Теннисные мячики небес Фрай Стивен

— И правильно. А в шахматы Бэйб хорошо играет?

Нед пожал плечами.

— Думаю, что нет. Будь ты повнимательнее, ты поставил бы ему мат в четыре хода. — Доктор Малло встал и, удовлетворенно кивнув, удалился.

— Мат в четыре хода, клянусь моей задницей и задницами всех, кто их здесь отсиживает! — шепотком прошипел Бэйб, когда Нед передал ему этот разговор. — Сколько же в нем дерьма, лживости и фальши. Если не уберешь пешку «h», так сам же мат и получишь, причем в один ход, о четырех не мечтай.

— Когда мы сможем поговорить о чем-нибудь, кроме шахмат, Бэйб?

— Когда ты меня обыграешь.

— Но я никогда не сумею!

— А ты в это не верь. На сегодня я записал для тебя «нимцо-индийскую». Тебе понравится.

Недели шли, и Нед обнаружил, что шахматы увлекают его все больше. Что ни ночь, он засыпал с диагональными линиями напряжения и энергетическими силовыми полями, создаваемыми в его уме каждой из фигур. Шахматы и власть человека над фигурами стали основой его внутренней жизни. Он научился легко прокручивать позиции в уме, не представляя себе доски в целом. Его вопросы, теперь целиком посвященные шахматам, начинали доставлять удовольствие Бэйбу.

— А, вон оно что. Тут ты перепутал стратегию с тактикой. Напоминает мне мою давнюю учебу в военной школе. Стратегия, видишь ли, это план сражения, Большая Идея. Мы выиграем сражение, если возьмем тот холм. Такова наша стратегия — взять холм. А как мы его возьмем? Вот тут наступает черед тактики. Мы можем обработать его артогнем, а затем двинуть вперед танки. Можем бомбить его с воздуха. Или сделаем вид, что разворачиваем наши силы вокруг другого объекта, и одурачим врага, внушив ему мысль, будто холм нам ни черта и не нужен. А ночью направим туда отряд диверсантов с ножами в зубах и сажей на физиономиях, чтобы они втихую заняли холм. Тактика может быть какой угодно, но служит она достижению одной стратегической цели. Ты все понял?

Лишь позже Нед, чей ум целиком захватили подробности партии, задумался над словами «моя давняя учеба в военной школе». При возрасте Бэйба он, вероятно, сражался на войне. На Второй мировой. Когда Нед при первом знакомстве спросил, не англичанин ли он, Бэйб ответил: «Черта с два!» — и Нед принял это за подчеркнутое отрицание. Однако голос Бэйба, его выговор, манера речи были очень и очень английскими — богатый, сочный, упоительно старомодный английский язык, чем-то напоминавший Неду давние радиопередачи. Хотя в том, как он говорил, в выборе слов, в странных поворотах, придаваемых обыденным фразам, было нечто отнюдь не английское. Нечто от сценического ирландца или голливудского пирата. Надо будет как-нибудь расспросить его поподробнее.

Тем временем с начала его обучения прошло уже два месяца, и Нед предвкушал восхитительную неделю. Он впервые сыграл вничью. Бэйб, а не он протянул над доской руку и сделал предложение, которое Нед, возбужденный, уже учуявший победу, отверг. После этого Бэйб принудил его к обмену ферзей и ладей, и партия завершилась вничью, на что и была обречена с самого начала. Однако Нед играл черными, а для черных ничья — результат всегда положительный. Равновесие в шахматной партии до того неустойчиво, объяснял ему Бэйб, что во время турниров преимущества первого хода достаточно, чтобы в большинстве случаев обеспечить победу тому, кто играет белыми. Поэтому Нед понимал: его ничья — это поворотный пункт.

На следующий день Бэйб легко выиграл черными, и в ту же ночь злой на себя Нед разработал скрупулезный план, который назавтра мог позволить ему взять верх.

Он заснул, думая о том, что стоит попробовать принадлежащий Винаверу вариант французской защиты, которой, как он успел заметить, Бэйб не любил. А проснулся с совершенно отчетливо сложившейся в голове идеей выигрыша. В состав плана входили не только шахматы в чистом виде, но и психология, так что когда дежуривший в этот день Рольф привел его в солнечную галерею, Нед выглядел недовольным и невыспавшимся.

— Я не должен был проиграть вчера, — начал он без обычного своего вежливого приветствия. — Вы заманили меня в западню. Жалкое было зрелище.

— Батюшки, — откликнулся Бэйб, выравнивая перед собой белые фигуры. — Мы нынче не с той ноги встали?

— Ладно, давайте играть, — хмуро буркнул Нед, в душе молясь, чтобы Бэйб двинул вперед королевскую пешку, но глядя при этом на пешку «с», словно надеясь на английский дебют или индийский с отсроченным королевским гамбитом.

Бэйб, пожав плечами, пошел на е-4, и Нед мгновенно повторил ход, двинув навстречу пешке Бэйба свою королевскую. Бэйб вывел коня на f-3, а Нед протянул руку к ферзевому коню, словно решившись на итальянскую или испанскую партию. Потом, неодобрительно хмыкнув, отдернул руку и погрузился в раздумья. Ему понадобилось пять минут, чтобы сделать второй ход — скучный, по видимости сверхопасливый любительский ход на d-б, характерный для французской защиты. Бэйб продолжал, пощелкивая фигурами, делать стандартные ходы, а Нед с заминками отвечал на них. Каждый ход ложился в рисунок, продуманный им ночью, выстраиваясь в ту самую линию Винавера, которую он замыслил, и сердце Неда билось все быстрее. Настал миг, когда Бэйбу пришлось начать играть с крайней точностью, чтобы избежать западни, которая, как знал Нед, будет стоить ему потери активной пешки. Бэйб играл уже не так быстро, очевидных ходов не делал, и Нед, сидевший уткнувшись носом в доску, краешком глаза заметил, что Бэйб поднял голову, чтобы взглянуть на него. Нед не шелохнулся, он по-прежнему хмурился над доской, ничем себя не выдавая, и тут Бэйб, избегая западни, сделал единственно правильный ход. Однако Нед и не ставил на дешевую тактическую ловушку, как непременно сделал бы две недели назад. Собственно, он был бы разочарован, попадись Бэйб в нее. Он знал, что позиция у него хорошая, — а только это и шло в счет.

