Периферийный авторитаризм. Как и куда пришла Россия Явлинский Григорий
Административная рента
предел, то либо наступит трансформация системы, либо институт выборов будет отвергнут и заменен более послушным в работе механизмом, что, конечно, гораздо вероятнее.
Система власти как таковая, очевидно, не содержит в себе никаких встроенных целей, кроме естественно присущего ей свойства самовоспроизводства.
Цели и смыслы в системе власти задает правящая группа в соответствии с теми ценностными установками, которыми руководствуется большинство составляющих ее людей. В этом смысле, конечно, нельзя сказать, что авторитарная система априори является исключительно инструментом личного обогащения ее участников, или средством подавления личности, или, напротив, инструментом модернизации и развития общества. Как и большинство вопросов, связанных с общественной реальностью, этот вопрос не имеет раз и навсегда данного ответа – все зависит от конкретных обстоятельств места и времени, от качества элит, от индивидуальных особенностей возглавляющих ее лидеров и т.д.
Однако в любом случае ей присуща особенность, которой лишена последовательно конкурентная система власти. А именно: авторитаризм порождает возможность для правящей группы, в силу ее монопольного политического положения, извлекать из него особую административную ренту. Как монопольный владелец политического ресурса в государстве, она имеет возможность абсолютно бесконтрольно и произвольно устанавливать себе разного плана формальное и неформальное, личное и сословное вознаграждение за осуществление функций по управлению обществом, как по ходу реализации каких либо полномочий, так и вне увязки с каким либо реальным процессом, – просто как бонус, проистекающий из ее положения в обществе. Часто, извлекаемые ею доходы могут проистекать просто из монопольного права на насилие и вытекающей из этого возможности прямого вымогательства, что, собственно, и происходит, например, с силовыми структурами.
Связано это с тем, что в авторитарной системе нет никакой другой силы, которая могла бы не то что ограничить претензии и аппетиты правящей группы, но даже полностью прояснить размеры и формы получаемого ею рентного дохода и каналы его получения. Собственно, в этом и состоит главная слабость авторитарных систем – лишенные встроенных механизмов ограничения властных аппетитов, они рано или поздно оказываются бессильными перед натиском эгоистических желаний и страстей, алчности и социальной безответственности членов правящей группы.
Кстати, если обратиться к истории, мы увидим, что концепция конкурентной политической системы с распределением между различными группами источников власти и разделением ее ветвей, с системами сдержек и противовесов исходила, в конечном счете, именно из выработанного многовековым опытом философского положения о том, что ни один человек, увы, не руководствуется перманентно в своих действиях только идеалами и законами; что ему свойственны слабости, стяжательство, тщеславие, властолюбие, склонность некритично воспринимать собственное поведение, в искаженном свете видеть мотивы и результаты деятельности других людей. А пребывание «во власти» усиливает слабости и пороки даже у людей с большим жизненным опытом и отличной профессиональной подготовкой. Именно поэтому в долгосрочном плане только ограничение индивидуальной власти может сохранить ее эффективность и соответствие коллективным интересам, предотвратить или ограничить масштабные злоупотребления ею. В отличие от известного лозунга советского периода, утверждавшего, что «совесть – лучший контролер», мировые «отцы демократии» исходили из того, что в государстве только внешний контроль и распределение соответствующих функций между возможно большим числом субъектов минимизируют реальные злоупотребления, диктуемые личным страстями и корыстным интересом – в полном соответствии со столь хорошо воспринимаемой за океаном русской пословицей «Доверяй, но проверяй!». Авторитаризм в России, если и переживал ранее период самоконтроля и самоограничения без адекватного давления снизу, то с очевидностью его перерос. На этой стадии зрелости, как отмечает и упоминавшийся ранее Д. Асемоглу, единственным мотивом к самоограничению элиты становится угроза социального бунта, революции[16]. Если эта угроза лишена остроты, неактуальна или хотя бы кажется таковой, тормоза не действуют, и частное присвоение административной ренты принимает все более масштабный характер.
Строго говоря, никакого способа точно измерить масштабы этого присвоения не существует – все «деятели экономической науки», претендующие на открытия в этой области, мягко говоря, пытаются ввести публику в заблуждение. Если доказательства роста масштабов присвоения и существуют, они носят характер локальных, частных свидетельств. Тем не менее, все свидетельства и косвенные признаки указывают на то, что в России второго десятилетия XXI века этот процесс идет и, более того, переживает определенный расцвет.
Так, основные виды издержек в российской экономике (стоимость труда, энергообеспечения, транспортные издержки, административная нагрузка, размеры арендных платежей, расходы на охрану собственности и др.) быстро росли все «нулевые» годы и после небольшой заминки, связанной с кризисом 2008—2009 гг., продолжили свой рост. Бюджетные возможности финансирования инвестиций, связанных с формированием общественной инфраструктуры, сокращаются, а их эффективность с очевидностью падает. Качество работ снижается даже в рамках приоритетных для власти проектов с символическим и чуть ли не сакральным смыслом – например, проведения саммита АТЭС во Владивостоке или Олимпиады в Сочи.
Экономические начинания, преподносившиеся в качестве знаковых (например, финансовые «институты развития», госкорпорации в инновационных сферах, особые экономические зоны и многое другое) в лучшем случае предаются забвению, в худшем – становятся постоянным генератором негативных новостей. Предприятия и проекты, которые нынешняя власть долгое время представляла в качестве эталонных, становятся объектом ее же критики, произносимой публично и в самых жестких формулировках. Все чаще встречаются ситуации, когда экономические решения спустя значительное время после их принятия «подвешиваются», несмотря на уже произведенные значительные затраты.
Все это, вместе взятое, упорно наводит на мысль, что все более открытая нацеленность членов правящей группы на интенсивное освоение административной «ренты» делает все менее реальным решение каких бы то ни было перспективных задач, требующих значительного горизонта планирования и долгосрочной организации реализации и контроля. И это при том, что в авторитарной системе, в отличие от конкурентной модели, отсутствуют объективно мешающие долгосрочному планированию электоральные циклы и сопутствующие им краткосрочные интересы и мотивы.
Одновременно, как это ни парадоксально, подобное падение эффективности и утрата долгосрочных ориентиров являются косвенным свидетельством того, что постсоветский авторитаризм в России вступил в зрелую неототалитарную стадию, когда все сущностные черты этой модели уже проявились и приобретают более или менее законченные формы. Другими словами, это говорит о том, что авторитарный режим уже переборол в себе все не свойственные ему порывы и потуги, связанные с личными амбициями и заблуждениями его лидеров, и на первый план теперь выходят объективные закономерности и свойства этой формы политического устройства общества. Последние же заключаются в том, что активный модернизационный потенциал авторитарной системы может быть связан только с личными мотивациями и энергией ее лидеров – никаких встроенных, автоматически действующих механизмов, которые бы действовали в этом направлении, система не содержит. Что же касается указанной мотивации, равно как и необходимой для ее действия энергии, то в силу биологической природы человека она действует лишь в течение исторически непродолжительного периода времени. На фоне слабой сменяемости власти, что является одной из сущностных черт авторитаризма, это неизбежно приводит к загниванию авторитарных режимов в том смысле, что нацеленность на достижение национально значимых целей сравнительно быстро уступает место зацикленности на получении и «распиле» правящей группой ее «законной добычи» в виде административной ренты.
Поиски идеологии
Обычный исторически известный авторитаризм как политическая модель имеет несколько системообразующих признаков, немалую роль среди которых играет неопределенность идеологической основы.
Это связано, главным образом, с тем, что авторитарные системы занимают промежуточное положение между конкурентными системами, где идеология активно используется как идентифицирующий признак политических групп, соревнующихся между собой за право получить временный доступ к государственным рычагам, и тоталитарными системами, которые используют жесткие догмы той или иной тоталитарной идеологии как инструмент завоевания власти и ее последующего удержания.
Последние нуждаются в идеологии в форме некоего свода идей и представлений, который должен быть внедрен в сознание каждого человека и общества в целом как единственно истинный, поскольку является мощным средством политического контроля над обществом, мотивации его членов, а также мобилизации в защиту системы в тех случаях, когда в этом возникает необходимость. Тоталитаризм всегда и везде опирается в первую очередь на организованное насилие власти в отношении общества, но только на него он опираться не может – насилие является слишком слабым скрепляющим материалом, если оно не сопровождается обработкой сознания людей с целью выработки у них идейной мотивации к поведению, ожидаемому от них системой и ее вождями. Отсюда – необходимость «единственно верного учения» и сопутствующих ему ритуалов, культов, образцов поведения, а также вечной и неутомимой борьбы с врагами этого учения – явными, скрытыми и даже потенциальными.
Но и конкурентным политическим системам также необходимы идеологические обоснования. Это касается как системы в целом, ее базовых принципов и общего устройства (демократия как идеология), так и конкурирующих внутри нее отдельных групп, которые соперничают между собой, по крайней мере внешне, не как кланы, возникшие по поводу общих личных интересов, а как группы единомышленников, выражающих те или иные общие представления о справедливой и эффективной политике.
Эти представления, в свою очередь, чаще всего объединяются (опять же, хотя бы внешне) некоторой системой взглядов относительно правильного, или справедливого устройства общества, что, собственно, и является тем, что мы называем идеологией[17]. Именно поэтому для конкурентных политических систем характерна, как правило, достаточно богатая идеологическая палитра, хотя интересы выживания системы и диктуют необходимость ограничения ее определенными рамками, в частности, подавления различного рода тоталитарных идеологий, включая религиозные учения тоталитарного толка.
Авторитарные же системы, занимая некое промежуточное положение между двумя вышеназванными политическими моделями, отличаются, как правило, относительной слабостью идеологического окраса. Действительно, в рамках этой модели власть обычно не ставит перед собой задачу тотально контролировать умы своих граждан, добиваться от них единообразного взгляда на все социальные и политические процессы. Иногда отказ от подобного рода амбиций является сознательным выбором, иногда объясняется отсутствием необходимых для этого ресурсов, но, так или иначе, авторитарное государство не ставит перед собой такой цели и ограничивается контролем над финансовыми и административно-силовыми ресурсами.
Поскольку такого рода контроль вполне достаточен для обеспечения неприкосновенности и несменяемости власти, то духовной, идеологической сфере уделяется лишь минимальное внимание. Поскольку же цель обеспечить идейное единообразие и не ставится, авторитарная власть, как правило, допускает существование в обществе различных мировоззренческих течений, публичные дискуссии между ними и даже мягкие формы самоорганизации их носителей – до той поры, пока эта самоорганизация не ведет к появлению политических организаций, имеющих в своем распоряжении крупные ресурсы и способных претендовать на власть в государстве и обществе.
Более того, идеологические дискуссии в обществе объективно оказываются даже полезными для авторитарной власти, поскольку делают невозможным объединение всех недовольных в единый лагерь – этому начинают мешать очевидные идеологические различия между отдельными силами, заинтересованными в разрушении существующей системы власти, и чем шире идеологическая палитра, тем объективно менее вероятной становится какая-либо координация оппозиционных групп.
Сама же высшая власть в условиях автократии, хотя и пытается обозначать себя как некая идеологическая сила, делает это плохо – лениво, без энтузиазма и, как правило, без устойчивого результата. Связано это с тем, что в такой системе властные структуры комплектуются людьми, отобранными по критерию удобства работы и возможности извлечения доходов в виде административной ренты. От них, безусловно, требуется внешняя лояльность, но особых требований к образу мышления или взглядам на жизнь система, как правило, не предъявляет. Поскольку качества, необходимые для комфортной работы в рамках системы, распределены среди людей по естественным законам и не коррелируют жестко с их идеологическими предпочтениями, то и полученная выборка, как правило, представляет собой весьма пеструю в идейном отношении картину.
И хотя внешне, для работы «на публику» правящая корпорация обязательно окрашивается в определенные цвета (как правило, с упором на патриотизм и народность), внутреннего единства в ней нет. Если авторитарная система не перерождается в тоталитарную, она остается эклектичным соединением очень разных людей – и в идейном, и даже в культурном отношении. Соответственно, любые попытки создать объединяющую всех идеологию заканчиваются произнесением стандартного набора банальностей на фоне всеобщего откровенного лицемерия.
