Опрокинутый рейд Шейкин Аскольд
— Тамбов наши взяли обратно. Слышишь? Горшков боялся предательства и потому промолчал.
— Идут на Козлов, — добавил незнакомец и отступил в темноту. «Спасибо тебе, друг», — много раз потом думал об этом человеке
Горшков, хотя так и не узнал вообще, кто был он, откуда шел, почему посчитал своим долгом, несмотря на риск, зайти сообщить о приближении красных.
Вагон был набит плотно. Сидели на верхних и нижних полках, лежали на полу, на корзинах, мешках. Но не так уж большой чемодан Манукова да опустевшие за время поездки баулы Нечипоренко и Варенцова составляли весь багаж компаньонов. Крометого, их было четверо. После нескольких часов терпеливого отвоевывания пространства — по пяди, по вершку, — настойчиво подталкивая друг друга, к утру они не только оказались в самом вагоне, но Баренцеву даже удалось присесть на угол одной из нижних полок. Женщина лет тридцати, в белом пуховом платке, накинутом поверх ватной кофты, невысокая, круглолицая, с острым носиком и пытливо бегающими глазками сказала:
— Эй! Дедка! Иди сюда!
И сдвинулась, высвободила рядом с собой местечко. Варенцов сел и сразу заснул.
Шорохову тоже повезло. Неподалеку от входа он прислонился к стенке — и так, что удавалось смотреть в окно. Перепадало на его долю и свежего воздуха. Впрочем, какие бы то ни было удобства не имели для него сейчас значения. Чувство полной удовлетворенности владело им. Впервые за много месяцев на его плечи более не давил груз опасности, и лишь теперь он по-настоящему постиг, насколько вообще-то тяжел этот груз. Малейшая оплошность — его ли собственная, кого-либо из связных — и все могло оборваться. Ночью и днем томило ожидание возможной беды; всякого незнакомого человека, который к нему приближался, он встречал немым вопросом: «Что сейчас последует? Предостережение? Окрик ли: „Стой! Руки вверх!“?» Теперь такое ожидание отхлынуло.
Наконец из-за края земли поднялось солнце. Паровоз загудел. Рывок пронесся по вагонам. Скрипя и раскачиваясь, они сдвинулись. Проплыло вокзальное здание из красного кирпича, водонапорная башня с закругленной, как булава, верхушкой.
Пассажиры понемногу начали просыпаться. Доставали хлеб, огурцы, ели, дымили махоркой, — все это почти в полном молчании.
Через каждые пять-шесть верст поезд останавливался. Его тогда осаждали все новые толпы желающих ехать. Были, правда, счастливцы, которые уже покидали вагон. Благодаря этому Мануков и Нечипоренко в конце концов протиснулись к Шорохову.
— Едут и едут, — сразу же зашептал Нечипоренко. — Сидели бы. — А мы?
— Нас лихо сюда занесло, — он жадно оглядывался, высматривая, нельзя ли присесть. — Эти-то куда едут? И по рожам видать — жабраки.
«Жабрак» — по-украински бедняк, слово пренебрежительное. Произнес его Нечипоренко с усмешкой.
— А ты-то? — парень в шинели и с перебинтованной шеей, сидевший напротив Варенцова, настороженно поднял голову. — Ты, дядя, сам-то кто будешь?
Мануков зло покосился на Нечипоренко. Парень не унимался: — Корежишься, кривишься… Влезли, мешки рассовали, трясутся… Женщина, которая приютила Варенцова и только что доброжелательно всем улыбавшаяся, в ярости закричала:
— Тебе-то какое дело? Сидишь и сиди, пока не выбросили! Больше всех надо? Лучше его понимаешь? Ну и молчи!
Нечипоренко ткнул в себя самого пальцем:
— Ничего не понимаю? Ты, баба, мне гово…
Неожиданно резким движением Мануков рванул его за плечо. Нечипоренко осекся на полуслове.
