягче, – давай не будем воспринимать это ни как трагедию, ни как великую любовь. Ну случилось, и ладно. Первый твой женский опыт, пусть не самый романтический, но опыт.
Потом, в двадцать, Таня говорила:
– Он разобьет тебе жизнь, на твоем месте любая нормальная баба послала бы его ко всем чертям давным-давно.
И сейчас, в тридцать, Верочка слышала от своей ближайшей подруги:
– Зелинский – скотина, бесчувственное животное…
В общем, она и сама это понимала. Она давно знала ему цену, но ничего не могла с собой поделать. На самом донышке ее души жила слабенькая шальная надежда: а может быть, он и правда любит меня? Просто он такой сложный, непредсказуемый, ни на кого не похожий… Ей было стыдно признаться даже самой себе в том, что эта глупая надежда все еще жила.
Сейчас, стоя перед зеркалом, она ругала себя последними словами за то, что подкрашивает ресницы, обводит губы контурным карандашом, пудрится. Она даже решила не завтракать до его прихода. Все равно ведь придется поить его кофе.
Потом она ужасно долго одевалась. Натянула джинсы и майку, повертелась перед зеркалом, джинсы поменяла на длинную пеструю юбку. Ей хотелось выглядеть небрежно, по-домашнему, чтобы он не заметил ее стараний.
– Он и так не заметит, – усмехнулась Вера, опять влезая в джинсы и меняя майку на длинный тонкий свитер.
Все это время нестерпимо громко гавкал Мотя. Пес считал, что она одевается исключительно ради прогулки с ним. Он только не мог понять, почему так долго, и был искренне возмущен.
Наконец, пристегнув поводок, она отправилась с Мотей во двор. Шел мелкий грибной дождь, мягкое майское солнце проглядывало сквозь свежую листву тополей, сверкали капли дождя, маленькая, едва заметная радуга стояла вдалеке над крышами соседнего переулка.
«Сегодня я наконец распрощаюсь с ним, – думала Вера, – я скажу ему что-нибудь обидное, унизительное. Сегодня я увижу его в последний раз, и все. Пусть катится. А потом мне некогда будет страдать и рефлексировать. Я буду очень занята, заработаю много денег, поеду с мамой на море…»
Через полчаса Зелинский явился. Как всегда – ни цветочка, ни шоколадки, только дежурный поцелуй в щеку и папка с двумя страничками очередной рекламной мути, которую надо перевести на английский.
– Ты зажаришь для меня твой фирменный омлет с черными гренками и помидорами? Я специально не завтракал.
Она зажарила омлет, потом сварила кофе. Потом перевела на английский пламенные тирады о волшебных свойствах новой косметической серии российской фирмы «Дива».
– Стас, неужели американцы покупают нашу косметику?
– Наверное, да, – пожал он плечами, – по-моему, это чистой воды авантюра. Но мне по фигу. Мне заказали буклеты.
Стас работал в маленьком издательстве, которое печатало всякие рекламные брошюрки, гороскопы, книжечки о тайнах сексуальной совместимости, о чудодейственных диетах и гимнастиках, настенные календари с голыми девицами. Владельцем был его приятель, а он сам – единственным сотрудником. По сути дела Вера Салтыкова тоже работала в этом издательстве. Она без конца что-то переводила, вела переговоры по телефону, когда надо было это делать на английском. Телефонные счета она отдавала Зелинскому, он оплачивал. А за свой труд она из рук драгоценного Стаса не получала ни копейки. Она привыкла за пятнадцать лет делать для него все бескорыстно и с радостью.
Когда она закончила перевод и протянула ему отпечатанные на принтере странички английского текста, он спросил:
– Мама во сколько вернется?
– В пять. – Верочка посмотрела на часы, потом на Зелинского. – Знаешь что, Стас, я хотела тебе сказать…
Но он уже подошел вплотную, его руки нырнули под свободный свитер и ловко расстегнули лифчик.
– Я хотела тебе сказать, что больше не…
– Да, Верочка, я тебя внимательно слушаю, – и он зажал ей рот своими тонкими, сухими губами.