И эта черта авторитаризма в полной мере проявилась в российской политической системе 2000-х годов. В начале процесса становления авторитарной власти, а именно в 1990-е годы, когда отказ от конкурентной политической системы как ориентира для постсоветской России был еще не столь очевиден, правящая команда пыталась как-то отделить себя идеологически от тех сил, которых она двигала на роль оппозиции, и активно примеривала на себя амплуа «реформаторов». Это облегчалось тем, что цели, официально провозглашавшиеся в качестве ориентиров для деятельности правительства, отличались размытостью и разделялись абсолютным большинством правящей группы – переход к рынку, развитие частной собственности, облегчение контактов с внешним миром, признание идеологического плюрализма и т.д. При этом очевидное отличие этих целей от основополагающих принципов советского периода позволяло говорить о «политике реформ», «реформаторском духе» и т.п.
Однако в 2000-е годы ситуация поменялась. С одной стороны, обострившееся за 1990-е годы социальное неравенство и, главное, ставшая всем очевидной иллюзорность массового предпринимательства как средства повышения народного благосостояния резко снизили популярность идей «рыночных реформ» (оставим при этом за скобками вопрос о том, насколько рыночными были принципы, на которых формировалась новая российская экономическая система, о чем я уже неоднократно писал).
С другой стороны, психологическая усталость от неопределенностей и неудобства, связанные с резкими переменами в социальной и профессиональной структуре общества в 1990-е годы, породили общественный запрос на стабильность и предсказуемость. В том же направлении действовало массовое разочарование в любой фразеологии: оказалось, что свободное слово, которое в 1980-е годы многим казалось ключом к переменам к лучшему, само по себе не приносит ни осязаемых благ, ни реальных перемен в жизни общества.
В результате, по мере того как авторитарная власть в первой половине «нулевых» годов консолидировалась и начала ощущать свою силу и зрелость, ее идеологическое лицо становилось все менее выразительным.
Так, из публичных заявлений и выступлений окончательно исчезла рыночно-реформаторская риторика, ушел антикоммунистический задор середины 1990-х. Постепенно отошла на задний план и тема приверженности демократическим ценностям, уважения политических прав и свобод. С другой стороны, добавившаяся тема ностальгии по советским временам не привела ни к реставрации марксизма как государственной идеологии, ни к последовательному сдвигу к левой социалистической идеологии в ее западноевропейском варианте.
Новой ипостаси власти скорее импонировал имидж «центризма», приверженности идее практической созидательной работы (в противовес, якобы, «болтунам» из оппозиции), «реального» радения о народных интересах. С одной стороны, это позволяло ей привлекать в свои ряды людей с самыми разными идейными пристрастиями и различным политическим прошлым, а с другой – давало необходимую гибкость в работе с широким спектром активных групп и слоев населения, позволяло не отталкивать от себя окончательно крупные, значимые социальные и профессиональные страты.
Этому способствовало и то, что доходы населения и финансовые возможности государства в начале 2000-х стали быстро расти, и это позволяло верховной власти внушать оптимизм относительно будущего и раздавать разнообразные «подарки» в обмен на сдержанную лояльность, не требуя при этом идеологического единообразия.
В каком-то смысле идеологическая пассивность власти в середине 2000-х годов была свидетельством прочности ее положения – растущий объем финансовых потоков в стране и возможность их контролировать делали излишним поиск дополнительных идейных «скреп» для обеспечения несменяемости существующей власти. Власть чувствовала себя слишком уверенно и комфортно, чтобы вставать на скользкий путь поиска определенной официальной идеологии, предпочитая туманную и всеядную концепцию «работы на благо народа, на благо государства».
И лишь к концу десятилетия, когда стало очевидным, что период почти автоматического быстрого роста доходов завершается (как все хорошее, он просто объективно не мог длиться слишком долго), а возможности присвоения и распределения административной ренты наталкиваются на достаточно жесткие пределы, поиски дополнительной опоры в идеологической сфере с очевидностью активизировались.
Процесс, к тому же, стимулировался и тем обстоятельством, что оскудение возможностей, связанное с затуханием роста доходов, наложилось на выборный цикл 2011—2012 гг. При всей уверенности власти в контролируемости итогов выборов, уже сам факт их проведения и неизбежно сопутствующая им предвыборная активность всех политических сил порождают дополнительное напряжение в системе, для которой выборы сами по себе являются, по сути, чужеродным элементом. Не говоря уже о том, что обострение политических дебатов, до того достаточно вялых, может оказать нежелательное, с точки зрения власти, влияние на массовые умонастроения, породив смутное брожение и готовность поддержать, в случае нештатной ситуации, «экстремистские» силы, способные подорвать контроль власти над ситуацией.
В силу всего сказанного, в начале 2010-х гг. интерес власти к обретению более определенного идеологического лица заметно усилился, а направление соответствующих усилий определилось стихийно – консервативно-охранительная идеология защиты власти как единственного выразителя национальных интересов и противодействия любым политическим переменам. Собственно, отсюда все те тенденции, которые мы воочию наблюдали в начале 2010-х гг. и продолжаем наблюдать сегодня.
Если попытаться перечислить наиболее заметные из них, получается приблизительно следующая картина.
Во-первых, это настойчивая пропаганда идей сильной власти, под которой понимается не столько ее действенность или способность поддерживать закон и порядок, сколько неоспоримость, неприкосновенность и некий мистический смысл, позволяющий отождествлять ее с государственностью в целом[18]. В новой системе координат государство не просто равно существующей власти, оно превращается в функцию от нее, так что покушение на власть представляется попыткой уничтожить, ликвидировать государство.
По существу, на вооружение принимается идея самодержавия, но даже не в имперско-романовском смысле, а в смысле политического евразийства, то есть власти по-язычески «сакральной в самой себе», не подотчетной никаким институтам как якобы естественной и единственной формы существования российской государственности и «единственно» гарантирующей ее от раскола. И хотя формально в этой системе сохраняются выборы как форма легитимации верховной власти, идеологически они подаются не как выбор одного кандидата из нескольких равных, а как самоотверженная борьба единственного и безальтернативного «царя-вождя» с самонадеянными попытками людей из «не-власти» (своего рода «самозванцами») занять место законного хозяина престола. Отсюда и демонстративное отсутствие главного кандидата на дебатах (самодержец не может опускаться до личной полемики с самозванцами), и ореол державности в подаче его в государственных СМИ, и подчеркнутая поддержка его иерархами главной в стране конфессии. Сами выборы главы государства в этой системе координат превращаются в ожидаемое и всячески поощряемое выражение поддержки власти народом – поддержки, в основе которой не трезвая оценка качества политического управления и, как следствие, качества жизни, а защита власти, олицетворяющей государство, от разного рода «раскольников», субъективно или объективно его ослабляющих.
Во-вторых, и это естественно вытекает из первого постулата, поддержка власти провозглашается гражданским долгом всего народа и каждой его части, сколь бы ни были велики противоречия между этими отдельными частями. Соответственно, отказ в поддержке и, тем более, бунт против власти прямо или косвенно становится свидетельством непринадлежности ее противников к народу. Это подается в лучшем случае как искреннее заблуждение под влиянием разного рода вредных идей, в худшем – как следствие нелюбви к народу, его непонимания или сознательного предательства его интересов.
Особенно заметной эта нота стала в самые последние годы – стремление представить всех противников власти в качестве асоциальных, антинародных элементов, в качестве людей, принадлежащих к другому (нерусскому, нероссийскому) обществу, становится одним из главных мотивов политико-идеологического вещания главных государственных СМИ. Более того, все назойливей звучит мысль, что все противники и соперники власти есть пятая колонна, управляемая из-за рубежа в интересах разрушения российской государственности, распада и раздела страны, ее порабощения и т.д.
Такой идеологический трюк выполняет две главные задачи – с одной стороны, он лишает массовой опоры ту часть оппозиции, которая выступает за «европейский выбор» России, а с другой – ограничивает возможности тех, кто называет себя патриотической оппозицией, подрывая их политическую базу и маргинализируя, ставя перед выбором: поддержать власть или получить ярлык экстремистов, которые не должны допускаться к властным рычагам.
В-третьих, это идея враждебного окружения, которая, на самом деле, является естественным дополнением двух отмеченных выше положений.
Действительно, власть, которая является монопольным выразителем идеи государственности и народности, должна противостоять враждебным силам, стремящимся ее, эту государственность, погубить и уничтожить. Соответственно, объединение всех частей и слоев народа вокруг этой власти предполагает, что враждебные ей силы располагаются где-то вне страны, за ее пределами, и являются для государства внешним врагом и угрозой. Отсюда естественным образом вытекает становящийся все более отчетливым подчеркнутый антиамериканизм и, шире, антизападный настрой, публично исходящий от правящей группы; указывание пальцем на Запад и, особенно, на США как на извечного и непримиримого врага российской государственности.
Пропагандистское выдвижение Запада на роль и главного и практически единственного внешнего врага российской государственности является логичным и почти «безальтернативным», хотя, если бы пропаганда была по-своему более честной и отважной, она могла бы усмотреть экзистенциональный вызов и в пугающе быстром подъеме Китая, и в последовательном распространении воинствующего радикального политического ислама.
Однако в силу ряда обстоятельств в качестве главной угрозы и главного врага наиболее удобным оказался Запад. С одной стороны, он менее остро реагирует на конфронтационную риторику, чем агрессивный политический ислам или Китай, отвечая на нее, как правило, также исключительно вербально. По существу, Запад принял правила российского политического постмодерна, когда можно публично называть западный истеблишмент врагом российской государственности и одновременно требовать от него для себя безвизового режима и поощрения взаимной торговли и инвестиций. В то же время российская власть прекрасно отдает себе отчет в том, что попытки сыграть в подобные игры с тем же Китаем (не говоря уже о том, чтобы, например, попытаться установить свой контроль над его внутренними распределительными сетями) будут пресечены сразу же и самым резким образом.
С другой стороны, коллективный Запад является естественным общим врагом для очень разных сил и течений внутри России, выступающих с позиции идеализации традиционного общества и противопоставления его «испорченному» либеральными веяниями («либеральной заразой») современному постиндустриальному обществу[19]. С точки зрения мобилизации негативной общественной реакции потенциал Запада заметно превышает возможный эффект в случае с альтернативными ему кандидатами на роль главного внешнего врага.
И наконец, как самая мощная на сегодняшний день мировая сила, Запад отвечает амбициям российской элиты, с советских времен привыкшей считать себя одним из центров мира. Несмотря на рост относительной значимости в мировой политике стран бывшего третьего мира, ни одна из них, включая Китай, ни даже все они в совокупности не выглядят в глазах российского населения и российской элиты соперником, достойным бывшей «сверхдержавы».
Помимо этого, нынешняя авторитарная власть видит в США и Западной Европе единственных политических игроков в мире, обладающих мотивами и, пускай очень ограниченными, инструментами укреплять в России силы, которые были бы неподконтрольны или не вполне подконтрольны этой власти. Все остальные мировые игроки, с точки зрения российской власти, не обладают для этого ни необходимыми ресурсами, ни достаточно сильным желанием.
И при всей сравнительной незначительности прямой поддержки с Запада ориентированных на европейскую политическую культуру российских гражданских структур, при всей слабости «вербальных оценок» со стороны Запада в адрес российской политической системы – в силу значительной исторической общности народов России и Европы, если однажды западные «вербальные вызовы» войдут, так сказать, в психологический резонанс с российским массовым сознанием, то с российской постсоветской системой может произойти если не коллапс, то серьезный идейный кризис.
Многочисленные за последние пятнадцать лет примеры как мирных «цветных революций», так и сходных противостояний, вылившихся в применение силы, не выглядят как нечто легко транслируемое на российскую почву. Однако сегодня нет, а завтра, вдруг, да, – и во властной корпорации это вызывает существенный, пускай и несколько иррациональный страх.
Таким образом, взгляд на США и НАТО как на врагов и главных потенциальных противников, будучи удобен с точки зрения идеологической борьбы с внутренней оппозицией, одновременно отражает реальные опасения правящей группы относительно вмешательства Запада в вопросы, которые она считает своим сугубо внутренним делом.
Так или иначе, антизападная риторика стала важной составной частью идеологического лица авторитарной власти, и списывать ее на конъюнктурные соображения или удобство в плане решения текущих краткосрочных задач было бы неверно.
В-четвертых, все более заметной становится сознательная накачка коллективной самооценки российского общества.
В принципе, это обычное и в этом смысле совершенно нормальное явление – в любой стране, где есть гражданское общество, оно естественно нуждается в коллективном самоуважении, для чего в ход идут и исторические эпизоды (военные победы и территориальные завоевания), экономические успехи, спортивные достижения и многое другое. Само по себе подобное обращение ко всякого рода «победным страницам» прошлого и настоящего еще не является какой-то особой формой идеологии – идеология начинается там, где эти успехи начинают использоваться для оправдания отсутствия нормальной жизни, отсутствия или неадекватности функционирующих общественных институтов («зато мы делаем ракеты…»), неясности будущей модели развития государства и общества.
