То, что бросается в глаза Делакур Грегуар

* * *

На рассвете их разбудил грохот: кто-то барабанил в дверь.

Артур Дрейфусс с трудом выпростался из «Эктропа»: у него совершенно онемела левая рука (та самая, что до сих пор, около шести часов, поддерживала головку Жанин Фукампре, – которая проснулась с улыбкой).

Это был ПП. Серый. С угрожающе сжатым ртом.

– Куда ты запропастился, парень, уже час тебя жду, у нас же «Меган» мэра на девять часов!

Когда он увидел Жанин Фукампре, грациозно потягивавшуюся на трехместном диване, лицо у него стало удивленное, даже ошарашенное (вспомните волчью пасть, истекающую слюной, когда проходит сексапильная Red Hot Riding Hood[39] в мультяшке Текса Эйвери[40]): так про актрису – это не бредни? – выдохнул он. Вау, это кто, это Анджелина Джоли? Это она? До чего же хороша. О Иисусе. Мать твою. Твою мать. И впервые за всю свою жизнь Артур Дрейфусс почувствовал себя красивым. Избранным. Единственным. И впервые за всю свою жизнь ПП, три брака, два развода, владелец гаража и автомастерской, дал волю сердцу: приходи попозже, если хочешь, малыш, я понимаю, Мэрилин, капли дождя, простые радости, дело деликатное; я займусь «Меганом», а ты займись ею.

Когда ПП закрыл за собой дверь, Жанин Фукампре просияла улыбкой, а потом оба рассмеялись; этот смех показался им синонимом счастья.

Лимб. Начало. Возможное. От чистого сердца.

Наспех выпив чашку «Рикоре», оставь, иди помоги ему, я уберу, сказала Жанин Фукампре, он помчался в гараж (с одной идейкой в голове). Кроме «Мегана» мэра, под которым лежало большое тело ПП, у них было еще три заказа: проверка пробега подержанного «БМВ» третьей серии, глушитель «Ситроена С1» – дерьмовая тачка, говорил ПП, проектировали ее безрукие, даже на права не сдавшие, – и два прокола на трейлерах (у Жипе, хозяина кемпинга Гран-Пре, одного из двух кемпингов в Лонге, территория которого в районе улицы 8мая1945 состояла из островков, разделенных рукавами реки, – так что рыбу можно было ловить прямо из фургона или даже бреясь, – была мания – охофобия? кинетофобия? – прокалывать время от времени колеса, а затем направлять несчастных туристов к ПП из расчета десятка за шину).

Каждый раз, когда глаза их встречались, ПП усиленно ему подмигивал; мужские штучки, представление в духе Альдо Маччоне[41]. В десятичасовой перерыв (обычно он начинался в 9:30) он буквально засыпал его вопросами, но получил только один ответ, который уже слышал: она позвонила ко мне, вот и все, и ПП, выругавшись, сказал, мол, и невезучий же он, почему такие вещи с ним-то никогда не случаются, нет бы секс-бомбе позвонить к нему, он ведь вылитый Джин Хэкмен, красавец и скроен ладно, что твой Лино Вентура[42], женщинам нравится, и Анджелина Джоли, коли на то пошло, могла бы и к нему позвонить, ну, лучше, конечно, в гараж, потому что Жюли (его жена) вечно торчит в кухне, результат – гляди, какое пузо, или под душем, с тех пор как я установил новую пятиструйную насадку. И я скажу тебе одну вещь, Артур. Хоть у тебя и смазливая мордашка, ты еще пацан, а чтобы удовлетворить, потрафить, чтобы блюсти в лучшем виде интересы такой женщины, суперзвезды, смотри глубже, нужен мужчина, здоровый, крепкий, для экстаза оно вернее, вес-то – он давит, понимаешь, душит он, а удушье – это эрогенно, любая дама тебе скажет, а ты-то совсем дитя, и между ног у тебя не член – перо и только, перышко, ветерок, ничего удушающего. (Пауза.) Черт, черт, черт-черт-черт! Он раздавил окурок – с такой яростью давят паука, большого, волосатого, с белым брюшком, похожим на гнойник и наверняка ядовитого; Растапопулос в «Рейсе 714 на Сидней» из приключений Тинтина[43].

