Я чувствую себя гораздо лучше, чем мои мертвые друзья Шока Вивиан

«Итак, Саша, в шестидесятые годы…»

Саша работала в центре планирования семьи. Это было еще до появления противозачаточных пилюль и принятия закона о легализации контрацепции[12]. В их парижское отделение, где кофе лилось рекой днем и ночью, приходили женщины, в любое время суток, и разгневанные, и растерянные. Порой опустошенные, поскольку они делали себе спринцевание марганцовкой или использовали вязальные спицы, чтобы спровоцировать выкидыш. У некоторых после жутких страданий начинался тяжелый сепсис. Саша утверждает, что за время работы в центре она поняла одну вещь: проблема бесплодия заслуживает не меньшего внимания, чем таинство зачатия…

«Вы хотите что-то добавить, Рене? Видите, как много можно рассказать, беря за основу маленький предмет… Жанна, теперь вы побледнели. Жанна хочет, что бы все знали, какой чудесный у нее сын. Странно, я его не знаю, никогда его здесь не видела. А кто-нибудь из вас видел? Никто. Ах, он редко приезжает в „Роз“. Слишком много работы. Даже по воскресеньям он не расстается с ноутбуком… И потом, детям не нравятся дома престарелых. А вам самим они разве нравятся?»

Ставень начинает хлопать. Бланш встает, чтобы закрыть его, и в этот момент Од внезапно принимается стучать подлокотниками своего инвалидного кресла об стол. Бланш понимает: Од желает высказаться. И ей следует в этом помочь.

«Эта книга на столе принадлежит вам, Од, не так ли? Сейчас я возьму ее и покажу всем».

Бланш подходит к другому краю стола и берет помятый томик в черно-красной обложке. Она громко читает: «Подпольная типография».

Что-то словно сгустилось в атмосфере. Их жизни. Война, оставившая в них свой след.

«Это было… в период оккупации, Станислас прав. На авантитуле написано: „Шарль С.“ Та же фамилия, что у вас, Од. Это ваш отец?»

Од кивает. На фотографии глаза молодого мужчины с тяжелыми веками кажутся огромными под широким лбом, его волосы зачесаны назад. Он одет в синий рабочий халат, во рту у него трубка. На заднем плане различимы колеса печатного станка. Перевернув страницу, Бланш показывает им другой снимок: женщина, склонившаяся над шитьем… чего?

«Она сшивает книгу вручную, так? Ваши родители издавали подпольные газеты, листовки и брошюры?»

Од стучит локтями.

«Будьте осторожнее с креслом. Хорошо, я читаю. Там, где вы показываете пальцем: „В феврале тысяча девятьсот сорок второго года триста экземпляров «Молчания моря» Веркора были сложены, склеены и сшиты мною, на моем кухонном столе, для издательства «Минюи»“».

В разгар войны мать Од работала для издательства «Минюи»[13]. Рене ошеломлена. Бланш наслаждается торжеством Од.

«А вы еще говорили, что в ваших комнатах нет ничего ценного…»

Скрежет зубов нарушает ее задумчивость. Бланш уже начинает распознавать эти едва заметные, но настойчивые движения тела, легкие вздохи, становящиеся все более частыми: на своем стуле ерзает самая миниатюрная из ее подопечных, самая напудренная, с вечно поджатыми губами. Жанна.

«Что там у вас в руке? Вы скоро совсем изомнете этот конверт.

Разожмите ладонь, Жанна, разожмите сами, я не смогу…

Вы хотите сначала сказать нам, что шитье… да?

Было вашей профессией. Понятно!

И вам требовалось немало фантазии, чтобы с помощью одной только ткани подчеркнуть талию, грудь, стройность ног. Но вам это нравилось. Делать женщин красивее. Каждая ткань требовала особого подхода. Вы работали в коллективе. Дом моды Аззаро. Да, он по-прежнему существует. Нет, сам основатель наверняка уже умер. Лорис, его звали Лорис Аззаро, мы поняли. Он был сицилийцем.

Хорошо.

Ладно.

Не страшно.

Итак, мы можем взглянуть, что у вас в руке?

Наперстки. И лоскуток сине-красной шотландки, сложенный вдвое, с воткнутыми в него булавками. Как наша жизнь. Так сказал Станислас».

«Вы слышите, как поют птицы? Воздух как будто стал циркулировать лучше, нет? Совсем забыла: я хотела показать вам кое-что еще. Нет, взгляните. Да, вы можете передавать это друг другу. Это медальон Ирмы Дажерман.

Вы ведь знаете про Ирму. Вы узнали об этом раньше меня. Я… Ее сын решил оставить нашей мастерской медальон. Он заверил меня, что Ирма носила его на шее. Но странно, я этого не помню. А вы?

Нужно срочно отправить Од в ее комнату. Да, Габриэль, она задремала, я вижу: ее голова упала на грудь, ей будет лучше в кровати. Вы все уходите? Сейчас? Получается… Каждый встает, когда ему вздумается…

Да, презерватив так и остался лежать на столе. Это ваше, Габриэль. Повседневный предмет. Личная вещь, лежавшая в вашей комнате. Да, условие было таким. Нет, у нас больше не осталось времени. К тому же это все-таки слишком личное».

Ее подопечные ушли, вернулись в свои комнаты. Бланш снова открыла ставни. В центре стола, в лучах солнечного света, остались лежать медальон и презерватив.

* * *

А что, если ты тоже пороешься в своих воспоминаниях?

Ее палец без устали скользит по его спине, вверх-вниз. Точно так же она в детстве съезжала на санках с холма и тут же взбиралась наверх, чтобы стремительно спускаться снова и снова; или десять, двадцать, сто раз мчалась на красном велосипеде по обсаженной по обеим сторонам деревьями дороге, отчаянно крутя педали и испытывая невероятное счастье от того, что едет сама. Она гладит его по спине, пока он крепко спит. На этой маленькой территории указательный палец Бланш – как скальпель. Вверх-вниз, она повторяет свое движение, словно снимает слой кожи. Воспоминания тоже можно очищать, как спелые фрукты.

Перед ее внутренним взором мелькают живые картины, пока она настойчиво снимает с памяти слой за слоем. Преследовать воспоминание – дело кропотливое, требующее умения. Бланш сковыривает корочку, промывает рану и углубляется в нее. Поскольку, проникнув под плотную, лопающуюся корочку, вычистив всю грязь до последней соринки, можно добраться до самой крови воспоминания. В памяти возникает красная полоска, линия, черта. Уверенность. Ей четырнадцать лет. Она взбирается на холм летним утром, ей пришлось долго идти по солнцепеку, и наконец становится слышно, как океанские волны накатывают на песчаный берег дюны Пила.

Она проводит каникулы в лагере, вдали от своей матери, смутно понимая, что ей нравится быть далеко, хотя от самого лагеря она не в восторге, несмотря на то, что встретила здесь этого мальчика, своего ровесника, которого не решается поцеловать, потому что он, как и она, носит большущие брекеты на зубах, и это ее немного пугает.

Она карабкается по песчаному склону, и наверху, чувствуя, как печет спину, видит его. Он ее ждет. Раскинув руки в стороны, он ждет лишь ее под палящим солнцем, смущенно улыбаясь, и серебристые брекеты блестят в ярких лучах. Она сжимает губы, стараясь не показывать своих чувств. Но ее плечи, туловище, ключицы, маленькая грудь, нос, глаза, волосы и лоб тянутся к его рукам. Все ее тело устремляется в эти объятия. И он смыкает руки, обнимает ее, прижимает к себе. Лопатки Бланш навсегда сохранили ощущение этих первых объятий. Оно словно разряд молнии, пробирающий до костей.