Шорохов отвернулся к окну. Каждый тут сейчас был в таком напряжении, что вот-вот мог сорваться на крик.
Но какой восхитительный вид открывался из окна! Поезд проходил по мосту над узенькой речкой густо заросшей камышом, у берегов окаймленной уже начинающим желтеть кустарником. От нее в обе стороны распростерлись луга. Трава на них стояла пышная, ласковая, усеянная глазками цветов. Еще дальше, и справа, и слева, темнели крутые уступы леса.
Где-то перед паровозом и почти тотчас позади вагонов раздались взрывы, и тотчас же Шорохов увидел, что от леса к железнодорожному полотну с визгом и переливающимся свистом скачут конные.
— Казаки! — крикнул кто-то на весь вагон.
Оттолкнув Шорохова, Нечипоренко выглянул в окно, потом обернулся к парню с перебинтованной шеей, победно проговорил:
— Ось она — божья кара!
Вагоны судорожно задергались, залязгали буфера, паровоз тоненько загудел. В эти звуки ворвался треск пулемета. Послышалось шипение пара. Еще через минуту вагон со скрипом остановился. Почти сразу раздался стук по наружной стенке и крик:
— Эй! Выходи!
Щелкнуло несколько винтовочных выстрелов, раздался отчаянный вопль, затем винтовочные выстрелы затрещали опять. Наконец стихли. Снова раздался стук по вагонной стенке и громкий голос:
— Выходи! Хуже будет! Бомбой взорвем!
Пассажиры все разом задвигались. С верхних полок полетели корзины, узлы.
— Эй! — опять донеслось сквозь вагонную стенку. — Манатки в вагоне оставь. Куда тащить?
Раздался еще один взрыв. Песок и камни хлестнули по крыше вагона. Давя друг друга, пассажиры ринулись к выходу. Эта волна вынесла и Шорохова.
Полсотни казаков с карабинами выстроилось вдоль состава. Позади них еще примерно столько же гарцевало на лошадях. Слева и справа стояли тачанки с пулеметами.
Шорохов отыскал глазами компаньонов. Вот они, рядом. Варенцов опустил плечи, в испуге приоткрыл рот. Нечипоренко злорадно смеется. В позе Манукова уверенность. Чемодан он вызывающе держит перед собой.
К толпе пассажиров подошел черноусый урядник.
— Кто здесь жиды? — крикнул он, подняв плеть. — Выходи!.. Жиды и комиссары!
Произнеся это, он врезался в толпу, выдернул из нее невысокого мужчину в пиджаке, седобородого. Выхватил еще парня лет восемнадцати, рыжеволосого, в клетчатой рубахе.
Без команды от цепочки казаков отделилась четверка. Держа карабины наперевес, погнала этих двоих от вагонов. Саженях в ста остановились. Раздались выстрелы.
Урядник снова поднял руку с плетью:
— Мужчины — отдельно, бабы — отдельно. На две стороны р-разой-дись!..
Но толпа вышла из повиновения. Она словно очнулась и заколыхалась, порываясь броситься то в одну, то в другую сторону. Лишь компаньоны стояли неподвижной сплотившейся группой.
— Не время, господа, не время, — повторял Мануков. — Ничего с нами не будет, увидите, но, бога ради, не время…
Шорохов понял: он уговаривает в первую очередь самого себя. Урядник приблизился к ним.
— А вам какого рожна? — добродушно спросил он. — Начальники? Мануков сделал шаг навстречу, звучно произнес:
— Господин казак, прошу отойти со мной в сторону… э-э… на пару слов.
— Чего-о? — заорал урядник и замахнулся на него плетью. Побелев от натуги, Мануков закричал:
— Приказываю тебе, скотина, доложить о нас своему командиру! Ударом ноги урядник выбил из рук Манукова чемодан.