Ладно, кончай с этим дерьмовым «Ситроеном» и ступай к расхитительнице гробниц, так бы я поступил на твоем месте, а лучше и вовсе не пришел бы на работу, дурашка. Окучивай ее. Чтобы расцвела. Распетушись, найди красивые слова. Пользуйся случаем, олух царя небесного, сорви ее, это же цветок. Это чудо – такая девушка: с ней тебе никогда больше не быть дерьмом, ты будешь таким желанным, что все обзавидуются. Подумай о нас с Мэрилин Монро. Мэрилин и я. Я мог бы умереть на твоем месте. И тут Артур Дрейфусс выложил ему свою идейку. ПП состроил странную мину; в общем, вы же знаете, ПП, уточнил он, улыбаясь, мои отпуска, я не брал ни дня два года, вы их приберегали для большого повода, так вы говорили. Он глубоко вдохнул и, решившись, выдал строки: А красота / Она больше души / Всего на свете больше красота / Бесследно исчезающий / Бессмертья прах.

ПП улыбнулся. По-отечески. Ты талант, Артур, ты поэт, вон как плетешь кружева из слов. Ладно, ступай. Уезжай с нй, улетай с ней, ударься о небо. Вкуси бессмертия, как ты говоришь.

Было 10:30 утра четвертого дня. Светило солнце.

Артур и Жанин

Жанин Фукампре в то время не работала. Был сентябрь; ближайшие турне «Пронуптиа» планировались на январь, с новыми моделями – платья из микадо, из микрофая или кружев корнели с жемчугом, – обещания свадеб, первые солнечные дни; отчаянные жертвы невест, диета Дюкана, таблетки Нуворин, гастрические кольца и прочие изуверства, лишь бы быть красивой, хоть один раз, на вечном фото.

Две недели она работала аниматором в супермаркете Maxicoop в Альбере (80300–28 километров от Амьена, 813 от Перпиньяна), в отделе птицы, и, хоть порой в ее адрес отпускали сомнительные шуточки типа: Славную цыпочку поставили в секцию цыплят; а то и соленые: Такую курочку я бы с удовольствием нафаршировал, или вульгарные: Яички-то эта курочка снесла страусиные, – Жанин Фукампре нравилась эта работа. У нее был костюмчик с лебедиными перьями, такими нежными, и беспроводной микрофон, в который каждые четыре минуты надо было говорить симпатичный тексток: Наши курочки не дурочки, упакованы в лучшем виде, покупайте куриное филе. Все служащие магазина были с ней очень милы, кто угощал чашечкой кофе, кто шоколадкой; директор пригласил пообедать в «Руаяль-Пикардии», а главный бухгалтер прокатил на своем новеньком «Ягуаре XF». Задние мысли, мечты, сальности, страдания, как всегда, со всеми мужчинами, с тех пор как ей было двенадцать лет, с женских прелестей и рта, похожего на спелый плод, со святыни и появившегося в ней чего-то такого (на самом деле все знают, что это такое), что делает мужчин несчастными, грубыми и безумными, а женщин подозрительными, нервными и жестокими.

Жанин Фукампре никогда долго не засиживалась на одном месте: ее превентивно обвиняли в пиромании, как ту Лаури Be Cool, точную копию Лорен Бэколл[44] в мультфильме Боба Клампетта[45], что сеет огонь на своем пути и сжигает сердце Боджи Гокарта. Ее удаляли как могли, потому что она была отравой, опасностью, сиреной из рода бога Архелоса.

Она была химерой. В многоэтажных клиниках отточенные лезвия полосовали другие лица, чтобы скопировать ее лицо. Скальпели резали тела, перекраивая их по образу и подобию ее – большие груди, тонкая талия. Жанин Фукампре была несчастьем мужчин, которые ею не обладали; женщин, которые на нее не походили.

Показуха, одна показуха.