Сейчас, лежа в постели, Бланш внезапно понимает, что все началось именно на берегу океана, около тринадцати лет назад: еще задолго до самых страстных поцелуев и всего остального… Это непередаваемое ощущение безопасности в мужских объятиях.

Она поворачивается на бок. И ее взгляд натыкается на синий чемодан. Разумеется, он никуда не делся. Всякий раз, когда ее грудь наполняется подобным блаженством, всякий раз, когда ее тело мчится вперед, чересчур приближаясь к мужчине, она обязательно спотыкается об это препятствие и падает. Это продолжается уже почти шесть лет, и все потому, что после смерти Элен, ее матери Элен, Бланш нашла под ее кроватью маленький запертый чемодан, источающий тайну. Спрятанный, словно талисман, он был переполнен любовью, Бланш сразу это поняла. Ее руки судорожно ощупывали его, когда в лицо ей ударил запах затхлой любви.

И по сей день шероховатый пластик остался жестким, синий цвет не утратил яркости, металлические замки все еще защелкнуты… Почему же она до сих пор их не открыла? Почему не выяснила все раз и навсегда? Это как-то связано с ее желанием любить, с ее патетическим страхом быть любимой?

Схватить чемодан, пойти в мастерскую, открыть его у них на глазах. И, наконец, узнать, что внутри. В эту секунду Бланш уверена, что они ничему не удивятся. Синий чемодан? Эти восемь стариков осмотрят его содержимое с тем же вежливым любопытством, какого они удостоили трость Виктора, хрусталь Саша, залатанную книгу Од. Им все интересно, ничего их не шокирует. С высоты прожитых лет они перестали судить людей. Во всех мелких пустяках всегда найдется что-то важное: знакомая тень, пение ребенка, собачий запах, шаги соседа… Теперь они приносят в столовую свои вещи, всучают их друг другу, как прирожденные спекулянты. «Нет, я это не дарю, а даю на время, либо продаю, да, но дорого, я уже сказал сколько?» И почему бы не взять с собой чемодан, не принести его в мастерскую, как ни в чем не бывало. Как если бы ты, Бланш, прекрасно знала, что находится внутри. «О, взгляните-ка на это, сейчас я его открою и выложу все на стол…» Бланш подносит руку к шее, ей хочется раздавить комок, вставший у нее в горле. Это настоящее мучение, комок спускается ниже, в груди разливается горькая волна, она скрежещет, щиплет, раздирает все внутри, успокойся, так нельзя, ты задыхаешься, паника зажала тебя в тиски, твои пальцы окоченели, что-то набухает в груди, охватывая надплечья, руки, твой затылок цепенеет, сердце бешено колотится, ты облизываешь пересохшие губы, больше не можешь выносить солнечного света, говори, наконец! Чего ты так боишься?

Бланш делает глубокий вздох. Бессмысленно копаться в себе. Это ничего не даст. Она торопливо просовывает голову под руку спящего мужчины, чувствуя себя в безопасности под этой рукой, невольно обнимающей ее, несмотря на глубокий сон, к счастью для нее. Спрятаться от назойливых мыслей, скорее, Бланш умеет это делать очень хорошо.

* * *

Закрыв дверь комнаты, в которой проходят занятия творческой мастерской, она тут же испытывает желание отмахнуться от вертящейся вокруг нее фигурки, как от назойливой мухи.

«Я не понимаю, что вы говорите. И перестаньте мельтешить, у меня голова от вас кружится. Нет! Говорю же, я не хочу. Что, прямо сейчас? Это не может подождать? И что вы хотите нам рассказать? Я не понимаю. Незачем так кричать, я следую разработанной программе, не импровизирую на ходу!»

Как объяснить этой прыгающей птичке, что им нужно двигаться дальше, что нельзя нарушать намеченный план по щелчку пальцев, и потом, ради чего?

«Минуточку, Жанна, отпустите мою руку, ай! Зачем вы меня ущипнули? Я слышу, сюда идут остальные, вот Станислас, здравствуйте, садитесь. Ох, да не кричите вы так. Я не знаю, Габриэль, не знаю, что с ней. Прямо приспичило. Ладно. Так, внимание, мадам хочет нам сообщить что-то срочное. Я никогда не видела ее в таком состоянии. В любом случае придется ее выслушать, выбора у нас нет. Дамы, господа, Жанна нам сейчас расскажет нечто чрезвычайно важное».

Видеть эту робкую женщину столь возбужденной очень непривычно. Бланш тщетно пытается держать себя в руках, ее разбирает смех. Жанна-тихоня потребовала главную роль.

«Итак, Жанна, вы говорите, что решили пойти в библиотеку, стрелки ваших часов показывали одиннадцать, и небо было светлым. Когда? Вчера. Вы подумали, что достаточно будет накинуть легкую шаль поверх вашего платья, из темно-синего шелка, одного из ваших самых красивых платьев. Вы прошли до конца коридора, свернули за угол комнаты тридцать семь и вызвали лифт. Маленький тесный лифт, застекленный с трех сторон, решетчатая дверь которого закрывается автоматически. И она закрылась. Вы нажали на кнопку этажа с библиотекой. И лифт поехал. Но не так, как обычно? Он не стал подниматься по вертикали. Вы заметили, что из его крыши тянутся тросы, как у трамвая. И лифт поехал прямо… по горизонтали. Нет, мы вас внимательно слушаем. Не так ли?

Продолжайте, Жанна.

Вы не знаете как, но лифт преодолел стену и выбрался за пределы ограды. Он летел по воздуху. Прямо вперед, как кабинка подвесной дороги. Вы боялись пошевелиться, прильнув к стеклу. На потолке вы заметили две ручки и тут же в них вцепились. Лифт двигался дальше, плавно поднимаясь к облакам. Странно, но вы не испытывали страха. Ветра не было, кабина лишь слегка подрагивала. И вы увидели внизу, у вас под ногами, дом престарелых и парк, вы узнали банк и кафетерий.

Было очень интересно смотреть на это сверху. Мы – нет. Даже не представляем. Тише! Лифт набирает высоту, и все, что имело форму и объем, словно размывается. Пятна цветов и листвы. Теперь внизу все зеленое. Густые мазки, почти грубые, как на картине Вламинка[14]. Весь пейзаж под вашими ногами зеленого цвета. Потом вы, Жанна, закрываете глаза, на пять секунд, потому что солнце слишком яркое, и когда открываете их снова, все вокруг уже желтое. Все. Светящийся желтый цвет сияет внутри вас. Вы опять закрываете глаза, открываете. Деревья полыхают огнем, все стало красным. Ярко-алым! И тогда вы подумали, что нужно обязательно нам об этом рассказать. Да, вы подумали о нас, там, наверху. Это было так красиво. Вы были одна, но не испытывали страха. Вы подумали: „Такого не может быть: обитательница дома престарелых внутри тесной кабины лифта, летающего по воздуху. Но это происходит со мной, и я расскажу им все подробности. Они сильно удивятся“. От всех этих красок у вас немного кружится голова, колышущийся шелк платья обвивается вокруг ваших бедер, и это приятное ощущение. В кабине стало немного жарко, вы почувствовали, как над верхней губой выступило несколько капель пота.