Взлетев, тот углом врезался в плотный песок железнодорожной насыпи и раскрылся. Темно-синие, крест-накрест перетянутые розовыми бумажными ленточками пачки вывалились из него.
— Гроши! — завопил урядник.
В тот же миг казаки навалились на их четверку.
Шорохову заломили за спину руки, забрали из кармана брюк наган.
Урядник смотрел с хищным видом. По его ухмылке, подрагиванию руки с плетью было понятно: решает, с кого из них начать свой скорый суд.
— Господин урядник, — закричал Шорохов. — Мы с Дона, купечество. По приглашению самого генерала Мамонтова! Его превосходительства! Гости мы! Гости ваши!
Он выкрикивал это в надежде привлечь внимание кого-либо из офицеров отряда. Не урядник же был тут самым главным среди казаков!
А тот секунду-другую с недоверием смотрел в его сторону, потом отступил к мануковскому чемодану, поднял одну из вывалившихся пачек. Розовые ленточки слетели, как шелуха. Действительно деньги! Шорохову в первый момент показалось: донские тысячерублевки. Но — нет! Эти определенно были меньше размером и с более темным рисунком.
Скалясь в беззвучном смехе, урядник захлопнул чемодан.
— Скоты! — Мануков пытался вырваться из рук казаков. — Так со мной обращаться! К стенке поставят! Скоты!
Урядник услышал эти слова.
— Что-о? — спросил он, приблизившись.
Один из казаков протянул ему отобранный у Манукова пистолет. Урядник замахнулся им:
— Я для тебя сейчас сам господь бог и все двенадцать апостолов, — он обернулся ко всей остальной толпе:- Бабы — к лесу! Мужики — рельсы разбирать, шпалы жечь! Живо-о!..
Саженях в трехстах от них прогремел взрыв.
Подминая компаньонов под себя, казаки повалились наземь. И уже лежа Шорохов увидел идущий со стороны Троекурова, вдогонку им, поезд. Над его первым вагоном всплыло бурое облачко. Саженях в пятидесяти от них снова вздыбилась земля. Это был бронепоезд, и он вел обстрел.
Конные метались по полю. Толпа пассажиров бросилась к вагонам.
— К лесу! — надрывался урядник. — Тут как собак перестреляют! Новый фонтан земли взлетел к небу.
Бронепоезд остановился. Из него высыпали люди в черных бушлатах; растягиваясь в цепь, побежали в их сторону.
— Ура! — донеслось оттуда. — Ура-а!
Начали строчить пулеметы на обеих тачанках.
— Идиоты! — приподнявшись с земли, Мануков грозил кулаком. — Раненбург и Троекурово заняты корпусом! Это свои!
Разорвался новый снаряд. Одна из пулеметных тачанок взлетела на воздух. Другая сорвалась с места и помчалась к лесу. Вслед за ней в окружении казаков, сопровождаемые криками и руганью, бежали и компаньоны.
Наконец углубились в лес. Винтовочная стрельба не утихала. Пули срывали с деревьев кору, отсекали ветки.
Тут они увидели обоз, заполнявший лесную опушку.
Их подогнали к одной из телег, связали за спиной руки, еще раз обыскали, отобрав уже решительно все, что было у компаньонов в их явных и потайных карманах брюк, пиджаков, поддевок, плащей, в том числе, конечно, пачку бумаг, купленную у Шилова Шороховым, его деньги, портсигар, свалили это в мешок.
«Хорошо, что в общую кучу, — подумал Шорохов. — Если сводку найдут, буду потом отпираться: чужое! Спасет не спасет, а буду».
По приказу урядника двое верховых остались конвоирами.
Обоз тронулся. Компаньоны побрели за телегой.
— Подлецы, — как заклятье повторял Мануков. — Подлецы. Шкуру прикажу спустить…
А возы двигались медленно. За час проходили не больше двух верст. Сильно жгло солнце. Донимали мухи. Из-за дорожного затора впереди иногда останавливались.