Если бы они знали. Жизнь той, что как две капли воды походила на Алекс Форман из фильма «Крутая компания», была чередой бед, невзгод и унижений.

Объятия матери так и не раскрылись вновь. Ласковые слова так больше и не слетели с ее губ. Материнские руки никогда больше не причесывали, не трогали, не утешали дочку. А когда появились первые морщинки в уголках слепых глаз, когда она поняла, что ей не дотянуться до Павловой, Нижинского и Нуриева на холодильнике, не освоить эшапе батю и сисон ретире, молчание матери стало лишь еще более угрожающим. Поговори со мной, мама, просила Жанин; молила Жанин. Скажи что-нибудь. Поговори же. Пожалуйста. Прошу тебя. Колись же. Она умоляла. Ну выругайся. Выругайся, если хочешь. Покрой меня, если хочешь. Но не оставляй меня, не надо. Не в молчании, мама. В молчании можно утонуть. Ты же знаешь. Скажи мне, что ты этого не хочешь. Скажи мне, что я все еще твоя дочь.

Молчание тоже обладает злою силой слов.

Когда Жанин Фукампре исполнилось девять лет, мать подкинула ее тетке, библиотекарше из Сент-Омера (что в Одомаруа), доброй женщине, жене почтальона, бездетной, – но это никак не связано с тем фактом, что он был почтальоном, а она библиотекаршей; они жили в красивом домике с садом у прудов Малов и Босежур. У них я выросла, рассказывала Жанин Фукампре юному механику. Он уходил из дому рано. Естественно. Почтальон. Как только закрывалась дверь за письмоносцем, они ставили пластинки Селин Дион (ах! Feliz Navidad[46], ах! It’s All Coming Back To Me Now). Танцевали в кухне. В гостиной. Пели караоке, спускаясь по лестнице, как звезды. Смеялись. Я была счастлива. Потом, в восемь, я уходила в школу, а тетя в библиотеку. Вечерами мы читали романы. Или смотрели телевизор, а дядя, сидя за кухонным столом, пытался писать книгу об истории канала Сент-Омер, длиннющий труд, аж с X века, с монахов. Скучища. Мне было хорошо. Но ненадолго.

Когда ей исполнилось двенадцать, ее «грудки, мягонькие и бледненькие, что твои облатки», как говорил фотограф, превратились в немыслимую грудь, грубо вырвавшую ее из сиропов детства и мелодий Селин Дион на потребу свинской похоти.

Так начался первый оплаченный отпуск Артура Дрейфусса: они лежали вдвоем на полу, поскольку садика при доме не было (что объясняло его разумную цену), на ворсистом ковре в маленькой гостиной (Икеа, 133195, размер небольшой двуспальной кровати), безмятежные, как будто прилегли на мягкой травке среди лютиков, счастливые, как будто играли в любишь ли ты масло? С отсветами их золотистых лепестков, – прелестная игра, в которую Артур Дрейфусс в детстве был бы рад поиграть со своей сестренкой, если бы сосед предпочитал чихуахуа доберманам.

Жанин Фукампре смотрела в потолок, улыбаясь так, словно это было небо, с его облаками и белыми птицами, уносящими вас на край света, с его синевой, подобной синеве глаз влюбленных в песенке; на короткий миг она ощутила детство, которого ей так не хватало. Нежность пожарного. Грацию танцовщицы. Потом, позже – отрочество, рука в руке славного парня; мечта о жизни простой, даже наивной, но в которой так часто скрыт ключ к счастью. Она вздохнула, и грудь ее приподнялась, но, поскольку Жанин Фукампре лежала, не выросла до рассмейровских пропорций, и механик не лишился чувств; пожароопасная выпуклость приподнялась еще раз, другой, потом, успокоившись, замечтавшаяся отроковица шепнула доверчиво:

– Мне хорошо с тобой.

И тогда пальцы Артура Дрейфусса, затекшие от долгой неподвижности в двух дюймах от изумительного тела, от храма всех грехов, ожили, точно пять робких змеек, и потянулись к руке той, что держала руку Юэна Макгрегора, и, когда они коснулись ее, пальцы Жанин Фукампре раскрылись, точно пять нежных лепестков над сокровищем-завязью, и встретили пальцы Райана Гослинга, только лучше.