Внизу под вашими ногами листва деревьев парка походила на мягкий пушистый мох. Вам хотелось нырнуть в него, но нельзя было поддаваться этому желанию, вы правы. Вы чувствовали легкое опьянение, неужели? Да, мы знаем, вы совсем не употребляете спиртного. Продолжайте. У вас в ушах звучат ноты, отдаваясь в висках. Ветерок у ваших бедер не утихает. Вам хочется снять с себя трусы. Надо же. Да, так не принято, но кому какое дело? Вы знаете, что вы одна наверху, в лифте, парящем над парком, и это легкое покачивание вам даже приятно. Ух! Лифт поднимается еще выше, тросы погружаются в голубоватые облака, в самую гущу пушистой ваты, ветерок продолжает ласкать ваши щеки, ваши бедра и все остальное. Вы закрываете глаза, Жанна, с замирающим сердцем, и, наконец, испытываете чувство восхитительного страха. Все стало совершенно другим, незнакомым, кроме музыки, звучащей у вас в ушах, ее вы знаете. Моцарт, концерт номер „двадцать три“, вторая часть. Это произведение очень нравилось вашему мужу. Иногда вечерами, после ужина, он просил вас сесть рядом с ним на диванчик, обитый бархатом, в вашем доме в Шату. Чтобы послушать концерт номер „двадцать три“. Адажио. До-ре-до-до-фа-ля-ля-си-соль… Вы не разговаривали. Под эту музыку невозможно разговаривать. Он брал вас за руку, как Габриэль берет за руку Од. Не извиняйтесь за слезы, Жанна, никто не обращает на них внимания. Не знаю, говорила ли я вам, какая вы хорошенькая.

Не волнуйтесь, у нас есть время. Муж держал вас за руку. И иногда забирался вам под платье, нежно касаясь пальцами этого места, между бедер. Где рождается наслаждение, как вы хорошо сказали. Грудь и сердце вздрагивали, кровь закипала.

Нет, мы все понимаем. Мы же не вчера родились.

И потом, внезапно в этом тесном лифте вы приходите в себя, потому что кабина спускается с облаков, и у вас под ногами вновь показывается земля, твердая земля, и маленький рынок возле дома престарелых, куда мы иногда ходим по воскресеньям. Вчера было не воскресенье? Ну и что. Овощи, фрукты, ягоды, дыни, вы все это видели. Чуть ниже вы вдруг узнали… Стана? Вы принялись кричать ему изо всех сил. Нет, Станислас утверждает, что ничего не слышал. Он категоричен, Жанна. Но это не страшно, продолжайте.

И вот перед вами показывается здание. Его крыша, этажи, все четче и четче. Вы вернулись. Лифт занял свое место в большом коридоре, вы разгладили складки на платье, поправили шаль. Решетчатая дверь открылась. Трусы остались лежать в кармане вашего платья. Вы не успели их надеть. Что, этот старый брюзга доктор Перес ждал лифта? И вы ничего ему не сказали? Но вы улыбнулись, подумав о том, какой его ждет сюрприз. С растрепанными волосами вы вышли из кабины, словно ничего не случилось.

Нет, Жанна, не похоже, чтобы ваши волосы растрепал ветер. Мы не видим. Давайте на этом остановимся».

* * *

Бесконечные речи директора на общем собрании в доме престарелых «Роз» ее задерживают. Она приходит к нему на свидание лишь поздней ночью. В комнате, уже пропитанной осенью, хочется сразу нырнуть в постель и вдохнуть запах чистых простыней, прижавшись к мужчине. Возбуждение Бланш постепенно утихает. Она сосредоточивается на своем дыхании. Старайся меньше шевелиться. Проходят минуты, час, ночь сгущается, и сладкая истома охватывает все ее тело, растекается по плечам, отяжелевшим рукам. Что ж, сегодня обойдемся без полета, останемся на земле, вместе. Существует нежность, не убивающая желание. Бланш втягивает живот, желая плотнее прижаться к спине мужчины, приподнимает укрывающую их простыню и кладет раскрытую ладонь на уснувший пенис. Она придвигает ближе свое лицо, упирается подбородком в ложбинку мужского плеча, словно крюком безопасности, и спустя мгновение без всякого опасения погружается в невесомость теплого тела, в полный света покой и, возможно, в самое волнующее чувственное ощущение на этой земле.

* * *

«Господи, как вы меня напугали! Простите, если я вас побеспокоила, но я не ожидала, что здесь кто-то сидит в темноте. Вы… спите? Мадам, вы меня слышите? Что, простите? Нет, не бойтесь, ваш сверток не упадет. Вы крепко держите его в руках.

Я могу зажечь свет? Он не будет бить вам по глазам? Не двигайтесь, я сейчас включу. Мои каблуки стучат слишком громко, простите. Позвольте представиться, меня зовут Бланш. Я веду творческую мастерскую по вторникам и четвергам. Иногда бывают и дополнительные занятия. А, вы это знаете… Простите… Рене? Рене, это вы? Что вы здесь делаете? Если бы вы только знали, как я испугалась! Да, конечно, вы можете привести себя в порядок, я постою здесь. Бог мой, да вы одеты как королева, в этом черном бархатном платье с воротником из горностаевого меха… Да, вы его правильно пристегнули. Вы прямо-таки посвежели.

Рене. Я не понимаю, что вы здесь делаете. Ведь сегодня понедельник. Сомневаюсь, что вы перепутали дни. Не-е-ет, я не смеюсь над вами, не нужно делать такое лицо. Конечно, я провожу вас в комнату. Только без фамильярности, согласна, вы это ненавидите. Но я все же буду держать вас под руку. Если вы крепко прижмете к себе сверток, он не упадет. Кстати, что у вас там? Что вы сказали? Выселяют? Откуда? Кого? Вас! Да они с ума сошли! Совет директоров? И как давно не поступает оплата? Вас отправляют к детям? Но ведь вы их ненавидите! Я не дурочка, Рене, мне известно, что ваши дочери обязаны платить. Никто мне ничего не сказал, никто. Вы должны мне поверить.

Вы уезжаете меньше чем через три месяца. Вам лучше умереть, чем вернуться туда. Не говорите глупостей, это всего в пяти часах пути. Что? Бордо находится на краю света? Как они могут так с вами поступить! Вы хотите умереть, не говорите этого. Нет, я не считаю вас ни безумной, ни страдающей болезнью Альцгеймера, ничего подобного. Разумеется, вы знаете, что ваша комната здесь. Если вы дадите мне то, что держите в руках… Как хотите. Давайте положим это на кровать. Какая вы упрямая. Хорошо, садитесь на кровать вместе со свертком. И расскажите, что это за коробки?

Да, я умею считать, их пять. Осторожно, эта коробка порвалась внизу. Что это в ней? Дайте-ка взглянуть.

Фен, щетки, расчески, снова щетки, салфетки, банные рукавички, пробники кремов „Диор“, „Герлэн“, „Шанель“… Мыло, тушь „Ланком“, карандаши для глаз, кисточки для румян. Две пудреницы. Дезодорант. Красный лак для ногтей. Я… Какая вы стали сердитая.

Прошу вас, простите меня. У меня нет никакого права разглядывать это, простите, но я так поражена… просто в шоке, Рене. Я в шоке! Вы уверены, что нет другого выхода, кроме как переехать? Нет, это тоже не выход, но что же делать? Остальные уже в курсе?»

«Я не могу, Рене. Точнее, не хочу. Эта пудреница слишком дорогая, вы прекрасно знаете, что это натуральные камни. Похоже на бриллианты. Хорошенько подумайте. Как это нет времени на раздумья. А что скажет ваша дочь? Разумеется, она не промолчит, когда речь зайдет о деньгах, семьи в таких ситуациях обретают голос. Нет, я не могу. Ошибаетесь, это ее касается, уверяю вас, ей не понравится, если я это возьму. Если ей наплевать, как вы утверждаете, то подарите это своей правнучке, вы мне как-то рассказывали, что Олимпия – большая кокетка. Ах, она вам тоже не нравится.