После получаса озабоченной, совершенно безмолвной игры Бэйб остался без пешки и вынужден был передвигать разрозненные фигуры так, чтобы избегать разного рода тактических кошмаров. В выигрышной позиции перед игроком открываются дюжины атакующих комбинаций, ловушек, завораживающих жертв. Нед был занят обдумыванием эффектной жертвы ферзя, которая, как он считал, через пять-шесть ходов приведет к мату, когда Бэйб, пристукнув, положил короля набок и издал сдобный, низкий смешок.

— Переиграл по всем статьям, изворотливый сын горной шлюхи.

— Вы сдаетесь?

— Конечно, сдаюсь, пешенный ты бес и наоборот. Чудо, что доска еще не развалилась на части, — при стольких-то дырах в моей позиции. Ты ведь спланировал все это, так, мальчик? От недовольно надутых губ до приводящих в бешенство заминок. Да, силен. Силен, как Силен.

Нед с тревогой взглянул на него:

— Но ведь шахматы — это не просто смесь трюков и психологии, верно? Я к тому, что сама игра, в чистом виде, тоже была неплоха.

— Никакой игры в чистом виде не существует, паренек. Есть игра хорошая и есть плохая. Хорошая игра — это не только умение проникнуть в сознание противника и в положение его коней, но еще и умение слышать, как он дышит, понимать, что варится в его котелке. То, как ты передвигаешь фигуру, для хорошей игры столь же важно, как клетка, на которую ты ее ставишь. Известно ли тебе, что ты только что изобразил «винт Смыслова»? Именно его. Самый что ни на есть «винт Смыслова».

— Что?

— Василий Смыслов, советский чемпион мира. Я однажды видел его игру. Мастер эндшпиля, хитрый, как лис, с которым теперь и тебя можно сравнить. Делая ход, он ставил фигуру и ввинчивал ее в доску, неторопливо вжимая и поворачивая, словно хотел закрепить навсегда. Фокус простенький, но на противников он нагонял страх. Ты, когда ставил сегодня ладью на седьмую клетку, проделал то же самое. Но что еще важнее, ты понял самый главный шахматный секрет. Лучший ход, который ты когда-либо сможешь сделать, играя в шахматы, вовсе никакой не лучший. Нет, лучший ход, который ты когда-либо сможешь сделать, играя в шахматы, это тот, которого твой противник желает меньше всего. И ты делал их раз за разом. Ты знал, что я терпеть не могу напыщенный тактический ад французской защиты, знал? Я тебе этого не говорил, но ты почувствовал. Ах, мальчик, я бы обнял тебя, до того я горд.

Нед увидел, что по лицу Бэйба текут слезы.

— Все это благодаря только вам, — сказал он.

— Тьфу на это! Сколько уже, девять… нет, восемь с половиной недель прошло, как ты впервые двинул в мою сторону пешку. И посмотри на себя, посмотри, что ты способен учинить с этими шестнадцатью кусочками дешевой древесины. Знал ли ты когда-нибудь, что твой мозг может думать так глубоко и играть так подло? Знал? Знал? Скажи Бэйбу, что ты и сам себя изумил.

— Бэйб, я и сам себя изумил, — сказал Нед. — Не понимаю, как мне это удалось. Поверить не могу. Просто не могу поверить. Это вы. Вы сделали меня таким.

— Ничего я не делал. Ничего вообще, только дал тебе ощутить силу твоего ума. Теперь в мире нет игрока, который смог бы назвать тебя любителем или молокососом. Великие тебя, конечно, побьют, но опозориться за доской ты уже никогда не опозоришься, даже если проживешь с мое. И это требует пышного тоста и выпивки.

Нед рассмеялся:

— Может, свистнуть Рольфа, а?

— Ты думаешь, я шучу. Залезь в свой разум и вытяни оттуда свой любимый напиток. Что это? Ты такой же поклонник виски, как я, или в Харроу тебе привили вкус к великим, глубоким винам Бордо? Или, быть может, тебя радует шепотливое шипение шампанского, напитка негодяев и уличных девок? Что до меня, я жажду маслянистой солености «Баннахэбхайна», загадочного порождения солодов острова Айлей. Сейчас у меня в руке странно приземистая бутылка, я подцепляю ногтями проволоку на горлышке… эй! Что из сказанного мною тебя так огорчило?

С подбородка Неда на шахматную доску капали слезы.

— Ничего, ничего… просто, понимаете, я, если честно, так и не успел попробовать ни одного напитка. Больше всего я люблю… любил… просто выпить стакан холодного молока.

Воспоминание об открывающем холодильник Оливере Дельфте мелькнуло в голове Неда, и горло его сжало рыдание.

— Тсс! — торопливо прошипел Бэйб. — Не позволяй никому видеть твое горе. Прости меня, Томас, правда, прости. Я ведь и не знал ничего. Все мой дурацкий язык, нравится ему забредать, куда сам он захочет. Женщины говорили, что я могу соблазнить одними словами, вот я порой и заигрываюсь в память о них. Это все, чем мне осталось тщеславиться в нашем доме разрушенных рассудков, и в вульгарной спешке моей я увлек тебя в места, которые ты не успел навестить. Но теперь пусть это тебя не заботит. Придет еще день, когда ты с удовольствием вернешься в них.

— Нет! — с силой сказал Нед. — Мне нельзя. Абсолютно нельзя. В моем прошлом есть вещи, которых я пока толком не понимаю, а доктор Малло говорит…

— «Доктор Малло говорит»! Пусть тебя утешает мысль, что он — человек, способный сказать: «Мат в четыре хода, если я не сильно ошибаюсь». Да доктор Малло дерьма от меда не отличит, и не делай вид, будто это не так. У него душа из гноя и гнилое говно в голове. Он неудачник, и не подпускай даже близко к себе ни единого сказанного им слова.

