Жажда Геласимов Андрей
Генка долго молчит, смотрит на мои рисунки.
– Ты, знаешь, чего? – наконец говорит он. – Дай их мне. Все.
– Возьми, – говорю я. – Я просто так их нарисовал.
На следующее утро заехали за Пашкой и все втроем отправились в Ярославль. Генка сказал, что, может, кто-нибудь из однополчан что слыхал про Серегу. Мало ли куда он мог зарулить. В Ярославле жил один пацан из нашей роты.
– А по вокзалам шататься смысла уже никакого нет. Всех бомжей там достали. Видал, Пашка, как нас отфигачили менты?
Генка повернулся через сиденье и показал Пашке свое лицо. Я тоже посмотрел на него, хотя видел уже много раз эти ссадины. Просто за все это время Генка впервые с Пашкой заговорил.
Тот дернулся к окну, как будто хотел отвернуться, но на него эта рожа смотрела в упор. Перемазанная зеленкой. Не знаю – почему Генка в атаку пошел:
– А ты знаешь, Костя какие рисунки рисует? Офигеть можно! Я тебе потом покажу. Там, на этих рисунках, все наши.
Мы ездили каждый день. Мы были в Твери, мы были в Калуге. Мы ездили во Владимир. За неделю мы объехали пять городов. Я ночевал во Фрязино то у Генки, то у Пашки, а наутро мы снова садились в джип и ехали к кому-нибудь из тех, с кем вместе служили в Чечне. Пили водку, разговаривали, вспоминали войну, слушали семейные истории. Иногда я говорил, что выйду покурить, и долго стоял где-нибудь в подъезде, трясясь от холода и выдыхая в темный воздух прозрачный пар. Первые пять минут – чтобы успокоиться, а потом – чтобы дорисовать в голове то, на что не хватило судьбы.
Одному я дорисовывал ногу, другому – жену. Третьему – убитых друзей. Четвертому – чтобы ребенок был здоровый. Я рисовал сильными этих пацанов, их жен красивыми, а детей – смешными. Я рисовал то, чего у них нет. Карандашами у меня бы так не получилось.
Но ни один из них про Серегу ничего не знал.
– Куда ты опять исчез? – говорил Генка, когда я возвращался на кухню, где от сигаретного дыма дышать было просто нечем.
– Курил.
– Прикалываешься? Поехали. Сегодня мимо опять.
– Ну давай, братан, – говорил он, прощаясь. – Может, тебе лекарств каких привезти? Тебе чего доктора прописали?
И незаметно мы стали объезжать все те же места по второму кругу. А где и по третьему. Зависело от того, удалось ли за один раз все привезти.
– Вот смотри, здесь у тебя от печени. Это для кровообращения. Мне в аптеке сказали, что помогает – просто зашибись. Будешь по потолку бегать. А это витамины – их тоже полезно жрать.
– А прибор для измерения давления?
Генка смотрел на него, потом на меня, потом на Пашку.
– Вот, блин! Что ж вы мне не напомнили? Ладно, братан, мы тебе эту байду в следующий раз привезем.
А потом он начал оставлять им деньги.
– Ты знаешь, ты давай, сам там себе чего-нибудь купи. Или жене. Тут вроде немного, но на кой хер мы будем мотаться туда-сюда? Да ладно, брось ты… Потом рассчитаемся. Земля круглая – с нее просто так фиг что упадет. Все на ней остается.
Пашка смотрел, как Генка отдает деньги, и я чувствовал, что он теперь по-другому сидит на заднем сиденье, когда мы едем домой. Не так, конечно, чтобы сесть вперед, потому что мне все равно было – где сидеть, но уже и не так, чтобы совсем в углу, у самой двери, и лицо – на девяносто градусов от той точки, где начинается Генкин затылок.
Вот только про Серегу мы не узнали ничего.
Как нарисовать ожидание? Бесконечная прямая линия, которая ни во что не упирается? На листе остается только воспоминание. Белое и квадратное. А мог быть рисунок. Кошка или собака. Или ребенок и дом. Но ты начал чертить линию. Теперь тебе уже не остановиться.