Райан Гослинг, только лучше, сжал ее руку, притянул к себе и быстро поднялся.

– Идем!

Голова у него кружилась, как в тот день, в третьем классе, когда он нюхнул трихлорэтилена с недавно лишившимся девственности Аленом Роже и пел Стабат Матер[47] Вивальди, хоть никогда ее раньше не слышал.

* * *

Только благодаря отменному здоровью и регулярным занятиям йогой Кристиана Планшар избежала сердечного приступа.

Кристиана Планшар держала на улице Сент-Антуан одноименный парикмахерский салон, где также можно было взять напрокат диски и заправить струйные и лазерные картриджи; Кристиана Планшар, стало быть, если бы не регулярные занятия йогой и умение владеть собой, упала бы замертво при виде Скарлетт Йоханссон (Скарлетт Йоханссон!), входящей в ее салон об руку с красавчиком-механиком.

Однако в тот момент, когда рот ее широко открылся, ножницы яростно щелкнули и отхватили историческую челку мадам Тириар, преподавательницы английского на пенсии и старой девы до нынешнего дня, – что, возможно, объясняла давно вышедшая из моды челка.

Разом смолкли все разговоры, сплетни и пересуды. Время остановилось. Можно было услышать, как пролетит волосок.

Потом раздался глухой щелчок смартфона, которым кто-то сделал снимок, и этот негромкий звук послужил сигналом жизни, вступившей в свои права. Кристиана Планшар кинулась к вновь прибывшим, мадемуазель Йоханссон, какая честь, вы… вы снимаетесь в наших краях? С Вуди Алленом? Он так любит Францию! И так чудесно играет на кларнете! Какие у вас дивные волосы, а этот цвет, ни дать ни взять апрельская пшеница, острово ястребинки летом, это, это, вы еще красивее вживую, вы, но Артур Дрейфусс перебил ее: вы могли бы подстричь ей волосы покороче и покрасить их в черный цвет, пожалуйста? От этих слов Кристиана Планшар пошатнулась, но взяла себя в руки (спасибо позе йоги, именуемой бхуджангасана, или поза кобры, которая дает уверенность в себе, чтобы противостоять препятствиям, и необходимую силу, чтобы противостоять жизни; принцип: визуализируйте голубой свет на уровне груди), черный, окраска, конечно, Шанталь, займитесь мадемуазель Йоханссон, шампунь, пожалуйста, особый, живо, живо; минутку, мадемуазель Тириар, прошу вас, вы же видите, но, но да, вам очень идет новая челка, очень, очень идет, деструктурированная, все просят у меня такую челку; и пока все суетились вокруг божественной актрисы, Жанин Фукампре привстала на цыпочки, поцеловала Артура Дрейфусса в щеку и шепнула ему на ухо «спасибо» с улыбкой, от которой млели три с половиной миллиарда мужчин.

Сердечко Жанин Фукампре забилось чуточку чаще. Он хотел ее. Не ту, другую.

И пока светлые пряди Жанин Фукампре, кружась, бесшумно падали на пол сначала золотым венком, потом рыжеватым ковриком, Артур Дрейфусс ждал, читая замусоленные журналы (судоку и кроссворды разгаданы, кулинарные рецепты вырваны, а к лицам Деми Мур и ее хлыща подрисованы шариковой ручкой усы). В старом номере «Пюблик» ему попалась статья, в которой говорилось о скором выходе «Железного человека2» с Робертом Дауни-Младшим, Гвинет Пэлтроу и… Скарлетт Йоханссон в роли Черной Вдовы, длинные каштановые волосы, черное платье в обтяжку и все та же сногсшибательная грудь. Кристиана Планшар начала накладывать краску. Он еще полистал глянец, прочел старые гороскопы и наткнулся на удивительное свидетельство некой женщины, прибегнувшей к нимфопластике. До сих пор он думал, что «нимфа» – это красивая девушка из сказок или, как объяснил ему отец, одна из метаморфоз насекомого, и только теперь узнал, что женщины доверяют свои вагины скальпелю пластической хирургии. Мои малые губы отвисли, мое лоно походило на шею старого индюка. После операции оно как у маленькой девочки, такое свеженькое, такое гладенькое. У него побежали мурашки по спине.