— Он неудачник? — задохнулся Нед. — Кто же тогда мы? Мы-то тогда кто такие?

— Это нам придется решать для себя самим, Томас. Ну вот, Рольф топает, давай-ка, запузырь в твой носовой платок великанский чих, как если бы в нос тебе запорхнула пылинка из тех, что витают здесь в солнечном свете.

Последним, что Нед сказал Бэйбу тем вечером, было:

— Вы научите меня, Бэйб? Всему, что знаете. Как научили играть в шахматы. Всему, чему можете, — науке, поэзии, философии. Истории и географии. Музыке, искусству, математике. Ладно? Вы знаете так много, а я так мало. Я должен был поступить в Оксфорд, но…

— Что ж, по крайней мере от этого тебя избавили, — ответил Бэйб, — так что надежда еще осталась. Да, я стану учить тебя, Томас. Мы пройдем широкой стезей философии, как прошли узкой стезей шахмат, и кто знает, что узнаем мы о себе по дороге?

Бэйб, которому дозволено было проводить в солнечной галерее или на лужайке столько времени, сколько он захочет, смотрел, как Неда уводят за стеклянные двери, и сам себе улыбался.

Очаровательную в своем негодяйстве партию разыграл сегодня парнишка.

Бэйб не то чтобы обладал комплексом Бога, но мозг его, который он сумел сохранить столь изворотливым и живым, жаждал заняться чем-то — что-то лепить и создавать. Он всегда сознавал, что рожден учителем: жизнь, полная действий и идеалов, не дала ему ничего, лишь привела сюда. Во внешнем мире он настоящее свое призвание отринул, а теперь ему предлагался шанс искупить этот грех, под конец жизни посвятив себя великому делу. Не бедным, бесправным, порабощенным, угнетаемым массам, но жизни разума и силе человеческой воли. Перед тем как Нед два месяца назад вошел в галерею, Бэйб почти уже готов был перестать цепляться за жизнь — сдать внутренние крепости, которые он так старательно строил и преданно обживал все эти годы. Нед о том не ведал, но игра в шахматы с ним стала для Бэйба спасением. Что бы они там ни творили с Недом, с Бэйбом сотворили намного больше. Мозг Бэйба представлял собой каприз Господа Бога, а Господь заслужил большего, чем просто смотреть, как каприз этот умирает вместе со стариком, в которого его поселили. Чудовищная, безупречная в своей полноте память Бэйба была даром, который, собственно, и заставил людей из разведки впервые обратить на него внимание. Однако без энергии, воли и цели память мало чего стоит, а Бэйб обладал и этими качествами тоже, причем в устрашающем избытке. Без них его мозг, сколь ни был он быстр и силен, ни за что не пережил бы жуткого режима наркотиков, одиночества и электрических конвульсии, который ему приходилось сносить долгие годы. В конце концов, мозг и память Бэйба были продуктом генетического везения, и он нимало ими не гордился, ибо давно уже обнаружил, что воля и одна только воля выделяет его из числа заурядных людей, а владению волей — в отличие от сноровистости мозга — можно научить, ее можно передать другому и тем обеспечить ей вечную жизнь.

За исключением «Универсальной британской энциклопедии» (под редакцией Ф. С. Доррингтона), все книги, к которым персонал допускал Неда, были на шведском, немецком и датском. И хотя труд Доррингтона, содержавший сведения обо всем на свете, от Аазена до Ящура, представлялся Неду вполне приемлемым, у Бэйба имелись на этот счет собственные соображения. Он отобрал у Неда книгу, открыл ее наугад и презрительно фыркнул, тыча сердитым пальцем в страницу.

— Нет, ты только взгляни. Ты видел двух этих Греев?

Нед заглянул через плечо Бэйба. Под именем Грея были помещены две статьи — первая, посвященная Джорджу Грею, начиналась словами: «Профессиональный спортсмен из Квинсленда, который всего в 17 лет произвел своей исключительно рискованной игрой сенсацию в мире бильярда…»; вторая была еще короче: «Томас Грей, английский поэт, похороненный в Сток-Поджес».

— А вот это, — продолжал Бэйб, отлистывая страницу назад, — «Граппа, гора в Италии, место жестокого сражения между итальянцами и австро-германцами во время Первой мировой войны». И ни слова о тяжелом, гнуснейшем напитке, обеспечившем этим местам бессмертие! Нет-нет-нет, не пойдет. Придется мне взять дело в свои руки. Мы начнем со шведских и немецких книг, и начнем сейчас же.

— Но, Бэйб, я не читаю ни по-шведски, ни по-немецки…

— Можешь ты назвать мне великую книгу, которая тебе хорошо знакома? Посмотрим, нет ли ее здесь на другом языке.

Нед, испытывая неудобство, поерзал.

— Великую книгу?

— Роман. Не хочешь же ты сказать, что не прочел до сей поры ни одного романа.

— Мы проходили в школе «Мэра Кэстербриджа». И «Повелителя мух».

— Ах, вы проходили, бедный ты ягненок! А «Остров сокровищ», его ты когда-нибудь читал? Я точно знаю, что он здесь есть на немецком.

— О да! — с энтузиазмом воскликнул Нед. — Читал по меньшей мере шесть раз.

— Всего-то? Чем это он тебе так не угодил? Эта книга — шедевр.

— Будем читать вместе. Ты еще сам себе удивишься.

Прошло две недели, и они, поначалу с болезненной медлительностью, продрались через «Остров сокровищ». А после «Рождественского гимна», «Алой буквы» и «Графа Монте-Кристо» Нед обнаружил, что способен не только читать по-немецки, причем довольно бегло, но и составлять предложения. Через некоторое время он уже читал немецкие книги самостоятельно — да еще и быстрее, чем когда-то английские. За немецким последовали шведский, французский и латынь.

— Беглость равна необходимости, помноженной на уверенность в наличии времени, — любил повторять Бэйб. — Если пятилетний ребенок способен говорить на каком-то языке, таковая способность должна быть по плечу и пятидесятилетнему человеку.