Согласна, имя несколько претенциозное, но девочка-то не виновата. Вы слишком возбуждены, Рене, не нагибайтесь так резко, скажите мне, что вам достать. Я вижу, что вы все уже сложили в коробки, вы самостоятельная, вы умрете самостоятельной, незачем так кричать! Не могу прийти в себя. Они хотят выставить вас вон, а я повсюду ощущаю ваш аромат, – это ведь „Герлэн“, не так ли, „Сумерки“?

Я хожу по этому дому и, как только в коридорах появляется ваш запах, сразу чувствую себя лучше. Вам, конечно, на меня плевать. Я могу взглянуть на то, что вы держите в руках? Кому, вы говорите? Вашему папе?

Успокойтесь, я не сделаю вам ничего плохого.

Тише, тише.

Вы поставите себе синяк на груди, если будете прижимать сверток так сильно. Рене, никто у вас его не отнимет. Эй! Я не украду его у вас. И не позволю никому отобрать его, клянусь. Не плачьте. Я вас не узнаю. Господи, что я могу для вас сделать? Я сделаю все, что хотите. Покажите мне, что вы держите в руках».

«Вы говорите… что это антиквариат. Что он стал очень ценным для коллекционеров. Покажите мне. Это один из первых портативных широкоформатных фотоаппаратов. „Кодак“, ему больше ста лет. Принадлежал вашему отцу. Он погиб на войне, в сентябре тысяча девятьсот восемнадцатого года. В ходе Мёз-Аргоннского наступления. Того самого, в котором принимал участие Блез Сандрар[15], вдоль бельгийской границы. Погиб. Осколочное ранение в живот. Ваша мама, Люси, получила назад только это. От вашего дорогого папы остался только „Кодак“. Вам было около года, когда его не стало. Вы знаете, что он брал вас на руки всего один раз, во время краткосрочного отпуска в Рождество, в декабре тысяча девятьсот семнадцатого года. Он держал на руках младенца нескольких месяцев от роду. Вы даже не знаете, понравились ли вы ему. Не плачьте. Я здесь.

Да, я трогаю. Кожа прочная, это правда. Невероятно прочная, удивительно, ведь ей уже столько лет. Этот фотоаппарат пробит, как и ваше сердце. Я понимаю. Ваш отец погиб, когда вам еще и года не исполнилось, вы никогда не слышали его голоса, не знаете, какой у него был тембр, он был таким молодым, и вы всю свою жизнь испытывали чувство вины. Да-да, я все понимаю, ложитесь».

«Место отца в нашей жизни огромно. Его никто не может заполнить. Откуда я это знаю? Просто знаю, и все. Потому что, Рене, я тоже осталась без отца. Не знаю почему, но мне он вспоминается добрым. Добрый отец – это еще тяжелее. Розовые ниточки сахарной ваты тают во рту, прилипают к подбородку, пачкают все лицо. Это так здорово. Маленькая девочка, держащая за руку своего отца… Это чувство знакомо лишь тем, кто его испытал. Рука исчезает, а вместе с ней и чувство защищенности. Мне известно, что значит нуждаться в отце. Однажды, не знаю почему, это заполняет собой все пространство».

  • Независимо от того, довольны вы или нет своим отцом,
  • моменты, проведенные с ним, настолько сильны,
  • так велика потребность в нем[16].

«Рене, вы прижимаете этот фотоаппарат к груди так, словно от него зависит ваша почти столетняя жизнь. Вам бы так хотелось, чтобы ваш отец направил на вас объектив и сказал: „В целом, ты прожила неплохую жизнь, дочка“. Он не успел сказать вам, что любит вас. Да и любил ли на самом деле? Вы побледнели.

О… вы похожи на раненого оленя, Рене, на оленя, который ждет смерти, сраженный пулей, спрятавшись в лесу. Я никогда этого не видела, но хорошо представляю, глядя на вас сейчас. Крепкое животное с ветвистыми рогами, способными перевернуть мир, с мощным телом, способным покорить горы, но в груди его кровоточащая рана. Не знаю, почему дочь так сильно любит отца. Звук его голоса первым ободряет нас. Мы выходим из чрева матери, но именно низкий голос отца волнует нас, именно его хрипловатый тембр удерживает на земле. Без этой силы притяжения мы становимся потерянными. Я могу сказать вам, Рене: мой отец был первым мужчиной, которым я восхищалась. Восхищалась до потери сознания. Когда была маленькой, я наделяла его всеми достоинствами – красотой, умом, грациозностью – у него была кошачья походка, – его смех звучал для меня как музыка, и я была уверена, что на его плечах переживу любую катастрофу. В довершение ко всему, мой отец говорил, что он меня любит. Если бы я только вспомнила, что именно он мне говорил! Когда я просыпалась по утрам, его уже не было дома, а когда ложилась вечером спать, он еще не возвращался. Мой отец много работал. Он любил любить меня издалека. Не думаю, что моя мать получала от него хоть какую-то поддержку.

Вам девяносто три года, вы страдаете, я смотрю на вас и все понимаю. Вам не хватает отца. Это возникает внезапно и заполоняет собой все. Голос отца вытесняет все другие голоса в мире, голоса друзей, любовников, того чудесного мужчины, которого вы полюбили в Каннах, голоса детей, которых вы выносили и вырастили, хотя и покинули. Я тоже переживаю такие моменты, когда голос отца заглушает все остальные, и это становится невыносимо. Ты кричишь ему: „Замолчи! Ты больше не единственный в моей жизни, я уже не ребенок, я давно выросла, путешествовала, любила, танцевала. Ты упустил свое время. Я не даю тебе права возвращаться!“ Но отец возвращается и загораживает собой панораму других жизней, его низкий настойчивый голос звучит рядом и побеждает. А потом… фантом снова уходит, исчезает, без всякого предупреждения, когда ему вздумается. Возвращается назад, в свое тело, на землю, под кроны деревьев. Отец замолкает. До следующего раза».

«Вы спите, Рене. Вы спите, а я… сама уже не понимаю, что вам тут наговорила. Простите, возможно, я несла околесицу, я не хотела всем этим вам докучать. Просто я тоже страдала. Это длилось не так долго, как у вас, но боли было не меньше. О, только не обольщайтесь, меня привели сюда не только благие намерения. Я предложила организовать занятия в творческой мастерской, чтобы понаблюдать за вами вблизи, потому что мне требовалась информация. Из интереса, из чистого эгоизма, сосредоточить взгляд на узоре морщин и понять, что при этом почувствую. Насколько это нежно, хрупко. Насколько это душисто или, наоборот, зловонно. Лаванда, нафталин или просто дерьмо. Я организовала творческую мастерскую, потому что где-то в этом мире живет мой отец-старик, а я не знаю, что собой представляет старый человек. Понравится ли мне это или заставит бежать без оглядки. Я создала эту мастерскую, потому что я ищу своего отца.

И знаете что? Глядя на вас, на какую-то долю секунды я вдруг представила, как ложусь рядом с вами на эту кровать, положив голову на ваше корявое, как платановая ветвь, плечо, и чувствую прикосновение ваших крючковатых пальцев с изящно отполированными ногтями. На мгновение я представила, как вы утешаете меня с высоты своего возраста, вашей мудрости, вашей харизмы. Мне показалось, что вы сможете хоть немного облегчить мою боль. Я забыла, что отца можно оплакивать в любом возрасте, даже если вы давно перешагнули тот возраст, когда он умер, даже если ваш отец был в тысячу раз моложе, чем вы сейчас. Кто-то держал нас на руках, и это было в первый раз, когда нас кто-то прижимал к себе. Кто-то пригласил нас на порог этого мира, прошептав: „Иди сюда, я присмотрю за тобой, и тебе, как и мне, придется в это поверить. Не мое чрево хранило тебя, прежде чем вытолкнуть в этот мир, я просто встретил тебя снаружи. Но я был здесь. А мог быть в любом другом месте“».