Русская женщина в Грозном. Лет пятьдесят. Заплакала, когда мы подъехали и спрыгнули с брони. А может быть, плакала и до нас. Потому что муж был чеченец. Вместе учились в педагогическом. Забили насмерть в следственном изоляторе в Чернокозово. Наши. До войны преподавал биологию. Пряталась потом с другими русскими бабами в подвале вместе с детьми. Пока чечены не бросили туда гранаты. Сначала одну, потом другую и потом, кажется, третью. Она точно не помнит. Знает только, что у нее никого больше нет. Помнит взрывы и лица детей еще помнит. «Человек сидит в тюрьме – у него срок есть. Он знает, чего ему ждать. А у меня даже срока нет». Дождь по лицу мелкий, и мы в лужах стоим. Автоматы позвякивают, потому что мы в лужах переступаем. Ждем команды. Даже не курит никто.
Как нарисовать ожидание?
Прямая линия ломается зигзагом и чертит сетку дождя. Из нее выныривают деревья, потом дорога, низкие тучи и наконец трое нас. Мы скользим над дорогой, как три мрачные тени. Впереди никого. Только ворон с криком срывается с дерева. Мы растворяемся в пелене.
Лист бумаги становится серым.
– Тут меня подождите, – говорит Пашка, выходя из машины. – Мне надо кое-что домой купить.
Как только он хлопает дверцей, Генка закуривает и начинает барабанить пальцами по рулю.
– Кончай, – говорю я через минуту.
– Что?
И взгляд у него такой непонимающий. Как будто проснулся.
– Пальцами перестань стучать.
– А! – он кивает мне. – Ладно.
И еще через минуту:
– Слышь, Костя?
– Что?
– Я насчет этих твоих рисунков…
– Каких?
– Ну помнишь, ты у меня дома нарисовал? Про войну.
– Помню.
Он немного молчит и быстро затягивается три раза.
– Много там наших убили. Лейтенанта жалко. Помнишь его?
Я киваю головой, хотя знаю, что он на меня не смотрит. И я знаю, что он знает, что я кивнул.
Потому что вопрос дурацкий.
А может, и не такой дурацкий, если подумать – сколько у лейтенанта было времени, чтобы мы смогли запомнить его. Две недели. Одна неделя и еще пять дней. Потому что на тринадцатый день он уже был «груз 200». Хотя говорил, что не верит в число тринадцать. И в черных кошек. И вообще – во всю эту фигню. Ему в училище рассказали, что всего этого не существует. Что есть только тактическое умение и противник. Но мы знали, что все это есть. Поэтому учились креститься. Сначала как-то не так – рука деревянная. Тычешь себя в лоб и в живот – вроде бы нормально, потому что точно знаешь, что надо в лоб и в живот, а вот насчет плеч, какое из них первое, с этим проблемы. Не сразу запоминали – левое или правое. Некоторые так и не успели запомнить. От этого еще внимательнее старались насчет плеч. Потому что, фиг его знает, а вдруг он эту растяжку зацепил сразу после того, как не в ту сторону перекрестился.
Но потом уже становилось легче. Рука привыкает. Просто сама скользит. Стоит только автомат через плечо перекинуть. Или услышать, как они там в развалинах кричат.
Правое плечо, потом левое. Справа налево. Не как в прописях, а наоборот. Туда-сюда, туда-сюда. Как затвор у автомата. Только не так быстро. Потому что рука ведь, а не затвор. Но если бы мог, то фигачил бы с такой же скоростью, как затвор. Потому что надо.
А в развалинах кричат: «У-аллаху акбар!». И тогда ты начинаешь справа налево. Уже не путаешь ничего.
– Помнишь лейтенанта? – говорит Генка.
Я киваю в ответ.
В лоб и в живот. Чтобы наверняка. А может быть, сразу два снайпера стреляли. Не знаю. Наверное, конкуренция. Им за офицеров платили больше. Кто из них, интересно, за нашего лейтенанта получил?
Сначала лоб, потом живот, потом правое плечо, потом левое. Важно ничего не перепутать. Поп, который нас всех крестил, что-то на эту тему рассказывал. Из-за чего там лоб, и почему потом живот, и зачем после него правое плечо. Какой там в каком месте Святой Дух. Но попа быстро убили, и он не успел нам это столько раз повторить, чтобы мы смогли запомнить. И мы не запомнили.