— Но пятилетний ребенок может бегать несколько часов, спотыкаясь и падая, и ничуть не устать, — часто жаловался Нед, — отсюда не следует, что и пятидесятилетний способен на это.

— Вздорная болтовня. И слушать не хочу.

В летнее время Бэйб с Недом иногда прогуливались по лужайке, негромко беседуя на шведском (они наслаждались этой игрой — не дать никому из персонала узнать, что Нед выучил здешний язык и понимает теперь разговоры, которые ведутся в его присутствии), и Бэйб раз за разом подталкивал Неда к рассказам о прошлом.

— Чарли Маддстоун. Да что ты? Сам я его не знал, но у меня были друзья, служившие под его началом. Так он ушел в политику? Какая ошибка для человека вроде него. Он вообще-то и родился с опозданием на сто лет.

Для Неда возможность рассказывать о своей жизни стала великим облегчением, хоть он и без того чувствовал себя полным сил. Жажда знаний все возрастала в нем, и скоро они с Бэйбом начали беседовать на темы, о которых Нед в жизни своей не помышлял.

— Мы побеждаем время, ты понимаешь, Нед? — Теперь, если никто из персонала не мог их услышать, Бэйб называл его настоящим именем. — Скажи мне, что именно люди, живущие в настоящем мире — мире, который лежит за пределами этого гнусного острова, — считают самым драгоценным предметом потребления? Время. Время, старинный враг, так они называют его. Что мы слышим снова и снова? «Если бы только у меня было больше времени». «Коль Божий мир на больший срок нам щедрый выделил бы рок» [55]. «Нам вечно недостает времени». «У меня никогда не было времени, чтобы заняться музыкой, насладиться жизнью, узнать названия небесных звезд, земных растений, птиц. Никогда не было времени выучить итальянский». «На размышления времени не осталось». «А где я возьму для этого время?». «Я так и не нашел времени, чтобы сказать, как любил ее». И все, что у нас есть, у тебя и у меня, так это именно оно, время, и если взглянуть на него как на величайший дар, пожалованный человечеству, мы поймем, что здесь, на острове, мы оказались наедине с Августином в его келье и Монтенем в его башне. Мы избранные, привилегированные люди. У нас есть то, чего богатейший на земле человек жаждет сильнее всего и никогда не сможет купить. То, что Анри Бергсон почитал величайшим орудием Божьим, орудием пыток, насылателем безумия. Время. Океаны времени для жизни и становления.

Выпадали дни, когда Нед, вспоминая эту речь, готов был подписаться под нею обеими руками и благодарил судьбу за свой арест и власть над временем, которую тот ему принес. В другие же минуты чем больше он узнавал, тем пуще злился и артачился.

— Вам известно, почему вы здесь, Бэйб? — спросил он однажды.

— Фу, Нед, это же так просто! Я здесь, потому что я сумасшедший. И все мы здесь по той же самой причине. Разве тебе не объяснили этого, когда привезли сюда?

— Нет, серьезно. Вы не сумасшедший, и я знаю, что я тоже, хотя благодарить за это могу только вас. Вы не настолько доверяете мне, чтобы рассказать о себе? Вы мне даже настоящего имени своего ни разу не назвали.

Они прогуливались по лужайке, но теперь Бэйб остановился и подергал себя за бороду.

— Я — отпрыск обедневшей ветви великого и древнего шотландского рода Фрезеров и получил при крещении имя Саймон. Поскольку я был младшим из шести детей, прозвище Бэйб так и пристало ко мне на всю жизнь. На службу меня взяли прямо из университета — из-за моей памяти. — Бэйб говорил, глядя поверх лужайки на далекие голые холмы. — В этой моей черепушке, которой Бог счел уместным проклясть меня, все застревает навеки. А в те дни застревало даже быстрее и крепче. Ум и целеустремленность никакого к этому отношения не имеют. Я помню время, показанное каждым победителем Дерби, — так же, как помню постулаты Спинозы или категорические императивы Канта. Шла холодная война, и человек вроде меня был ценным капиталом. Но у меня была совесть, Нед, и потому настал день, когда я отправился повидаться с одним моим другом, писателем. Я сказал ему, что хочу написать вместе с ним книгу. Большую книгу, издать которую придется в Америке, потому что в Британии ей никогда не позволили бы увидеть свет. Книгу, способную положить конец всем грязным трюкам, всем ханжеским уверткам, всей мерзкой лжи, какая когда-либо произносилась на Западе в ходе отвратительной борьбы за превосходство над предполагаемым противником. Я не предатель, Нед, и никогда бы не стал им. Я любил Англию. Слишком любил, чтобы позволить ей пасть, в попытках вернуть утраченное величие, ниже уровня навозного жука. Ну вот, в итоге оказалось, что друг-писатель никакой мне не друг, и в конечном счете я попал сюда. Они используют это заведение, когда находят удобным. Когда какой-нибудь человек представляет для них опасность, понимаешь? У Советов имеются психиатрические тюрьмы и прочее, и, как мы с тобой обнаружили есть они и у нас. Наши психушки удается сохранять в большей тайне, это единственное различие, какое мне удалось отыскать.

Нед немного помолчал.

— Да, наверное, что-то подобное я себе и представлял, — сказал он наконец. — Потому и хотел все услышать от вас. Если вы попали сюда по этой причине, значит, и я, наверное, тоже. Только вы знаете, почему вас посадили, а я нет. Какой-то… не знаю… какой-то заговор привел меня сюда, и мне необходимо понять, что он собой представлял.

— Мы теннисные мячики небес, Нед, они собирают нас вместе и лупят, как захотят.

— Вы сами в это не верите. Вы верите в волю. Так вы мне говорили.

— Как всякий, у кого остался хотя бы огрызок совести, я верю в то, что нахожу достойным веры, проснувшись поутру. Иногда я думаю, что нас целиком определяет то, что записано в наших генах, иногда — что это воспитание создает нас либо уничтожает. В лучшие же мои дни я искренне и убежденно полагаю, что мы и только мы одни обращаем себя во все то, чем мы стали.

— Натура, насыщение и Ницше, на самом-то деле.