От его жесткой бороды на Верочкиной нежной коже иногда появлялась неприятная краснота. Раздражение долго потом не проходило.
Глава третья
Илья Андреевич Головкин попал под дождь в новом костюме. Он вообще терпеть не мог дождь, а тут еще зонтик забыл.
Когда Илья Андреевич обнаружил, что темно-синий пиджак линяет и на воротнике белоснежной рубашки появились омерзительные голубые разводы, ему захотелось завыть от тоски. Он упорно убеждал себя, что выть ему хочется именно из-за этих дурацких разводов, из-за того, что бирка на красивом пиджаке «Made in England» оказалась поддельной, как и весь костюм, такой элегантный, темно-синий, в редкую тонкую полосочку…
Эти разводы он заметил в зеркале в дешевой пиццерии, куда зашел поесть. Он уже больше месяца не разговаривал с женой. Когда они ссорились, а случалось это в последнее время часто, Раиса Федоровна переставала покупать продукты и готовить, сама ела где придется, но зато и «этот стервец», муж ее Илья Андреевич, вынужден был питаться в дешевых забегаловках.
Средства вполне позволяли Головкину пообедать и поужинать в хорошем ресторане. И костюм он мог бы приобрести не на вьетнамской барахолке в Лужниках, а в приличном магазине. При желании он мог бы давно уже не пользоваться городским транспортом, а ездить если не на «Мерседесе», то хотя бы на «Жигулях».
Нельзя сказать, что Илье Андреевичу было приятно каждое утро в час «пик» втискиваться в переполненный вагон метро, гусиным шагом в душной сонной толпе пробираться к эскалатору на переходе, где кто-нибудь обязательно толкнет, пнет, обматерит.
Разумеется, ничего приятного не было и в должности начальника отдела снабжения маленькой макаронной фабрики. Но вот уже двадцать лет Илья Андреевич занимал эту странную и, в общем, довольно хлопотную должность. И жить он старался «по средствам», но не по тем, которые имел на самом деле. О реальных доходах скромного снабженца не догадывался никто, даже жена. Скудный быт семьи Головкиных соответствовал доходам Раисы Федоровны, учительницы труда в школе, и Ильи Андреевича, начальника отдела снабжения макаронной фабрики.
Каким чудом сохранилась нищая грязная фабричка в укромном переулке в Сокольниках, никто не знал. Макароны, которые она производила на ржавом довоенном оборудовании по устаревшим технологиям, давно никто не покупал. Развесная лапша и вермишель десятилетней давности плесневела на складах магазинов в глубинке, иногда ее пускали на корм скоту, но чаще кормили ею заключенных в тюрьмах и лагерях, солдат в армии и детей в детских домах.
Мрачное, полуразвалившееся здание было построено в середине прошлого века немцем-кондитером. Когда-то здесь вручную пеклись вкуснейшие пирожные, воздушное печенье птифур, отливались глянцевые шоколадные «бомбы», внутри которых были замурованы крошечные фарфоровые зайчики с розовыми ушками, куколки в балетных пачках, белые медвежата. Все это прямиком из Сокольников отправлялось каждое утро в знаменитый гастроном Елисеева, в булочную Филиппова. Рассыльные в элегантной униформе развозили по всей Москве заказные огромные торты. Высокие, причудливо разукрашенные коробки в пышных бантах они держали на вытянутых руках, торжественно, осторожно, ибо каждый такой торт был неповторимым произведением кондитерского искусства.
Для себя немец выстроил двухэтажный пряничный домик с широкой винтовой лестницей внутри.
После революции потомки кондитера эмигрировали, фабричка была объявлена народным достоянием и стала вместо кондитерских изысков производить серые макаронные изделия для голодных трудящихся.
В пряничном домике разместились бухгалтерия, отдел кадров, партком, фабком и прочая администрация. Пожилая секретарша нынешнего директора, натура тонкая и впечатлительная, любила рассказывать шепотом, как поздними вечерами бродит по гулкой винтовой лестнице прозрачное привидение, немец-кондитер в белой рубахе до пят, в ночном колпаке с кисточкой, и его страшное лицо подсвечено снизу дрожащим огоньком сальной свечи. Никто ей, конечно, не верил, но допоздна в пустом административном здании старались не засиживаться.
