Я чувствую себя гораздо лучше, чем мои мертвые друзья Шока Вивиан
– Эрналь был… ровесником моей матери… Сегодня ему, получается… чуть меньше семидесяти. Он был другом нашей семьи.
Слова катятся впереди нее, и перед ними стелется дорожка из желтков разбитых яиц, скользкая, ведущая в прошлое.
– Он друг нашей семьи. Семьи, которая была у меня в детстве. Эрик Эрналь знал моего отца и… мою мать, он знал их обоих.
Нос отчаянно вибрирует, голос ее не слушается.
– Когда мой отец ушел, Эрналь продолжал нас навещать. Помогал по дому, всегда находилось, что починить, повесить полку, ввернуть лампочку, поменять кран… Он не пропал и после смерти Элен. Ты меня слышишь? Он продолжал интересоваться моей жизнью. Я тебе говорила, что мою мать звали Элен?
Ее голос звучит гнусаво, дыхание прерывается. Элен и Макс. Настоящая мешанина разбитых яиц в ее голове, желтая пена льется через край. Жаркая волна наполняет тело и, странным образом, приносит облегчение. Элен и Макс. Помолчав пару секунд, Бланш продолжает:
– Значит, Эрналь появился снова. Перед тобой. Он заметил, как ты уклончиво отвечаешь на вопросы полицейских. Возможно, обратил внимание на твой спокойный вид среди паники, царящей в доме престарелых, из которого загадочная девушка-психолог похитила несколько пенсионеров. Он представился тебе, пожал руку… Дай мне сначала сказать, что Эрик Эрналь был низеньким полным человеком с двумя длинными черными пучками волос, свисающими с каждой щеки. Он носил поплиновые рубашки в горошек с бабочкой в тон. Слышишь? Эрналь был другом моего отца. Это значит, что все это время Эрналь ничего не рассказывал, но он знал, он знал, где был Макс.
Бланш сжимает губы, прикрывает глаза.
– Умирающий отец. Чертов умирающий отец. Я знала, что это случится. Я так часто спрашивала себя, как поведу себя… Если это случится. Найду ли в себе силы отказать, пройти мимо? Найду ли в себе смелость решить встретиться со стариком и оттолкнуть его, чтобы он упал…
Отброшенный Бланш телефон падает на пол. Они вновь образовали вокруг нее полукруг. Охваченные нежностью и замешательством, все восемь хранят молчание, пока она утирает слезы, катящиеся по щекам. Затем Рене неожиданно произносит по-английски:
– We’re getting old[25]. – Она легким жестом взбивает свои сиреневые волосы и продолжает: – We’re getting old, и если я правильно поняла, твой отец почти такой же, как мы: искореженное восьмидесяти летнее дерево. Старый хрыч, глухой и потрепанный, который быстро устает. Но который еще не закончил свои счеты с жизнью. Теперь, когда ты узнала нас лучше, имей в виду: пока мы здесь, пока мы живы, несмотря на всю нашу дряхлость, мы проведем остаток наших дней… с поднятым кулаком. Видишь, деточка? Вот так.
Рене поднимает тонкую руку, вытягивает вверх крючковатые пальцы и с силой сжимает их в кулак.
– С поднятым кулаком. Встреча, о которой просит тебя твой отец, это его поднятый кулак. История не закончена. Твой отец хочет тебя видеть, у него есть этот шанс, и поверь мне, в такие моменты… все остальное отступает на задний план. Шанс увидеть тебя, обнять – не волнуйся, это ты делать не обязана. А теперь решать тебе. Мы готовы тебя сопровождать. Мы ведь должны тебе это, правда?
Рене закашлялась, и Станислас продолжил:
– Твой отец находится в доме отдыха недалеко отсюда, это мы выяснили. Я стащил карту на ресепшене. Это в тридцати километрах отсюда. Вот так повернулась судьба, Бланш: мы не нашли следов Ирмы, зато ты можешь увидеться со своим отцом…
Щеки Станисласа розовеют.
– Стоит попытаться, черт побери!
– К тому же это наверняка понравилось бы Ирме! – воодушевленно прибавляет Сюзетт, покачивая синим ежиком своих волос, словно заводной пес. – Ну, так что, едем? – Она потирает широкие ладони.
– На этот раз я поведу машину! – заявляет Габриэль, крутанув на пальце ключи от грузовика.
Наклонившись вперед в своем инвалидном кресле, с трогательными, как у спаниеля, глазами, и резинкой, протянутой по щекам от уха к уху, Од смотрит на Бланш так, как она смотрела бы на младенца, намеревающегося выговорить свое первое слово. Они так и ждут, чтобы она произнесла: «Агу!» Они хотят, чтобы она сказала «да». Габриэль в черной рубашке, застегнутой под горло, и того же цвета берете, Виктор в сером костюме с запахом нафталина, Од в оранжевом платье без рукавов и пышной кофте, Саша, похожая на зыбкое суфле в муслине цвета шампанского, Рене, которая этим утром обула кеды «Найк» под темно-синий дамский костюм с большими перламутровыми пуговицами. А также Стан в коричневом льняном пиджаке, бежевой рубашке и сливового цвета галстуке, Жанна в платье-халате жемчужно-серого цвета, Сюзетт в цветастом фартуке… Они что, привезли с собой всю эту одежду? Как она раньше не поняла… Они договорились погулять по высшему разряду. Вошли во вкус. Приключение не должно закончиться. Звук свистка станет для них роковым.
- Ты просто знаешь, что даже в лучшем случае тебе
- осталось совсем немного. Пока тебя не окутает
- окончательное молчание… А в остальном все
- по-прежнему. В остальном мы бессмертны, пока живы[26].
Бланш поднимает телефон, который только что швырнула на пол, набирает номер:
– Это я. Хотела тебе сказать, что мы туда поедем. Они все едут со мной. Если ты на нашей стороне, помоги выиграть время, скажи Эрику Эрналю, чтобы он предупредил… Макса. Моего отца. Думаю, лучше обойтись без сюрприза.
Слова отрываются от нее и словно дергают за ниточки ее тряпичное тело, которое медленно выпрямляется.
– Раз он хочет меня видеть… нужно, чтобы он нам помог. Мы приедем утром, меньше чем через час. Макс должен вести себя тихо. Я не хочу скандалов, ситуация и без того напряженная. Если возможно… Я не знаю, чем ты можешь помочь, но постарайся сделать так, чтобы там не было полиции, ладно? Придумай что-нибудь, направь их по другому следу.
Она сосредоточивается на звуке своего голоса. Все ее существо добавляет:
– Сделай это ради меня. Сможешь?
– Пфф… У них здесь даже нет творческой мастерской!