— Ха! — Бэйб хлопнул Неда по спине и рявкнул так, что его услышала вся заполненная безумцами лужайка: — Ребеночек-то того и гляди народится! — И добавил уже тише, беря Неда под руку: — Послушай, если ты хочешь разобраться в своем положении, не могли бы мы хотя бы отчасти воспользоваться логикой, которой я обучил тебя, едва не истощив при этом мой мозг? Возьми бритву Оккама и отсеки все ненужное, напускающее туман. Оставь только то, что знаешь. Разве я не рассказывал тебе о Зеноне?

— О его парадоксе насчет Ахилла, которому никогда не удастся пересечь финишную черту? Рассказывали.

— Ага, но Зенон способен преподать нам еще один урок. Сейчас я тебе покажу.

Бэйб отвел Неда к высокой ели, косо стоящей на склоне у ограждающего лужайку высокого забора.

— Присядем под дерево. Великие мыслители всегда сидели под деревьями. К тому же это академично. Последнее слово происходит от Академии, рощи, в которой Платон наставлял своих учеников. Даже французский lycee [56] поименован в честь сада Лицеум, в коем читал свои лекции Аристотель. На Будду с Ньютоном просветление, как уверяют, снизошло под деревьями, снизойдет оно и на Неда Маддстоуна. Теперь смотри. Я беру еловую шишку, immobile strobile [57], кладу ее перед тобой и задаю вопрос: это куча?

— То есть?

— Это куча?

— Нет, конечно.

Бэйб добавил еще одну шишку.

— А теперь куча у нас уже получилась? Нет, разумеется, перед нами всего лишь две шишки. Кстати, тебе никогда не казалось странным, что на нашем языке еловая шишка, fir cone, — это анаграмма хвойного дерева — conifer? Ты мог бы счесть, что Господь в очередной раз напортачил. А посмотри на расположение чешуек. Три в ряд, затем пять, восемь, тринадцать. Ряд Фибоначчи. Какая уж тут случайность, верно? Господь Бог снова выдал себя с головой. Но это вопрос посторонний. Покамест у нас две шишки. Хорошо, добавляю третью. Теперь это куча?

— Нет.

— Добавляю четвертую.

Нед, прислонясь спиной к теплой коре сосны, следил, как Бэйб шарит вокруг, подбирая шишки и добавляя их по одной.

— Да, — наконец сказал он, скорее из жалости к Бэйбу, чем потому, что и вправду так думал. — Теперь я определенно назвал бы это кучей.

— У нас есть куча! — вскричал, хлопнув в ладоши, Бэйб. — Куча еловых шишек! Их семнадцать, голубушек. Итак, Нед Маддстоун поведал миру, что семнадцать предметов официально именуются кучей?

— Ну…

— Семнадцать еловых шишек образуют кучу, а шестнадцать не образуют?

— Нет, этого я не говорил…

— Вот здесь-то и возникает проблема. Мир полон куч вроде этой, Нед. Это хорошо, а это плохо. Это невезуха, а то ужасная несправедливость. Тут массовое убийство, а там геноцид. Это детоубийство, а то просто аборт. Это законное совокупление, а то, по закону, изнасилование. И все они рознятся на одну еловую шишку, не более, и порой одна-единственная, маленькая такая шишечка определяет для нас различие между раем и адом.

— Я как-то не вижу связи…

— Ты сам, Нед, ты сам сказал, что тебя привел сюда заговор. Это все равно что сказать, будто тебя привела сюда куча. Кто он, этот заговор? Почему он? Сколько людей в нем участвовало? Ради чего? Не говори мне, что то была куча, просто куча, не больше и не меньше. Скажи — семнадцать, четыре, пятьсот. Увидь вещь такой, какая она есть, во всей ее сути, сущности, с ее спецификой, с глубиною ее природы. Иначе ты никогда не поймешь и самой пустяковой подробности случившегося с тобой, не поймешь, даже если проведешь здесь тысячу лет и выучишь тысячу языков.

Стояла середина зимы, и весь остров искрился белизной под вечным саваном зимней пелены. Кресла перенесли из солнечной галереи в салон, находящийся в глубине здания. В одной из его арочных ниш Бэйб с Недом, сидя за пластиковым столом, играли в нарды.

Каменные арки, тянувшиеся вдоль стен салона, были единственным, что осталось от монастыря, в котором затем обосновалась лечебница, — пустые, романского стиля, аркады его давали редкий здесь предметный урок архитектуры. Только солнце и облака днем да звезды ночью, ну, и еще округлые холмы, которые летом было видно из окон, и предлагали Неду другие, схожие с этой, возможности использовать в ходе учебы не одно только воображение.

Нарды, в которые они играли, отличались своеобразием. Поскольку комплекта для этой игры в лечебнице не было, они сделали пять бумажных кубиков — и больше ничего. Доска и тридцать фишек существовали только в их воображении. Смехотворная нелепость игры потешала больничный персонал. Правда, однажды двое пациентов разволновались, попробовали вытащить из-под стола воображаемую доску и растоптать ее, — скорее всего, предположил Нед, потому что она угрожала их представлениям о реальном и невидимом. Гордость этих людей, гордость безумцев, способных видеть то, чего никто больше не видит, распалилась, когда они не сумели обнаружить того, что, судя по всему, не было тайной для других. Вследствие слишком сильного воздействия, которое игра оказывала на остальных пациентов, Бэйбу с Недом и разрешили занять эту нишу, удаленную от центральных столов, за которыми сидели все прочие.

Видеть расставленные перед ними фишки не составляло для Бэйба и Неда никакого труда. Они играли по сотне фунтов за очко, и к этому времени Бэйб задолжал Неду уже сорок два миллиона. Напрягаться, чтобы запоминать позиции, им не приходилось, так что они могли вести далеко не простые разговоры на языке, который находили для этого предпочтительным, даже не оспаривая представлений друг друга относительно того, где какая фишка стоит и сколько их остается под конец игры. Временами, как, например, этим вечером, Нед покручивал в пальцах плоский камушек. Бэйб обучил его фокусам с монетами и картами, и Неду нравилось, беседуя, практиковаться во французском сбросе, манипуляциях и так далее.