Ложь гнездится повсюду.

Два часа спустя – за это время дважды посылали к Деде-Фри за кофе для мадемуазель Йоханссон и красавчика; салон у нас скромный, но мы знаем, что такое сервис, сказала Кристиана Планшар, – Жанин Фукампре вышла брюнеткой, с короткой взъерошенной мальчишеской стрижкой (для тех, кто помнит, типа Анн Парийо в «Никите»), и все сошлись на том, что ей очень идет; что да, правда, немного неожиданно сначала, ведь привыкли видеть ее блондинкой с распущенными волосами или узлом, но да, ей очень идет эта стрижка, просто здорово. Жанин Фукампре согласилась попозировать рядом с Кристианой Планшар для фото, которое завтра увеличат, вставят в рамку и повесят на стену над кассой.

Когда они выходили, она продела свою руку под локоть Артура Дрейфусса, и им зааплодировали. Для всех присутствующих в тот день образ этой пары, такой невероятной и красивой, был образом света, чудесным видением, и никому в голову не могло прийти, какая непроглядная тьма поглотит ее; теперь уже меньше чем через сорок восемь часов.

В тот седьмой день; проклятый; черный и пурпурный.

Они дошли до гаража, где одолжили у ПП галантное средство передвижения (старенькую «Хонду-Цивик»), и ПП, в свою очередь, тоже не удержался от комплимента: вы еще красивее, чем вчера, мадемуазель Анджелина. Жанин Фукампре лучезарно улыбнулась.

Артур Дрейфусс вел осторожно все тридцать два километра, отделяющие Лонг от Амьена, где он заказал столик в «Реле-дезОрфевр», потому что они говорили без умолку, а разговор, когда ты за рулем, согласитесь, немного отвлекает. Как мило, что тебе пришла в голову парикмахерская, сказала она. Тебе потрясающе идет, сказал он. Ты находишь? Да. Она покраснела. Он тоже. Куда ты меня везешь? Это сюрприз. Обожаю сюрпризы. Надеюсь, тебе понравится. Я уверена. Как повезло, что я увидела тебя в марте. Ты был такой красивый. Перестань. Такой трогательный с этой маленькой девочкой. И ее смех. Черт, ее смех. После этого я думала о тебе почти каждый день. Ты, верно, считаешь меня дурочкой. Нет. Я мечтала с тобой познакомиться. Чтобы ты меня рассмешил, как ее. Вообще-то да, ты дурочка. Будем друзьями. Будем. И так далее, все тридцать два километра.

Это был юношеский флирт, прелестный, терпеливый; этот момент до свершения, когда все возможно; эти слова в беспорядке, еще не написанные.

Не было никакого напора в поведении Артура Дрейфусса, никакого вызова в поведении Жанин Фукампре, и когда она проводила рукой по коротким волосам, знакомясь со своей новой головкой, было в ее жестах что-то сдержанное и трогательное, наполнявшее водителя счастьем. Когда они подъехали к знаменитому ресторану, она положила руку на его запястье.

– Спасибо, что попытался удалить Скарлетт от меня, Артур. Что пришел ко мне. Что захотел увидеть меня… именно меня.

Артур Дрейфусс улыбнулся. И ничего не сказал, потому что сказать было нечего.

* * *

В «Реле-дезОрфевр», ресторане шеф-повара Жан-Мишеля Деклу, они заказали традиционное меню; тридцать евро, на минуточку, но, подумал скромный механик, когда ты с такой девушкой – Мэрилин Монро, сказал ПП, перепутавший ее с Анджелиной Джоли, – говори «спасибо». Говори: «Я могу умереть завтра». Даже прямо сейчас. Говори деньги не в счет. И думай carpe diem[48].