С презрительным выражением на лице Сюзетт снимает очки и отходит от доски объявлений, висящей при входе в «Валь де Сурс». В этот дом отдыха она вошла с видом знатока и, раскритиковав программу деятельности, продолжила свой путь. Взгляд вправо, взгляд влево, инспекция уровня комфорта: освещение, отделка, обстановка, средства сигнализации – ничто ей не чуждо. Бланш замечает, как Сюзетт оглядывает встречных пенсионеров, чьи привычки она знает наизусть. Саша, Виктор, Стан и остальные от нее не отстают. Малейшее их движение отработано до мелочей. Станислас любезно придерживает дверь перед маленькой прихрамывающей старушкой, Жанна щедро раздает улыбки, запахнув на шее ворот своего платья-халата, Габриэль сосредоточенно толкает инвалидное кресло Од, никого не задевая. Саша изображает отрешенность и безучастность. Все они вписываются в окружающую обстановку с легкостью истинных любителей. Их праздничные наряды словно парят в воздухе, цветные волосы растворяются в акварели обоев. Бланш говорит себе, что эти восемь стариков – ее банда. Ее dream team[27], не меньше. И они нуждаются в победе. Над чем – над жизнью, любовью, потерями? Их непринужденность придает Бланш сил. Группа проходит мимо парикмахерской, где трясущиеся тела ждут своей очереди для укладки волос, затем мимо крошечного газетного киоска. Внешний мир внезапно напоминает о себе заголовками газет, и Бланш вспоминает, что закон, правосудие, полиция не одобряют их присутствия здесь. Их наверняка уже разыскивают. Нельзя безнаказанно исчезнуть с восемью сбежавшими из дома престарелых пенсионерами, в числе которых семидесятилетняя старуха в инвалидной коляске с лицом, обмотанным эластичными бинтами, бывшая портниха, немного не в себе, и два дедули, вооруженные пистолетом и мушкетерской тростью.
Бланш ощущает, как рука Виктора мягко, но настойчиво подталкивает ее вперед. Она обходит угрюмого толстяка с кустистыми бровями, который с ворчанием дергает свои подтяжки, старика, чья седовласая голова из-за ослабевшей окончательно шеи опущена так, что подбородок упирается ему в грудь, инвалидную коляску, с подлокотников которой свисают вязаные разноцветные сумки… Они проходят дальше, в столовую с застекленным потолком, где две девчонки смеются, расставляя пионы в вазы на столах, видимо, зарабатывая себе карманные деньги на каникулы… Саша приветствует их так, словно она сама предоставила им эту работу. «Как дела, малышки?» Девочки позволяют себя расцеловать, вытирают мокрые щеки, снова принимаются хохотать. Впереди следующий коридор, с легким уклоном, справа библиотека, слева зал…
Он сидит к ней спиной. Она узнает его шею и надежную, уютную линию плеч, эту манеру вытягивать шею перед тем, как оглядеться по сторонам. Она уверена, что сидела верхом на этих плечах, когда ей еще не было пяти лет. Густые седые волосы коротко пострижены. Бланш вдруг осознает, что нечто безжизненное и тяжелое удерживает его импозантное тело на не слишком широком стуле.
«Как всегда: кресло». Фраза Виктора включается в ее памяти как световая табличка «Выхода нет». Это так мучительно. Мужчина обращает к ней лицо.
– Я смотрю, вас сопровождают.
Бланш оборачивается, и в мгновение ока восемь персонажей, окружавших ее еще секунду назад, исчезают, направляясь в разные стороны. Восемь тел разлетаются в пространстве, как разноцветные лепестки: Саша-шампанское сворачивает вправо, жемчужно-серая Жанна мелкими шажками семенит влево, темно-синяя Рене уходит в сторону сада, увлекаемая рукой коричневого Стана, оранжевая Од уже исчезла из виду, подталкиваемая Габриэлем, чья черная рубашка мелькает в отражении стекла…
– Я уверен, они скоро вернутся. Не могли бы вы присесть рядом со мной? Сожалею, но мне стало нелегко вставать.
Соломенный стул. Скромный соломенный стул. Голос совсем другой. Она садится и повторяет мысленно, что у него другой голос.
– Я принес этот стул из сада.
– Нормально, он крепкий.
– Да, и совсем простой. Мне он нравится больше, чем все эти кожаные кресла, к которым прилипаешь и зимой, и летом. Это кажется пустяком…
– Это не пустяк.
– Вы правильно сделали, что надели удобную обувь. Пусть сюда неблизкий.
– Мои друзья это знали.
– Понимаю.
Она поняла, что ее поразило: присутствие чего-то женского. Окраска голоса этого пожилого человека, обладающего коренастым телом с еще не утратившей упругость кожей, лишилась густоты. Это ушло раньше, чем все остальное. И сейчас тембр его голоса совершенно не соответствует его телу. Бланш потрясена. У нее только один выход: схватить этот разжиженный голос, сломить его, скрутить. Пригвоздить. Она бросается в атаку:
– Здесь неприятно пахнет. Мокрой шерстью, луком.
– Старики становятся неопрятными. Сил хватает лишь на мелкие движения. На массу мелких движений.
– Не лучше ли тогда сказать себе «стоп»? Перестать продолжать. Уйти. Умереть.
– Да. Иногда этого действительно хочется. Но… законы общества не позволяют. Или животный страх? Не знаю почему, но мы продолжаем говорить «еще». Не «стоп». А «еще». Еще дышать, еще двигаться, поднимать взгляд, бормотать, пробовать. Еще осмеливаться. Осмеливаться что-то перекроить, исправить.
– Пфф! Жанне понравились бы ваши портняжьи словечки. Здесь ужасно жарко.
Бланш чувствует, как колотится ее сердце, ей не хватает воздуха, у нее темнеет в глазах.
– Хотите воды?
– Между нами стоит тот день, когда ты… вы… ушли.
Она первой не выдержала. Вдруг испугалась, что струйка голоса иссякнет. И тогда все будет напрасно. И она выговорила эту фразу, не дожидаясь, пока до нее дойдет очередь, отрывисто, пересохшими губами. Обратившись к нему на «ты», она невольно сделала шаг навстречу, хотя добивалась совсем другого. Хотела сделать ему больно, просто мечтала об этом, но теперь ее подбородок дрожит, ее лицо исказила гримаса. Бланш ненавидит себя за то, что ощущает себя такой маленькой. Чувство защищенности исчезло вместе с его рукой. Как этот седовласый колосс на глиняных ногах, с картонной кожей, в рубашке с бурым пятном под четвертой пуговицей, вообще может кого-то защитить?
Он убирает руки с подлокотников, безвольно опускает их вниз, плечи его внезапно обмякают, шея кажется еще больше, и что-то встает на свое место. Старик тихо произносит:
– Если хочешь, я расскажу тебе. Про тот день. Если ты, конечно, хочешь.
Бланш наконец переводит внимательный взгляд на сидящую фигуру. И слова звучат, делая его ближе.
– Это было в январе. Стоял мороз, но небо было ясным, лазурно-голубым. Чтобы отпраздновать Новый год, твоя мать захотела отправиться в замок Версаль. Она редко высказывала такого рода желания, так что я ухватился за эту возможность, подогнал машину, собрал корзину для пикника с красивыми салфетками в клетку, курицей в соляном панцире и бутылкой дорогого вина. В то утро стены замка казались золотистыми, на затянутых льдом прудах танцевали солнечные отблески, а лужайки с подстриженными деревьями покрылись тонким слоем инея. После прогулки по садам мы втроем угодили в давку в холле перед Зеркальной галереей. На втором этаже, где находятся королевские апартаменты. Я вижу нас так четко, словно на носу корабля. Все возможно, Бланш, все еще возможно…
И вдруг на этот корабль наших жизней врывается мужчина, а я не сразу предчувствую кораблекрушение. Низенький, изворотливый, как змея, он проскальзывает за плечами твоей матери, слегка толкает ее, не замечая этого. Внезапно я слышу, как этот человечек кричит гнусавым голосом, махая руками женщине и двум мальчуганам, розовым от удовольствия, да, я слышу, как этот негодяй орет с выпученными глазами: «Все в порядке! Идите сюда!»