Впрочем, в последние годы администрации фабрички и днем делать было нечего. Бухгалтерия и плановый отдел, полдюжины пожилых женщин с трудными судьбами, гоняли чаи, обсуждали мексиканские телесериалы, недостатки своих зятьев и невесток, рост цен и преступности.
Войдя в свой маленький кабинет, все еще украшенный портретом Ленина и почетными грамотами в деревянных рамках, Головкин первым делом снял пиджак, брезгливо осмотрел полинявший ворот. Даже на пальцах остались мерзкие голубоватые пятна.
– Вот ведь дрянь какая, – пробормотал он себе под нос, повесил пиджак на плечики, надел синий сатиновый халат и уселся за стол.
Позавчера вечером, наглотавшись снотворного в купе поезда Прага – Москва, засыпая тяжелым, нездоровым сном, он сказал себе: «Потом. Все потом. Я отдохну после безумной гонки, приду в себя и попробую спокойно обдумать ситуацию».
Потом он ехал еще день, до вечера, и вроде было у него время подумать. Но соседи по купе громко разговаривали, играли в карты, настойчиво предлагали ему выпить. Он убеждал себя, что это мешает думать, что в такой обстановке невозможно сосредоточиться, но уже ясно понимал: вранье, отговорки. Вариантов нет, думай не думай, хоть мозги вывихни, на этот раз нет никаких вариантов.
Выйдя из поезда в Москве на Белорусском вокзале, он продолжал малодушно врать себе, что дома он тоже не сумеет собраться с мыслями. Мрачное, нервозное молчание жены не даст ему сосредоточиться. И действительно, за две недели, пока он был в Праге, дома ничего не изменилось. Жена продолжала свой демонстративный бойкот, холодильник был пуст.
Илья Андреевич опять выпил сильное снотворное и забылся тяжелым сном. Проснулся он рано, по дороге на работу позавтракал в пиццерии и опять сказал себе, что вот наконец сейчас, заперевшись в своем тихом уютном кабинете, он сумеет сосредоточиться. Выход должен быть. Надо только как следует пошевелить мозгами.
Но, когда он остался один и ничего уже не мешало шевелить мозгами, ему вдруг почудилось, что в окошко кабинета за ним неотрывно следят, наблюдают и видят не только выражение его лица, но даже мысли могут прочитать.
Паника, которая жила в нем все эти дни, поднялась в душе новой тошнотворной волной. Илья Андреевич считал себя человеком трезвым, разумным, крайне осторожным. И не мог понять, почему на пятьдесят седьмом году жизни, пройдя огонь и воды, выбравшись живым и невредимым из самых немыслимых передряг, он умудрился так смертельно вляпаться.
Антону Курбатову приснился совершенно идиотский сон. Сны ему вообще снились редко, и были они обычно какие-то мутные, черно-белые, бессмысленные. Просыпаясь, он уже ничего не помнил. А тут – вскочил среди ночи в холодном поту, стал хлопать глазами в темноте.
Рядом, приоткрыв рот и по-детски положив ладонь под щеку, крепко спала Оля. Из шикарных Галюшиных хором пришлось перебраться сюда, в однокомнатную Ольгину квартирку в Чертанове. Сановный Галин супруг вернулся из Стокгольма. А у Ольги никакого супруга не было. Клетушка в Чертанове и ее тридцатипятилетняя хозяйка всегда были к услугам Антона. В любое время суток он мог заявиться сюда и жить, сколько захочется. Но Антон старался не злоупотреблять Ольгиным гостеприимством. Одинокая независимая дама, врач-уролог, кандидат наук, Ольга Тихонова больше всего на свете хотела стать женой красивого, легкомысленного предпринимателя Антона Курбатова, который был младше ее на четыре года и к семейной жизни совершенно не пригоден.
Как женщина умная и тактичная, Ольга никогда не заводила разговоров о браке напрямую. Но она постоянно намекала, мягко, тонко, как бы между прочим. Однако для свободолюбивого Антона этих намеков было вполне достаточно, чтобы появляться в Чертанове редко и не задерживаться надолго.