В последнюю неделю Нед и сам оказался в роли учителя — рассказывал Бэйбу о крикете, игре тому не известной.

Сейчас Бэйб говорил о сочинениях С.Л.Р.Джеймса, историка и социального мыслителя, которого он очень любил.

— Жаль, что больше мне его почитать не придется, Томас, — вздохнул Бэйб. — Я всегда пропускал его посвященные крикету лирические пассажи. Джеймс связывал эту игру с жизнью в Западной Индии, с колониализмом, Шекспиром, Гегелем — с чем ни попадя. Я, в тогдашнем моем молодом пуританском невежестве, считал его рассуждения сентиментальным вздором.

— Знаете, я был хорошим игроком, — сказал Нед. — Думаю даже, что, обернись все иначе, я играл бы за Оксфорд, а то и за команду графства. Господи, какая нелепость говорить о крикете по-итальянски. Может, сменим язык?

— Определенно, — ответил Бэйб по-голландски. — Этот подходит намного лучше, тебе не кажется? В Голландии немного играют в крикет.

— Вроде бы. Отец преклонялся перед князем Ранжитсинжи. Я вам о нем не рассказывал? Золотой век крикета. Говорили, что следить за скольжением его ноги было все равно что любоваться Тадж-Махалом при лунном свете.

— Я как-то видел Тадж-Махал при лунном свете. Разочаровывающее зрелище, наподобие…

— Я знаю, — с ноткой нетерпения в голосе прервал его Нед, — вы рассказывали. Я плохо спал этой ночью, отец снова являлся мне во снах.

— К середине тутошних долгих зим мозг всегда обращается к прошлому, — заметил Бэйб, принимая дубль Неда и пододвигая к нему кубик. — Кости в плечах ноют, ты вертишься. Ничего, весна уже недалеко. Тогда тебе полегчает. — И Бэйб еле слышно насвистел мелодию.

— «Валькирии», — сказал Нед. — Акт первый, сцена третья. «Siehe, der Lenz lacbt in den Saal» — Смотри, весна улыбается в окна.

— В самое яблочко. А это? — Бэйб посвистел еще.

— Да ну их совсем, — отмахнулся Нед, переходя на английский. — Я сегодня не в настроении подвергаться экзамену. Я все еще хочу знать, понимаете. Мне нужно знать.

— А осталось что-нибудь, чего ты не знаешь?

— Бэйб, вы уже поняли, полагаю, что я не дурак. Мы с вами в частном сумасшедшем доме, или, как предпочитает называть его доктор Малло, «элитной международной клинике». За здорово живешь никто сюда не попадает. Кто-то заплатил за то, чтобы вы оказались здесь, и за то, чтобы здесь оказался я. И продолжает платить.

— Искусство хорошей разведывательной работы, Нед, не имеет ничего общего со шпионажем. В последнем главное — уметь манипулировать государственными служащими и министрами, которые распоряжаются Секретным фондом. Нюх на деньги у человечества острее нюха на все остальное. И если ты способен утаить свой банковский счет и регулярные платежи, если способен перекачивать и направлять потоки правительственных денег, а затем отмывать их, тогда и только тогда ты вправе назвать себя шпионом.

— Хорошо. Стало быть, никакой великой тайны в том «как» нет. Но в моем случае остается еще «почему». И это лишает его всякого смысла. Перед тем как я сюда попал, меня похитили. Однако похитители не тратят годами деньги на тех, кого они похищают. Поэтому через несколько лет я поверил тому, что твердил мне доктор Малло, — что я фантазер, подлинная жизнь которого оказалась закопанной так глубоко, что никаких воспоминаний о ней не сохранилось. Я знаю, это неправда, да, наверное, и всегда знал. Я знаю, что меня запихали сюда намеренно. Но кто и почему? Вот что по-прежнему от меня ускользает. Никто и на миг не подумал, будто я помогаю ИРА, а если бы и подумал, то уж точно не поволок бы меня сюда, в место, куда стараются запихать людей вроде вас.

— Как ты знаешь, Нед, сюда попадают и настоящие сумасшедшие. Мы с тобой единственные здешние обитатели, которые тешатся мыслью, будто они — политзаключенные. Ты продолжаешь отрицать это, но не задумывался ли ты о том, что, возможно, люди, определившие нас сюда, знали, что делают? А ну как я оказался здесь, потому что я действительно сумасшедший? Полный и окончательный сумасшедший.

— Да, — с улыбкой признал Нед, — естественно, задумывался. Надо полагать, вы сумасшедший, если считать сумасшедшим человека, разум которого подвергает сомнению и отвергает каждую норму цивилизованности. Солипсическое накопление богатств собственного «я» и высокомерная изоляция своей воли от могущественной власти человеческих установлений суть психопатологии, которые можно найти в любом учебнике. Психопатологии, являющиеся привилегией художника, революционера и любовника, впрочем, равно как и безумца. На этих основаниях вы можете признать себя сумасшедшим.

— Господи Боже, Томас, согласись также и с тем, что это я научил тебя разговаривать подобным образом.

— Я избрал данный дискурс, чтобы спровоцировать вас, и вам это отлично известно. Я снова и снова возвращаюсь к одной и той же проблеме. Каким-то образом я оказался помехой для британской Секретной службы или как она там называется. В этом, по крайней мере, вы можете со мной согласиться?

Бэйб кивнул, соглашаясь.

— Помните, мы сидели под picea abies [58] и разбирали парадокс Зенона о куче?

— Помню.

— Вы хотели подтолкнуть меня к тому, чтобы я ясно увидел факты? Отделил реальное от умозрительного, действительность от ее восприятия?

— Не думаю, что я прибег именно к этим словам, однако — да, помню и это.

— Ну так вот, каждую ночь я перебираю то, что считаю пятью поворотными моментами моей истории, пытаясь удостовериться, что вижу их ясно. И ничего не понимаю.

— Расскажи мне об этих поворотных моментах.