(Традиционное меню, для любителей: на закуску копченое филе сайды в хрустящем тесте с кремом из цветной капусты; на горячее спинка мерлузы, жареная в масле с водорослями, ломтик окорока фри с соком пикильос – сорт сладкого перца, выращиваемый в Лодосе, в испанской Стране басков, – и наконец сырное ассорти от Жюльена Планшона или карта десертов. Экономическое чудо тридцати евро заключалось в этом или.)

Конечно, на них косились. Особенно на нее. Показывали пальцем, более или менее скромно. Клиенты возбужденно перешептывались, и Артур Дрейфусс отнес это на счет скуки. Человек обычный, но хорошо одетый, в сопровождении красивой женщины, смотрит на других женщин. Чужих женщин. Трофеи.

Опять все та же показуха.

У Жанин Фукампре были розовые с перламутровым отливом скулы, как у Скарлетт Йоханссон, и, хоть новая прическа радикально изменила сложившийся имидж пышнотелой актрисы, надо признать, что сходство по-прежнему было. Боже, какой она казалась Артуру Дрейфуссу красивой. Она была наконец единственной: никто не видел ее до него; ни этого лица, ни этой почти детской радости. Он готов был, подобно многим в эту минуту, умереть, лишь бы оказаться на месте ложечки с кремом из цветной капусты, которая подплывала к ее пухлым, немыслимым губкам, исчезала во рту и выходила оттуда блестящей, как киношная слеза; в конце концов, мечтал же Вуди Аллен быть колготками Урсулы Андресс. Я никогда не ела ничего вкуснее, призналась Жанин Фукампре, растроганная, с повлажневшими глазами. Разве что один раз, хлебец по-пикардийски, с директором Maxicoop. Когда работала в отделе птицы. (Для тех же любителей – это блин с ветчиной и грибами, запеченный в духовке, 420 калорий/100 г). Но это было тяжко, продолжала она. Он ел быстро. Смотрел на меня странно. Потел. Все допытывался, знаю ли я номера в «Руаяль». Говорил, что хорошо бы мне там прилечь, отдохнуть после обеда. Для пищеварения. Все-таки хлебец по-пикардийски тяжеловат, как гратен с сыром. И бла-бла-бла. Десять тонн он весил, директор. Женат. Две взрослые дочки. И увивается за девушками, их ровесницами. Артур Дрейфусс хотел было задать вопрос, но она движением плеча заставила его замолчать и добавила с улыбкой, тронув ложечкой свои волшебные губки: что ты себе думаешь, Артур. Я не ложусь в постель за хлебец по-пикардийски. Он криво улыбнулся. У тебя красивый рот, две красавицы-дочки, и готово дело, думают, могут все себе позволить. Я видала-перевидала вульгарных, Артур. Навязчивых, неловких, красивых, даже очень, очень красивых. Старикв, скряг, негодяев и зануд. Все пытались. С цветами, с шоколадом, с хлебцами по-пикардийски, с деньгами. Даже с большими деньгами. Оскорбительно большими. Какая же это, наверно, мука. Один раз был бриллиант. Но без предложения руки и сердца. Только с обещанием снять квартиру попозже. Как шлюхе. И еще «Фиат500», обитый кожей внутри. Ох, мужчины. И я могла сама выбрать цвет. Но я никогда не встречала добрых. По-настоящему добрых. Ты первый, Артур. А доброта трогает женщин, потому что она не требует ничего взамен.

С сердцем Артура Дрейфусса случилась легкая аурикулярная экстрасистола. Он хотел было накрыть своей шершавой рукой, способной разобрать и собрать любой мотор на свете (а может быть, когда-нибудь и сердце человеческое), чуть пухлую ладошку Жанин Фукампре, но тут совсем рядом с ними раздался тоненький голосок:

– Вы не могли бы дать мне автограф, пожалуйста, Скарлетт?

Маленькая кругленькая девочка стояла у их столика. Она протягивала Жанин Фукампре меню на подпись, глядя на нью-йоркскую актрису глазами, полными любви и обожания; глазами мокрой собаки, вроде бассет-хаунда, покорность и благоговение – в общем, святая Бернадетта Субиру[49] в миниатюре.