Я скорее ощутил, чем увидел, как искривилось лицо твоей матери, и понял, что нам никогда не оправиться от этого вторжения. Такого она вынести уже не могла: этот семейный энтузиазм был слишком тяжел для ее хрупких плеч! Горластый незнакомец одним махом отправил Элен назад в ее внутреннюю тюрьму. Поскольку – пойми меня сейчас правильно – мы были такими же, мы трое. По крайней мере внешне. Красивая, празднично одетая пара, прелестная пятилетняя девочка с косичками, одетая в голубое пальтишко. Мне хотелось верить, что твоя мать к тому моменту уже излечилась. Я глупо на это надеялся. Какой идиот!
– Излечилась?
– Но не тут-то было. Мы с тобой, Бланш, всегда были для нее обузой, а вовсе не воздушным шаром, возносящим в феерию мечтаний. В тот день я увидел ее тень на полу Версаля, ее насмешливую улыбку. В одну секунду твоя мать стала уродливой, чрезмерно накрашенной, морщинистой, злой. Я был старше Элен на пятнадцать лет, но, казалось, что это она достигла финиша. Она лишь молча испепелила меня взглядом, потом прошипела сквозь зубы: «Быстро!» И пересекла Зеркальную галерею, даже не повернув голову в сторону люстр, картин, зеркал. Она буквально тащила тебя за руку, твои ноги почти летели по воздуху. Ей не терпелось скорее уйти, вернуться домой. Снова закрыться в себе. Отказаться от мира, который этим утром осмелился на несколько часов показаться ей красивым. Тогда как его больше не было рядом.
– О ком ты говоришь?
Пот струится у нее под мышками, в ее сердце словно втыкают нож всякий раз, когда она слышит, как отец произносит имя ее матери: Элен. Да, эти двое знают друг друга, они были близки и лишили ее этого. Воспоминания об этом. Одновременно Бланш понимает, что в круг их семьи вошел третий человек. И разорвал его. Кто же это?
– Ах, доченька, она не хотела, она не могла наслаждаться красотой мира с тех пор, как он ее покинул. Она пыталась притворяться, и я столько сделал, чтобы в это поверить… Меня тянуло к ней, как магнитом, и поначалу я отказывался смотреть в лицо реальности.
Когда две большие стариковские ладони принимаются потирать колени поверх шероховатой ткани брюк, Бланш не покидает тревожное ощущение, что сейчас начнет сыпаться кора, распространяя затхлый запах подвала, где выращивают шампиньоны.
– И?
Пожилой мужчина прикрывает глаза. Взгляд Бланш прикован к его губам, к той точке, откуда исходит голос, звук которого для нее равносилен скрежету ножа об камень.
– Я так ясно помню тот вечер. Последний вечер моей отцовской жизни возле тебя. Ты уснула в своей комнате, твоя мать прочла тебе короткую сказку: это было то немногое, что она делала с удовольствием. Затем, в лихорадочном состоянии, она подошла к своему черному секретеру, открыла створку, закрепила ее, села, достала из ящика лист бумаги, сняла колпачок со своей перьевой ручки. Мой кошмар возобновился. Она написала то письмо на одном дыхании, не останавливаясь, я слышал, как перо скрипит по бумаге, почти разрывая ее, я это слышал – но она делала вид, что меня не существует. Словно я был ширмой, кофейником, холодильником, неважно чем, неважно кем, но только не мужчиной с бьющимся сердцем. Я разделся, съежился в нашей кровати, забившись под одеяло, прежде чем она смочила кончиком языка край конверта перед тем, как его запечатать. Мне не нужно было ее видеть, образ был во мне, я уже заставал ее раньше за этим занятием, и еще долго эта боль жила в моем теле. В ту ночь мы оба не спали, утром в кухне она предложила мне кофе. Я выпил чашку. Думаю, что даже закурил сигарету, наивно пытаясь растянуть время. Ты еще спала, это было воскресенье. Я взял с вешалки свое пальто, сумку, словно отправляясь на работу. И ушел. Не сказав ни слова. Не оборачиваясь. Ушел от вас.
– Папа… Расскажи, кто это был?
Главное было – не дрогнуть перед первым словом, не споткнуться об него. «Папа»…
Все происходит так быстро. Для него это будто стальной клинок в сердце: слово, которого ждешь всю жизнь, такое естественное, родное, и, тем не менее, оно режет душу. Оно едва прозвучало, а ты уже боишься, что оно исчезнет. Макс продолжает, грудным голосом, странно пронзительным, разбитым, в котором слышится и мужское, и женское:
– Такая любовь не могла согреть нас троих. У вас вдвоем было больше шансов. Я решил дать вам эту возможность. Я подумал, что с тобой она сможет вернуться в настоящее, в реальную жизнь, забыть этого мужчину! Я решил исчезнуть, чтобы она перестала сравнивать меня с ним, подменять мой голос его голосом, мои жесты – его руками, мое тело – его фантомом, я решил устраниться, чтобы она перестала мечтать о жизни, которой, скорее всего, никогда не познает. Чтобы она снова полностью посвятила себя тебе.
– Но забыть кого? Вы говорите о мужчине. Откуда он взялся в нашей жизни?
– Посмотрите мне в глаза, прошу вас. Вы держите дистанцию с этим вежливым «вы». Неужели она вам ничего не рассказала? Неужели после моего ухода, через столько дней, недель, лет Элен не дала вам никаких объяснений?
– Она казалась несчастной. Одинокой. Закрытой. Да, что-то было в ней закрыто на замок. Думаю, я боялась, что оно сломается, разрушится, разлетится на куски, если я начну ее расспрашивать. Наверняка я задавала вопрос, где мой папа. Любая маленькая девочка об этом спросила бы, правда?
Снова между ними это расстояние, бесконечное, как пустыня.
– Я ни о чем ее не расспрашивала. Мы продолжили жить. По утрам я уходила в школу, она – наработу. Мы мало общались, так повелось. Школа стала занимать все больше места в моей жизни, и дома поселилось молчание. Иногда она плакала. Но… мне не хочется разговаривать об этом с вами.
Правая рука пожилого мужчины поднимается, на секунду зависает в воздухе, словно он собирается просить слова, затем снова опускается на колено, ладонью вниз. Бланш мысленно отмечает, что ногти Макса красиво пострижены, безупречно отполированы. Старики следят за своими ногтями, она не раз в этом убеждалась. Бланш поднимает голову, смотрит отцу в глаза. И на нее накатывает зыбкая волна.
Ее наполняет запах, аромат поцелуя, но она не видит лица, источника этого поцелуя. Невозможно уловить образ. Она упорно пытается это сделать, используя свой метод очищения воспоминаний от шелухи. Закрыв глаза, Бланш торопливо снимает слой за слоем с этого запаха, не дающего ей покоя, чтобы добраться до сокровенной правды, как вдруг в памяти возникает аромат ландыша, мелкие поспешные шаги, красивые икры, свободное платье, легкий взмах руки… Когда из ее глаз перестает струиться вода, побледневший старик, тревожно вглядывающийся в лицо Бланш, произносит:
– Ты думаешь… о ней. Я тоже.