Тело Рене внезапно выпрямляется, она вздрагивает, словно ее выдернули из долгого сомнамбулического сна. Бланш пытается ее успокоить.

«Простите, я вас разбудила! Позвольте мне поправить вашу постель, я очень сожалею, что вас побеспокоила. Какой у вас странный взгляд.

Рене.

Самое время поговорить о чем? О мужчине. Что значит мне прекрасно известно, о ком, поскольку я часто с ним встречаюсь? Мне не нравится, когда вы так громко кричите.

Речь идет о нем. Иногда он заходит сюда в конце дня. Нет, я даже не представляла, что он приходил сюда поболтать с вами.

Кому он сказал, что уезжает? Кому? Вам? Станисласу, а также Виктору? В Буэнос-Айрес, так он вам сказал! „Там по крайней мере весело“. Но… это нелепо. Вы говорите глупости. „Там веселее, больше платят и гораздо интереснее“. Он не мог такого сказать. Вы несете чушь. За что вы так со мной?

Разумеется, я знаю, о ком идет речь.

Он уедет после Рождества.

Так он вам сказал.

Я вас ненавижу.

Это я уеду. И кому вы тогда будете рассказывать свои истории. Ни у кого не хватит духа слушать вас».

«Слишком поздно, я уже не слышу, что вы там бормочете. Я не слышу, как вы признаетесь, что сегодня чувствуете себя совершенно раздавленной. Вы говорите, что они обращаются с вами, как с неодушевленными предметами, как большими плюшевыми игрушками, которых кладут на кровати, а потом вдруг решают отправить в другое место. Что для того, чтобы выжить здесь, нужно обладать недюжинной внутренней силой. Я не хочу этого слушать. Я вообще больше не хочу вас слушать. Почему вы думаете, что мне не нужна сила, колоссальная сила, чтобы вас выносить? Ложитесь, да, поспите. Кашляйте, мне безразлично.

Я смотрю, как вы сопите во сне.

Я смотрю на вас, и не вижу будущего.

Я смотрю на вас, и я бессильна.

Я смотрю на вас, и вы так далеки.

Господи, Рене, если вы уедете в Бордо, а он в Буэнос-Айрес, что будет со мной?

Что тогда будет со мной?»

* * *

«Ты?..»

Она не успевает продолжить. Он прижимает ее к стене и окидывает недобрым взглядом, какого она у него никогда не видела. Взгляд недобрый, но член под брюками напряжен. Она говорит себе, что может на все наплевать. На все эти сваленные в кучу пакеты, которые она обнаружила в маленькой ванной отеля, на эти телефонные звонки, которые он отсылает обратно на коммутатор, повторяя, что перезвонит позже. Она просто переспит с ним, словно у нее нет ни сердца, ни мозга, а есть только руки, ногти, зубы, кстати, довольно острые, и груди с двумя круглыми сосками, которые твердеют, когда она его хочет, а также проворный зад и язык, который мигом с ним управится.

Она повторяет себе, что ей плевать на его намерения и планы, на все, что он скрывает в своей гнусной голове, на все его притязания, вызывающие в ней удушье. Она просто займется с ним сексом. Поверхностно. Не проникая в душу. Бланш закрывает глаза, ощутив, как по спине пробегает электрический разряд, снова смотрит на него. Он расстегивает брючный ремень, ощутив силу ее желания. Сбрасывает кеды, стягивает с себя джинсы, футболку. И остается полностью голым. Он никогда не носит под джинсами трусы. Она приподнимает свое черное трикотажное платье, спускает трусики, перешагивает через них. Он срывает с нее лифчик, не обращая внимания на зацепленные волосы, дергая их. Она кладет ладонь на губы мужчины, который поднимает на нее взгляд, ледяной, как неон. Бланш вглядывается в его глаза, тщетно пытаясь в них что-то прочесть. Они открыты, но мысли на замке. Она толкает мужчину на пол, ложится на него всем телом. Прильнув к поверхности его кожи.

Скользящими, а точнее, царапающими движениями она трется об его кожу. Икры, колени, бедра, ребра, ключицы. Набухший член мужчины упирается в ее лобок. Змейка позвоночника принимается танцевать. Вверх, вниз, вверх, вниз. В Буэнос-Айрес. Надо же! Она не думала, что он из тех людей, кто бросает вас в разгар полета. Кто подсекает вас, как рыбу, просто ради того, чтобы посмотреть, как вы будете барахтаться. Кто разжигает в вас огонь, а потом заявляет: «Эта девчонка слаба на передок». Они говорят гадости. Он же вообще ничего не говорит, злится Бланш. Он даже не может сказать, что уезжает. Ах, он уезжает? Ей хочется вырвать его мужской язык, который сейчас лижет ее грудь, схватить и дернуть изо всех сил. Она охватывает рукой его твердый член, вводит в себя и начинает двигаться. Возбужденная девушка вовсе не «слаба на передок», нет, она мчится вслед за рассветом, который разбудит утро ее тела и зажжет в нем день. Ей нужен воздух и эти бурлящие круги света, идущего с неба или же из ада, куда падают оступившиеся души. Законы физики перестают существовать, и ты растворяешься в этом огненном шаре, скользишь, падаешь, разбиваешься, но это уже не имеет значения. Ты входишь в волшебный грот, в начало крика, в начало мечты, в начало мира. И тогда полюса могут опрокинуться, и тогда

  • я не знаю, где ночь, где день,
  • я не вижу ничего кругом.[17]

Бери меня, теряй меня. Двигайся дальше. Роса на моем цветке была лишь трамплином. А теперь, один за другим, один в другом, мы бежим, бежим все быстрее! Ты впереди, беги, я догоню тебя, перегоню, обернусь и подожду тебя, быть может. Я бегу. Иногда я кричу. Я бегу. Держи меня своим взглядом, не отпускай до последней секунды, я бегу! Иногда я кричу, я плачу и теряю тебя. Ты здесь? Я бегу. Я больше не оглядываюсь назад, я бегу. На залитой дождем ночной набережной любви одно дыхание порождает другое, зрачки устремлены в темноту, рты раскрыты, и мы мчимся вдвоем, как одержимые, за звездой, которую людская молва прозвала падающей с тех пор, как существует мир. Но которую мы все же пытаемся поймать. Несмотря ни на что, несмотря на эту самую молву и наши ограниченные возможности. Мужчина и женщина, мы такие разные. Я никогда не узнаю окончания твоего забега и смогу лишь весьма жалкой мимикой передать тебе, что ждет меня в конце моего. Покажи мне свою звезду…

  • Может, это и правда безумие. Химера истерички.
  • Но, похоже, ты держишь в руках другой конец моей мечты…[18]

Опять этот синий цвет? Зачем? Забери меня далеко отсюда, умоляю тебя…

Оргазм – наш сокровенный багаж.

Внезапно я слабею и со стоном ухожу.

Я готовлюсь умереть, ведь это мое наслаждение.