У меня уже есть автограф Жан-Пьера Перно и Fatals Picards (которые без большого успеха представляли Францию на Евровидении2007), – добавила девочка, – но нет такой великой актрисы, как вы. Прекрасные глаза Жанин Фукампре тотчас наполнились слезами, она провела руками по своим коротким черным волосам, так и не скрывшим сногсшибательную актрису; испуганная маленькая фанатка вдруг попятилась, актриса же вскочила; стул упал; она выбежала в слезах. Губы девочки дрожали, когда она спросила: что я сделала плохого? Но Артур Дрейфусс тоже встал, бросил на стол деньги – как делали в подобных случаях в «Клане Сопрано», – и убежал вдогонку за Жанин Фукампре, как за счастьем.

Она была на улице, сидела на капоте галантного средства передвижения.

Артур Дрейфусс не находил слов для такой ситуации. Он был способен успокоить плачущую женщину, у которой не заводилась машина или не срабатывало зажигание, но не мог помочь горю девушки, которая плакала из-за того, что другая, в Америке, накрыла ее и украла ее жизнь. Он только и решился протянуть руку. Решился погладить короткие, по-мальчишески подстриженные волосы; размазать акварелью капельки ртути, катившиеся из ее глаз. Он старался дышать ровно, тепло, по-мужски, как ПП; дышать так, чтобы она могла расслабиться; почувствовать себя спокойно; далеко, далеко от другой.

Несколько минут понадобилось Жанин Фукампре, чтобы успокоиться; и вот ее глаза встретились с глазами механика, и были сказаны безмолвные слова. Она тихонько соскользнула с капота машины, привстала на цыпочки и росла, росла, пока ее бархатистые губы не коснулись губ Райана Гослинга, только лучше.

Это был настоящий первый поцелуй любви.

* * *

За этим чудесным поцелуем Артур Дрейфусс быстро забыл конфуз в ресторане. Сердце его летело, душа неслась вскачь. Он был Бемби.

Он вел машину, рядом с ним сидела изумительная Жанин Фукампре, и он распевал во все горло песню, которую как раз передавали по авторадио: Знайте, любовь не игра / Это понять пора. / Сколько же горьких слез / По моей вине пролилось. / Одно лишь слово, один лишь взгляд / И ничего не вернуть назад, старый шлягер Вальдо Силли (родился в Италии в 1950м, переехал в Рубе в 1958м, стал певцом, выступал в дансингах и на гала-концертах, познал свой час славы в первой части спектакля Жерара Ленормана; скоропостижно скончался от сердечного приступа все там же, в Рубе, в 2008м – ах, как жесток порой бывает Север); а аниматорша из отдела птицы заливисто хохотала, и оба они, осторожно ступая на зыбкую почву влечения и желания, были очень красивы.

После патоки Вальдо Силли Жанин Фукампре изъявила желание заехать в Сент-Омер, чтобы познакомить механика со своей тетей – бездетной библиотекаршей, женой почтальона, трудившегося над опусом о канале Сент-Омер. А поскольку лечебница, в которой содержалась мать Артура Дрейфусса, находилась по пути, они решили остановиться и там. Знакомства – как обещания.

Лекардоннель Тереза несколько лет назад была помещена в клинику в Аббевиле, специализирующуюся по всевозможным штучкам, касающимся психиатрии: алогия, бред, галлюцинации, психозы и прочие недуги подсознания, фантомы и каннибальские страхи.

В самом деле, регулярное и неумеренное употребление спиртного (в данном случае мартини) может повлечь за собой энцефалопатию Гайе – Вернике, алкогольную деменцию или синдром Корсакова; последний и диагностировали у безутешной матери Нойи.

У Лекардоннель Терезы наблюдалась ретроградная амнезия, дезориентация, мифомания и аносогнозия. Настроение у нее было эйфорическое, но отмечались потеря рефлексов и иногда нарушения речи.

Они приехали туда около трех пополудни.