Слова – сокровище, дистанция между ними исчезает. Он продолжает:
– Когда я познакомился с Элен, ей было всего два года, а мне шестнадцать: между нами четырнадцать лет разницы. Это было в тысяча девятьсот сорок четвертом году, Бланш, в то время, когда даже подросток понимал, что для обретения свободы, надежды на счастливую жизнь необходимо помогать друг другу. Моя мать сделала свой выбор. Днем она продавала туфли в магазине на улице Лувр, обувала богатых женщин, зачастую продажных, а ночью бежала помогать прятать одних, кормить других, создавать нужные связи. Так она познакомилась с родителями Элен, тоже состоявшими в подпольной организации. Как-то вечером Пьер и Камий – так звали родителей Элен – поехали на мотоцикле по срочному заданию в Турен. Погода той ночью была нормальная, ни дождя, ни тумана, и дорогу они знали прекрасно. Тем не менее, их занесло на повороте. Возможно, из-за темноты, усталости, или что-то их ослепило? Как бы то ни было, умерли они мгновенно. Малышка Элен спала у нас, да так у нас и осталась. И выросла она в нашем доме, в Баньоле. Моя мать очень ее любила. Я… не успел тебе рассказать о моей матери, она умерла, когда ты родилась, я осиротел и одновременно стал отцом, вмиг повзрослев.
Когда твоя мама была маленькой… Я играл с ней, как любой старший брат, защитник. Элен росла без подруг, очень хорошо училась в школе, затем в лицее… В двадцать лет она уже работала, окончив курсы секретарей. Получив свои первые деньги, она подарила моей матери потрясающий платок «Эрмес», серебристо-бежевый, который стоил ей половины зарплаты.[28] Это в двадцать-то лет. Мне было тогда тридцать четыре. Я работал инженером-автодорожником, много ездил по Франции, по Европе… Элен захотела все это отпраздновать – свою работу, зарплату, платок и независимость. Я был проездом в Париже. Мы открыли бутылку шампанского. Стоило мне увидеть изгиб шеи Элен, и моя броня разлетелась вдребезги. В Элен появилась новая грация, от ее золотистых волос исходил пленительный аромат, а грудь вызывающе поднималась всякий раз, когда она затягивалась, куря сигарету. Ребенок, которого я всегда в ней видел, исчез в одно мгновение. Передо мной была очень красивая молодая женщина. Ее накрашенные ногти… Они меня очаровали, я мечтал, чтобы ее пальцы гладили меня по лицу… Я так отчаянно захотел, чтобы она стала моей. Элен тут же почувствовала мое волнение. Она знала, что со мной она будет как за каменной стеной. Мы поженились очень быстро, несмотря на то, что моя мать призывала меня одуматься, считая это чистым безумием.
Я любил ее, Бланш, любил всем сердцем. Я перешел работать в министерство и обосновался в Париже. Мы были безмятежными, благоразумными. И, мне кажется, счастливыми.
Элен казалась спокойной, она изучала английский, мечтала выучить итальянский, когда-нибудь и японский… Прошло несколько лет, мы все чаще открывали шампанское. Потом стала приходить тревога, каждый месяц. «Значит, в следующий раз получится, правда?» Тревога переросла в страх, страх превратился в тоску. Беременность все не наступала. Какой-то глупый врач сказал Элен, что она бесплодна. Наш брак дал трещину. Я сделал все возможное, чтобы удержать ее возле себя. Мы установили правила совместного проживания. Я ни о чем не спрашивал, когда однажды вечером она не пришла домой. Потом два раза. Затем три… Так мы и жили.
Как-то ночью она вернулась пьяная и набросилась на меня. Мы занялись любовью, чего уже давно с нами не случалось… Элен, как заведенная, повторяла, что ей скоро исполнится сорок. Я уже смирился в свои пятьдесят три года, что никогда не стану отцом. Но ты родилась за несколько дней до ее сорокалетия. Я купил по этому случаю духи, твоя мать нежно улыбалась. Открылась новая страница нашей жизни. Мы тебя назвали Бланш.
С твоим рождением Элен словно озарилась. У нее появилась тысяча планов. И периодически она не возвращалась вечером домой. Я был ей в тягость. Обузой. Когда-то я влюбился и выбрал ее. Она была растрогана, заинтересована, возможно, видела во мне заботливого отца. Теперь ее терзало чувство долга, я стал для нее мертвым грузом. Долг вместо права выбора связывал ее по рукам и ногам. А я стремился к ней. Склоняясь над ней, своей женой, я опускался все ниже и ниже. Мне понадобились годы после нее, чтобы вновь расправить плечи. После нее и тебя.
Тебе еще не исполнилось трех лет, когда я снова прождал ее всю ночь. Вернувшись после своей отлучки, она умоляла меня ни о чем ее не спрашивать. Она упала на колени, я ее поднял, прошептав: «Я никогда у тебя ничего не спрашиваю». Ее тело было ледяным. Она провела в постели больше недели, поддерживая силы лишь маленькими порциями бульона, который ей готовила соседка. И однажды ночью, словно в бреду, она рассказала об этом венгре. Об их двадцати четырех часах безумия на улицах Парижа. О том, как они не могли оторваться друг от друга. О Будапеште, где он ее ждал.
Я очень испугался того, что могу ее потерять. Почти каждый день она писала ему письма. Она не пряталась, в эти ужасные минуты отступал я, закрываясь в нашей комнате, неспособный на большее. Пойти дальше, хлопнуть дверью или потребовать, чтобы она ушла. Прошло восемь, двенадцать, тридцать дней, ее поступь стала хрупкой и в то же время тяжелой, нерешительной. Довольно быстро я понял, что она не уйдет. На другом конце Европы ее больше не хотели. За два месяца она поблекла, через полгода ее лицо уже напоминало неподвижную маску. Я подумал, что она решила умереть.
Но у нее была ты. Твой лепет пробивал броню ее безразличия, это было едва ощутимо, но заметно для того, кто ее знал. Больше всего ей нравилось учить тебя читать. Тебе только исполнилось четыре года. Медленно, незаметно в ней вновь что-то загоралось. Она возвращалась к жизни, к нам. Я верил в это, я хотел верить. До того январского утра, до той поездки в Версаль, где он вновь вернулся, чтобы заполонить собой весь небосвод ее памяти.