Стараясь не разбудить Ольгу, он тихонько вылез из-под одеяла, накинул на голое тело махровый Ольгин халат, висевший на стуле, отправился на кухню, зажег маленькое бра под соломенным абажуром, налил в кружку воды из холодного чайника, выпил залпом, уселся на широкую деревянную лавку и закурил.
Идиотский сон не выходил из головы. Он был такой яркий и конкретный, что Антона даже познабливать стало от ужаса. Ему приснилось, будто они с Дениской несутся по старой Праге, по знакомым улицам. Бежать тяжело, ноги во сне кажутся ватными, не слушаются, но за ними гонится кто-то страшный, с черными провалами вместо глаз. Антону хотелось закричать, позвать на помощь, но вместо крика получался какой-то беззвучный хрип. А Денис отставал, без конца спотыкался и вдруг исчез совсем. Антон оглянулся, а брата нет рядом. Во сне Антону показалось, что брата вообще больше нет, никогда не будет.
– Чушь, фигня какая-то, – сказал он себе вслух и подошел к окну.
Уже светало. С высоты тринадцатого этажа все казалось маленьким, игрушечным. Стандартное четырехэтажное здание школы выглядело белым кубиком, качели и домики детской площадки напоминали детали пластмассового конструктора.
Коробки новостроек уходили вдаль, в бесконечность, и зыбкий пасмурный рассвет делал их призрачными, нереальными, будто кто-то расчертил пространство на аккуратные прямоугольники, а на самом деле нет там никаких домов, никаких людей, просто черно-белый плоский рисунок.
На Антона вдруг накатило ощущение пустоты и одиночества. Он вспомнил, как в детстве его одного отправили на месяц в Болгарию, в детский санаторий на берегу Черного моря. Денис сломал ногу, у него был какой-то сложный двойной перелом, и он весь месяц лежал в больнице в Праге. Антону было семь, Денису шесть. Ни до этого месяца, ни после братья не расставались так надолго.
Антону в санатории не нравилось. Ему было одиноко и неуютно. Там отдыхало много детей из России, но он не мог ни с кем подружиться. Многие часы он проводил, стоя у высокого забора, втиснув лицо между металлическими прутьями и глядя на небольшое кукурузное поле, которое шло по обеим сторонам шоссе. И вот однажды он увидел, как бежит по шоссе мальчик лет шести, худой, маленький, с темно-русым ежиком волос. Он даже закричал: «Дениска!», стал протискиваться сквозь прутья забора. Мальчик подбежал ближе, засмеялся, крикнул что-то по-болгарски. Это, конечно, был не Дениска.
Чувство обманутости, брошенности, безнадежного сиротства долго потом не проходило. Оно так и осталось в нем на всю жизнь, где-то на самом донышке души. Когда у него, взрослого, бесшабашного, независимого, случались серьезные неприятности, а брата рядом не было, он опять на несколько минут превращался в семилетнего Антошку, втиснувшего лицо между прутьями забора и глядящего на кукурузное поле…
Он докурил до фильтра, поеживаясь, вернулся в комнату, нырнул под одеяло, прижался лбом к Ольгиному теплому плечу. Она что-то пробормотала во сне, повернулась, обняла его за шею.
«А может, и правда жениться на ней? – неожиданно подумал он. – Из нее выйдет отличная жена».
Но он тут же отогнал от себя эту дурацкую мысль и удивился, как сильно подействовал на него странный противный сон. Он ведь никогда не был суеверным, плевал на всякие приметы, предчувствия. Это Дениска верил в интуицию, в сны, в прочую мистическую муть.
Антон сам не заметил, как заснул. Никаких кошмаров ему больше не снилось. Проснулся он от телефонного звонка. Телефон стоял на ковре у тахты. Ольга, не открывая глаз, нащупала трубку.
– Да, здравствуйте, Ксения Анатольевна. – Она вопросительно уставилась на Антона. Он молча кивнул и взял трубку.
– Мама? Доброе утро.