Она держится. Несмотря на яростные удары веслом, на шторм в ее груди, на туман в голове, она держится, челнок на разбушевавшихся волнах: на поверхности кожи, остальное неважно. Ей не нужно ничего другого в его теле, лишь вся его поверхность. И сперма, струящаяся сейчас между ее ног, исчезнет из ее жизни после душа. Она думает: «У нас всегда есть право тешить себя иллюзиями. Этого у нас никто не отнимет».

Бланш прикусила губу, повторила, словно в трансе, что она сумела остаться на поверхности. Они касались друг друга лишь кожей, это быстро пройдет, и она снова будет как новенькая. Для других. Ей хочется выть, она чувствует, как по щекам текут слезы. Клянусь тебе, маленькая дурочка, эта сырость лишь на поверхности. Внутри все сухо и спокойно.

«Пока».

Сегодня ее очередь хлопать дверью гостиничного номера. Она решительно спускается по лестнице, цокая каблуками по плитке, пересекает сумрачный двор отеля и оказывается на тротуаре, залитом зимним солнцем. Она повторяет себе, что все будет хорошо, что она была с ним лишь поверхностно. Что ее сердце осталось нетронутым.

* * *

Она так боялась, что больше их не увидит. Но вот и они, причесанные, приодетые, надушенные. Да, это они, входите, входите…

«Бледная, говорите? Я действительно ощущаю некоторую слабость. Спасибо за стул, Станислас. Да, Габриэль, я бы выпила стакан воды, если вам не трудно за ним сходить».

Они не помнят, чтобы раньше видели ее в таком состоянии.

«Я похожа… На кого? Да, вы правы. Я чувствую себя уставшей, опустошенной. Потрясенной, Жанна, и это тоже.

Нет, ничего страшного, Од, не сжимайте так сильно свои руки. Я просто слишком много работаю. Наверное.

Станислас, не нужно так думать. Ваша группа, напротив, дает мне… массу удовольствия. Работы, да, но также и удовольствия. Мы ведь с вами стали ценить эти встречи, не так ли? Хотя я уже ни в чем не уверена, по правде говоря. Возможно, это лишь мои фантазии. У меня на них большой талант. Но вы свидетели, что я… хотела все организовать как можно проще. Предложить вам поговорить. Мне показалось… что вы стали… реже общаться. И мне больше не хотелось слышать от Виктора, что он привык проводить свои дни в кресле».

Она прекрасно видит, что Виктор совершенно забыл о своих словах. Тогда как для нее это вовсе не пустяк.

«Расскажу вам, как это было. Я только начала здесь работать. Мы едва друг друга знали, кажется, только начался июль, и я заметила Виктора в столовой. Солнце заливало просторный зал, вы пили свой кофе в одиночестве, и я спросила вас своим высоким голосом: „Месье Виктор, а вы чем будете сегодня заниматься?“

Да-да, голос у меня высокий, но тем лучше, если вы его считаете изысканным».

Бланш вспоминает сцену. Сначала она спросила:

«Месье Виктор, а вы чем будете сегодня заниматься?»

Виктор ответил:

«Чем заниматься? Да как обычно, мадемуазель Бланш, буду сидеть в кресле».

Так он ей ответил.

«Я нашла это… несколько ограниченным. Сидеть в кресле. Признаюсь, мне это показалось невыносимым. Я сказала себе, что эти кресла должны двигаться, что вы должны двигаться над ними. Я не могла оставить вас такими – неподвижными, безмолвными. Сидеть в креслах. И потом мы начали занятия в нашей творческой мастерской, и я с гордостью наблюдала, как ваши привычки наполняются воздухом, пространством, движением. Однако сегодня… Сегодня одна из вас сказала мне: Нет. Стоп. Баста. Я предпочитаю свое кресло.

Не понимаю, что произошло. В какой-то момент я, видимо, ошиблась. А может, ошибалась с самого начала. Однако я считала, что наша мастерская идет ей на пользу. Я говорю о Сюзетт.

Вы молчите.

Неужели есть нечто, чего я не предусмотрела?

Вы продолжаете молчать.

Как странно вы на меня смотрите.

Хорошо, Рене, я перестану ходить из стороны в сторону по комнате. Нет, я отвечаю вам вовсе не сухо. Не будем пререкаться. Сейчас мои мысли занимает Сюзетт. Но я хочу, чтобы вы остались, да. Пожалуйста. Помогите мне понять. В конце концов, вы знаете ее лучше меня. И я, должно быть, в чем-то ошиблась».

Ах, как она сердится на себя за это! Если бы только…

«Итак, произошло следующее. Вот уже четыре недели Сюзетт не приходит на занятия мастерской. Нет, Жанна, именно четыре. Никто не подсчитывал? Учитывая, что она немного рассеянна, поначалу я не встревожилась. А потом вы – да, вы, Саша, – первой сказали мне, что ей все это надоело. Помните?»

Не настаивай, Саша не помнит.

«Через неделю я решила ее немного пожурить, для проформы. Впрочем, и по существу тоже: я искренне считаю, что даже отсутствие одного человека нарушает сплоченность всей группы. И потом… Прошло не так уж много времени с тех пор, как Ирма перестала быть среди нас. Живой. Я не хотела, чтобы Сюзетт играла со своим страхом, а также с нашим страхом, заставляя нас думать, что она тоже может умереть, не предупредив нас.

О, только не делайте вид, что вы меня не понимаете! Разумеется, всех нас потрясла смерть Ирмы. Меня, возможно, больше, чем вас. Мы еще не осмеливались произнести вслух это слово. Смерть. С.М.Е.Р.Т.Ь. Смерть Ирмы. Поскольку ее смерть нас пугает, не так ли? Никто не приехал забрать тело. Насколько мне известно, никто из ее семьи не явился сюда, чтобы о ней поговорить. В двадцать четыре часа комната Ирмы была опустошена, вычищена, продезинфицирована, и вы прекрасно знаете, что доктор Перес присоединил ее к своему кабинету. Где похоронена Ирма Дажерман, и похоронена ли она вообще?

Вы ничего не отвечаете. Что произошло? С каждой неделей я видела, как кожа Ирмы Дажерман трескается и усыхает, словно шагреневая кожа, становясь прозрачной, а глаза ее затягивает белая дымка. И я не нашла слов, чтобы мы могли поговорить об этом вместе. Не смогла их найти.

Поэтому мне не хотелось, чтобы Сюзетт играла с этим. И тогда в начале третьей недели, той, что предшествовала Рождеству, я, заметив ее на втором этаже, схватила Сюзетт за руку, достаточно твердо, и предупредила: „Я рассчитываю на вас“. И даже добавила: „Не увиливайте, Сюзетт“. Возможно, я ее обидела. Как вам известно, на третьей неделе она тоже не пришла.

Оставалась прошлая неделя. Сюзетт должна была принести свою личную вещь. Неужели я о многом просила? Я искренне считала, что она способна на это, способна так же, как и вы все, рассказать нам о дорогом ей предмете. Возможно, она не поняла задания? Или испугалась? Меня? Вас? Самого предмета, находящегося в ее комнате? Или того, что ничего не нашла? Всего час назад, когда я парковалась во дворе, дождь лил как из ведра, думаю, вы это заметили… Я захлопнула дверь машины, поскользнулась на скользкой плитке аллеи и чуть не упала, вас это тоже смешит? Схватившись за ветку высокого дуба, знаете, у которого раздвоен ствол, я увидела под деревом Сюзетт. Она была в своем желтом плаще, у нее вода струилась по шее, капало с ресниц. Какие у нее длинные ресницы! И знаете, она показалась мне такой красивой, со своими коротко остриженными седыми волосами. Затылок ее был открыт, крепкий затылок неутомимой труженицы. В своем цветастом платье-халате, выглядывающем из-под плаща, она, казалось, не имела возраста. Это вообще ее особенность: возраст Сюзетт невозможно определить. Ее серые глаза искрились под дождем, она меня не видела. Я подумала, что она может простудиться. Однако не решалась с ней заговорить. И тогда я поняла, что Сюзетт кого-то зовет, тонким детским голоском. Она внимательно вглядывалась в землю. Затем внезапно заметила меня. Она сдержала крик, губы ее искривились, вот так, и она буквально испепелила меня взглядом, прежде чем пробормотать:

– Ах, мадам, хотела вас предупредить: я больше не приду. Я не могу посещать занятия творческой мастерской, потому что мне нужно кормить животных.