«Рота! Правое плечо вперед!»
Наверное, деньги получил тот, который попал в лоб. Хотя как он смог доказать, что это была его пуля? Бабки есть бабки. Второй, наверное, тоже был не дурак. Кто же откажется от халявных денег? Взял да и сказал, что это он в лоб нашему лейтенанту целился. Хотя они вообще-то все такие религиозные чуваки. Типа, Бог все равно ведь все видит.
Хоть он и Аллах, а не наш Бог.
Но деньги есть деньги.
– Слышь, Костя, – говорит Генка. – Я хотел с тобой насчет этого бабла переговорить.
– Какого бабла?
– Ну насчет этих денег, из-за которых у нас с Пашкой…
– Я уже слышал все это сто раз.
– Да нет. Я тебе другую байду хочу рассказать.
– Какую байду?
– Другую.
Но я все равно уже знал, что он мне сейчас скажет. Потому что Генка когда говорит – про него все заранее известно. Про то, что он хочет сказать. Только лейтенант этого не знал. Пока был жив. Поэтому удивился, когда Генка собрался вернуться за подстреленным пацаном. «Своих не бросают, лейтёха», сказал он. И я знал, что он именно так скажет. У него всегда видно все по лицу. Хотя он думает, что он очень хитрый. И может всех обмануть. Не знаю. Наверное, кого-нибудь может. Но не меня. Как и насчет этих денег. То есть вначале я еще не понимал – кто забрал себе бабки, но потом мне уже было ясно все. После того, как в джипе с ними поездил.
А лейтенант ему говорит: «Но он ведь уже мертвый». И Генка опять отвечает: «Своих не бросают, лейтёха». И я снова знал, что он скажет именно так. А духи по рации бубнят и бубнят: «Лейтенант, уводи своих пацанов оттуда. Слышишь, эй, лейтенант! Мы сейчас к вам придем. Мы вас живьем будем на бинты резать. Уводи пацанов, лейтенант». А Генка говорит: «Ты с ними тут пока побеседуй. С чурками». И ушел. А когда вернулся, духи лейтенанта по рации уже по имени называли: «Саша, ты меня слышишь, Саша? Передай своим, чтобы отозвали этот долбаный вертолет. И уходите оттуда. Прямо сейчас уходите». «Дурак ты, лейтёха, – сказал Генка. – Ты бы им еще адрес свой дал». А через два дня лейтенанта убили. В лоб и в живот. Две пули. Даже не из снайперской винтовки. Из калаша бьют за полкилометра. И гранатометы делают из простых труб.
Город мастеров. В детстве был такой фильм-сказка.
А теперь Генка смотрит на меня и говорит:
– Это я деньги забрал.
А я смотрю, как Пашка подходит к джипу.
– Слышь, Костя. – Генка трогает меня за плечо.
И тогда я говорю:
– Я знаю.
Пашка открывает дверь и садится на заднее сиденье.
– Надо же! – говорит он. – Все у них есть, а специальной посуды для микроволновки у них нету.
– Да ладно, брось ты ее, – сказал Генка. – Не поднимай. На счастье разбилась.
– Дети же бегают, – сказал я. – Наступят еще.
И стал собирать. Тем более что все равно уже под стол опустился, и, чтобы снова садиться на табурет, надо было еще накопить сил. Под столом. Чтобы голова меньше кружилась.
– Смотри, не порежься, – сказал сверху Генка. – Ты как там?
– Нормально.
– Порезался?
– Да.
Слова все короче, потому что на длинные тоже силы надо копить.
– А мы тебе уже налили.
– Я сейчас.
И голос какой-то другой. Тянется. Но пока все равно узнаю – мой голос.
– Мелкие, блин, – говорю вроде своим голосом.
– Тряпкой надо, – Пашка своим голосом говорит.
– Нету, – говорит Генка. – Я ее выбросил. Мы уже налили тебе. Ты где?
– Я здесь.