Потом… я исколесил всю Европу. Берлинскую стену еще не снесли, я соглашался на командировки в Восточную Германию, Румынию, Польшу и даже Венгрию. Всякий раз, когда на какой-нибудь хмурой улице Будапешта мне встречался мужчина лет сорока, я хотел наброситься на него, повалить на землю, избить до полусмерти, задушить… Но продолжал идти дальше. Пока я бороздил эту унылую Европу, Эрик Эрналь постоянно держал меня, дезертира, в курсе вашей жизни. Письма, телефонные звонки, телеграммы, факсы… Это он сообщил мне о смерти Элен. Я… время для меня словно остановилось. Это был период полного забвения, алкоголя, дикого отвращения…
- Я вспомнил былую тоску, и не знаю, как не упал
- на охровую тропу, лицом в пыль.[29]
Осев на своем соломенном стуле, Макс кажется слишком крупным. Бланш видит перед собой старика. Чего он ждет? На что надеется? Неужели еще на что-то надеется? На то, что истории, образы смогут восполнить чье-то отсутствие? Гнев, поцелуй, пощечина – а завтра болезнь, смерть? Она мысленно подается назад, хотя тело ее не сдвигается ни на миллиметр, осознает, насколько ей хочется остерегаться этого – долга, который внезапно, хаотично куют кровные узы…
Только заруби себе на носу, раз уж ты до этого дошла: старость никогда не признает своей вины. Она без раздумий сбагрит тебе младенца. Поскольку она хочет еще. Она готова на все ради этого дополнительного времени. Слово, отступление: всегда найдется способ, если понадобится, незаконный, заставить танцевать мир под твоими ногами еще несколько часов. Этот человек не сказал тебе: «Скоро конец». Или: «Мы должны наверстать время». Именно сейчас это самое время. И только это для него важно, только это поддерживает в нем жизнь. «Встреча, о которой он просит, это его поднятый кулак». Так ведь сказала Рене? Нужно будет у нее уточнить. Бланш внезапно ощущает невероятную усталость. Куда делись Рене и остальные? Черт. Если полиция…
Повернув голову вправо, Бланш видит их, удобно устроившихся вокруг низкого столика, словно ведущих светскую беседу. Зеленый и розовый цвета немного поблекли на голове Саши и Од, зато сиреневые пряди Рене кажутся искрящимися. Она говорит без остановки, и на расстоянии Бланш ничего не слышит, но губы бывшей хозяйки книжного магазина не перестают шевелиться. Рене сидит очень близко к Стану, совсем рядом.
Вокруг них в креслах, на диванах или просто откинувшись на спинку стула, дремлют местные постояльцы. Священный час сиесты в доме престарелых. Безвольность, забытье, уход в себя. Ее dream team уже успела забыть, что такое сиеста. Они заведены, словно часы с кукушкой. Глядя на Станисласа, который взрывается хохотом, размахивая своим сливовым галстуком, похожим на высунутый язык, кажется, что для веселья не найти лучшего места. Их окружает атмосфера легкости, беззаботности. Интересно, который уже час? Они с Максом не обедали, это точно, а остальные? Она не заметила, как пролетело время, и никто не прерывал их беседу напоминанием об обеде. Ее отец, должно быть, пользуется здесь определенным авторитетом, раз их на такое долгое время оставили в покое.
Бланш прищуривает глаза, желая убедиться, что зрение ее не обманывает. В проеме одной из дверей она замечает жандарма. Кровь отливает от ее лица. Макс все видит, понимает.
– Сюда.
И с усилием, которое кажется ей нечеловеческим, он встает, разгибает длинные ноги, хватает за руку свою дочь, делает один шаг, затем второй. Склоняясь над сиреневыми прядями Рене, он что-то шепчет ей на ухо. Один за другим, без паники, Жанна, Виктор и Саша поднимаются с дивана, берут друг друга под руку, словно продолжая свою непринужденную беседу. Габриэль толкает инвалидное кресло в том направлении, которое взглядом ему указывает Рене, Од делает вид, что дремлет.
– В конце этого коридора будет застекленная дверь. Она раздвижная, открывается слева направо, вы увидите. Через нее вы попадете в небольшой сад, позади здания. Если там не будет других жандармов, мощеная аллея приведет вас в лес. Просто идите прямо, не бойтесь, дорога недлинная и неопасная, разве что узковатая. Только внимательнее с креслом, хорошо?
Сюзетт благодарит Макса широкой улыбкой, Рене пожимает ему руку, все постепенно уходят. Бланш остается последней. Голос звучит как никогда странно:
– Вы вернетесь сюда?
– Да.
- Я продолжаю рассеянно есть малину.
- Если бы умер, думаю, я бы ее не ел.
- Все не так просто. Это так просто.[30]
Такое простое «да».
Невероятное.
Две буквы, крошечное слово: лестница в бесконечность. Это «да» вырвалось у нее без всяких колебаний. Глаза мужчины светятся счастьем. Ведь он уже перестал в это верить. Не добавив ни слова, он отправляется назад, шаркающей походкой, ставя правую ступню перед левой, пока его дочь быстро идет к выходу.
В другом конце коридора его встречает медбрат.
– Все хорошо, Макс?
– Да, все хорошо. Мне хорошо, Марти. Я чувствую себя гораздо лучше, чем мои мертвые друзья.
Вокруг возвышаются сосны, редкие гости в этой нормандской земле, утыкаясь пучками иголок в надутый парус небосвода. Инвалидная коляска тихо поскрипывает, девять человек, покачиваясь, двигаются друг за другом по мощеной дорожке. В этой веренице ног есть и лаковые ботинки, и кожаные сандалии, и туфли на невысоком каблуке, и шлепанцы Бланш, и кеды Рене. Инвалидное кресло, едва уместившееся на тропинке, касается веток кустарника. Бланш говорит себе, что старики, похоже, выпили немало белого вина. Вдоль аллеи стоят указатели: «Вересковая пустошь», затем «Соленья», и наконец, «Цветник»… Они минуют их один за другим. Постепенно разговоры стихают, кто-то начинает покашливать, желая прочистить горло, Габриэль заверяет, что все в порядке, руки его не подведут. Когда люди замолкают, принимаются щебетать птицы. Жанна опирается на палку, которую подбирает для нее Виктор, Сюзетт взмахивает руками, словно помогая двигаться своему коренастому телу, Саша неожиданно для всех начинает напевать русскую колыбельную, никто не понимает слов, но пение действует на всех успокаивающе. Тихий голос в голове Бланш твердит, что скоро они захотят есть, пить, спать.
Зелень становится все ярче, сочнее. Пейзаж теперь дополняют то бревенчатые постройки, то кирпичные дома. Над плавно спускающейся вниз тропой деревья соединяются ветвями, образуя подобие тоннеля.
– Пахнет морем! – отмечает Виктор.
Вскоре идти становится некуда. Ниже, прямо перед ними, раскинулось бескрайнее море. Пенная полоса искрится на солнце, накатывает на песок, камни и скалы вдалеке. Море повсюду серое. Отлив оставил кружево бурых луж на пляже, освещаемом лучами садящегося солнца.
– Совсем как шелковое платье от «Аззаро», очень похоже, – говорит Жанна. – Спустимся вниз?
На пляж ведет пологая деревянная лестница, в ней примерно полсотни ступенек. Жанна начинает спускаться, держась за перила, сделанные из сколоченных вместе досок. «Все это чистое безрассудство», – мысленно говорит себе Бланш, следя за ней взглядом. Но вслух не высказывает никаких возражений. Саша отправляется вслед за Жанной, за ними следуют Сюзетт и Рене, дающая указания.
– Станислас, помоги Габриэлю с коляской, и ты тоже, Виктор! – командует бывшая хозяйка книжного магазина с сиреневыми волосами.
Утомленная эмоционально Бланш чувствует себя неспособной вмешаться. И даже подумать о том, что следовало бы сказать и сделать в такой ситуации. Неспособной присмотреть за стариками. Защитить их. Пусть сами выкручиваются. Кстати, у них это прекрасно получается. Ее охватывает огромная усталость, ей хочется лечь на большую зеленую кровать, быть убаюканной теплыми солнечными лучами. Пусть остальные идут к морю, если хотят. Сидя в своей коляске, Од аплодирует.