Во время одной из таких остановок подъехал казачий офицер. Подъесаул. Брезгливо ткнул в компаньонов нагайкой: — Эти?
— Так точно, ваше благородие, — ответил один из конвоиров. Мануков приподнял голову, взглянул на офицера:
— Происходит ошибка. Немедленно доложите в контрразведывательный отдел штаба корпуса. Вы меня слышите?
Подъесаул вплотную подъехал к их телеге. Грудь его лошади навалилась на борт. Борт затрещал. Рукояткой нагайки подъесаул поддел Манукова за подбородок:
— Как ты сказал?
— Приказываю немедленно доложить обо мне полковнику Родионову. Не сделаешь, ответишь собственной головой. Или задом, если у тебя это одно и то же.
Подъесаул ошарашено откинулся в седле:
— И как же мне, господин большевик, доложить?
— Мануков!
— Одну эту фамилию? — Да.
— И достаточно? И лично полковнику? И никому другому? Подъесаул почти вдавил черенок нагайки ему в горло.
— И не пытайся, — прохрипел Мануков. — Будешь жалеть. Я тебя потом из-под земли достану.
Лицо его посинело от натуги.
— Да если хочешь знать, полковник Родионов рядом с тобой и стоять не станет, — подъесаул обрушил на Манукова злейшую брань. — Он т-тебя!.. Я т-тебя! — подъесаул яростно хлестал нагайкой по лежащим на телеге мешкам. — Как собаку! На суку! Всех! Тебя первого!
Он резко выпрямился в седле. Лошадь под ним поднялась на дыбы. Пена с ее морды полетела Шорохову в лицо. Наконец лошадь унесла подъесаула.
Обоз снова тронулся.
Правда, после этого отношение конвоиров изменилось. То, как Мануков говорил с офицером, произвело на них впечатление. Компаньонов развязали, приказали сесть на телегу, за которой они прежде шли, вечером дали на всех краюху хлеба, ведерко воды. Такая же еда была и у возничего, сгорбленного молчаливого мужика в солдатской шинели, очень недовольного тем, что к нему на телегу подсадили их четверку.
Из нескольких слов, которые он обронил, Шорохов понял, что лошади и телега его собственные. Мобилизованные в одной из деревень под Тамбовом. С тех пор казачье войско влечет его за собой.
— И ты, батя, поддался, — полувопросительно проговорил Шорохов.
Мужик смерил его долгим недобрым взглядом и сплюнул.
— …Ноя еще раз прошу разрешения обстоятельно объяснить.
— Еще раз?
Мамонтов стоял, заложив руки за спину. Прибывший с докладом о неудаче под Раненбургом Попов хотя и перешагнул порог, но остался у входа. Знал: в такие минуты не приближаться к командиру корпуса — самое правильное. Скорее утихнет начальственный гнев. Оправданий-то действительно нет. Или, напротив, слишком их много. Не знаешь даже, какое в первую очередь приводить.
— Еще раз? И опять, что только из-за раннего наступления темноты краскомы имели преимущество? Немыслимо! Суд! Лишение должности, звания! Вы себе в этом отдаете отчет?
Попов с видом полной покорности наклонил голову. Происходило все это на исходе 28 августа в светлице кулацкого дома в селе Вязово.
— Вам известно, где мы сейчас? — продолжал Мамонтов. — Где? Где! В десяти верстах восточнее Лебедяни. А вчера вы где были? В шестидесяти верстах севернее этого города, вели бой, бездарно его проиграли, отдали эти версты врагу. Корпус теперь открыт для флангового удара, московского направления больше не существует. Не-ет. Только суд. Самый строгий… И то, что вы не отдаете себе отчета в последствиях, нисколько вас не извиняет. В составе вашей колонны следовали представители деловых кругов Дона, — без всякой паузы проговорил он. — Где эти господа?