Он не успел удивиться, каким образом мать разыскала его здесь, откуда узнала Ольгин телефон. Лицо его сильно побледнело, голова закружилась.
– Да, мама. Я сейчас приеду, – проговорил он совершенно белыми губами, положил трубку, вскочил с кровати, заметался по комнате, подбирая разбросанную по ковру одежду.
– Что случилось? – тихо спросила Ольга.
– Чушь какая-то! – закричал он ей в лицо. – Этого не может быть! Ты слышишь?! Этого быть не может!
– Антон, в чем дело?
– Какие-то идиоты позвонили, говорят, будто Дениска… Будто его…
– Что? – не поняла Ольга. – Объясни толком…
Но он уже вылетел вон, забыв зашнуровать кроссовки.
Невысокая прямая фигура появилась перед Ильей Андреевичем так неожиданно, что он даже не успел испугаться. Да и поздно было пугаться. Он знал: стоит ему сейчас рыпнуться, сделать любое резкое движение, и ему в грудь упрется темное пистолетное дуло или тонкое сверкающее лезвие финки.
Прохожих в переулке было мало, но все-таки были. Колченогая бабка с авоськой просеменила мимо, два подростка в широких приспущенных штанах промчались на роликах, молодая мамаша медленно катила коляску. Были люди вокруг, все-таки город, не пустыня, и время не позднее – семь часов вечера. Но Илья Андреевич знал: если что, не успеет он пикнуть, позвать на помощь.
Человек, стоящий вплотную к нему, убивал сразу, с первого удара. Ему даже оружие не требовалось для этого. Он владел моментальными смертельными приемами всяких сложных восточных единоборств.
Кличка Сквозняк появилась у него еще в детстве и прикипела, вероятно, на всю жизнь. Казалось, этот человек может проходить сквозь стены, возникать ниоткуда и исчезать в никуда.
Однажды Илья Андреевич стал случайным свидетелем разборки. Молодой бандит подозревался в воровстве у своих. Сквозняку кто-то стукнул, будто этот парень притырил по-тихому перстень с изумрудом, взятый среди прочих вещей в ограбленной квартире. До тех пор пока Сквозняк не выяснил правду, он и пальцем не шевельнул, стоял, заложив руки за спину, смотрел, как двое бандитов не без удовольствия обыскивают своего собрата.
Перстень был найден у парня в ботинке. Сквозняк совсем легко и незаметно саданул ребром ладони парнишку в живот. Удар со стороны даже не казался ударом, никто не успел понять, что произошло. Илья Андреевич стоял совсем близко, ему почудилось, будто быстрый ледяной ветерок пробежал по комнате.
Парнишка скорчился, лицо его приобрело смертельный синеватый оттенок. Он умер не сразу, а только через десять дней в больнице. У него была отбита печень, и врачи не смогли его спасти.
А перстенек оказался подделкой – дешевый желтый металл, зеленая стекляшка.
– Давай отойдем куда-нибудь, – прошептал Головкин, – а хочешь, можно вон в то кафе.
– Давай, – спокойно кивнул Сквозняк, – можно и в кафе.
Шагая с ним рядом по переулку, Илья Андреевич честно признался себе, что опять тянет время, каждая минутка сейчас на вес золота, а сколько этих минуток ему осталось – неизвестно.
В маленьком кафе не было ни одного посетителя. Они сели за столик у окна. Молоденькая официантка в туфлях на метровой «платформе» приветливо улыбнулась:
– Добрый вечер. Что будем кушать?
Илья Андреевич подумал, что вряд ли сможет сейчас есть. А вот выпить не мешает. Конечно, надо выпить. Водки.
– Нам, пожалуйста, водки, – сказал Сквозняк. Илью Андреевича передернуло, словно этот человек мог читать его мысли. Ведь сам Сквозняк водку не пил. Он вообще не употреблял спиртного.
– А на закусочку? – ласково спросила официантка.
– Салат, рыба, – пожал плечами Сквозняк, – принесите что-нибудь легкое, на ваш вкус.
– А горячее? – Девушка выжидательно переводила взгляд с молодого симпатичного посетителя на маленького, кругленького, какого-то нервного старикана.