Грань между первым и вторым, конечно, довольно тонкая, но когда ее явно переступают, это ощущается безошибочно. Это происходит, например, когда историю начинают активно использовать для создания мифологии, «опрокидываемой» в настоящее и будущее, якобы свидетельствующей о некоей «особой роли» или мистическом «предназначении» указывать путь другим странам и народам. Когда принимаются законы об уголовном преследовании за сомнения в исторических успехах или в особой исторической миссии страны и народа. Когда спортивные мероприятия начинают признаваться государственно-политическим мероприятием, а успехи и достижения спортсменов увязываться с «курсом партии и правительства» и использоваться для пропаганды правящей группы. (Тем, кто рос в советское время, добавлю в скобках, все это должно быть хорошо знакомо.)
Перейдена ли сегодня описанная выше грань? По моим ощущениям, сегодня, когда пишутся эти строки, пока еще не совсем или, во всяком случае, не так вызывающе демонстративно. Однако предпосылки к тому, чтобы окончательно пересечь эту грань, активно формируются.
И, наконец, в-пятых, достаточно значимым элементом новой идеологии власти стала опора на пропаганду так называемых «традиционных», до-индустриальных взглядов на такие институты, как семья, религия и церковь, национальное государство. Делается все это в сугубо «евразийском» исполнении, когда на место переставших быть «эффективными» марксистско-ленинских социальных идей ставится «традиция» – семейная, конфессиональная, государственная, понимаемая, разумеется, сугубо внешне и исторически превратно. При этом интенсивность, неграмотность и цинизм такой идеологической работы вполне соответствует худшим тоталитарным образцам.
В это русло укладываются и агрессивная позиция в отношении разного рода меньшинств, и придание религии и церкви государственных функций, и стремление придать государству национальный (в смысле этничности) характер, закрепив статус коренного этноса идеологическими и политическими средствами (избегая пока, впрочем, мер формально-юридического характера).
Кстати говоря, в этом отношении новая идеология авторитаризма в России представляет собой явный разворот по отношению к идеологии советского времени. Если в остальных вышеописанных аспектах (власть как данность, не могущая быть поставлена под сомнение; провозглашение несогласных антинародом и «отщепенцами»; существование страны в условиях мощного враждебного окружения; нагнетание высокой коллективной самооценки как замены нормальной работы институтов) новая идеология смыкается с советской, то в последней своей части она в значительной мере ее отрицает, возвращаясь к наследию досоветского периода.
По сравнению с позднесоветской эпохой разница в акцентах очень ощущается в том, что касается этнических вопросов. Несмотря на то, что фактически советская власть исходила из главенствующей роли русского языка и культуры, а также необходимости плотного политического контроля за национальными меньшинствами, формально она опиралась на тезис о равенстве культур (аналог европейской концепции «мультикультурности») и необходимости интеграции населяющих страну народов в некую единую «советскую» общность.
Соответственно, даже при наличии механизмов квотирования представленности тех или иных этнических групп в органах управления, силовых структурах, а также в «чувствительных» сферах культурно-образовательной и научно-производственной деятельности, публичные призывы к национальной розни жестко пресекались. Ситуация, когда на каналах государственного телевидения звучали бы призывы «выгнать из Москвы мигрантов», под которыми реально понимаются все люди нерусской внешности, или «закатать в асфальт» те или иные национальные меньшинства, в позднесоветский период была, конечно, немыслимой. Попытки устроить стихийные погромы, которым сегодня вполне системные фигуры и даже представители официальной власти публично выражают сочувствие и моральную поддержку, в советский период пресекались со всей жесткостью тогдашнего силового аппарата.
При этом как в идеологическом плане, так и в плане своего практического курса, власть готова идти путем отсталых неевропейских «этноконфессиональных» политических режимов с характерной для них кантонизацией, разделением на этноконфессиональные анклавы, в рамках которых на руководство конкретных конфессий возлагается роль регулирования – с внешней стороны – религиозной и культурной жизни населения при одновременной фактической интеграции ряда официальных религиозных деятелей во «властную вертикаль».
Весьма сложен вопрос с отношением к экстерриториальным меньшинствам. Советская система взглядов, как и любая тоталитарная идеология, исходила из необходимости унификации мировоззрения всех подотчетных ей личностей и в этом смысле концепция защиты прав меньшинств была ей глубоко чужда. Тем не менее, она де-факто признавала наличие объективно или исторически обусловленных различий между людьми по признаку этнического и социального происхождения, культурных приверженностей и др. Не признавая за меньшинствами права нарочитой демонстрации своей особости (в Советском Союзе были немыслимы ни «еврейский конгресс», ни «казачье войско», ни пресловутый «гей-прайд»), проводя в отношении ряда из них в реальности репрессивную и ограничительную политику, она все же после 1953 года не допускала их откровенной публичной травли, во всяком случае до тех пор, пока те придерживались навязанных им рамок поведения.
В новой же российской реальности меньшинства либо встраиваются в систему в рамках отводимой им властью роли в соответствии с их готовностью эту роль выполнять, либо становятся объектом официально санкционированных атак. При этом соответствующие публичные атаки имеют целью не физическое изгнание меньшинств (во всяком случае, пока), а предоставление большинству возможности ощутить свое превосходство хотя бы над частью соотечественников и, одновременно, высвободить часть накапливающейся в обществе агрессии. Очевидно при этом, что по мере увеличения агрессии – а причиной могут быть и экономические трудности, и изменения этнодемографической структуры на отдельных территориях и в «чувствительных» сферах деятельности, и дезорганизация жизни в результате роста коррупции и общей слабости власти – эта часть идеологического лица авторитарной власти в России будет принимать все более отчетливые и жесткие формы. Последнее будет отражаться как на контенте массового телерадиовещания, которое будет приобретать все более «имперский» характер в смысле выстраивания строгой иерархии ценностей и их носителей, так и на практической политике, которая в возрастающей степени будет провоцировать агрессию по отношению к идеологическим и тем или иным национально-культурным меньшинствам.
И все-таки, возвращаясь к началу этой главки, я должен заметить, что характерная для последних лет все более отчетливая идеологизация российской власти, ее попытка найти себе дополнительную опору через более агрессивную обработку общественного сознания[20] является свидетельством того, что пик прочности системы уже пройден, и брожение в обществе – брожение, захватывающее, в первую очередь, наиболее активные его слои, – усилилось настолько, что правящая группа ощущает его и ощущает настолько всерьез, что былая уверенность в достаточности стратегии неидеологического контроля за ситуацией – стратегии относительно комфортной и безопасной – начинает стремительно таять.
Новая стратегия, основанная на подчеркнутой идеологизации власти, на самом деле является гораздо более рискованной, поскольку будит и поднимает в обществе силы с большим деструктивным потенциалом. Понятно, что власть рассчитывает контролировать эти силы и использовать их исключительно против своих оппонентов. Однако контроль над разрушительной стихией – крайне сложная задача, а расчеты на то, что ее слепая сила не вырвется на свободу и не разрушит само общество с его сложными и хрупкими балансами – это, в лучшем случае, сознательно допускаемый огромный риск, а в худшем – проявление преступной самонадеянности. О будущем мы чуть позже еще поговорим.
Коррупция как система
Как я уже говорил ранее, в России сложилась не просто авторитарная система власти, а система, функционирующая в конкретных, особых условиях трансформации деградировавшей и, в итоге, не сумевшей справиться с вызовами времени советской системы в капитализм периферийного типа, – капитализм, не имеющий собственных источников роста и функционирующий на окраине глобального рыночного хозяйства.
Подобные условия не могли не придать российскому авторитаризму ряд специфических черт, на которых я собираюсь подробнее остановиться ниже. И первая из них – это, конечно, очень высокий уровень коррупции системного свойства.
Этот тезис, естественно, нуждается в подробном пояснении. В принципе, коррупция есть явление универсальное – в той или иной степени ею поражены все общества с высокой степенью организации. Более того, чем выше степень организации общества, тем в большей степени в нем присутствует коррупция, если понимать ее не узко, как примитивное взяточничество, а в широком смысле, включая такие вещи, как наличие конфликтов интересов у государственных служащих, использование инсайдерской информации, сознательное продвижение и обслуживание частных интересов с корыстными целями и т.д. Целый ряд «пограничных» явлений, характерных для развитого общества, как, например, защита депутатами представительных органов власти интересов финансирующих их выборные кампании групп и профессиональных сообществ, или информационное содействие политиков, занимающих выборные должности в государственном аппарате, «своим» средствам информации и консультативным структурам, также можно считать формой коррупции в расширительном толковании этого слова. Так что когда мы говорим о системной коррупции как отличительном свойстве российской и подобных ей политических систем, их отличает не само наличие коррупции в системе, а ее масштабы и формы, а точнее, особая роль, которую коррупция играет в функционировании системы в целом.
Формы коррупции в ее нынешнем российском варианте, конечно, не оригинальны и вполне соответствуют универсальным, тысячи раз описанным и в научной, и в популярной литературе, и даже в беллетристике. На нижних этажах управления, где органы управления распоряжаются сравнительно небольшими объемами ресурсов, естественно, преобладают наиболее примитивные ее формы – банальное воровство и взяточничество; откаты от заказов, оплачиваемых из общественных («бюджетных») денег; привлечение к их выполнению фирм, прямо или косвенно, полностью или частично принадлежащих распорядителям этих заказов.
Те же формы, конечно, присутствуют и на верхних уровнях чиновничества, но там они дополняются более изощренными формами, например, административной защитой и обеспечением преференциального режима для собственного семейного бизнеса, формированием сложных схем родственных и дружеских отношений, нацеленных на извлечение персональных выгод из своего положения высокого государственного чиновника; сложных, многоходовых схем вымогательства по отношению к частному бизнесу и др.
Вместе с тем неразвитость и крайняя уязвимость общественно-экономических институтов, характерная для «периферийного» типа капитализма, обусловливает в российском случае, как минимум, две особенности, отличающие здешние формы коррупции от того вида, в котором она существует в странах ядра мирового капитализма. А именно: во-первых, это относительно слабое развитие сложных и завуалированных форм коррупции, требующих для своей реализации гораздо более развитых институциональных форм. А во-вторых, это более явно выраженная связь коррупционного обогащения с оттоком средств из страны.
Что касается первой из названных черт, то она является естественным следствием неразвитости крупного частного бизнеса и обслуживающих его институтов.
Действительно, например, фондовый рынок, представляющий собой важнейший инструмент обогащения с использованием доступной высокопоставленным государственным чиновникам важной конфиденциальной («инсайдерской») информации, играет в российской экономике крайне ограниченную роль. Его оборот, равно как и набор, и сложность обращающихся на нем финансовых инструментов, невелик по сравнению с мировыми центрами. Соответственно, использование инсайдерской информации для обогащения через биржевые операции, или через использование иных форм сделок с финансовыми активами, стоимость которых можно предсказать на основе эксклюзивной информации, имеет в России весьма ограниченный потенциал.
Аналогично отсутствуют сколько-нибудь серьезные возможности для лоббирования интересов частного бизнеса посредством законодательной инициативы и законотворческой деятельности в целом. Во-первых, потому что законодательные органы не имеют возможности самостоятельно, в обход исполнительной власти, выступать со сколько-нибудь важными инициативами. А во-вторых, потому что роль закона в определении реальных условий ведения бизнеса и распределении его результатов в системе капитализма периферийного типа вообще крайне ограничена. В этой ситуации расходы на парламентское лоббирование имеют мало шансов окупиться как в средне-, так и в долгосрочной перспективе. Не говоря уже о том, что использование средств бизнеса для получения выборных постов в нынешних российских условиях затруднительно как по причине самих этих условий (контролируемость выборов авторитарной властной вертикалью), так и по причине крайней малочисленности таких постов с реальными полномочиями и индивидуальной свободой действий.
Да и распределение финансовых потоков в данной нам реальности настолько сильно завязано на административный ресурс, что попросту не оставляет места для по-настоящему сложных и многоступенчатых форм влияния. А именно: лица, не допущенные в пресловутую вертикаль, не имеют реальных возможностей существенно повлиять на характер и направление финансовых потоков, а у тех, что допущены, нет необходимости искусственно усложнять процесс использования их к собственной выгоде – само назначение на соответствующее место рассматривается всеми как своего рода «приглашение к обеду», подразумевающее автоматическую выдачу мандата на личное обогащение, причем методами достаточно открытыми, простыми и незамысловатыми.