– Каких животных, Сюзетт? – поинтересовалась я.

– Кошек, мадам, всех кошек. Здесь их сотни, – ответила она.

– Всех кошек? Но каких кошек?

Она сказала, здесь их сотни. Но я не видела ни одной. Я не осмелилась ничего добавить. Признаюсь, этот разговор меня взволновал. Я почувствовала, что теряю ее. Я поняла, что потеряла ее. Готова поспорить, дамы и господа, что Сюзетт больше не придет на занятия. Это катастрофа, и я не знаю, что делать».

Между ними и тобой выросла непроницаемая стена. Будь здравомыслящей: они тебе не помогут. Не сейчас. Поскольку они явно задумали нечто другое.

«Что, простите?

Вы говорите, что… теперь моя очередь.

Раз Сюзетт больше не придет, рассказывать о себе должна я.

Именно так вы сказали, Станислас.

Вы кажетесь таким уверенным. Никто с вами не спорит. Од, откуда такое упрямство на вашем лице? Вы за мной наблюдаете. Значит, таково ваше предложение… Раз Сюзетт больше не придет, моя очередь рассказывать о своей личной вещи.

Какое единодушие.

Понятно.

Я должна была догадаться.

Да.

Что ж, я могу принести вещь из своей комнаты.

Правильно, Габриэль, это однокомнатная квартира. Я снимаю ее чуть меньше года. Нет, она мне не принадлежит. Что еще? Принести книгу? Я обещала почитать вам историю про кошку? Про кошку, я? „Дом кошки, играющей в мяч“ Бальзака, вы совершенно правы, Рене. Как я могла забыть… Значит, теперь моя очередь. Отлично. Я вернусь с книгой. И с вещью.

Раз вы этого хотите.

Раз вы этого прямо-таки требуете».

* * *

Устами младенца глаголет истина:

«Ошибки нет».

Парнишка, сидящий за приемной стойкой, повторил дважды, словно выучил это наизусть:

«Ошибки нет: мужчина, занимавший тринадцатый номер, уехал. Да, он расплатился по счету. Нет, он не просил ничего передать. И ничего не оставлял. С Новым годом».

Ей больше не удается почувствовать себя целой. Лежа в большой постели, она проводит рукой по лбу, трет глаза, с силой надавливая на веки пальцами. Ее челюсти – словно две изношенные пластины. Вкус горечи во рту не проходит. Бланш ужасно страдает, ей хочется стонать, но ни один звук не выходит из ее горла, голос убегает, вытекает из нее. Это неудивительно, ведь Бланш стала похожа на дуршлаг, она вся сочится через дыры в собственной горящей коже. Исчезает на глазах. Наконец, настало время осознать, что она перестала быть собой без… Без чего? Давай! Скажи! Наберись мужества! Без этого взгляда, от которого все внутри тебя таяло? Ее живот глубоко несчастен без спины, к которой он прижимался с таким ощущением счастья, ее рука тщетно ищет губы, которые гладили ее пальцы, все ее существо горько оплакивает его. Она пытается найти выход, чтобы скорее заткнуть все дыры, залатать их, заделать, замазать, попытаться удержать то немногое, что у нее есть, избавиться от боли. Итак, что у нее есть? Что принадлежит только ей? Что делало ее ею? Раньше. До сих пор. Поторопись.

Твоя жизнерадостность, часто беспричинная, когда ты встаешь утром с кровати.

Твое желание выудить слова в горле тех, кто отвык их произносить, вытащить их на поверхность, шаг за шагом, осторожно, цепляя друг за друга.

Твое тело, которое всегда любило танцевать с другими, ты даже не знаешь почему.

И

твой

маленький

синий

чемодан.

Бланш сознает, как ее тело ползет на четвереньках к двери, до ниши, куда она поставила чемодан несколько недель назад. Она нащупывает его в темноте, хватает и изо всех сил прижимает к груди. Металлические замки впиваются ей в грудь, она втягивает живот, сутулит плечи, желая сильнее вжать синий чемодан в свое сердце, и он коробится, хрустит; невзирая на боль, Бланш сжимает его еще крепче, кусает губы, ей необходимо ощутить его в своей плоти, она стоит на коленях, чувствуя, как кожа живота прилипает к спине, и наконец, сквозь зубы, из ее рта вырывается крик. Утрамбованный песок ее детства с грохотом прорывает вода.

Спустя мгновение четыре стены комнаты раскачиваются вокруг ее искаженного рыданием лица. Пик. Пок. Пик-пик-пик, пок-пок-пок. Ее плечи подскакивают, словно град, бьющийся об железную крышу ее сердца. И вот она уже плачет всем своим телом.

* * *

Они ее ждут, молча собравшись вокруг стола. Интересно, как давно? Дверь комнаты, где проходят занятия творческой мастерской, затворяется за спиной молодой женщины.

«У вас торжественный вид. Мне сесть в центр? Похоже, командуете здесь вы. Я никогда еще не приходила последней. У нас с вами не больше двух часов, вы правы, Габриэль. И все надо делать вовремя, совершенно верно. Как странно вы на меня смотрите… У меня такое ощущение, что вы взвешиваете каждое мое слово. Это я вас этому научила? Надо же, похоже, я перестаралась. И лишилась ваших улыбок. Неудивительно, сейчас я лишена всего».

Од ворчит при виде пакета, который Бланш только что положила на стол.

«Вы просили меня принести какую-нибудь личную вещь. Да, это она: чемодан. Он не очень большой и не очень тяжелый. Но все же. Мы… можем заглянуть в него позже? Я настаиваю. Поскольку вы еще попросили что-нибудь вам почитать, не так ли?»

Од устраивается поудобнее в своей инвалидной коляске, Станислас разглядывает название книги, которую Бланш держит в руке, и недовольно морщится.

«Нет, Станислас, я не принесла роман Бальзака, не сегодня. О, не смотрите на меня с таким упреком! Главное, что я принесла книгу, так ведь? Так вот, я выбрала стихотворение. На самом деле, выбор оказался легким. Я ведь следовала правилу: что-нибудь личное.

Хотите, чтобы я встала? Хорошо. Такое ощущение, что передо мной сидит жюри. Да, Од, речь идет об этой книге. На этой странице. Вот на этой. Итак. Я…

Я сейчас прочту вам стихотворение. Вы очень любите поэзию, Жанна, я слышу, как вы шепчете на ухо Рене: „Поэзия – это красиво“. Придвигайтесь ближе, так вам будет лучше слышно. Это начинается так.

Вот.