– Да-да! – спохватился Илья Андреевич. – Мне цыпленка табака, пожалуйста.
С горячим они просидят здесь дольше, хоть немного дольше…
– Цыпленка нет, – вздохнула официантка, – возьмите котлетку по-киевски, очень советую…
От слова «котлетка» у Ильи Андреевича немного потеплело на душе. Слово это было такое мирное, уютное…
– Да, мне котлетку, – радостно закивал он.
– А вам? – Девушка кокетливо склонила голову набок и довольно откровенно улыбнулась, глядя на молодого симпатичного.
Сквозняк всегда нравился женщинам. В его облике причудливо сочетались интеллигентность и вкрадчивая мощь, мягкая мужественность. Разумеется, интеллигентность была лишь обманчивой внешней оболочкой, за которой скрывался холодный, лютый зверь.
Илья Андреевич, как человек наблюдательный, заметил невинное кокетство молоденькой официантки и усмехнулся про себя: «Знала бы ты, детка, кому глазки строишь…»
Головкин опять пытался побороть внутреннюю панику, цепляясь за всякую мелочь, застревая на незначительных деталях. Все это были живые детали, они как бы отдаляли неминуемую развязку, создавали иллюзорную преграду между жизнью и небытием.
– Спасибо, девушка, мне горячего не надо. И водки принесите только для него. А мне апельсиновый сок, – говорил между тем Сквозняк.
– Что, совсем не пьете? – Девушка удивленно вскинула брови.
– Не пью. – Внезапно широкая улыбка вспыхнула на его лице и тут же погасла.
Официантка удалилась. Тяжелые, стального оттенка глаза вперились Илье Андреевичу в лицо. Все, тянуть больше нельзя было. Мысленно перекрестившись, Головкин произнес:
– Деньги пропали. Собственно, поэтому я и задержался, пытался найти, сделать хоть что-то…
Он стал подробно рассказывать, как выкачивал из пражского филиала подопечного банка миллион долларов. Банда Сквозняка, хоть и действовала на территории России, основные свои капиталы переправляла в недалекое зарубежье и пользовалась для этого услугами банка «Славянка», который, кроме прочей финансовой деятельности, весьма активно занимался отмыванием криминальных денег.
В последние несколько лет среди «новых русских» стало модно приобретать недвижимость на территории Чехии.
Хотя Чехословакия и принадлежала в недавнем прошлом к социалистическому лагерю, но после его развала довольно быстро справилась с неприятными последствиями развитого социализма. Эта страна умудрилась сохранить стабильность, спокойствие, высокий жизненный уровень. Прага – географический и архитектурный центр Европы, но цены на недвижимость там значительно ниже, чем в других европейских столицах, не говоря о Москве.
Заиметь квартиру в Праге или домик в пригороде оказалось делом недорогим и не слишком хлопотным. Формально иностранные граждане не имеют права покупать недвижимость на территории страны. Но любой иностранец может запросто зарегистрировать фирму, пользуясь посредничеством любого гражданина Чехии. Фирма, в свою очередь, имеет полное право приобрести и недвижимость.
Фирмы реальные, а чаще фиктивные, стали расти на территории бывшей братской страны, как грибы под августовским дождем. Потекли капиталы, появились сомнительные посреднические структуры, банки, товарищества с ограниченной ответственностью. Разумеется, стержнем этой финансовой круговерти были криминальные деньги. В мощный поток вливались ручейком и кровавые доходы банды Сквозняка.
Когда костяк банды, трое приближенных Сквозняка, трое ближайших его подручных, были арестованы оперативниками ГУВД, срочно потребовались деньги, очень много денег – на адвокатов, на взятки, на приличный «грев» и на прочие экстренные нужды. Общак стал быстро таять. Соратники получили свои многолетние сроки. Сквозняка взять не удалось, он был объявлен в розыск и находился в бегах. А это дорогое удовольствие.
Банда существовала обособленно, главарь ее был горд и независим, а потому на помощь коллег рассчитывать не приходилось. Раздобыть наличные быстро и незаметно, не подставляясь, не светясь, можно было только в Праге. Именно туда по поручению самого Сквозняка и отправился скромный снабженец макаронной фабрики, тайный казначей банды, Илья Андреевич Головкин.