Что же касается второй особенности, а именно: тесной связи коррупционного обогащения с вывозом капитала, то она также обусловлена рядом взаимосвязанных обстоятельств. Во-первых, если размер получаемого коррупционного дохода превышает размеры личного потребления и начинает приобретать характер капитала, предназначенного для пассивного инвестирования, то возможности вложить его внутри страны ограничены высокими рисками, которые растут по мере объема вложенных средств. Если хозяин средств не имеет возможности лично управлять своим капиталом в виде бизнеса, шансы потерять «заработанные» и отданные в чужое управление средства в рамках существующей системы недопустимо велики.
Но даже если отвлечься от вопроса о рисках, периферийный характер российского капитализма объективно ограничивает сферы возможного производительного использования нового капитала. В главном секторе российской экономики – сырьевом – господствует группа крупных компаний, и вход туда для «новичков», тем более с частными средствами, практически закрыт. Обрабатывающая промышленность жизнеспособна только в ограниченном числе узких сегментов, а начинания в сфере высокотехнологичного бизнеса практически во всех успешных случаях приводят к необходимости, чаще всего объективно обусловленной, выводить свой бизнес в интеллектуальное, техническое и организационное пространство «центральных» для мирового бизнеса современных экономик. Уже в силу этого субъекты коррупционного первоначального накопления капитала, рассчитывающие в будущем воспользоваться его плодами, существенную его часть помещают в зарубежные активы (прежде всего, в недвижимость, а также в создание и развитие какого-либо семейного зарубежного бизнеса), формируя тем самым определенную и, скорее всего, значимую часть исходящего потока капитала из страны.
Во-вторых, и это тоже есть следствие периферийного характера российского капитализма, по мере формирования и роста в России слоя богатых и просто очень обеспеченных людей их тяга к тому, чтобы стать полноценной частью мировой элиты, центром которой является сегодня условный Запад, растет и будет продолжать расти.
Этот процесс объективен и неостановим: в условиях глобализации дети преуспевающей элиты всех регионов развивающегося мира – от Индии до Африки и Латинской Америки – обзаводятся собственностью в США и Западной Европе и размещают там солидную часть своих семейных активов. Это происходит, несмотря на психологическое сопротивление и даже активное внутреннее неприятие Запада первым поколением разбогатевших локальных элит, многие представители которого хотели бы сохранить и идейную, и физическую независимость от чужого и чуждого им «западного» мира. Но со сменой поколений, а во многих случаях и до нее, объективные законы функционирования крупных капиталов берут верх, и даже мощные идеологические преграды (например, политический ислам в арабском мире) оказываются не в состоянии запереть крупные состояния и их владельцев в местах их первоначального происхождения.
Не удивительно поэтому, что и получившая широкую рекламу кампания российской власти по так называемой «национализации элит» с самого начала имела ограниченный характер, да и проводится не слишком энергично и настойчиво. В отличие от многих других, порою гораздо более неуместных и бессмысленных официальных инициатив, именно эта кампания с самого начала встретила откровенные возражения и эффективное внутриэлитное противодействие, существенно охладившее первоначальный энтузиазм части провластных фигур, проявлявших в этом вопросе готовность «бежать впереди паровоза». Да и статистика оттока капитала в 2013 г. показала, что меры по принудительному закрытию зарубежных счетов высокопоставленных чиновников сопровождались скорее интенсификацией вывоза капиталов (к сожалению, статистически отделить вывоз капиталов российскими гражданами от репатриации капиталов иностранными гражданами практически невозможно, поэтому речь может идти только о предположениях, с высокой долей вероятности отражающих реальные процессы).
Но главная особенность «периферийной» коррупции заключается все-таки не в ее формах, а в масштабах. При всем размахе коррупционных скандалов, которые периодически потрясают «центр» мирового капитализма – США и страны Западной Европы, – нельзя не заметить, что это все же коррупция, которую условно называют «верхушечной». То есть она затрагивает, в основном, персонажей из высшего слоя государственного аппарата, которые используют связанные с их служебным положением возможности в личных целях. Однако она почти никогда не превращает подшефные им ведомства в целом в преступные структуры, функционирующие в результате возможности получения ими коррупционных доходов и, в сущности, ради их получения. Более того, сам факт этих скандалов говорит о том, что в обществе и государстве существуют механизмы (пусть даже в их основе лежит конкуренция ведомств и нежелание членов политического класса позволить своим коллегам-соперникам наживаться за счет нарушения правил этой конкуренции), пресекающие коррупционную деятельность высших должностных лиц до того момента, когда они сумеют развратить подчиненные им ведомства до такой степени, что те перестанут выполнять объективно необходимые государственные функции.
Это, я должен заметить, принципиально важный момент, отличающий допустимую степень коррумпированности государственного аппарата от фатально разрушительной. Вопреки распространенному стереотипу так называемая «бытовая коррупция» убивает государственную власть гораздо быстрее и полнее, чем «верхушечная». Во-первых, потому что свидетельствует о том, что власть утратила контроль за работой государственного аппарата в целом, или, по крайней мере, важнейших его частей. А во-вторых, именно этот вид коррупции убивает доверие населения к государственным институтам в целом.
Действительно, если низовые и средние звенья государственных ведомств, от которых зависит нормальная жизнедеятельность населения и бизнеса, исправно выполняют возложенные на них функции, тот факт, что главы этих ведомств, образно говоря, позволяют себе взять лишнего, не слишком дезорганизует жизнь страны и общества. Если полиция борется с преступностью, налоговые органы обеспечивают государство доходами, контролирующие органы обеспечивают выполнение законов и инструкций, а государственные врачи и учителя лечат и учат, а не вымогают взятки и подношения, то наличие даже существенных злоупотреблений полномочиями в высшем эшелоне не является столь уж катастрофичным для государства явлением.
Однако законы жизни таковы, что если эти злоупотребления наверху не пресекаются периодическими расследованиями и жестким наказанием виновных, ржавчина коррупции быстро распространяется по всей вертикали, и соответствующие структуры легко превращаются из общественных институтов в преступные корпорации, единственной целью и смыслом существования которых становится извлечение и максимизация личных доходов от своего монопольного контроля над той или иной сферой жизни общества. Что же касается изначальных функций этих ведомств, то в такой ситуации они либо не выполняются вообще, либо выполняются формально и «по остаточному принципу», что не может не сказываться на эффективности государства в целом как комплексного института.
Более того, в таких условиях и само государство в значительной степени меняет свой характер: из института, имеющего социальные цели, не сводимые к благополучию правящей группы или даже более широкого круга привилегированных общественных групп и слоев, оно превращается в институт, обслуживающий исключительно групповые цели и задачи. В таком случае никто уже всерьез не ожидает и не требует от индивидуальных ведомств выполнения каких-либо общественных задач – от них требуется лишь выполнение обязательств перед другими, более сильными группами, а все ресурсы, превышающие их объем, необходимый для выполнения этих обязательств, рассматриваются как собственность ведомств, которую они вправе использовать в своих частных интересах и по своему собственному усмотрению.
Другими словами, если в том или ином обществе в ходе исторического развития сформировалось государство того типа, которое мы можем назвать «современным», то есть государство как общенациональный институт, решающий задачи, отличные от поддержания господства и власти одной, хотя бы и весьма широкой группы лиц, то коррупция, если ей позволяют перейти определенные пределы, возвращает государство к его, условно говоря, «досовременному» типу. Типу, при котором государство является совокупностью административно-властных корпораций, организованных по территориальному, отраслевому или, иногда, функциональному признаку, каждая из которых решает задачи своего собственного выживания и благосостояния и лишь в минимальной степени признает некие обязательства перед более сильными из своего числа.
Такой тип государства в сегодняшнем мире несовместим с существованием конкретной страны, в которой он укореняется, в качестве части передового ядра всемирного хозяйства и мирового капитализма. Однако на периферии этого всемирного хозяйства такой тип государства может существовать в течение исторически длительного периода времени, не входя в острое противоречие ни с объективными потребностями «периферийной» экономики, ни с нуждами общества, погруженного в соответствующее такой экономике состояние.
Если теперь от общих рассуждений вернуться к нашему случаю современного российского авторитаризма, то, на мой взгляд, можно с большой степенью уверенности утверждать, что при всех специфических российских особенностях мы являемся свидетелями закрепления у нас именно такого, «досовременного» типа государства, и решающую роль в этом процессе играет коррупция.
Хотя терпимое отношение к коррупции было характерно для всех периодов постсоветского российского строительства капитализма, для нее характерна вполне определенная динамика – не очень заметная на коротких временных отрезках, но достаточно ярко проступающая в длительной перспективе, которая уже привела к долговременному ослаблению исполнения основных функций государства современного типа. К таковым, в частности, относятся: поддержание, хотя бы в основном, формального соответствия закону действий организаций и граждан; защита граждан от проявлений произвола и насилия; обеспечение исполнения гражданских договоров и контрактов; оказание на безвозмездной основе необходимого минимума социальных услуг.
Да, процесс эрозии этих государственных функций пока еще не привел к их реальному и полному параличу, но трудно не заметить общей тенденции, и простая ее экстраполяция на не самое отдаленное будущее рисует нам вполне определенную картину.
Здесь я хотел бы сделать небольшое отступление. Говоря о переходных экономиках, сторонники институционального подхода часто склоняются к частичному оправданию коррупции с функциональной точки зрения – как возможности перераспределить ресурсы старой элиты в пользу новой, избегая прямого столкновения между ними. Благодаря такому подходу коррупция предстает не как вариант отклоняющегося поведения, а как расхождение ранее сформированных норм и вызванных новыми условиями моделей поведения. Согласно логике функционалистов, коррупция отмирает сама собой по мере ослабления противостояния двух нормативных систем, когда новые правила вытесняют старые и одна элита сменяет другую.
Но, во всяком случае, в нашем российском случае 1990—2000-х гг. такого рода переход не получился. Скорее, получилось совсем иное: коррупционные схемы стали основой экономической деятельности. Они подмяли под себя и механизмы рыночной конкуренции, и государственное регулирование. Если коррупционные методы и рассматривались кем-то как транзитные, на практике произошла их долговременная институционализация.
При органическом слиянии бизнеса и власти, в условиях институционализации конфликта интересов, его повсеместном и всеобъемлющем характере коррупция приобрела качественно иной характер, нежели отклонение от правил и законов. Она сама становится правилом и естественной нормой поведения. Коррупция трансформирует все общественное сознание и порождает парадоксальное явление: законы заведомо принимаются для того, чтобы их нарушать. Человек, принципиально не участвующий в коррупционных действиях, в значительной, часто решающей мере не имеет доступа к социальным лифтам и очень рискует экономически не выжить. Успешность конкретного члена общества фактически оценивается по его умению безнаказанно нарушить закон – и не просто безнаказанно нарушить, а сделать это с максимальной выгодой.
И дело не в иррациональном, архаичном, традиционалистском отрицании «писаного закона». Это как раз наиболее рациональное поведение в предложенных обстоятельствах. С такой коррумпированностью сознания невозможно бороться ни образованием, ни расширением деловых и человеческих связей с развитыми странами.
Что же касается верховной власти, то ей коррупционная система не мешает – она ей выгодна. Государство вынуждает общество быть соучастником преступления (каждый либо участвует активно, либо участвует время от времени, либо поощряет преступление своей пассивностью).
Более того, коррупция становится важнейшим инструментом управления политической системой. Поскольку допускаемые масштабы коррупции делают ее практически тотальной, то с помощью исключений, ограничений, «закрывания и открывания» глаз можно держать в состоянии неопределенности и страха практически всю элиту страны, выборочно включая те или иные репрессивные механизмы в отношении тех или иных персон либо групп[21]. По сути, современная российская политическая система тождественна коррупции, а ее антикоррупционные кампании есть не что иное, как «борьба» системы с самой собой с вполне предсказуемым результатом.
И все же в заключение этой главки я хотел бы еще раз отметить уже высказанный мной выше тезис, который, возможно, многим покажется небесспорным. А именно: масштабы и формы, которые коррупция приобрела в сегодняшней российской государственной и политической жизни, не являются обязательным и естественным следствием ее авторитарного устройства. Я уже говорил в начале книги, что автократии не тождественны стагнации и упадку – и в теории, и на практике (хотя это бывает нечасто) возможны авторитарные режимы модернизационного типа, которые при всей своей исторической ограниченности и стратегической бесперспективности на определенном этапе, особенно на этапе догоняющего развития, могут успешно решать задачи преодоления разрывов, отделяющих страну от лидеров роста.