— Мне докладывали, — торопливо рассыпался словами Попов, — вчера около девятнадцати часов вышеназванные представители прибыли в Раненбург. Прикомандированный к ним отряд возвратился к своему полку, но…
— Опять «но»! Хватит! Где приказ по Козлову?
— Приказ готовится.
— Не готовится. Уже подготовлен. Мной забракован. В оперативном отношении отряды самообороны полностью подчиняются штабу корпуса. Городская управа там начинает строить собственное государство, и у вас в отделе находятся сотрудники, готовые идти у нее на поводу. Они что? Куплены этой управой? Кому они служат?
Попов заговорил еще торопливей:
— По этому поводу смею доложить, все портит само название: управа! Они там, в Козлове, полагают, что коли у них управа, то сами они полностью должны всем управлять, как было еще до царей, при князьях. Нет-нет! Вы, Константин Константинович, не считайте, что это мелочь. Слова — они в наше время над людьми и народами владычествуют.
Мамонтов отвернулся к окну, что, как издавна знал Попов, было хорошим признаком. Значит, командир корпуса очень заинтересовался его словами. Обдумывает их. Попов с подъемом продолжал:
— Возьмите тех же большевиков. Они, как придут куда, сразу — Совет, комитет… Новое. По самим словам своим, по тому, как называются все их учреждения, должности, — комиссар!.. Коммунар!.. Убежден, ими отнюдь не зря так делается. Расчет! Обыватель сразу чувствует: надо повиноваться! Мы же сами всех тянем на стародавщину еще тех времен, когда на Руси удельные княжества были: управа, дружина, стражники, — а потом удивляемся: самостийщина! Так она же из этих слов прямо следует. А нельзя не идти в ногу с эпохой. Вечная истина.
— От командования колонной я вас отстраняю, — сказал Мамонтов. — Впредь — обязанности только по штабу. Идите.
«Слава тебе, господи, — думал Попов на подрагивающих ногах сходя с крыльца. — И как же удачно подвернулся этот козловский приказ. Просто подарок. А купцы? Да бог с ними! Мало ли на свете купцов?..»
Мамонтов после ухода Попова вызвал адъютанта. Приказал: — Записывайте.
Расхаживая по светлице, подождал, пока тот откроет журнал, приготовится.
— В дополнение к мерам по организации власти в Ельце. Первое. Городскую управу, которая будет моим приказанием создана в этом городе, именовать Советом районных организаций.
— Советом? — позволил себе переспросить адъютант.
То, что в Лебедяни корпус будет только проходом, а главная цель — Елец и штаб корпуса намерен там обосноваться надолго, он знал. Но именовать городскую управу Советом?
— Да. Так. Советом районных организаций. Советом. Вот именно. Второе. Обязанности полицейской службы в этом городе станут исполнять лица, именуемые квартальными попечителями, а сторожа из числа обывателей, выставляемые у каждого дома, — дежурными. Третье. При коменданте города образовать просветительный отдел для агитации посредством искусства. И последнее. Записывать это не надо. Немедленно сообщите Игнатию Михайловичу: известные ему предприниматели Юга России под Раненбургом, возможно, захвачены красными.
Горшков ушел из Таробеева в три часа ночи 29 августа. Причиной был не страх перед активистами кулацкой власти. В конце концов, она его еще так и не тронула. Тревожила мысль: а вдруг купцы возвратились в Козлов? Дело в том, что в составе штабной колонны — Горшков опознал ее по сотне добротных фур и повозок, по обилию в ней господ офицеров верхом и в колясках, — так вот, в штабной колонне купеческих экипажей не оказалось, причем прошла эта колонна еще 26 августа, и после того дорога вообще опустела. Могло быть, конечно, что купцы уехали с тем войском, которое из Козлова проследовало на север, на Кочетовскую. Ну а если почему-либо вернулись назад? Какой-то дополнительный шанс все же выполнить задание Кальнина тогда появлялся, и не воспользоваться им он просто не имел права, тем более что, опираясь на палку, кое-как идти теперь мог.