– Перестань так дрыгаться, – ругается Габи.
К счастью, ступеньки не очень высокие. Команда в полном составе добирается до бетонной террасы с видом на море.
– Это осталось еще с войны, – говорит Станислас, раскинув руки, словно богатый вельможа, показывающий свои владения.
Они делают еще несколько усилий, ступают испачканными в грязи ботинками на песок. Затем спускают инвалидное кресло. Запыхавшиеся, довольные, они пожирают море глазами.
– Слева, похоже, будет удобнее, правда?
Потому что песок там укатанный, плотный, и коляска идет легче. Справа серебристая дымка опускается на море, сливаясь с небом и широким горизонтом. В ответ на замечание Рене они все как один поворачивают налево, не задавая лишних вопросов, и дружным разноцветным строем идут дальше, не прекращая восторгаться морем, озаряемым закатным солнцем.
Сюзетт настолько энергично вертится, что ей вдруг становится ужасно жарко. Она просто задыхается в своей шелковой блузке и ситцевом фартуке. А ведь она говорила Саше, что достаточно одной блузки, незачем было надевать еще и трико сегодня утром…
Сегодняшнее утро. Каким оно кажется далеким!
Солнце окрашивает пляж в оранжевый цвет, лужи соленой воды словно скользят по поверхности песка. Все вокруг приобрело фантастический вид. Две чайки садятся возле Сюзетт. Чайки или пингвины? «Не-е-ет, в Нормандии нет пингвинов», – вслух отвечает она сама себе. Потом ищет глазами остальных. Это Рене мочит ноги в воде? Сюзетт кричит: «Смотрите, Рене, Жанна! Сюда, сюда, ну посмотрите же, какие красивые чайки!» Сюзетт открывает рот так широко, что у нее сводит челюсти, и когда она откидывает голову назад, красный свет солнца проникает в нее, вливается в глотку, в пищевод и опускается ниже. Она не помнит, чтобы ей когда-нибудь так хотелось кричать от счастья. Под порывами усиливающегося ветра Сюзетт поднимает взгляд чуть выше, к виллам над морем. И внезапно песок на ее глазах превращается в золотистую пыль, мелкую и пушистую, на которую Сюзетт хочется прилечь, почему бы нет… Но нет, ее так просто не обманешь. Это же ветер, а не простыни. Ребятишки бегают по деревянному настилу, образующему дорожку на песке, держа в руках грозди разноцветных шариков, еще немного и наступит Рождество, или Пасха, или даже второе пришествие.
В следующее мгновение Сюзетт замечает какие-то мигающие огни – красные, оранжевые, сиреневые, зеленые… Солнце растворяется в ее улыбке, ее грудь наполняется солнцем, и это невероятно хорошо. И вот ветер приносит крупинки, перышки, конфетти… Нет, нет! На этот раз это настоящий снег, в ее глазах, на ее горящих щеках: снег!
С пляжа доносится многоголосый крик. Сюзетт видит, как они плещутся внизу, распевая песни во всю силу легких, а небо продолжает с треском сыпать хлопья снега, которые беспорядочно падают… Снег вокруг них, в разгар апреля. Сказочный ветер принес пушистый снег.
Сюзетт наклоняется, чтобы зачерпнуть горсть побелевшего песка и слепить снежок. Ей хочется, чтобы он получился красивым, круглым, большим, как апельсин, а главное, с ровной поверхностью. Виктор первым попадается ей на глаза, Сюзетт вытягивает руку, прицеливается, но Виктор еще довольно далеко, а потом он и вовсе удирает, поняв, что она метит в него. «Подожди, остановись на минутку!» – но он бежит слишком быстро, а под мигающими огнями наверху появляются странные черные люди. Водолазы? Наверное, они, да, в черных комбинезонах. «Идите сюда, здесь так хорошо!» – радостно кричит Сюзетт. Снег становится все гуще, мягкие хлопья падают на песок необычайно быстро.
Все вокруг, контуры, звуки, цепенеет в этой серебристой вате. Водолазы приближаются. Они держат в руках длинные ружья, наверняка для стрельбы по рыбам, и тем хуже для пингвинов, китов, акул, и раз уж в апреле на пляже выпал снег, почему бы здесь не быть лососю, дельфинам, медведям, кашалотам… Ноги Сюзетт тяжелеют, ступни немеют, водолазы выкрикивают слова, которых она не понимает: «На территорию? На какую территорию?» Слой снега на песке становится все толще, Сюзетт снова наклоняется, лепит второй снежок. Этот будет еще больше и красивее, ровнее, совершеннее, как в юности, работая у Муазанов, она лепила мясные котлеты, пухлые, плотные, абсолютно круглые в ее ладонях…
Снежок сверкает на солнце. Сюзетт отводит руку назад, желая бросить снежок к морю, но в этот момент что-то или кто-то удерживает ее запястье. Нельзя, чтобы снежок упал, нет. Она сжимает его пальцами так сильно, что чувствует скрип в своей ладони. И когда ее пальцам больше нечего сжимать, кроме холодного ветра, Сюзетт в отчаянии смотрит на море перед собой глазами, полными слез.
Какой-то мужчина смотрит на нее недружелюбно. Почему он сжимает ее руку этой огромной черной перчаткой? В пальцах Сюзетт ничего не осталось. Вдалеке море ползет в сторону пропасти. Слезы текут по щекам, и она не может их остановить. «Когда снег тает, – шепчет Сюзетт вооруженному незнакомцу, который ведет ее к черному фургону с мигающими огнями, – месье, скажите мне, когда снег тает, куда он девается, такой белый?»
Медсестра раздвигает шторы сухим и быстрым жестом, прежде чем спросить, как она себя чувствует. Бланш ничего не отвечает. Не медсестре же, к тому же незнакомой, – они, что, тут каждый день меняются? – рассказывать, что она чувствует себя одинокой. Физически слабой и одинокой. Выброшенной на незнакомую планету. Ей не хватает ее паствы, ее подопечных, ее детей, ее товарищей по побегу. Семидесятилетних стариков. С мозолистыми руками, бледной кожей, холерических, зачастую лживых, насмешливых и беспокойных. Мужчин, которые продолжают влюбляться. Женщин, которые думают о сексе в девяносто три года. Зеленых, сиреневых и розовых волос. И кто ей только поверит? На пляже жандармы не разрешили ей сесть вместе с ними в фургон, она была опасной зачинщицей, похитительницей стариков. Она выпивает протянутую ей воду, которая бог весть что содержит. Рука ее дрожит, как и всякий раз здесь.
– Вы еще слабы. Вам нужно отдыхать.
Еще бы. Медсестра уходит.
И в теле Бланш вновь бьют барабаны, бьют изо всех сил, со вчерашней хандрой и сегодняшним горем, и этот бой разбивает ее сердце, забрасывая вопросами: возможно ли хоть раз в жизни ощутить настоящую близость с кем-то? И как узнать, что это именно близость? Как ее заслужить, получить, сохранить и при этом не потерять себя? Почему об этом чувстве близости говорить тяжелее всего – потому что непременно боишься, что оно тут же ускользнет, исчезнет? И что означает быть близкими, возможно, в некоторых случаях это просто… голод? И тогда достаточно одного нежного прикосновения? Разве близость измеряется испытанным удовольствием? Почему с тех пор, как она проснулась в этой постели, в глубине души, несмотря на тоску по ним, она тайком думает лишь о нем? Разве можно искренне желать мужчину, которого едва знаешь? Почему без него я еще способна продолжать дышать?