Но, к сожалению, становится все более очевидным, что наш сегодняшний случай – не из их числа. И неконтролируемый рост коррупции, который трудно доказать цифрами, но легко ощутить на личном опыте, если активно участвуешь в политической и экономической жизни страны или хотя бы пристально за ней наблюдаешь, есть лучшее доказательство того, что «наш» авторитаризм – это все-таки авторитаризм застойного, периферийного демодернизационного типа, закрепляющий за Россией малопочетное и, главное, малоперспективное место в мировом экономическом и политическом порядке.
Социальная база
Другая важная черта, характерная для автократии периферийного типа, – это характерная конфигурация ее социальной базы.
Но прежде чем попытаться проанализировать и описать ее, необходимо сделать еще одно небольшое отступление. Когда я говорю о «периферийном» авторитаризме как о его особой разновидности, я отдаю себе отчет в том, что на данном историческом этапе все страны с авторитарными режимами расположены, так или иначе, на периферии мирового капитализма. Во всех странах, причисляемых к его ядру, сегодня функционируют политические системы конкурентного типа. Рамки этой конкуренции, естественно, могут различаться в зависимости от конкретного времени и места, однако ни в одной из них нет характерной для автократий реальной монополии на власть одной небольшой группы. В этом смысле, наверное, можно сказать, что никакого другого авторитаризма, кроме «периферийного», во всяком случае сегодня, не существует.
И все-таки выделение «периферийного» авторитаризма как самостоятельного явления мне представляется плодотворным с точки зрения анализа его черт в нашей стране. Для этого есть, как минимум, два основания.
Во-первых, понятие «периферии» достаточно растяжимо, и в него попадают экономики и общества, существенно различающиеся по степени сложности и модернизированности. Не случайно авторы, использующие в своих работах термин «периферийная экономика», говорят о наличии существенных различий в хозяйстве и социальной структуре стран, относимых к этой категории, и вводят понятие «полупериферийных» стран и экономик[22].
Соответственно, конкретные страны с авторитарной и весьма близкой к ней по типу системой, будучи, по большому счету, частью мировой периферии, занимают существенно различное место по отношению к «ядру» глобальной экономики. Так, с одной стороны, имеется немалое число диктаторских режимов, паразитирующих на примитивной, часто полунатуральной и монокультурной экономике в странах, отстающих от лидеров современного капитализма на одну, а то и на две исторических эпохи.
С другой стороны, многие страны, совершающие или уже совершившие исторический рывок к ядру индустриальной цивилизации и находящиеся в пограничной с ней зоне, сохраняют политические системы, в которых принципы свободной политической конкуренции если и действуют, то в весьма ограниченных масштабах. Можно, в частности, привести примеры Сингапура, Индонезии, нефтедобывающих монархий Ближнего Востока и, наконец, КНР с ее однопартийной системой и жестким контролем над политическими процессами. В этих странах политический авторитаризм (в той или иной его форме) соседствует с вполне современными формами предпринимательства в экономике, высоким уровнем образованности значительной части населения и восприимчивостью к новым, технологически продвинутым формам деловой активности.
Во-вторых, если посмотреть на генезис политических систем в самой развитой части мира, то и там путь к нынешней конкурентной системе временами лежал через автократию в том или ином ее виде. При этом соответствующий период их истории в некоторых случаях не столь уж далек от нас по времени.
Так, Япония и Южная Корея, относительно недавно (по историческим меркам) совершили рывок к своему нынешнему статусу части «западного мира». И в Корее это произошло в условиях очень жесткого прессинга политической оппозиции со стороны правящей группы, а для Японии было характерно ненасильственное, но целенаправленное оттеснение оппозиции на обочину политической жизни.
Можно также напомнить, что некоторые страны Южной Европы, являющиеся в настоящий момент полноправными членами ЕС, еще сорок—пятьдесят лет назад жили в условиях авторитарного управления. Да и многие сегодняшние лидеры западного мира окончательно перешли к конкурентной системе парламентского правления в не столь отдаленную от нас историческую эпоху, не говоря уже о том, что историческая «окончательность» этого перехода не может, как считают некоторые авторы, считаться непреложным фактом, а является лишь гипотезой, которая при определенном ходе развития событий может оказаться неверной[23].
Понятно, что характер авторитаризма в названных выше странах отличался либо отличается от того, что мы имеем возможность видеть в странах глубокой периферии – как по форме, так и, что гораздо более существенно, по некоторым своим сущностным характеристикам. Так что в этом смысле выделение «периферийного авторитаризма» как отдельной категории с набором специфических характерных черт, на мой взгляд, не лишено смысла – как политического, так и, разумеется, научного.
Как уже говорилось выше, одной из характерных черт автократий «периферийного» типа является определенная конфигурация их социальной базы.
Для режимов, существовавших или существующих в обществах с относительно сложной структурой экономики, существенно продвинувшейся в направлении «центра» мирового капитализма, характерна опора на силовую бюрократию и крупный частный капитал, который выступает в роли подчиненного, но привилегированного и во многом независимого и, самое главное, очень активного элемента системы. При этом популистская и псевдоэгалитаристская риторика, столь любимая «продвинутыми» авторитарными режимами, пропаганда социальной гармонии и солидарной ответственности всех слоев и классов за развитие страны, как правило, по факту сочетается у них с минимализмом в сфере социальной политики, крайней скромностью социальных гарантий и жестким по отношению к наемным работникам трудовым законодательством.
Что же касается автократий в странах, находящихся на дальних окраинах мирового капитализма, то они, во-первых, гораздо меньше доверяют своим «силовикам»; во-вторых, более враждебны по отношению к предпринимательскому сословию, стремясь полностью и всецело подчинить его административной бюрократии, которая, как правило, и выступает в роли главной опоры власти; и, в-третьих, склонны опираться на сравнительно широкий слой низовых социальных групп, представляя себя защитником их интересов.
Такие различия по-своему закономерны: если авторитарная власть всерьез нацелена на быстрый и качественный (то есть приближающий структуру общества к образцам развитого мира) экономический рост, то она неизбежно должна пользоваться энергией частной инициативы в наиболее сложных и продуктивных его проявлениях. Отсюда необходимость тесного сотрудничества с крупным бизнесом, защиты его интересов в отношениях с наемными работниками, а также ограничения амбиций и аппетитов административной бюрократии, способной выстроить огромные препятствия на пути свободной реализации частной инициативы. А в решении последней из названных задач единственным мощным потенциальным союзником правящей группы является силовая бюрократия, способная выступить реальным противовесом бюрократии государственно-административной.
И наоборот, пассивное отношение к идее реального модернизационного развития, готовность мириться с господством наиболее простых, даже примитивных форм отношений в экономике и общественной жизни, массовое использование откровенной, незавуалированной коррупции для управления страной и обществом – все это вынуждает верхушку «периферийных» автократий опираться на естественных носителей этих отношений – административную бюрократию и зависимые от нее слои населения, а также социальные «низы» общества.
В свете сказанного обратимся теперь к анализу этих черт на примере нынешних российских реалий.
Как и следовало ожидать, здесь мы также в последнее десятилетие являемся свидетелями постепенного, но очевидного усиления признаков «периферийности» российского варианта постсоветской политической автократии, что особенно заметно при сопоставлении периода ее становления (1990-е годы) и сегодняшнего этапа ее зрелости. В свой первый период, который многие упорно, хотя и ошибочно связывают с политическим либерализмом, российская власть питала иллюзии относительно возможности обеспечить быстрый «догоняющий» рост страны на новой для нее капиталистической основе. Соответственно, свою социальную опору тогдашний состав правящей группы в существенной мере искал среди энергичных и ориентированных на быстрый успех представителей относительно молодого поколения, поверившего в то, что новый строй дает им уникальный шанс резко изменить свою жизнь к лучшему. Эти люди, надеявшиеся составить костяк будущего российского предпринимательского сословия, не ждали от правящей группы ни материальной поддержки, ни социальных гарантий, ни качественных общественных благ. Их не заботили ни массовое исчезновение рабочих мест в традиционных для советской экономики секторах, ни задержки заработной платы, ни нищенские пенсии, ни угроза, нависшая над предприятиями социальной сферы. Получившие возможность потреблять разнообразные блага в количествах, о которых в советское время они могли только мечтать, они были готовы простить правящей группе даже резкое ухудшение качества правопорядка и угрозы личной безопасности, не говоря уже об отсутствии качественных общественных и экономических институтов и работоспособной конкурентной политической системы, и все это – за возможность с помощью собственных усилий и счастливого случая (оказавшись в нужное время в нужном месте) повысить свой потребительский и социальный статус.
Естественно, что тогдашняя политическая элита именно в этой среде искала и, во многом, получала желанную социальную поддержку. Именно этот слой людей, считавших себя предпринимателями, новой экономической элитой, и помог правящей группе в середине 1990-х годов обеспечить легитимацию (хотя бы относительную) собственной власти через выборы 1996 г.; преодолеть шоки чрезвычайно высокой инфляции и ее укрощения через безжалостное реальное сокращение социальных расходов и общественных инвестиций, пережить дефолт и банковский кризис 1998 г., а также психологический шок фактического поражения в войне с сепаратистами на Кавказе и утраты статуса сверхдержавы в международных отношениях.
Естественно также, что альтернативой подобной социальной опоре в тот период не могли служить ни «бюджетники» и прочие социально зависимые от государства слои населения, ни новые «люмпены», в которых превратилась значительная часть работников советской промышленности и сельского хозяйства. А вот лояльность высшего слоя силовых структур можно было завоевать, дав им возможность почувствовать все преимущества единоличного распоряжения реальным силовым ресурсом без назойливого надзора со стороны партийной верхушки и спецслужб, ограничивавшего их свободу действий в советский период.
Таким образом, в тот относительно короткий период переходного, или, если можно так выразиться, незрелого авторитаризма характер социальной опоры правящей группы в значительной степени был смещен в сторону «модернизационной» модели, в рамках которой ведущая роль принадлежит капиталу и своего рода силовой «аристократии», а широким массам работающего населения отводится роль своего рода тягловой силы, функционирующей в спартанских (с точки зрения современного социального государства) условиях с минимумом гарантий со стороны государства. Что же касается административной бюрократии, то она, безусловно, и в тот период находилась, в целом, в привилегированном положении, но на роль господствующей, правящей силы могла претендовать только самая верхушка этого слоя, составлявшая своего рода касту избранных. Основная масса бюрократии в тот период не чувствовала себя ни сердцевиной, ни опорой, ни каким либо бенефициарием формировавшейся в то время нынешней политической системы.
Однако по мере вызревания системы менялось как самоощущение названных выше социальных слоев, так и отношение к ним правящей группы. По мере того, как к последней приходило понимание, что несмотря на растущие доходы страна не приближается к Западу как наиболее развитому ядру мирового капитализма, а, в лучшем случае, скользит по круговой орбите, наматывая круги без видимой надежды присоединиться к мировому клубу «сильных мира сего», менялось и его представление о том обществе, в котором им предстоит жить в ближайшие десятилетия. Поскольку стало очевидным, что только природные ресурсы, в первую очередь нефть и газ, а точнее, их экспорт, порождают крупнейшие финансовые потоки, которые правящая группа в состоянии уловить, отследить и утилизировать, нужда в поддержке со стороны, условно говоря, предпринимательского сословия стала отпадать.
Поскольку природные ресурсы априори принадлежат государству, с которым правящая группа себя искренне отождествляет, то для контроля над проистекающими от их использования доходами не нужно никакой доброй воли и содействия со стороны частного капитала – скорее, наоборот, именно от правительства зависит то, кто из предпринимателей и в какой степени получит возможность откусить от общего пирога или получить подряд на обслуживание этой своего рода всероссийской кормушки. Более того, предоставление «частникам» формальной роли в добыче денег из природных ресурсов, с точки зрения власти, только создает у них иллюзию, что они являются реальными собственниками ресурсов, и порождает амбиции самостоятельно контролировать соответствующие ресурсные и финансовые потоки, а значит – претендовать на важную роль в управлении государством и обществом.
Этого нельзя было допустить, а из этого логично вытекало не только фактическое, но и формальное взятие основных источников нефтегазовой ренты под контроль государства как их естественного собственника. Отсюда и строительство новых государственных гигантов в нефтедобыче («Роснефть», «Газпромнефть»), и фактическая национализация «Сибнефти» и «ЮКОСа», и официальная монополия «Газпрома» на экспорт природного газа, и многое другое. А главное – демонстрация частным «капиталистам», что все ресурсы в стране, а значит и все основанные на них крупные активы являются по умолчанию (и «по жизни») «государевым» имуществом, которым можно пользоваться лишь временно и с разрешения верховной власти. Право собственности же на эти активы принадлежит государству (то есть правящей группе), принципиально неотчуждаемо и не может быть доверено «рыночной стихии».