Восточный край неба только-только начал светлеть. У моста спали, обняв дубинки, мужики-караульщики. Горшков неслышно проскользнул мимо них.
Село, в котором крестьянин с бляхой спрашивал, не перебиты ли в Козлове коммунисты, обогнул полями.
Нога болела терпимо. Около полудня со стороны Ивановской слободы, успокоенный тем, что в пути не было никаких происшествий, он вошел в город. У начала улицы стояли стражники с белыми повязками на рукаве и в гражданской одежде, с интересом следили за тем, как пяток других таких же стражников пытался вытащить из дорожной ямы пожарную повозку с насосом. Запряженная в нее лошаденка помощи им не оказывала, понуро стояла, пошире расставив ноги.
Чтобы не маячить перед стражниками, Горшков быстренько свернул в прогал между домами.
Все же его задержали. Случилось это, когда он уже вышел на Московскую. Стражников было двое. Стояли они на разных сторонах улицы, так что вообще миновать их он никак не мог. Один из них — Горшков хорошо его знал: Василий Чичкин, станционный рабочий, — крикнул напарнику:
— Ты что же, не видишь, комиссар идет? Тот отозвался, не поворачивая головы:
— Ну и что? Идет и пускай идет.
— Как — ну и что? Сейчас же забери и веди к коменданту, а то и про тебя скажу!
Напарник подошел к Горшкову, взял его под руку:
— Ну, видать, ничего не поделаешь. Придется мне тебя отвести. «Эх, брат, — подумал Горшков сам про себя. — Нету в тебе ни малейших силенок».
— И хорошенько веди, — крикнул вдогонку им Чичкин. — Я за тобой следом буду идти.
Когда свернули за угол, Горшков попросил:
— Друг, ты меня отведешь, коли тебе так приказано, но прежде разреши зайти на квартиру, съесть кусок хлеба. Ты же видишь, я раненый. Еле иду.
Зашли. Горшков умылся, размочил в воде корку, сжевал с куском сала, окинул взором свою комнатушку: койка, полка с десятком книжек, две тарелки в углу на столике, миска — ничего-то больше за свою жизнь и не нажил. А как тут было ему хорошо!
Стражник с безразличным видом сидел в углу на табуретке.
Неужели так-таки и поведет к коменданту? Боится Чичкина? А может, все же удастся из этого положения выкрутиться?
Дверь отворилась. Вошли Чичкин и еще трое с белыми повязками. Один из них, по виду какой-то конторщик, в фуражке с лакированным козырьком, предложил тут же на месте Горшкова расстрелять. То и дело замахивался на него:
— У-у, сейчас тебя!..
Решили все-таки сдать коменданту. Обыскали. Отобрать было нечего. Привели на Сенную площадь в дом Калмыкова.
Ну, а там… В комендантах состоял тот самый офицер, что прежде работал в штабе Южного фронта и которого Горшков встретил у дома, где ночевал агент. Пощады от него быть не могло. Он и в самом деле, лишь глянув на Горшкова, одобрительно кивнул стражникам. После этого два часа пришлось ждать в коридоре. Было заметно: господа в штабе нервничают, покрикивают друг на друга.
Наконец Горшкова ввели в комнату, где за столом сидел худощавый офицер лет тридцати пяти.
— Как же вы все в своих приказах по уезду называли казаков генерала Мамонтова бандитами? — спросил он. — Разве это банда?
Горшков промолчал.
Офицер открыл конторскую книгу, не спрашивая ничего, записал: «Горшков, коммунист, заведующий отделом управления уездного исполкома».
Горшков работал помощником заведующего. Но какое это уже имело значение?
Еще часа через два его вместе с десятком других арестованных отвели в тюрьму.