И потом возвращается эта волна, которая заставляет ее сменить курс, утягивает ее с собой, как отлив: неужели нескольких скудных воспоминаний достаточно для того, чтобы любить отца всю жизнь, отчаянно желать, чтобы он жил, несмотря ни на что? Разве образы, отказывающиеся покидать память, позволяют простить того, кто так провинился, но был рядом, когда ты родилась? Можно ли быть по-настоящему счастливой, отказавшись от своих корней? И наконец, в каком возрасте молодые должны заботиться о пожилых? Если никто не будет обо мне заботиться, смогу ли я продолжать ходить?
Вот уже несколько дней все эти вопросы нагромождаются в ее голове, тысячи вопросов. Они ее изматывают. Она не находит на них ответов. Они возникают снова и снова, в разных вариациях. Бланш не знает, что делать со своими вопросами.
- Что менее опасно?
- Вспоминать? Забыть?
- Что более жестоко?[31]
Однажды утром в палату входит новая медсестра.
– Я стажерка, как вы себя чувствуете? Это принесли для вас. Наверное, ваши вещи. Как вы обходились все это время без своих вещей?
Кто-то другой, нетерпеливый больной, позвонил стажерке, дверь хлопнула, послышались торопливые шаги. Синий чемодан остался лежать на больничной койке.
Замки явно кто-то открыл. Влажные глаза Бланш округляются. Она чувствует, как в ее горле раздувается грейпфрут. Тело под ночной рубашкой покрывается потом. Бланш зябнет, ей кажется, она сейчас расколется надвое, и грейпфрут вылетит наружу. Она боится, что может этого не выдержать. Конца тайны. Распотрошенного багажа. Кто-то открыл замки. У нее не осталось пути для отступления.
Из внешнего кармана, в качестве аптечки первой помощи, выглядывает конверт. Нежно-розового цвета, с аккуратной наклонной надписью. «Для Бланш».
Она вскрывает его дрожащим указательным пальцем. Знакомый аромат, «Сумерки» от «Герлэн», единственное лекарство, которое ей нужно. Бланш жадно читает, она глотает строки, еще не зная, что еще целая стопка писем в конвертах ждет, чтобы рассказать ей об одной жизни. О том, что только любовь есть жизнь. И только любовь дает силы жить. Что происходит с любовью, когда она пожирает жизнь? Бланш подавляет эти вопросы и читает вслух:
Бланш,
теперь, с некоторой церемонностью, мы тебе передаем твой синий чемодан через подкупленных сотрудников больницы, которые в итоге услышали нашу просьбу. Этот чемодан находился с нами в грузовике. С первой минуты поездки. Ты принесла его на занятие творческой мастерской в тот день, когда читала нам поэму Превера, поэму твоей матери об уходе твоего отца. Ты хотя бы помнишь, что принесла его? Когда усыпили тебя при помощи смеси снотворного, украденного у Переса, этого старого пройдохи, и усадили тебя в грузовик, потому что только ты, Бланш, могла отвезти нас на кладбище, туда, где мы надеялись найти могилу Ирмы, мы взяли с собой твой чемодан. Первой об этом подумала Од. Она устроила свой цирк, затопала ногами, защелкала челюстями, пока мы не поняли, что нам обязательно нужно взять с собой этот предмет, поскольку он больше не мог быть от тебя далеко. Ты сделала свой выбор, принеся его на занятие мастерской…
Итак, вот твой чемодан. Он спокойно ждал в задней части грузовика, когда его возьмут. У месье Эрналя были ключи. Он отдал их нам без слов. Он очарователен и прекрасно воспитан. Мы колебались, спорили, голосовали… Да, мы даже проголосовали – и в итоге открыли замки, потому что, хорошенько поразмыслив, пришли к выводу, что так облегчим тебе задачу. Что касается остального, Бланш, мы бы сейчас с удовольствием оказались рядом с тобой. Чтобы открыть чемодан вместе. Разумеется, Перес нам этого не позволил. Отныне за нами хвостом ходят вереницы надзирателей, которые следят за нами и бьют тревогу, как только кто-то из нас пошевелится. Все это нас, скорее, веселит. Как бы то ни было, мы бы хотели быть сейчас с тобой.
Знаешь, что я скажу тебе, дочка? Представь, что мы сидим вокруг тебя. Разговаривай с нами, доставая одну вещь за другой. Но только не слишком быстро, иначе мы не будем успевать. Осторожно бери в руки то, что лежит в чемодане. Разворачивай. Рассматривай. Ощущай. Мы здесь, мы видим, слышим, касаемся этого вместе с тобой. Мы твои глаза, твои руки, твои уши. И не забывай, Бланш, что это всего лишь прошлое, следы которого ты будешь хранить или оттолкнешь от себя одним движением руки. Жизнь за твоими плечами. Поверь нам: жизнь за плечами не мешает двигаться дальше. До самого конца мы идем вперед. Ты убедила нас в этом. А теперь распахни настежь свой чемодан. Посмотри. И иди дальше. Выздоравливай и приезжай нас проведать. Я тебе говорила, что мой переезд отменился? Мои дочери ворчат – да, они смеют! Зато Станислас рад безмерно.
Рене и твои старательные ученики, с любовью.
Придвинуть чемодан ближе. Преодолеть препятствие в виде шероховатого пластика, холодного, неприятного на ощупь. Сделать вид, что в этом нет ничего особенного – откинуть крышку чемодана и не вздрогнуть при звуке сработавшего механизма. Взять в руки первый попавшийся предмет. Развернуть. Это дамский костюм. Бланш поражена: она ожидала увидеть костюм, но мужской, табакерку, фляжку для виски, любые атрибуты мужчины, самозванца, любовника, ставшего единственным ценным человеком в жизни ее матери. Перед ней костюм из необычайно мягкого трикотажа, наверное, кашемира, темной расцветки, в красновато-коричневую клетку. Изящные линии, повторяющие силуэт тела, юбка выше колена. Под костюмом Бланш обнаруживает книгу. Это толстый, квадратной формы каталог живописи: «Бальтюс»[32]. На помятой обложке – позирующая на улице девушка, которая касается подбородка большим и указательным пальцами, близкая и одновременно далекая, с наполовину прикрытыми глазами, в темной юбке и ярко-желтой блузке, словно кусочек солнца на смуглом теле. По улице уходит мужчина, он изображен со спины, с длинным французским батоном в руке. Тщедушный белый пес обнюхивает землю. Три одиноких персонажа, собранных на одной странице. Бланш зачарованно смотрит на них. У нее возникает ощущение, что она стала свидетелем несостоявшейся встречи. Несмотря на спокойную походку удаляющегося мужчины, левая пятка которого приподнята, несмотря на невзрачность тонколапого пса со склоненной головой, несмотря на эту видимость повседневности, девушка – она еще ребенок? – является центром этой сцены. На ее лице лежит печать разлуки. Бланш открывает каталог, читает сначала: «Пассаж дю Коммерс-Сент-Андре, фрагмент». Затем: «Национальный центр искусства и культуры имени Жоржа Помпиду, Государственный музей современного искусства, Париж, январь 1984 года». Элен, ее мать, никогда не разговаривала с ней об искусстве, или… она просто не помнит. Из чемодана Бланш также достает толстый пуловер, синевато-серый, шерстяной шарф с помпонами и черное приталенное пальто, простое и элегантное. Наконец в ее руке оказывается стопка писем, все они сложены втрое. Бланш раскладывает их на кровати, как карты. Одно, два, три, пять… одиннадцать. Сверху вниз, слева направо. Она разворачивает одно за другим. И читает вслух, монотонным голосом, читает одно за другим, не в силах остановиться.