Что же касается несырьевого бизнеса (в первую очередь, это, конечно, торговля и сфера услуг), то в рамках сформировавшейся в стране экономической системы прибыльность и безопасность ведения бизнеса в этих сферах тем выше, чем дальше этот бизнес отстоит от государственного учета и контроля. Поэтому искать в этом сегменте слой, который выступил бы социальной опорой для власти, а в более широкой перспективе – вообще, каких-либо институциональных сил, было бы наивно или, по меньшей мере, рискованно.
С другой стороны, возросшие возможности государства концентрировать в своих руках финансовые ресурсы, в первую очередь нефтегазовую ренту, позволили власти использовать их для формирования альтернативной социальной базы в виде «бюджетозависимых» групп населения, уровень потребления которых резко возрос в 2000-е годы благодаря постоянному росту соответствующих бюджетных расходов. В состав этого широкого слоя входят не только собственно работники бюджетной сферы и члены их семей, но и те, чье благополучие зависит от государственных заказов, включая региональный и муниципальный уровень, а также получатели пенсий, пособий и других выплат из общественных фондов.
Собственно, именно в этих слоях власть в 2000-е годы черпала для себя электоральную и отчасти административную поддержку, и именно на них были нацелены ее пропагандистские усилия, наглядно отражавшиеся в информационной политике федеральных телеканалов. Последние в этот период совершили заметный разворот в своих акцентах и предпочтениях в политической окраске вещания: если в 1990-е годы упор делался на призыв к энергичным и амбициозным людям уходить от государственной зависимости, превращаться в не всегда безупречных с точки зрения закона, но самостоятельных субъектов капиталистических отношений, то в 2000-е все более заметной становилась тенденция апеллирования к жизненным приоритетам и особенностям мировоззрения вышеназванных «бюджетозависимых» групп.
В эту тенденцию легко укладываются и возведение в ранг ключевых понятия стабильности, и ежедневное поминание недобрым словом «лихих 1990-х годов», и сравнительно частые повышения ставок «бюджетников» – чрезвычайно скромные в абсолютном выражении, но создающие впечатление, что этот вопрос (рост оплаты труда в бюджетной сфере) является для власти наиболее приоритетным, и, наконец, почти официально культивируемая ностальгия по советским временам с его героями труда, «народной интеллигенцией» и культом скромного, но растущего достатка.
В этот период, несомненно, стал расти и социальный статус административной бюрократии – пресловутого «чиновничества». Несмотря на то, что в массовой пропаганде образ этого класса по-прежнему был преимущественно негативным, и именно на него высшим руководством взваливалась ответственность за раздражающие массу населения многочисленные бытовые и иные безобразия, реальные возможности этого слоя – как материальные, так и статусные – с очевидностью росли. Первоначально это было связано почти исключительно с тем, что для него неофициально раздвигались рамки дозволенного поведения, но к концу десятилетия и официальное вознаграждение труда чиновников, в первую очередь его высшего слоя, стало расти ускоренными темпами, и разрыв, отделяющий этот слой от основной части работающих по найму, достиг беспрецедентного для России уровня, что уже само по себе явилось свидетельством перемены роли этого класса в рамках российского авторитаризма. Не случайно практически все опросы профессиональных и карьерных предпочтений молодежи начиная со второй половины 2000-х годов выявляли резкий рост популярности государственной службы на фоне снижения интереса к возможностям предпринимательской карьеры.
Более того, в 2000-е годы получила развитие и закрепилась такая черта российской политической системы, которая существенно повышает демодернизационный потенциал авторитаризма, делает его более жестким и необратимым, – тотальный корпоратизм. Именно это представляет собой евразийская «вертикаль власти», идейно унаследованная от сталинской модели, когда верховный начальник воспринимается как «директор всего государства», «всеобщий директор всего», все у него «на работе» и «на службе», а все вплоть до вашего дома и рабочего места – это «цеха», «отделы» и «подотделы». В таких особых даже для авторитарных режимов условиях фактор общества вообще нивелируется. Парадоксальные с виду реакции массового сознания, которые очень часто отмечают социологические службы (и которые подчас проявляются в обыденных ситуациях), означают, прежде всего, превращение сознания граждан в сознание корпоративных служащих, которые боятся быть «уволены» начальником и вместе с «увольнением» потерять все остатки жизненного благополучия.
Таким образом, и в этом отношении мы являемся свидетелями закрепления в России того типа авторитарной политической системы, которая достаточно адекватно описывается термином «периферийный».
Слабость институтов
Наконец, еще одна характеристика российского «периферийного» авторитаризма, на которую редко, но совершенно напрасно не обращают должного внимания, – это крайняя слабость его институтов.
Вопрос о силе или слабости институтов, строго говоря, не связан жестким образом с выбором модели политического устройства, в частности с выбором между авторитарной или конкурентной системами, хотя определенная корреляция между тем и другим, возможно, и существует.
В наиболее общем виде, слабость существующих в обществе институтов при любой модели снижает возможности управления общественными процессами, и это равно справедливо как для условий реальной многопартийной парламентской системы, так и в случае автократии. И наоборот, примеры успешного или относительно успешного использования и той и другой модели в интересах развития государства предполагали создание прочных институтов, обеспечивающих преемственность политики господствующего класса и ее независимость от личных пристрастий и предрассудков индивидуальных членов правящей команды.
Безусловно, авторитарные системы, в целом, тяготеют к формированию персоналистских режимов, когда во главе правящей команды стоит один безусловный лидер, олицетворяющий собой режим и играющий важнейшую роль в процессе принятия ключевых решений. Тем не менее, этот лидер не может и реально никогда не заменяет собой сложный аппарат современного государства. Тем более он не может подменить своей деятельностью функционирование огромного количества институтов, без которых в более или менее «продвинутом» обществе невозможна ни сколько-нибудь сложная и продуктивная экономическая деятельность, ни формирование современной социальной и производственной инфраструктуры, ни даже поддержание элементарного общественного порядка. С этой точки зрения деятельность по формированию работоспособных и эффективных институтов в обществе является актуальной задачей для любой ответственной власти, в том числе и для персоналистских диктатур, если последние руководствуются, во всяком случае в качестве одной из целей, соображениями обеспечения устойчивого развития страны и общества.
Более того, только создание работоспособных институтов способно обеспечить спокойный, без катастроф и потрясений, переход власти в новые руки в момент, когда индивидуальный ресурс единоличного властителя по тем или иным причинам оказывается исчерпанным. В отсутствие таких институтов неизбежный (хотя бы уже в силу биологических процессов) конец персоналистских режимов с большой долей вероятности сопровождается возникновением вакуума власти, нецивилизованной схваткой за контроль над ее рычагами, резким ростом неопределенности и ухудшением условий ведения бизнеса. А в худшем случае – воцарением хаоса и провалом государственности на очень длительные периоды времени.
Очевидно, что и в этом отношении автократии модернизационного типа – например, та же Южная Корея – даже в условиях сильной персонализации верховной власти создавали и развивали в целом соответствующие требованиям времени общественные, политические и экономические институты, способные обеспечить минимально необходимую преемственность политики при смене персоналий на вершине власти и поступательное усложнение и модернизацию экономики и общества. Собственно, именно это и только это создает предпосылки для смены в долгосрочной перспективе авторитарной политической модели системой конкурентного типа – со сменяемостью власти, с выборами в качестве инструмента арбитража в соревновании претендующих на власть команд и, в то же время, с коллективно установленными жесткими рамками возможных действий любой из допускаемых к этому соревнованию команд и стоящих за ними политических сил.
В то же время авторитаризм периферийного типа – авторитаризм, тяготеющий к застойности и подчиненной роли по отношению к центру всемирного хозяйства – отличается тем, что чаще всего оказывается не в состоянии отстроить жизнеспособные, и уж тем более – успешно функционирующие институты. Он не просто с неизбежностью, безальтернативно скатывается к единоличному руководству и вождизму в той или иной его форме, но и обязательно переводит управление государством в «ручной» режим, когда институциональные механизмы и рычаги, естественной функцией которых является автоматическое регулирование экономических, социальных и политических процессов, либо не работают без постоянного вмешательства «сверху», либо постоянно меняют алгоритм своих действий в соответствии с сигналами, поступающими от единственного лица, имеющего практически неограниченную свободу в принятии управленческих решений.
Более того, такой «ручной» режим управления создает своего рода управленческую «ловушку» – один раз попав в него, система уже не может вырваться из западни и требует постоянного вмешательства даже для простого обеспечения своего нормального воспроизводства, поскольку любые отклонения от стандартной ситуации не корректируются самостоятельно функционирующими институтами, а требуют для своей коррекции индивидуального решения, принимаемого, как правило, с участием главного лица всей системы. В результате зависимость системы от верности и эффективности решений, принимаемых на самом верху властной пирамиды, растет, в то время как вероятность неверных или неудачных решений на этом уровне естественным образом повышается, хотя бы в силу неизбежного исчерпания исходных физических, психологических и интеллектуальных ресурсов.
Собственно, все это и наблюдалось в России на протяжении всего постсоветского периода. Прежде всего, крайне плачевно складывалась ситуация с формированием законодательных органов. Если неудачу с первым постсоветским законодательным институтом – Съездом народных депутатов и Верховным Советом – еще можно было объяснить неадекватностью сформированных еще в советское время институтов новым условиям, то постоянную дискредитацию созданного уже в соответствии с конституцией 1993 г. нового законодательного органа – Федерального Собрания – невозможно связать с чем-либо иным, кроме неспособности власти – уже тогда, несомненно, авторитарной по своему характеру и устройству – найти формулу взаимодействия с институтом, который не укладывался в формировавшуюся схему устройства власти.
В дальнейшем – я имею в виду 2000-е годы – эта проблема была решена самым простым, как тогда казалось, способом: путем подавления всяческой фронды, а заодно и возможности влиять на принимаемые законы через жесткое – без обсуждений и компромиссов – проведение через Думу всех решений реальной власти, сосредоточенной в Кремле. Для этой цели было сформировано монолитное провластное большинство, которое управлялось исключительно извне на основе жесткой дисциплины и беспрекословного исполнения принятых за пределами Думы решений.
Однако такое простое и вроде бы эффективное решение проблемы лишнего для автократии института парламента имело и свою цену – оно практически лишало его реального влияния на политические решения и, соответственно, авторитета и легитимности как в среде политического класса, так и среди населения в целом. Хотя в краткосрочном плане это может показаться удобным, так как усиливает столь важный для любой авторитарной власти элемент безальтернативности, в долгосрочной перспективе, вне всякого сомнения, это повышает уязвимость и хрупкость не только политической системы, но и государственности как таковой. Любые сложности, любые кризисы оборачиваются риском не только потери контроля над ситуацией, но и отсутствия легитимных структур, способных в этом случае компенсировать провал государственности из-за ошибочных действий или бездействия властей[24].
Особенно опасной подобная ситуация является для России, где отсутствие дееспособного и легитимного представительного института (при понимании того, что именно неспособность нынешнего российского парламента реально влиять на жизнь страны лишает его легитимности в глазах и общественных групп, и государственных структур) дополняется отсутствием каких-либо иных альтернативных высших институтов власти, способных «подхватить» ее в случае провала ныне действующих структур. В сегодняшней России, как известно, нет ни наследственного монарха, ни освященного традицией реального религиозного авторитета, ни, как в некоторых странах, армии как самостоятельного политического института. Соответственно, риск серьезного провала государственности с непредсказуемыми последствиями для страны становится не просто существенным, а высоким.
Но дело, конечно, не только в слабости представительного органа в лице Федерального Собрания. «Периферийность» российского авторитаризма проявляется, в частности, в том, что и все другие необходимые для современного государства институты демонстрируют крайнюю слабость и неспособность полноценно выполнять свои функции. О судебной системе и ее проблемах в 2000-е годы было сказано очень много и подробно, предпринимались попытки ее реформирования, однако существенного улучшения эффективности ее функционирования так и не произошло. Лучшее тому подтверждение – сохраняющееся массовое использование иностранных, в том числе офшорных юрисдикций для регистрации юридических собственников российских активов, включая государственные структуры и активы. Помимо политических рисков, которые если и не называются, то определенно держатся в уме, в качестве главного мотива такого поведения называется «удобство» бюрократического и судебного сопровождения любых действий, связанных с активами, в случае выведения их из-под юрисдикции российской судебной системы. Последнюю, по почти всеобщему признанию, крайне трудно использовать в качестве инструмента защиты прав собственника.