Там во дворе опять обыскали, развели по камерам. Он попал в кирпичную коробку верхнего этажа, холодную, с выбитыми стеклами, без коек, стола, скамьи. Голые стены и пол.
К этой поре ноги совсем уже плохо держали Горшкова. Войдя, он сразу сел на пол, привалился к стене и только потом неторопливо оглядел тех, кому теперь составил компанию. Было тут еще четырнадцать человек, очень разных по возрасту, одежде. Двоих из них он сразу выделил: черноглазого парня, низкорослого, смуглого, лет двадцати, очень подвижного, и мужчину постарше, тоже невысокого, бородатого. В отличие от всех других арестованных, как и Горшков, бессильно лежавших на полу, оба они беспокойно расхаживали по камере, лишь изредка замирая, чтобы прислушаться к доносящимся из коридора и с улицы звукам.
Тот, что был постарше, первым и обратился к Горшкову:
— Днем — что! Посиди-ка тут ночью.
И разъяснил. Как стемнеет, по фамилиям вызывают из камер и в тюремном дворе расстреливают. Был ли суд? В чем вина? Тюремщиков ничто не интересует. Попал сюда — жди очереди.
— И жрать потому не дают, — заключил он. — Отвечают: «Только добро на вас переводить».
— Давно ты тут? — спросил Горшков.
— Утром вчера привели. Долго тут никто не живет, — помолчав, он добавил: — Обидно так пропадать. Меня друзья-приятели знаешь как зовут? «Революционер с тысяча девятьсот пятого года».
— Обидно. Ты прав, — согласился Горшков.
Было в этом человеке что-то чудаковатое. «Не революционер ты, видать, брат, а любитель ты пошуметь, — подумал Горшков. — Но и тебя сюда замели».
К телеге, в которой везли компаньонов, подскакало два десятка военных. Сплошь офицерство. Лошади — в мыле, мундиры и сапоги седы от пыли. Налицо все доказательства, что мчались во весь опор. Во главе кавалькады был Никифор Матвеевич Антаномов.
Едва поздоровавшись, он заявил, что прикажет тут же, на месте, расстрелять мерзавцев, которые позволили себе таких уважаемых господ держать под арестом. С урядника сорвали погоны. На подъесаула Никифор Матвеевич затопал ногами, приказал отправиться под арест. Такая же участь была определена конвоирам.
— Военно-полевой суд. Никакой пощады, — льстиво заглядывая в глаза то одному, то другому из компаньонов, повторял Никифор Матвеевич. — Не-емедленно! Лучшую тачанку — гостям! Лучших ездовых! Мы, господа, вас просто потеряли из виду. Теперь будете как у Христа за пазухой. Всю дорогу на руках будем носить.
Собственноручно он вручил им мешок, в котором лежало все отобранное при обысках. Компаньоны сами вынимали из него свои вещи.
Шорохов следил: станет ли Мануков проверять содержимое чемодана? Нет. Только покачал его на руке, как бы взвешивая. Впрочем, и он свой портсигар просто засунул в карман, понимая: все обошлось. Никто в их вещах не копался. Не успели.
Подали тачанку, до того ходившую под пулеметом. Тут же ее разгрузили, бесцеремонно вышвыривая патронные коробки, свертки хромовых кож, какое-то цветное тряпье. Казаки, которые прежде ею владели, молча подбирали все это с земли. Поглядывали так зло, что казалось: вот-вот возьмутся за шашки!
Но тачанка была зато и впрямь хороша: прочна, широка, устойчива, запряжена четверкой каурых, с золотым отливом лошадей. На сиденья бросили обтянутые черным атласом пуховые подушки, разостлали подбитую серым мягким сукном полость.
Тут же подали курятину, белый хлеб, по стакану водки.