Руководству банка «Славянка» было отлично известно, что банды больше нет и Сквозняк в розыске. Но банкиры знали: сам по себе Сквозняк, без всякой банды, представляет достаточно серьезную опасность. В любой момент он может сколотить бригаду, поэтому лучше с ним не конфликтовать и не торговаться.
Илья Андреевич застал в Праге неприятную картину. Банк «Славянка» готовился к эвакуации, к тихому и бесследному исчезновению. Со стороны это было незаметно, однако Головкин, как человек бывалый, понял сразу: ребята собираются слинять, раствориться где-нибудь на просторах Австралии или Новой Зеландии.
После недолгих, но бурных переговоров Илья Андреевич все-таки получил миллион долларов, сложил толстые пачки сотенных купюр в неприметный кожаный кейс и должен был возвращаться поездом в Москву. Но случилось непредвиденное.
Глубокой ночью Илья Андреевич проснулся в своем скромном гостиничном номере. Разбудил его очень тихий звук. Что-то неприятно скрежетало в замочной скважине. Кейс находился под кроватью. Думать было некогда. Одним бесшумным прыжком тучный пожилой Головкин подлетел к приоткрытой балконной двери с кейсом в руке. Номер находился на четвертом этаже. Балкон соседнего номера был отделен снизу пластиковой перегородкой, а сверху шли витые металлические прутья.
Илья Андреевич аккуратно протиснул заветный кейс на соседний балкон и умудрился прислонить его к перегородке. Народу в гостинице было мало, Илья Андреевич не сомневался: в соседнем номере никто не живет. Да и думать было некогда…
До сих пор Головкин недоумевал, каким образом ему удалось проделать все это за полминуты. Он даже успел нырнуть назад под одеяло за секунду до того, как дверь номера открылась.
В номер вошли двое молодых людей. Их лица были закрыты черными трикотажными шлемами с прорезями для глаз и рта. Один из них подскочил к лежащему на кровати Илье Андреевичу, приставил дуло к его виску и сказал по-русски:
– Не дергайся. Где деньги?
Илья Андреевич сразу понял, что глупо и опасно притворяться, и не стал спрашивать: «Какие деньги?» Было ясно, что молодые люди о кейсе с миллионом знают.
– Я их уже отправил в Москву с курьером, – ответил он как можно спокойней.
Второй молодой человек тем временем выглянул на маленький балкон, осмотрел его, потом закрыл балконную дверь, плотно задвинул шторы, зажег свет и стал тщательно обыскивать номер. Кейс с миллионом – не иголка, вещей у Ильи Андреевича было совсем немного, и обыск занял не более двадцати минут.
Головкин, как человек опытный и наблюдательный, успел сообразить, что ночные гости не представляют серьезной опасности. Они позаботились о том, чтобы Илья Андреевич не видел их лиц, стало быть, намерены оставить его в живых при любом исходе. А исход один – денег они не найдут.
Это были русские, юные шальные «отморозки». Судя по всему, информация о миллионе попала к ним случайно или почти случайно. Солидные люди не решились бы на такое безумие. Солидные люди сначала бы выяснили, чьи это деньги, и хорошенько подумали, прежде чем влезать в номер к казначею Сквозняка.
Несильно вмазав напоследок Илье Андреевичу под дых и оставив его жалкое барахлишко валяться на гостиничном вытертом паласе, мальчики удалились ни с чем.
Подождав для верности еще минут десять, Илья Андреевич встал, тихонько вышел на балкон, сунул руку между витыми прутьями и стал шарить за перегородкой. Сначала он подумал, что кейс просто упал на пол. Встав на четвереньки, Головкин протиснул ладонь в узкую щель под перегородкой. Сердце его остановилось.
Стараясь унять внезапную дрожь, Илья Андреевич вернулся в свой номер, взял тяжелую настольную лампу. Провод был достаточно длинным. Он вынес на балкон стул, потом зажженную лампу, залез на стул, держа ее в руках, и осветил сквозь прутья решетки соседний балкон. Кейса не было.