Столь же проблематично рассчитывать в современной России на функцию судебной системы как защиты от неправомерного преследования со стороны следственных и иных государственных органов. Во всяком случае, слишком многочисленны свидетельства того, что вирус правового нигилизма, вообще характерный для авторитарных систем периферийного типа, поразил и судебные органы – судьи при вынесении решений имеют возможность фактически игнорировать существующие правовые нормы без риска навлечь на себя негативные последствия.
Относительная слабость характерна, впрочем, и для других важных институтов – как правоохранительных, так и сугубо гражданских. И главное здесь даже не в таких традиционных для бюрократии проблемах, как несоответствие между объемом возложенных задач и имеющимися в распоряжении ведомств средствами и силами, пересечение функций и зон ответственности, наличие конфликтов интересов и т.п., а в проблеме более фундаментального характера.
Если отбросить внешний антураж и всякого рода словесную шелуху, институты – это, в конечном счете, правила, которые, во-первых, выполняются, а во-вторых, опираются на традицию или хотя бы понимание ее необходимости, и не меняются в угоду конкретному моменту по прихоти начальствующего субъекта.
Так вот, периферийный авторитаризм как раз и отличается тем, что отрицает долгосрочные устойчивые правила, которые и составляют основу и суть общественных институтов в развитом обществе. В рамках этой системы институты – не более чем бюрократические учреждения, создаваемые для решения конкретной задачи, рамки которой определяются «наверху», и не играющие самостоятельной роли в определении направления дальнейшей эволюции системы.
Соответственно, принципы и соображения, которыми эти учреждения руководствуются при решении возложенных на них задач, могут легко и часто меняться, отражая потребности текущего момента или даже субъективные взгляды тех, кто на том или ином этапе оказывает наибольшее влияние на позицию «первого лица» в персоналистской автократии. В результате, правила в этой системе являются подвижными, неустойчивыми и неспособными выполнять функцию силы, связующей общество в единое и устойчивое целое.
Собственно, именно это мы и наблюдаем в России начала нынешнего столетия. Надежды на то, что с экономической стабильностью в страну придут стабильные правила жизни, которые будут воплощаться в крепких институтах, так и не реализовались. Сегодня, спустя пятнадцать лет после рубежа веков, мы по-прежнему имеем дело с подвижной правовой системой, избирательной и во многом неработающей системой правоприменения, постоянным изменением правил в системе налогообложения, пенсионной системе, институтах социальной, демографической, образовательной, миграционной политики и т.д. Именно по этой причине в процесс стабилизации общественных отношений, по существу, не включились ни школа, ни система низового самоуправления, ни территориальные и культурные общины, ни политические партии, ни укорененные в обществе СМИ (о последних – разговор особый, но здесь важно то, что основная, мейнстриймная их часть не смогла взять на себя роль стабилизирующего и консолидирующего института, который бы формировал границы общественного консенсуса и гасил всплески маргинальных настроений, выходящих за его границы).
Наконец, нельзя не отметить, что именно этот факт стал главным тормозом и ограничивающим фактором формирования сложных институтов в финансово-экономической сфере, являющихся атрибутом развитых хозяйств. В частности, начавшийся в 1990-е годы процесс создания институциональной инфраструктуры современного финансового сектора в последнее десятилетие фактически уперся в отсутствие адекватного качества всех остальных перечисленных выше институтов, прежде всего судебной системы, а также сопровождающей развитие финансового сектора системы отношений между бизнесом и властью в области законодательства и правоприменения.
Таким образом, и здесь мы видим в российском авторитаризме явные черты, свидетельствующие о его периферийном характере; о том, что его «застойность», его социальная и экономическая неэффективность с точки зрения решения задач развития
страны и общества связаны не с авторитаризмом как таковым, а с его специфическим положением в мировой системе капитализма, обусловливающим возможность его существования в качестве второразрядного и зависимого звена этой системы и, соответственно, низкий уровень требований, объективно предъявляемых к нему логикой эволюции нынешнего мирового хозяйства. То есть, в этой конфигурации слабость существующих институтов выступает одновременно и следствием периферийной роли российского капитализма, и причиной (во всяком случае, одной из причин) того, что все разговоры властей о его модернизации и апгрейде до уровня мировых лидеров так и не выходят за пределы «домашних обсуждений», разрозненных общих пожеланий, совершенно ожидаемо остающихся без практических последствий.
3. Будущее автократии в России: с чем нам жить и как долго
В предыдущей главе мы попытались проанализировать сложившуюся сегодня в России политическую систему, выделив ее сущностные черты как системы периферийного капитализма, которые и позволяют нам кратко охарактеризовать ее как «периферийный авторитаризм».
Я напомню: это означает, что в России сложилась авторитарная система власти персоналистского типа со всеми присущими ей сущностными чертами и признаками – с монопольным контролем над всеми властными структурами одной-единственной правящей группы или «команды» с единоличным лидером во главе; с отсутствием работоспособных механизмов недобровольной смены правящей команды; с идеологией единой и неделимой власти как универсального принципа государственного устройства; с пониманием закона как вспомогательного инструмента управления обществом со стороны власти, но не ограничения и контроля действий самой этой власти и т.д.
Экономической основой такой власти, как было сказано в предыдущей главе, является возможность распределения административной ренты, проистекающей из монопольного контроля над основными производительными ресурсами. Это предоставляет правящей группе и ее лидеру возможность по собственному усмотрению управлять политической жизнью общества посредством контроля над большей частью денежных потоков и информационно-пропагандистских ресурсов, даже формально сохраняя возможность обратного воздействия общества на власть и механизмы политической конкуренции (в частности, многопартийность и периодическое проведение выборов в центральные и местные органы власти).
Соответственно, сила власти и пределы ее возможностей в системе политических отношений определяются главным образом размером административной ренты, которую она оказывается в состоянии извлекать и распределять. Чем больше величина этой ренты, тем больше возможностей у правящей группы сохранять контроль над процессами в обществе без использования аппарата прямого физического насилия.
Наконец, важную роль играет также возможность системы нейтрализовывать внешние воздействия, способные привести к ее дестабилизации. Правящая группа должна обладать необходимыми ресурсами и инструментами, дающими ей преимущества в воздействии на ключевые сегменты общества по сравнению с внешними силами, способными влиять на эти же сегменты в нежелательном для системы направлении.
Все вышеперечисленное – общие, родовые признаки авторитарной власти как таковой, которые в нынешней России, напомню, дополняются существенными чертами и элементами, проистекающими из периферийного характера российского капитализма, то есть малоразвитости и однобокости его экономики; отсутствия укорененной в обществе и его истории экономической и политической элиты; крайней слабости общественных институтов, а именно: партий как объединений отдельных групп внутри элиты с опорой на различные слои общества, представительских органов как площадки для взаимодействия и поиска взаимоприемлемых решений; исполнительных структур с ясно выраженными задачами и ответственностью, права как регулятора отношений внутри общества и др.
Наконец, это проявление зависимости российского капитализма от центров мирового капитализма, которая объясняет, с одной стороны, несамостоятельность и, в значительной степени, экстратерриториальность деловой элиты, а с другой – антизападные настроения, порожденные ощущением ею своей провинциальности, зависимости и уязвимости.
Все эти черты, взятые в совокупности, и объясняют такие характерные черты российского авторитаризма, как отсутствие у власти ощущения общественной миссии, опора на коррупцию как метод и инструмент управления, а также на общественный цинизм («по-другому все равно не бывает») и на ксенофобию как основу политической стабильности; стремление закрыться от любых внешних воздействий; наконец, культ особых «традиционных ценностей» как оправдание глубоких социальных разрывов и низких (по меркам мировых метрополий) стандартов личного и общественного потребления у основной массы населения.
При этом, как я пытался показать в предыдущей главе, ничто из вышеперечисленного не является сугубо периферийным явлением (более того, и коррупция, и целенаправленное формирование общественного мнения в мировых метрополиях присутствуют в гораздо более сложных и потому более масштабных формах, чем на периферии), в экономиках и обществах периферийного типа они используются не столько для перераспределения плодов развития, сколько в качестве универсального инструмента управления. Более того, опора на эти инструменты во многом делает невозможным само это развитие, так как блокирует использование более сложных и более эффективных форм управления.
Как мы убедились, процесс формирования в России именно такой политической системы, как нынешняя, происходил постепенно, поэтапно, но достаточно последовательно и неуклонно, с той или иной степенью объективной обусловленности, что и привело в итоге к формированию полноценной автократии с ярко выраженными периферийнозастойными чертами. События 2014 года, когда все вышеперечисленные черты приобрели открытую и законченную форму, на мой взгляд, являются лучшей тому иллюстрацией.
Однако простой констатации факта формирования в постсоветской России такого рода политической системы, видимо, недостаточно. Если мы претендуем на то, что понимаем логику формирования и функционирования системы, то необходимо в той или иной степени представить возможности эволюции и сценарии ее дальнейшего развития. При полном понимании того, что вариантов будущего бесконечное множество, а элемент неопределенности будущего сценария всегда остается и будет
Будущее системы: предсказуемо ли оно?
оставаться достаточно большим, мы все же можем обрисовать некоторые закономерности, присущие социально-экономическим системам, – закономерности, известные нам из мирового опыта и объясняющиеся логической связью общественных явлений и событий. Именно это я и попытаюсь сделать дальше.
Итак, первый вопрос, на который я хотел бы попытаться ответить, – это вопрос о том, есть ли вообще какая-либо предопределенность в эволюции политических систем, есть ли некие лекала, по которым история прописывает их путь.
Мне уже приходилось писать, что конец прошлого и начало нынешнего столетия заставили многих пересмотреть свои взгляды на этот вопрос. Еще двадцать лет назад мейнстримные мыслители и эксперты на Западе были склонны полагать, что все общества рано или поздно (а точнее, уже в ближайшие десятилетия) придут к принятию основных принципов политического устройства общества, чаще всего обозначаемых термином «либеральная демократия», которые включают в себя разделение ветвей власти и отсутствие легальной возможности ее монопольной узурпации, конкуренцию политических партий за право формирования исполнительной власти, выборы представительных органов на основе всеобщего и равного избирательного права, верховенство закона и уважение прав меньшинств, а также ряд других, менее базовых принципов. По своей сути эти принципы присущи (или, во всяком случае, должны быть присущи) конкурентной модели политического устройства государства.
Эти принципы не только признавались универсальными базовыми ценностями, но и считались (в духе фукуямовского «конца истории») неизбежным результатом поступательного развития любого реально существующего национального общества вне зависимости от исторических и культурных различий. С этой точки зрения любые автократические режимы в конце двадцатого столетия рассматривались как политический анахронизм, как пережиток, который в исторически короткие сроки будет устранен самим ходом истории.
Строго говоря, и сейчас эта точка зрения является в западной экспертно-академической среде, как минимум, преобладающей, хотя уже далеко не в той степени, в которой она была таковой пятнадцать– двадцать лет назад. Под влиянием ряда факторов модель «универсального будущего» стала сдавать позиции и частично модифицироваться. Причем ревизия этого взгляда идет по меньшей мере в двух направлениях.
С одной стороны, резко возросла популярность теории «множественности цивилизаций» в рамках человеческого сообщества, рассматривающей многие противоречия в международных (и не только международных, но и межэтнических и межконфессиональных) отношениях как непримиримый и неразрешимый «конфликт цивилизаций».
Строго говоря, в средние века эта теория, сообразно эпохе, в простых и очень непритязательных формах была распространенной почти повсюду, и в большинстве стран, с теми или иными оговорками, имела статус части государственной идеологии – в той мере, в какой в те времена можно было говорить о таковой. Вторая половина ХХ века с верой в возможности гуманизма, в значение прогресса и универсальные «демократические ценности», а также распространение в последние десятилетия представлений о политкорректности, казалось, окончательно перевели теорию «конфликтов цивилизаций» в разряд маргинальных и исчезающих, тогда как ценности, которые принято называть европейскими, получили статус «общечеловеческих».
Однако уже в конце прошлого века теория множественности цивилизаций, вопреки ожиданиям, стала обретать, в том числе и в западном мире, новых сторонников и, если можно так выразиться, легитимизироваться в научном сообществе[25]. Более того, основные положения этой теории в значительной степени стали определять практические действия политиков в таких областях, как внешняя и оборонная политика, и даже, хотя бы отчасти, в гуманитарной сфере. Например, широко представленная в современных международных отношениях практика двойных (тройных и т.д.) стандартов, по сути, есть не что иное, как отражение в практической политике той же концепции «разных цивилизаций»: то, что признается допустимым и нравственным в действиях «своей» цивилизации, кажется недопустимым и безнравственным, когда речь идет о действиях других. И наоборот, то, что в своей системе считается совершенно недопустимым на уровне «абсолютного гражданского зла», признается не только допустимым, но и удобным, и полезным, если речь идет о системах, устроенных несколько иначе.