— Они очевидны. Во-первых, я по неведению согласился доставить письмо, данное мне курьером ИРА. Во-вторых, меня арестовали за хранение наркотиков, которые мне кто-то подсунул. В-третьих, из-за письма, все еще находившегося при мне, меня забрали из полицейского участка и отвезли в некое место, бывшее, как я полагаю, конспиративной квартирой британской разведки, там меня допросили. В-четвертых, под конец допроса мне сказали, что я поеду домой. В-пятых, меня жестоко избили и привезли сюда, здесь я с тех пор и остаюсь. Вряд ли я ошибаюсь, считая эти факты существенными, так?

— Как скажешь.

— Что значит «как скажешь»? Я многие годы бьюсь головой об их стену.

— Из чего, вероятно, следует, — мягко произнес Бэйб, — что они для тебя бесполезны. Быть может, ты все еще подходишь к делу не с той стороны.

Правильный путь не должен неизменно приводить нас к неколебимой стене фактов, он должен раскрывать рисунок событий. Рисунок, который поддается расшифровке. А нумеруя факты — первый, второй, третий и так далее, — ты неявно подразумеваешь наличие между ними причинно-следственных связей, и это заслоняет от тебя сам рисунок.

— Да нет же никакого рисунка! Об этом я и толкую.

— Не спрашивай себя, почему это с тобой случилось. Спроси, почему это случилось с тобой.

— А это еще что такое?

— Ну, например, враги у тебя были? Ты ни разу не упоминал о такой возможности.

— Никогда, ни единого! — с горячностью отозвался Нед. — Я был самым популярным мальчиком в школе. Я должен был вот-вот стать ее старшиной. Я возглавлял крикетную команду. Я был влюблен. Собирался в Оксфорд. Как мог кто-то ненавидеть меня?

Бэйб рассмеялся.

— Что тут смешного?

— Прости, сейчас попробую объяснить. Ты только что нарисовал портрет человека, у которого имелось достаточно причин, чтобы чувствовать себя счастливым, но разве ты ответил на мой вопрос? Это просто описание человека, благодаря которому и придумана классическая фраза: «Ну как такого не ненавидеть?»

— Не понимаю.

— Ты хочешь сказать, что никогда раньше не слышал следующего стандартного разговора: «Так он хороший спортсмен и работник? И красив в придачу? Только не говорите мне, что он еще и приятный малый, иначе я его точно возненавижу». Вот так говорят реальные люди в реальном мире, Нед, и ты наверняка это знаешь.

— Но я и был приятным малым…

— «Приятный» — это слово из кучи. Ты наваливаешь кучу приятных поступков и думаешь, что от этого становится приятной сама куча? Каким ты был в действительности? Как делал? Действие, вот что определяет человека, не качества.

— Да ничего я не делал.

— Ну, значит, бездействие.

— Вы хотите сказать, что кто-то меня ненавидел?

— Не обязательно ненавидел. Может, попробуем разобраться в этих твоих поворотных моментах по отдельности? Давай забудем о главном, о твоем появлении здесь, и начнем с самого начала. Предположим, что наркотик тебе подсунули, чтобы тебя опозорить. Кто мог от этого выиграть?

— Никто. Да и что можно выиграть на такой ерунде? Это просто огорчило бы тех, кто любил меня, вот и все.

— А, уже хорошо. Не исключено, что это весьма плодотворная мысль. Не исключено, однако, что кто-то получил бы и выгоду более осязаемую. Старшина школы, капитан команды любит красивую девушку и любим ею. Существует немало раздраженных юнцов, до безумия жаждущих любой из трех этих вещей. Кто, например, стал бы старшиной, если бы тебя выгнали из школы за хранение наркотиков?

— Откуда я могу знать?

— Какие-то соображения у тебя должны же быть.

— Ну, Эшли Барсон-Гарленд, возможно.

— Эшли Барсон-Гарленд. Расскажи мне о нем. Все, что вспомнишь. Только по порядку, не кучей.

И Нед рассказал Бэйбу все, что знал об Эшли, заключив рассказ словами: «Но он любил меня, я уверен…» — прозвучавшими не очень убедительно, даже для его ушей.

— Как по-твоему, он не подозревал, что ты просмотрел эти пять приватных страниц, заполненных самыми сокровенными его мыслями?

— Я страшно старался ничем себя не выдать. Нет, вряд ли он знал об этом.

— Ах, Нед. Бедный Нед. Подумай о том, каким ты тогда был. Об этом приятном, улыбчивом юноше. Много ли ты знал? Насколько способен был скрыть хоть что-то? Так ли уж был хитер? Ты что, не понимаешь, что искушенный, издерганный, ожесточенный и поглощенный собой человек вроде самозваного Барсон-Гарленда мог читать в твоей душе легче и яснее, чем ты в его дневнике? Снобы видят социальное унижение, куда бы они ни повернулись, мошенник с первого взгляда понимает, что разоблачен. Да если он и не знал наверняка, можно ли поверить, что не заподозрил!

Нед сердито пожевал нижнюю губу.

— Ладно, пусть так, но почему он должен был меня ненавидеть?

— Напряги воображение.

— Вы, помнится, сказали, чтобы я рассмотрел все бесстрастно. Если я навоображаю бог знает что, чем это поможет?

— Не следует путать воображение с фантазией. Воображение есть способность проецировать себя в разум другого человека. Это самая трезвая и точная способность, какой мы наделены. Прибегнув к услугам воображения, ты сможешь увидеть, что, с точки зрения Эшли, ты обладал всем тем, чем не обладал он. Мой же инстинкт, должен тебе заметить, подсказывает, что он был еще и влюблен в тебя, да только сам того не сознавал.

— Ой, ради всего святого!

— Обдумай еще раз то, что ты прочитал. С таким неистовством мастурбировать в канотье, которое он присвоил… Я не настаиваю, это только теория.

— Да все это только теория.

— Тогда почему она тебя так раздражает?

— Она меня не раздражает… — Колени Неда принялись подпрыгивать, чего давно уже не случалось. Нед придержал их руками. — Ладно, возможно, раздражает. Потому что она бесполезна. Потому что никуда нас не ведет.