Первое письмо.
Милый мой,
вчера я вернулась в Люксембургский сад.
Я поспешно пересекла его весь, начиная от нашего фонтана с зелеными лошадьми, пытающимися вырваться наружу, и заканчивая Садом Марко Поло. Точно так же, как делали мы. Я поприветствовала бронзового льва и ту кроткую лань, которая тебя очаровала, прошла мимо теннисных площадок, рассекла сосредоточенное молчание игроков в шахматы. Я вышла на улицу Вожирар, пошла по улице Бонапарт, спустилась по ней до площади Сен-Сюльпис и, начиная оттуда… мне кажется, я ускорила шаг. Мне больше не удавалось сглотнуть, глаза мои стали сухими. Я почти бегом пересекла площадь Сен-Жермен-де-Пре, повернула направо после церкви, снова побежала по улице Аббатства, чтобы попасть на площадь Фюрстенберг.
Наконец-то!
Наша площадь. Тебе она так нравилась. Было раннее утро, и хотя еще только февраль, на ветвях наших деревьев уже щебечут птицы. Это настоящее чудо. Как бы я хотела, чтобы ты слушал их вместе со мной! Я продолжила свой путь, вошла в галереи на улице Боз-Ар, на улице Сены, во все галереи, куда заводило нас твое любопытство, я выпила кружку пива, в одиночестве, у стойки того крошечного бистро, где ты разговаривал с двумя мужчинами, знавшими твой язык. Признаюсь: я не смогла пойти на улицу Бюси. Мои ноги дрожали при одной только мысли о том, что я пройду мимо нашего отеля… О, я столько прошла пешком, что в итоге рухнула на скамейку, на углу улицы Сент-Андре-дез-Ар, опьяненная отчаянием. Уничтоженная твоим отсутствием.
Твоим отсутствием! Я ошибаюсь, ведь ты был там, ты был повсюду, мой ангел, я сжимала твою руку своей рукой, слышала твой смех в моих волосах. Я оборачивалась и вот-вот должна была тебя увидеть, наконец-то…
Я не заметила, как прошло время. Я не чувствовала холода. Мои часы показывали два часа дня, когда я внезапно подумала о своей маленькой дочке: она ждала меня у соседки, ее пора было кормить обедом! Я села в автобус, собственные ноги казались мне такими тяжелыми, руки заледенели, эти пальцы, которые ты целовал один за другим… Я приехала домой окаменевшая. Сомнамбула.
Семь дней.
Воскресенье, понедельник, вторник, среда, четверг, пятница, суббота.
Целая неделя. Через семь дней я снова вернусь туда. Я думаю об этом безостановочно. Я думаю только об этом. Пройти по нашим местам. Эти улицы помнят твой смех. Когда ты смеешься, тысячи мелких морщинок образуются вокруг твоих глаз. Я мечтаю о них, как другие женщины мечтают о бриллиантовых украшениях, меня восхищают лишь эти глаза. Я прикрываю веки, сжимаю губы, прижимаю ладони к ушам, чтобы сосредоточиться на твоем образе. Мой ангел, как ты проводишь время там, без меня, скажи мне, а что ты делаешь с нашими днями?
Ответь мне скорее, я люблю тебя и так скучаю.
Твоя Лона.
Второе письмо.
Любимый,
я отправила свое письмо уже двенадцать дней назад, неужели ты так сильно занят, что не можешь черкнуть мне словечко? О, я ни в чем тебя не упрекаю. Наверняка у тебя много дел, я знаю, с твоим бизнесом, который ты налаживаешь, всей этой бумажной волокитой… И потом, какая же я глупая: даже если мы оба живем в Европе, существуют границы, таможни, проверки, и мешки, набитые почтой, ждут своей очереди!
Моя дочка Бланш уже знает алфавит, и я постоянно прошу ее рассказывать мне его, ее голос меня успокаивает, не знаю почему. Алфавит – это так весело! Это начало жизни, которая еще пишется.
Весна здесь ранняя, все внезапно распустилось, однако… Мне кажется, что листья уже готовы опасть. Или это только я вижу их такими?
Любимый, мне так тебя не хватает.
Твоя Лона.
Третье письмо.
Какая же я глупая!
Я, Элен, люблю тебя.
Я, Элен, мечтаю о тебе.
Я, Илона, целую тебя.
Напоминаю тебе мой адрес:
Элен…
Четвертое письмо.
Пиши мне на своем языке. Я найду в Париже кого-нибудь, чтобы перевести твое письмо, пойду в тот бар на улице Сены, где кто-нибудь из твоих соотечественников поможет мне его прочесть.
Умоляю тебя. Сегодня. Напиши мне.
Пятое письмо.
С помощью некого Лайоша из бара на улице Сены.
Ihnyzik nekem.
Irja, legy szives!
Drgam. Aranyos drgam.[33]
Видишь? Я учусь. Ничего меня не пугает.
Шестое письмо.
Фрагмент среди больших темных пятен, который можно прочесть.
…невыносимость дней, которые тянутся друг за другом, точно такие же, как предыдущие. Верю ли я еще в нас? Любая женщина, здоровая телом и душой, ответила бы «НЕТ». Но я не отношусь к таким женщинам. Я та, кто полюбила тебя в один январский вечер в комнате отеля. Еще несколько часов, и Париж проснется, весь левый берег засверкает огнями.
Этот квартал – мой остров. Я брожу по нему вечерами, под предлогом поиска дополнительной работы. Я ищу тебя. Я теряю себя. Господи, как же я тебя люблю.
Илона
Седьмое письмо.
Моя дочь Бланш вчера отпраздновала свой третий день рождения. Я поставила на торт четыре свечи. И встретилась с его испуганным взглядом, когда зажгла огонь. Я ничего не соображала. Я ничего не понимаю. Не замечаю ничего вокруг. Я ненавижу тебя. Я ненавижу нас. Я так нуждаюсь в тебе. Почему ты меня не слышишь?
Э.
Восьмое письмо.
Прошло столько времени.
Помнишь ли ты еще обо мне?
У меня все хорошо.
Вчера ходила на выставку в Центре Жоржа Помпиду. Марк Шагал. Экспрессивные рисунки углем, восхитительная акварель, много гуаши и даже масло на бумаге. Цельно. Потрясающе.
Помпиду, ты знаешь: то экстравагантное здание, куда мы ходили на большую выставку. Бальтюс.
Бальтюс, ты и я, в январе, почти год назад. Целый год! А я еще не умерла!
Элен/Илона