Кроме того, эта концепция представляет собой удобный инструмент консолидации власти господствующих групп, поскольку мобилизация массовой поддержки облегчается идентификацией общего врага в лице той или иной альтернативной «цивилизации».
Одновременно, с другой стороны, ревизия представлений об универсальном «естественном» миропорядке, характерных для мейнстрима конца двадцатого века, шла и с другого конца. А именно: стала нарастать популярность взгляда на международные отношения как на не более чем геополитическую игру, в которой сильные игроки борются друг с другом за расширение своих сфер влияния, а более слабые пытаются использовать эту борьбу и сопутствующие ей противоречия с максимальной выгодой для себя.
То есть, даже ликвидация или существенное ослабление глобальных идеологических противостояний (например, фактическое исчезновение с международной арены так называемого «мирового коммунизма» как глобальной идеологии, альтернативной «либеральной демократии») с этой точки зрения не меняет логики мировой политики как борьбы различных государств за влияние, власть и ресурсы.
Другими словами, представители этого направления отрицают первичность идеологии в международных отношениях, считая ее лишь одним из факторов, определяющих конфигурацию противостоящих друг другу глобальных игроков. Соответственно, в рамках этой логики снижение идеологических различий неизбежно будет компенсировано усилением роли других факторов, оправдывающих необходимость глобальной игры за контроль над ресурсами (в широком смысле этого слова, включая властно-политические), в то время как суть мировой политики как такого рода игры остается неизменной с незапамятных времен и до наших дней.
В качестве чуть ли не главного представителя этого направления часто называют Збигнева Бжезинского с его «Великой шахматной доской». На самом деле эта логика действительно присутствует даже не столько в современных работах на геополитические темы, сколько в расхожей политической публицистике практикующих политиков, которая предназначена формировать мнения и решения, но ничего нового или оригинального в ней нет и никогда не было. И часто по сути это не более чем перенос на современность извечного представления о международных отношениях как о борьбе государей и государств за экспансию собственной власти и попытка остановить «временное засилье» политкорректных представлений о практической возможности достижения в будущем минимально гармоничного и устойчивого всеобщего миропорядка.
Так или иначе, еще недавно казавшаяся скорой и неизбежной всеобщая конвергенция существующих в мире различных политических систем на базе универсальных либерально-демократических ценностей сегодня уже многим представляется утопией. Коллапс или преобразование авторитарных политических систем в системы конкурентного типа хотя и остается наиболее вероятной перспективой, в среднесрочном плане не выглядит уже столь неизбежно очевидным. Во всяком случае, траектория эволюции существующих автократий, равно как и ее длина, сегодня выглядят сложнее, нежели это еще недавно представлялось общественному сознанию в развитых странах.
Расчеты на скорый и неизбежный крах всех диктатур и «тираний» под воздействием распространения просвещения и политической активности широких масс все чаще признаются ошибочными и несбыточными, а процесс покорения мира идеями либеральной демократии как способа политического устройства – длительным и – на отдельных участках – обратимым. И хотя представление о конкурентной («демократической») политической системе с широкими гарантиями прав личности и различных меньшинств как о решающем этапе процесса глобальной политической истории все еще преобладает в общественном сознании, оно сегодня, как минимум, допускает возможность длительного существования и внутренней эволюции альтернативных политических систем – автократий различных типов, включая теократии и полуфеодальные системы власти на основе вассалитета и прямого вооруженного насилия (власть «полевых командиров»); тоталитарных режимов на основе теорий национального или идеологического превосходства, а также всякого рода смешанных и переходных систем. Причем горизонт исторического существования этих систем уже не предполагается равным нескольким годам или, в худшем случае, одному—полутора десятилетиям, а дает им возможность существовать и претерпевать изменения на протяжении исторически длительных периодов времени, в течение которых состояние этих систем может характеризоваться высокой степенью стабильности.
С моей точки зрения, этот относительно новый взгляд на возможную судьбу существующих автократий гораздо ближе к реальности, чем прежнее представление об их детерминированной внутренней исчерпанности, отсутствии возможностей приспособления к реалиям и близком историческом крахе. Более того, направление изменений внутри этих систем не является заранее заданным и может серьезно варьироваться в зависимости от конкретных обстоятельств, приводя, в отдельных случаях и на отдельных интервалах, к консолидации или даже усилению эффективности монопольной власти правящей группы.
Конечно, по мере усложнения общества и стоящих перед ним задач преимущества конкурентной политической системы перед авторитарной становятся все более ощутимыми как с точки зрения эффективности использования ресурсов, так и с точки зрения снижения рисков крупных ошибок и, в конечном счете, возможного краха государственности как таковой.
И все же нельзя не заметить, что сегодня существует ряд факторов, увеличивающих возможность длительного существования авторитарных систем, несмотря на их неадекватность конкретным историческим условиям.
Во-первых, это устойчивое разделение мира на «центр» и «периферию», при котором к той его части, которая относится к «периферии», объективно снижаются требования эффективности управления и решения социально-экономических задач. Грубо говоря, для того чтобы снабжать развитый мир теми или иными видами сырья, вовсе не обязательно создавать в стране современное социальное государство, обеспечивающее прогресс науки и технологий, баланс между отдельными социальными, территориальными и этнокультурными группами, и уж тем более – эффективную борьбу за экономическое, технологическое или политическое лидерство в мире. Для этого вполне достаточно иметь минимально необходимую материальную инфраструктуру и ее защиту от деструктивных элементов, а эта задача оказывается по плечу даже самым архаичным авторитарным системам. Десятки стран так или иначе «вписались» в мировую экономику, хотя бы в качестве ее далекой и глухой провинции, не имея у себя современного функционального государства и даже не собираясь его создавать в обозримой исторической перспективе.
Во-вторых, это объективные изменения в экономической основе современных развитых обществ, снижающие значимость контроля над территориями как источниками благосостояния. Еще двести лет назад снижение мощи и эффективности государства почти неизбежно влекло за собой утрату им контроля над территориями в пользу более могущественных соседей и, вследствие этого, смену если не системы, то персонального состава власти. Сегодня же слабые и неэффективные государства могут существовать длительное время, не представляя особой ценности для более сильных держав ни как территория, ни как объект для контроля. Растущая часть источников благосостояния развитого мира вообще не связана с контролем над зарубежными территориями – в своей предыдущей работе я довольно много писал о факторах исторической и интеллектуальной (инновационной) ренты[26], с помощью которой развитые страны обеспечивают себе источник больших доходов, не тратя финансовых или иных ресурсов на поддержание физического контроля над зарубежными территориями. Та же часть ресурсов, которая является материальной и физически локализована на определенных территориях (минеральное сырье и природные энергоресурсы), легко обеспечивается через механизмы международной торговли и инвестиций. В этих условиях даже так называемые «несостоявшиеся государства» могут десятилетиями влачить существование, без того чтобы быть физически захваченными желающими воспользоваться их слабостью.
Наконец, в-третьих, это некая общая гуманизация развитой части мира (которую иногда называют его слабостью, «мягкотелостью», утратой пассионарности и т.д.), то есть такое состояние общества, при котором жизнь и относительный достаток большей части членов собственного общества (которые, к тому же, являются избирателями, чей настрой приходится учитывать и в политике) становится большей ценностью, нежели идеи глобального переустройства, приведения других частей мира в соответствие с собственными представлениями о желаемом устройстве общества и тому подобные надличностные и наднациональные задачи и цели. Это, кстати, объясняет и тот факт, что страны, считающие себя политическими лидерами западного мира, облеченными миссией «распространения демократии» по всему миру, на самом деле не готовы тратить на это сколько-нибудь существенные финансовые и иные ресурсы. Их широко рекламируемая поддержка «борьбы за свободу» даже в тех автократиях, где перспектива институциональной трансформации выглядит вполне реалистичной, как правило, ограничивается словесными эскападами и весьма скромными пожертвованиями тем, кто обозначает себя как оппозиция авторитарной власти и «друзья Запада». Использование же для этих целей дорогостоящих военных кампаний, подобных операциям США, было, как правило, ситуационным, обусловленным внутриполитическими соображениями и со «стратегией продвижения демократий» имеет мало связи; тем более, как это хорошо известно, возникающие в таких условиях новые режимы редко бывают намного лучше старых.
В результате современные авторитарные режимы, если и теряют власть над обществом, то, как правило, не в результате внешнего воздействия или своей международной неконкурентоспособности, а под действием внутренних причин, главным образом в результате неспособности обеспечить управляемость экономических, политических и социальных процессов на «подведомственных» им территориях. А это, в свою очередь, может иметь место как в случае неблагоприятного стечения обстоятельств, либо, что чаще, из-за ошибок или неадекватных решений правящей команды или единоличного лидера, которые при отсутствии механизмов самокоррекции системы заводят ее в тупик, когда она оказывается неспособна ответить на стоящие перед ней вызовы.
Тем не менее, определенные закономерности эволюции политических систем, видимо, все же имеются, и это должно быть применимо и к периферийно-авторитарной системе, сформировавшейся, как я пытался ранее показать, в современной постсоветской России. При всех вышеозначенных оговорках и факторах неопределенности вектор наиболее вероятных изменений в системе задан как ее внутренней логикой, так и внешней средой. Поскольку и то и другое является величиной достаточно предсказуемой, наиболее вероятные сценарии дальнейшего развития событий можно предсказать и описать.
Третий срок и новый курс
Задача определения и описания наиболее вероятных сценариев на будущее облегчается тем, что в последние два года обозначились тенденции, которые ранее (в предшествующие десять – пятнадцать лет) присутствовали в латентном или зачаточном состоянии.
Это тенденции, в отношении которых ранее не было ясно, насколько быстрым и интенсивным может быть их развитие и насколько далеко они могут зайти. Полной ясности в этом вопросе нет и сейчас, но, во всяком случае, эти тенденции проявились гораздо более четко, и вероятность того, что обозначившийся вектор движения сменится на противоположный, снизилась в разы.
Что я имею в виду? Главным образом, совокупность явлений и тенденций, в полный рост представших перед нашим обществом после завершения обратной рокировки так называемого «тандема» и начала третьего официального президентского срока единоличного главы правящей в России группы. Эту совокупность можно условно назвать «новым курсом», хотя, на самом деле, ничего принципиально нового в нем нет, есть лишь ускоренное и все менее ограничиваемое развитие процессов, которые уже присутствовали и в политической системе, и в общественном сознании страны «периферийного капитализма».
Если обозначить их коротко, то это, во-первых, усиление идеологической и политической конфронтации с центром мирового капитализма; демонстративный отказ играть свою игру в мировой политике по предлагаемым этим центром правилам. Во-вторых, это стремление выработать собственную официальную идеологию и реально сделать ее государственной, то есть насаждаемой и охраняемой всей мощью государственных ресурсов и возможностей. В-третьих, это тенденция к зажиму не только любой организованной альтернативы правящей группы, но к максимальному ограничению любой оппозиции, в том числе интеллектуальной, не имеющей у себя никаких реальных ресурсов, чтобы представлять собой сколько-нибудь значимую угрозу для власти.
Нетрудно заметить, что все названные тенденции тесно увязаны между собой, так что каждая из них логично сочетается с остальными и, в какой-то мере, усиливает каждую из них. В результате формируется довольно мощный тренд, заставляющий систему в целом дрейфовать в сторону тоталитарной, хотя и в не столь вызывающей форме, как наиболее известные системы подобного рода образца середины ХХ века.
Во всяком случае, такие черты тоталитарных систем, как закрепляемое и охраняемое государством господство одной системы взглядов в общественной сфере; изображение любых альтернативных взглядов как антигосударственных и антинародных; сознательная изоляция общества
Внешний мир как противник
от любых внешних влияний, трактуемых как антинациональные, враждебные и ослабляющие страну и общество («национал-предательство»); «мобилизационная» обработка общественного сознания перед лицом реальных и мифических угроз; принципиальная неоспоримость решений верховной власти, рассматриваемой в качестве высшего авторитета, – все это присутствует в той модели общественно-политического устройства, движение к которой четко обозначилось в последние несколько лет.
Рассмотрим все эти тенденции чуть более подробно.
Первое, что было отмечено выше в качестве элемента «нового курса», – это линия на бескомпромиссное (по крайней мере внешне) неприятие правил мировой международной политики, устанавливаемых державами, входящими в «ядро» глобального капитализма – США и крупными европейскими державами, определяющими политику Европейского Союза.