У Генки слов больше, потому что я торопился. Потому что мне не в кайф было сидеть и слушать, как они молчат. Я-то почему должен был напрягаться? Моих денег там не было. Там, откуда Генка их взял. Поэтому я говорил: не хотите, ну, как хотите, а я, наверно, еще одну. И от этого слова постепенно становились короче. И даже не постепенно, а довольно быстро. Сначала стало как-то плавно внутри, а потом слова стали короткие. Потому что не очень нужны. Протягиваешь руку и наливаешь. Или просто кивнешь. Даже когда не спрашивают. Сидишь внутри себя, как в космическом корабле. На запросы не отвечаешь. «Земля, Земля, вас не слышно. Плохой сигнал. Как слышите меня? Прием». И управление уже ни к черту. Где тут у них тормоза? Сидишь и смотришь в безвоздушное пространство. С удивлением. Потому что в иллюминаторах одна муть. И даже не голубая. Но топлива еще до фига. Это радует.
– Ты долго там будешь сидеть? – Генкин голос из Центра управления полетами. – Водка прокиснет.
– Сейчас.
Говоришь медленно, потому что связь уже совсем никуда. Плохая связь. Космос полон всякой ерунды – метеориты, звезды, туманности. Туманностей больше всего. Сплошные помехи. Бесконечная толкотня. Вместо того чтобы всем сидеть у себя дома.
Но вдруг связь становится лучше. Почти нормальный сигнал.
– Давай за Серегины ходки. Кого он вытащил после нас?
– Михалыча.
– Давай за водилу Михалыча.
Замолчали. Я вытираю ладонью с пола свою кровь. Бесполезно. Все равно капает. После молчания – снова приличный сигнал.
– А потом?
– Потом, кажется, капитана.
– Значит следующую накатим за капитана.
Пытаюсь связаться. Прямо из-под стола.
– Чего ты там говоришь? Костя, ты не мычи. Давай вылезай оттуда. Жена потом соберет. Смотри, кровью весь пол устряпал.
Тщательно настраиваюсь на связь:
– Сначала был капитан. Потом – Михалыч.
В эфире – молчание.
– Ты уверен?
– Да.
– Ну ладно. Тогда сейчас накатим за капитана. А за Михалыча потом еще раз.
Я говорю:
– И за Серегу.
Они говорят:
– И за Серегу.
Я говорю:
– Потому что его нигде нет.
И выбираюсь из-под стола. В правой руке осколки.
– Говорил тебе, блин, порежешься. Давай их сюда.
– Я сам.
Но мне все равно радостно. Потому что мы снова втроем. А не по отдельности. И вокруг больше не космос. Генкина кухня. Осколки я все собрал.
Генка говорит:
– Чего ты такой довольный?
Я говорю:
– Я улыбаюсь.
Он говорит:
– Я вижу.
Я говорю:
– Наливай.
Мы ездили по Москве и по другим городам уже почти две недели. За полмесяца в Генкином джипе я увидел столько, сколько не видел, наверное, года три. Оказалось, что мир вокруг стал совсем другим, и мне было интересно смотреть на него из окна машины. Тем более что стекло было тонированным. Я бы и раньше не отказался поездить, чтобы не пугать прохожих своим лицом, но особенно как-то не предлагали. До того, как врачи окончательно сняли бинты, ходить по улицам еще было нормально, а потом стало уже не так. Особенно когда встречал знакомых. Даже не знаю, кому было неудобней – мне или им. Потому что надо ведь стараться. И как бы не замечать. Поэтому больше сидел дома и в квартирах, где делал ремонт. С хозяевами общался по телефону. А когда они приходили, то им, в общем, было не до меня. Почти не прикидывались.
Мир из окна машины выглядел немного приплюснутым, но мне все равно приятно было на него смотреть. Хоть он и убегал постоянно назад и вправо. Потом стал убегать влево. И это тоже было хорошо. Потому что Пашка наконец пересел на мое место. Не знаю, о чем они говорили с Генкой в ту ночь, когда я порезал себе руку у него на кухне, но о чем-то они, видимо, поговорили. И Пашка теперь сидел на переднем сиденье. И они обсуждали свой бизнес. Вернее, Генка его обсуждал. А Пашка иногда кивал. Но это и значило, что они обсуждали. Пашка по-другому обсуждать не умел.