Итак, начинаю…»

Ее голос становится настолько тонким, что ее нетерпеливым подопечным кажется, что он вот-вот оборвется и умрет, но механизм в глубинах ее тела снова включается и через пару секунд возвращается в нормальный ритм. Бланш, встав по стойке «смирно», читает механическим голосом:

  • Он налил себе чашку кофе,
  • Долил в него молока;
  • Потом он добавил сахар
  • В чашку с утренним кофе.
  • Маленькой чайной ложкой
  • Аккуратно все размешал;
  • И медленно выпил кофе
  • С молоком, из тонкой чашки.
  • Поставив чашку на блюдце
  • И не говоря ни слова,
  • Он закурил сигарету,
  • Пуская дым к потолку.
  • Стряхнул побелевший пепел
  • В пепельницу, что ближе…
  • Не говоря мне ни слова,
  • Не глядя совсем на меня,
  • Он встал, повернулся к двери,
  • Надел на голову шляпу,
  • Накинул свой плащ осенний —
  • За дверью был дождь стеной, —
  • И вышел в дождь, без оглядки,
  • Не говоря мне ни слова,
  • Не посмотрев на меня.
  • И тогда
  • Я голову крепко сжала
  • И зарыдала.[19]

Чтобы предотвратить неловкую ситуацию, ее подопечные аплодируют, все сильнее и быстрее. Бланш склоняет голову, слегка сгибает колени. Кланяется. Маленькая девочка, которая бормочет:

«Это все, да.

А теперь я сяду на место.

Сяду…»

Почему они так громко шумят, ей хочется, чтобы они замолчали, ей хочется связать их всех вместе, заставить сидеть неподвижно, но больше всего она хочет, чтобы они не уходили, ни Рене, ни остальные, никто из ее драгоценной публики, не сейчас, нет, только не сейчас. Бланш обхватывает голову руками, поскольку все вдруг становится ясно: вот уже несколько недель она наклоняется, изгибается, принимает непривычные позы, чтобы подхватить чей-то локоть, поддержать чью-то спину, шепнуть ободряющие слова. Мастерская! Этих стариков она, Бланш, по-своему латает, кое-как чинит, используя слова в качестве невидимых опор. И вот они уже тянут свои шеи к небу! Расправить их плечи, вернуть им речь – это, конечно, одна из ее целей. Но сегодня под ее ногами открывается люк, ведущий к правде. Под ее несчастными ногами. Чтобы, наконец, вспомнить все.

«Мой отец ушел именно так. Мне тогда было пять лет, как рассказывала мне мать».

Бланш на ватных ногах опускается на стул.

«На самом деле она ничего не рассказывала. Просто читала это стихотворение Жака Превера. Сотни раз. Брала книгу в руки, открывала ее на одной и той же странице, знаете, как обычно мамы читают детям на ночь красивую сказку… Закончив читать, она плакала, как та женщина из стихотворения. Я не решалась задать ни единого вопроса, всякий раз она передо мной заливалась слезами. Она икала, вытянувшись на моей постели, и походила на реку, вышедшую из берегов, слишком полноводную, слишком темную, слишком вязкую. Я боялась соскользнуть туда, мне хотелось убежать. Но как? Это была моя мать. Я знала, что расспросы лишь превратят ее боль в мучение. Разве можно мучить любимую маму, ведь тогда я ее любила, клянусь. Мне было достаточно ее молчания, лишь бы она находилась рядом. Я молча ждала, когда она успокоится на краю моей постели, когда ее плечи перестанут трястись в беззвучных рыданиях. Я ждала того момента, когда она вернется в себя, ко мне. И тогда она нежно гладила меня по руке своей ледяной ладонью, а потом вставала с кровати и уходила из моей комнаты.

Моя мать читала мне это стихотворение почти целый год, каждый вечер. Потом я пошла в школу, и она перестала мне что-либо читать. Она входила в мою комнату лишь для того, чтобы погасить свет, просто просовывала голову в дверь и посылала мне воздушный поцелуй. Постепенно не стало и этого поцелуя, осталось лишь движение, арабеска, рисунок в воздухе. Я быстро стала хорошей ученицей, ей не на что было жаловаться. Я научилась обходиться без нее, уже в тринадцать лет я перестала делиться с ней своими секретами. Она продолжала отдаляться, она только и делала, что отдалялась от меня. А я даже не думала ее удерживать».

Один за другим, Жанна, Виктор, Габриэль и прочие забрасывают вопросами бледную молодую женщину, буквально припирая ее к стене.

«Знаю ли я это стихотворение наизусть? Да, Жанна, думаю, что знаю. Мой отец? Нет, Виктор, впоследствии я не узнала о нем ничего нового. Она не говорила о нем плохо, мама о нем вообще ничего не говорила. Она умерла тихо, на шестьдесят первом году. Мне было двадцать два, это случилось пять лет назад. Остановка сердца. На ее лице застыла печальная улыбка и выражение бесконечной немоты в отношении мужчины, семя которого дало мне жизнь. Вы хмурите брови, Жанна. Я не хотела вас шокировать. Мне так и не удалось сорвать печать молчания с губ моей матери, с ее безвременно увядшего лица… В шестьдесят лет она выглядела на все восемьдесят, полная противоположность вам! Вот уже несколько месяцев я наблюдаю за вами, вглядываюсь в ваши глаза, прислушиваюсь к хрусту ваших суставов, оцениваю вашу одышку, и это правда, что иногда по утрам она бывает довольно сильной. Но какими бы вы все ни были, у вас больше не перехватывает горло. Слова могут выходить, они готовы фонтанировать, порой неловкие, потому что еще немного неумелые. Но путь свободен, и ваши тела требуют все новых историй. А вот у нее… у нее закончились все слова после его ухода, которого я даже не помню. Она заперла на замок все, вплоть до моей памяти, и я читаю вам это стихотворение, но больше не вижу в нем жизни!»

Бланш поднимает руки, мокрое платье, смятое на груди, прилипает к телу. Она встает, разворачивается к ним, похожая на куклу с соломенными волосами, громко произносит:

  • И не говоря ни слова,
  • Он закурил сигарету,
  • Пуская дым к потолку.
  • Стряхнул побелевший пепел
  • В пепельницу, что ближе…
  • Не говоря мне ни слова,

и бла-бла-бла, бла-бла-бла!

«Кто-нибудь однажды мне скажет? Кто-нибудь мне скажет, почему он ушел или к кому? Он взял свою шляпу, надел пальто, и у меня нет ничего другого на сегодняшний день, кроме этого жалкого синего чемодана, этого багажа, застрявшего на вечном хранении, этой синей коробки, запертой на замок, забытой в аэропорту. Да еще эта дрянь Сюзетт тоже закрылась на ключ! Как бронированная дверь! Я в ярости! Она больше не хочет дарить мне слова. Ни единого! Ноль! Пустота! Небытие! Мерзавка. Дрянь. Гадина!

Да, я сказала „гадина“, вы шокированы?

Как вы на меня смотрите.

Вы меня пугаете».

Сцепив между собой крючковатые пальцы, они образовали вокруг стола цепочку, которая кажется еще более враждебной, чем гробовое молчание, установившееся в комнате.

Страницы: «« 12345 »»

Читать бесплатно другие книги:

Отвоевав положенный срок, Клаус Ландер возвращается домой на планету Бристоль, где нет суши, только ...
Хорошо еще, что вертолет рухнул на склон ущелья с небольшой высоты. Так что уцелели почти все – и бо...
Майору ВДВ Андрею Лаврову по прозвищу Батяня приказано укрепить своим батальоном границу с непризнан...
Он знал, что его должны убить. Если приговор выносит наркомафия – пиши пропало. И сотрудник отдела п...
Девчонки! Каждая из вас мечтает быть красивой и стильной, стремиться нравиться мальчикам, планирует ...
Каждая девочка мечтает о принце – красивом, умном, смелом… Он будет дарить цветы, чинить сломанную б...