Уважительно поддерживая под руки, их усадили в тачанку. В окружении офицерского эскорта помчались, обгоняя обоз. Тянулся он многие версты. Каждой десятой-пятнадцатой подводой правил казак, остальными — мужики, неподвижные, как нахохлившиеся от стужи вороны. Помимо мешков, ящиков, тюков, лежало на возах немало разнообразного хозяйственного скарба: швейные машинки, связки кастрюль, корзины с посудой…
«И это, — думал Шорохов, откинувшись на подушках, — обоз армии, которая намеревается принести народу счастливую жизнь».
Вместе с сумерками в тюрьму пришла тревожная тишина. Чернявый и «революционер с 1905 года» — Горшков про себя называл его просто «1905-й год» и то перестали метаться по камере. Малейший шорох, даже легчайший вздох соседа заставлял вздрагивать, будоражил.
В соседней камере загремел засов.
— Иванов Василий! Тишина. Потом снова:
— Иванов! Вставай, вставай!
Послышалась возня. Кто-то, видимо, упирался, его волокли по коридору…
— Горюнин Петр!
Это опять там, у соседей.
Горюнина Горшков знал: счетовод портновской артели. Тихий, покорный. Его-то за что?
Снова возня, заикающееся бормотанье.
Через четверть часа со двора донеслись хлопки выстрелов, чей-то вскрик.
Черноглазый подполз к Горшкову, зашептал:
— У меня деньги в «Гранд-отеле» бо-ольшие в номере за обоями спрятаны… Не веришь? Надо было сразу стражникам дать. Отцепились бы. Пожадничал. Сейчас с собой ни рубля. А если сунуть одну вещицу? Ценность! Сколько она, как ты считаешь, — сотен пять? Или тысяча?
Он поднес к глазам Горшкова ладонь. На ней лежала галстучная заколка в виде большой булавки с граненой головкой. При тусклом свете керосиновой лампы высоко под потолком, за решеткой, она все же блеснула. Золото!
— Где взял? — спросил Горшков, внутренне собираясь, как перед прыжком.
— Какая разница?
— А ну дай, — Горшков с такой силой сжал ладонь черноглазого, что захрустели кости.
— Отдай! — взвизгнул тот.
— У купца? Да? — Горшков не выпускал его руки.
— Откуда знаешь? Отдай!
— Лиловый галстук был на нем? — Отдай!
Горшков отшвырнул руку черноглазого. Заколка осталась у него.
— Ничего не отдам. А ну отсюда!..
— Меня он знаешь как? — плаксиво закричал черноглазый. — Он напарника моего уложил. Отдай!
Прежнюю бы силу Горшкову! Но и той, что еще была, хватило, чтобы навалиться на черноглазого:
— Говори, гадина. Где это было? Как? Судить тебя будем, сволочь такую.
Черноглазый вырвался, подбежал к двери, заколотил в нее руками, ногами.
В двери открылось окошко.
— Спасите, — закричал в него черноглазый. — Убивают!
— А и всех вас нынче за ночь постреляют, — раздалось в ответ. Окошко закрылось.
Черноглазый отскочил от двери, оглянулся. Из арестованных никто на него не смотрел. Затаились по своим углам. Он метнулся к Горшкову, закричал:
— Понял? И ты все равно этой ночью подохнешь. Как и я, как и тот подох, твой с лиловым галстуком! На тебе! На!.. Я его потом подстерег и пришил. Накось теперь, выкуси! Обоим нам с тобой тут хана. Уравняли!.. «Судить будем!» Я уже свое отсудил! Жди! Сейчас твою фамилию шумнут. Выкусил?
— Слушай, — Горшков поднялся с пола и пошел, твердо ступая на раненую ногу, больше уже не щадя ее, в почти нестерпимой боли от этого черпая какую-то новую для себя, непривычно жестокую силу. — Да я тебя сейчас придушу как бешеную собаку. Ты еще будешь здесь последние минуты моей жизни собой поганить…
Черноглазый отступил к двери, но не мог уже ни кричать, ни сопротивляться, с ужасом глядя на приближающегося к нему Горшкова.