А я сидел сзади и рисовал. И Генка почти не ворчал, что ему приходится медленно ехать. И еще иногда останавливаться. Чтобы я успел нарисовать собаку. Или мента. И ту девушку, на которую мент засмотрелся. Потому что там много было всего. За окном. От этого скоро весь пол в машине был завален бумагой.
– Я тебе говорю – цветными карандашами рисуй, – повторял мне Генка. – Ну не видно, какой у тебя светофор – красный или зеленый.
– Машины же трогаются, – говорил я. – Разве не видишь? Значит – зеленый.
– А может, они останавливаются.
– Сам ты останавливаешься. Поехали, хватит стоять.
И мы ездили. А я рисовал. Рисовать мне нравилось даже больше, чем смотреть в окно. Я хотел, чтобы весь мир остался у меня на бумаге. Когда я снова вернусь домой. Потому что телевизор показывал совсем не то. Я вдруг понял, что все совсем по-другому. И линии, и краски, и даже просто свет. Хотя, конечно, простым карандашом свет нарисовать было трудно. Тут Генка не врал. Но я старался.
Чтобы у меня все осталось, когда мы Серегу найдем.
А Серега не находился. Мы снова ездили по всем вокзалам, но его там не видел никто. Мама в детстве говорила: «Как в воду канул». Когда по вечерам с работы ждала отца. И в окно смотрела. Еще до того, как он совсем от нас ушел. А я говорил: «Какнул», и она смеялась. Но потом опять смотрела в окно. Как я теперь. Только рядом не было ни Генки, ни Пашки.
И еще она говорила, что надо уметь ждать. Надо уметь ждать и верить. Тогда все получится. Но я не знал, что она имеет в виду. Поэтому ждал того, что мне было понятно: когда кончится четверть, когда будут деньги на велосипед, когда заболеет математичка, а потом – когда директор Александр Степанович вернется со своего Черного моря и мы снова начнем рисовать.
Однажды я рассказал ему про то, что мама говорила насчет «ждать и верить». Потому что я лично тогда уже знал, что она впустую верит и ждет. Но он мне сказал, что я дурак.
– И свою иронию ты можешь себе засунуть сам знаешь куда. Все равно, пока жизнь тебя не треснет мордой об стенку, ты в этом деле ничего не поймешь. А может быть, не поймешь, даже после того как треснет. Но если хочешь – могу рассказать.
И я сказал, что хочу.
– Тогда слушай. Ждать – это значит испытывать благодарность. Просто радоваться тому, что тебе есть чего ждать. Смотришь в окно и думаешь: «Спасибо тебе, Господи. И всем остальным спасибо. Голубю – за то, что пролетел. Собаке – за то, что пробежала». Понятно?
– Нет, – говорил я.
– Ну и дурак. Если повезет, когда-нибудь поймешь. Просто за твоей благодарностью ожидания даже не будет видно.
– Птицам, что ли, спасибо надо говорить?
– Дурак ты, – говорил он и наливал себе водки.
А теперь я смотрел из окна Генкиного джипа и понимал, что он хотел мне сказать.
– Закрой окошко, – ворчал Генка. – Холодно.
А через два дня Серега нашелся сам. Мы снова сидели втроем у Генки на кухне и пили чай, когда внизу в джипе сработала сигнализация.
– Блин, башку оторву этим пацанам! – сказал Генка и подошел к окну.
Водка к этому времени уже всем надоела. Даже Генкина жена сказала, что больше не может нас ругать. «Придумали бы что-нибудь новенькое». Поэтому теперь она сидела с нами, ела конфеты и перебирала то, что я нарисовал. Больше всего ей нравился пекинес, который прыгал в сугробе, а за ним скакала большая ворона и дергала его за поводок. Вороне казалось, что от нее бегает мышка.
– А это что? – говорила Генкина жена.
– Это дети.
– А почему они так сидят? Ручки под себя подложили.
– Их родители ушли в ресторан и оставили их с другими детьми. Они ждут.
– А почему они не играют?
– Они не любят этих чужих детей.
– Понятно. А это что?
– Родители вернулись ночью, а дети уснули на полу. Теперь они их собирают. Потому что на улице уже зима и надо надевать теплые куртки. Но родители пьяные, а дети спят.