— Она раздражает тебя, потому что она не бесполезна, потому что способна привести нас к истине. Истине, состоящей в том, что другие могли видеть тебя и не таким, каким, как ты считал, они тебя видят. Возможно, они находили тебя высокомерным, бездумным, несносным и тщеславным, до того самоуверенным, что даже твои вежливость и обаяние были словно кинжалы, вонзаемые в их бедные, сбившиеся с толку подростковые сердца. Но теперь-то ты взрослый человек и должен уметь воспринимать все это без боли.

— Хорошо, пусть даже так, — сердито сказал Нед. — Но не станете же вы утверждать, будто Эшли Барсон-Гарленд мог дойти до того, чтобы раздобыть наркотик с целью выжить меня из школы. Да он не имел ни малейшего представления о… Кейд! — Нед ударил кулаком по столу, расплющив бумажный кубик. — О господи, Руфус Кейд!

— Ладно, бог с ним, — сказал Бэйб, когда Нед попытался расправить кубик. — Руфус Кейд. Этого имени ты тоже прежде не называл.

— Да он просто пустое место. Я убрал его из сборной школы… нет, это смешно. Никто, никто не может быть таким злопамятным и мелочным, чтобы… хотя он курил марихуану, это я знаю. Постоянно.

— Ну вот, у нас вдруг появились двое юношей с мотивами, пусть даже тривиальными. А у одного из них еще и имелось то, что мы вправе назвать смертельным оружием.

— Вы знаете, — сказал, почти не слушая его, Нед, — если вдуматься, я всегда подозревал, что Руфус меня не любит. Не могу этого объяснить. Что-то такое присутствовало в том, как он отводил в сторону глаза, когда мы разговаривали. Собственно, груб он не был, но я помню, когда мне пришлось вести «Сиротку» обратно в Обан, после смерти Падди… Руфус был на борту и вел себя отвратительно. Думаю, он злился из-за того, что я взял на себя командование яхтой. Меня это по-настоящему удивило и расстроило. Возможно, я был высокомерен. Но вы хотите, чтобы я поверил, будто он и Эшли были этакими безумными Яго, замыслившими уничтожить Отелло? Господи, я же не был Отелло, я был всего-навсего школьником.

— А в чем состояло преступление Отелло? Он был большой, красивый, удачливый. И у него была Дездемона.

— Но Руфус Порцию и в глаза никогда не видел. Эшли познакомился с ней в один день со мной, однако Эшли… я к тому, что по школе вечно ходили слухи, будто он, может быть, ну, вы знаете, со странностями… Это не значит, что я согласен с вашими словами насчет его влюбленности в меня, — торопливо прибавил Нед. — В конце концов, не мог же он любить и ненавидеть меня одновременно.

— Только не говори, что забыл всего Катулла, которого я когда-то пытался втиснуть в твою башку, — сокрушенно сказал Бэйб.

— Odi et amo [59], да, понимаю. Но если вы скажете, что и Порция меня ненавидела, я просто уйду и никогда больше разговаривать с вами не стану. Я знаю, что это не так. Правда… — Нед замер, уставясь в стол; он лихорадочно размышлял.

— Новая идея, не так ли? — после долгого молчания спросил Бэйб. — Если бы существовало искусство чтения мыслей по лицу человека, я сказал бы, что твои мысли разбегаются, но в конце тоннеля забрезжил свет.

— Гордон. Гордон Фендеман, — медленно выговорил Нед. — Двоюродный брат Порции. Если подумать как следует, то… когда я встретил их в аэропорту… Они вместе отдыхали, и меня царапнуло что-то в том, как он стоял с ней рядом. Не то чтобы ревность, но, помню, мне это не понравилось. Неуютное какое-то было чувство. И Порция сказала после, что так и не прочитала последнюю мою открытку, потому что Гордон испортил ее. Случайно, объяснила она, но, может быть, и не случайно.

Бэйб внимательно выслушал все, что смог рассказать о Гордоне Нед.

— Давай посмотрим, верно ли я все понял, — предложил он. — В день, когда ты вернулся из Шотландии, а Порция с Гордоном из Италии, Эшли и Гордон вместе пошли осматривать палату общин, верно?

— Верно. Я, помню, еще подумал, что Гордону будет приятно увидеть Матерь парламентов.

— Господи, надеюсь, ты этого хотя бы не сказал? — с улыбкой спросил Бэйб.

— А что, собственно, дурного в этих словах?

— Ну, может быть, они напыщенны, совсем немного?

— Да, пожалуй… — Нед тоже улыбнулся. — Как бы то ни было, дело в том, что позже, когда мы с Порцией были еще… были еще наверху и любили друг друга, они вернулись. — Неожиданно Нед снова ударил кулаком по столу.

— Господи, вот оно! Вот оно!

— Гордон и Эшли вернулись?

— Да, но с Руфусом. Понимаете? Эшли, должно быть, нередко встречался с ним то в одном, то в другом пабе. Их было водой не разлить. Руфус вернулся из Шотландии в Лондон тем же поездом, что и я. Эшли повел Гордона в паб, чтобы познакомить его с Руфусом, и все они вернулись, пока мы с Порцией были наверху.

— Они что-нибудь сказали тебе?

— Они зашли всего на минуту. Эшли сказал… что же он сказал? Он крикнул мне: «А вы, молодые люди, наслаждайтесь обществом друг друга…» — да, точно. И… Бэйб, послушайте! Внизу на перилах лестницы висела моя куртка. Иисусе, они наверняка задумали все еще в пабе. Они даже знали, куда я направлюсь! Знали, что я собираюсь вместе с Порцией в Найтсбридж, чтобы…

Страницы: «« 4567891011 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

...Это был век штыковой атаки человечества на новые планеты, век, когда была создана Лига Свободных ...
Являемся ли мы, люди, хозяевами планеты Земля? Нет ли у нее других хозяев – могущественных, мудрых, ...
К середине XXI века стало ясно: кто-то должен сделать так, чтобы на Земле все-таки можно было жить....
До того как занять видное место среди авторов криминально-детективного жанра, Жан-Кристоф Гранже раб...
Луи Антиош, молодой ученый-философ, получает странное предложение от друга своих приемных родителей,...