– Ты что, это все придумал?
– Нет, вспоминал. Просто думал о том, как нарисовать ожидание.
– А это что?
– Здесь человек ждет, когда ему снимут гипс. Медсестра вышла, а он сидит и ждет. Они всегда выходят.
– Слушайте, – сказал Генка, вглядываясь в сумерки за окном. – Это не пацаны. Там какой-то мужик стоит. Он сюда смотрит. На фиг он мне машину толкнул?
– Кто это? – сказала Генкина жена.
– Не могу разобрать. Темно уже. Кажется, кто-то знакомый.
– Ну-ка дай я посмотрю.
Она подошла к окну, и следом за ней Пашка. А я не пошел, потому что я знал, кто там стоит внизу. Теперь в окно смотреть было уже не обязательно. Потому что так и должно быть. Именно так. Пришел и толкнул машину.
На этом мое ожидание закончилось.
– Пойдемте вниз, – сказал я. – Это Серега. Он номер твоей квартиры забыл.
Обычно уходит дня три, пока привыкнешь к тому, что умер друг. Не один день и не два. Иногда даже трех мало. Каждый раз, когда вспоминаешь о нем, говоришь себе – он умер. Но сам чувствуешь, что пока врешь. Не в смысле, что он не умер, а в смысле, что ты еще не готов говорить эти слова. Звучат, но пустые. Не связаны с жизнью. Между ними и реальностью какая-то пустота. Чувствуешь этот зазор и не понимаешь – что там, внутри него. Поэтому повторяешь как можно чаще: он умер, он умер, его больше нет. И все равно врешь. Пока три дня не пройдут по крайней мере. Тогда уже вроде бы ничего.
У девчонок, наверное, точно так же, когда они рожают. То есть им кричат: тужься, тужься, и потом раз – она говорит себе: я мама. Сколько времени проходит, пока она это поймет? В смысле не только скажет. Тоже, наверное, дня три. Ходит по роддому и говорит: я мама. Сейчас ребеночка принесут. Смотрит на надписи на стенах, плакаты разные, халатик у горла придерживает и начинает привыкать: ага, это про меня. Я – мама. Но все равно надо дня три, наверное, пока поймешь, что ты мама. Или – что умер друг.
Но Серега не умер. Он просто на полмесяца пропал, а потом сам нашелся. И мы теперь могли ехать домой. Вернее, я мог. Потому что Генка с Пашкой оставались во Фрязино.
В Подольске было много снега. Он скрипел под ногами, забивался в волосы, прилипал к ботинкам. Люди выскакивали из электрички, взмахивая руками, и бежали домой. А мне нравилось идти не спеша. Подставлять лицо снегу.
Потому что холодный. И потому что я знал, что можно больше не торопиться.
– Скажи «пакет», – говорила женщина своему ребенку.
Пацан вертел головой, отмахиваясь от снежинок, смеялся и сосал чупа-чупс.
– Скажи «пакет».
– Не хочу.
– Скажи «пакет».
– Не буду.
– Пока не скажешь, не отвяжусь от тебя.
Пацан вытащил изо рта конфету и выстрелил как пулемет.
– Капет, капет, капет!
Она рассмеялась и сказала:
– Неправильно. Скажи еще раз «пакет».
Я поднял голову. Больше всего снега кружилось вокруг фонарей. Целые тучи.
– Слушай, ты уже приехал? – сказала Ольга, когда я открыл ей дверь. – А я заходила несколько раз – у тебя тут все тихо. Я думала – может, случилось что.
– Да нет, ничего не случилось. Просто надо было съездить в Москву. А потом задержались. Ты проходи.
– Да я на минутку. Посмотреть хотела – не появился ли ты.
Глаза ее просили прощения. Заранее.
– Что, опять Никита не спит? – сказал я.
– Мы, наверное, тебя заколебали.
– Да нет, все нормально. Подожди, я сейчас приду.Только закрою дверь.
Увидев меня, мальчишка сразу же убежал в свою спальню.
– Что же ты солдатиков на ковре оставил? – сказал я, входя следом за ним. – Своих не бросают. На вот, возьми.
Он протянул руку и взял у меня своих человечков.