Она сидела на скамейке в саду. Голова ее покачивалась из стороны в сторону, как у пластмассовых собачек над задними сиденьями машин. Ноги были накрыты пледом, хотя погода стояла еще теплая. Артур Дрейфусс сел рядом с ней. Жанин Фукампре осталась поодаль, она знала, какие океаны могут отделять от матери, а та обронила, даже не повернув головы к сыну: я уже съела бисквит и яблоко, больше не хочу, сыта. Это я, мама. Собаки тоже. Тоже сыты. Полны. Жирны. Они съели моих детей. Я Артур, прошептал Артур Дрейфусс, я твой сын. Перестань, Жорж, ты меня не привлекаешь. Пуста. Нет больше сердца, сердце съели, проговорила она с мучительным спазмом, так и не посмотрев на сына. Перестань, сейчас мой муж придет, злой-презлой. Мой муж. Ушел. Где его тело. Собака ест. (Кто такой Жорж?)

Жанин Фукампре встретила взгляд Артура; она грустно улыбнулась, сдерживая слезы, и шепнула:

– Она же разговаривает, она хотя бы с тобой разговаривает.

Артур Дрейфусс осторожно положил руку на плечо матери, точно воробушек присел. Она не шевельнулась. Он был до крайности взволнован; злился на себя, что не навестил ее раньше, что все откладывал этот визит – то мешала смена масла, то технический контроль, то грязные свечи мотоцикла; да что говорить, те, кого мы любим, у нас всегда на последнем месте; он вдруг осознал всю тщету, глядя на мать, блуждавшую теперь в краях эфирных, краях опасных, понял, какой он плохой сын, и стыд кинжалом пронзил его сердце.

– Я пришел поздороваться с тобой, мама. Узнать, как ты себя чувствуешь. Я тебе много чего расскажу, если хочешь. Скажу, как я живу, если хочешь, если это тебе интересно. И кое с кем тебя познакомлю. (…) Я немного подожду с тобой папу. – При этих словах Лекардоннель Тереза тихонько повернула голову к сыну. И улыбнулась. Убогое счастье: между ее губ зубов не хватало через один, а устоявшие были воскового цвета. Это был шок. В сорок шесть лет Лекардоннель Тереза стала старухой, изнуренной, дряхлой. Инке, доберман-убийца, продолжал пятнадцать лет спустя терзать ее сердце, ее нутро и ее душу.

Но внезапно ее злая улыбка сменилась улыбкой восторженной. Улыбкой наивного ребенка, деревенского дурачка: ее дрожащий палец указал на стоявшую в двух шагах Жанин Фукампре, и срывающимся голосом она воскликнула:

– О, смотри, Луи-Фердинанд, тут рядом с тобой Элизабет Тейлор! Какая красивая… Какая красивая…

Элизабет Тейлор тихонько приблизилась, опустилась на колени перед сорокашестилетней старухой и, взяв ее руки в свои, поцеловала их.

* * *

Они приехали в Сент-Омер, как раз когда муниципальная библиотека закрывалась. Жанин Фукампре запрыгала козочкой, увидев свою тетю, расставлявшую книги на полках в секции для юношества. Роальд Даль[50], Грегуар Золотарев[51], Джером К. Джером; она бросилась к ней, и бездетная библиотекарша раскинула руки с великолепным, и радостным, и громогласным Жанин!

Артур Дрейфусс печально улыбнулся, вспомнив о своей матери, заточенной в истерзанном теле, сидящей на скамейке в доме скорби; о своей матери, которая его боьше не узнает и никогда не осчастливит великолепным, радостным и громогласным Артур!

После объятий аля Лелуш (Моя маленькая Жанин! Шабадабада, тетя! Шабадабада!), Жанин Фукампре протянула руку к Артуру Дрейфуссу. Познакомься, тетя, это Артур. Тетя состроила лукавую гримаску, и Жанин Фукампре слегка покраснела: мой друг, тетя, Артур Дрейфусс. В тот самый миг, когда это имя было произнесено, гримаска библиотекарши исчезла, рот дернулся, раскрывшись большим «О», и из него вылетело едва слышное имя друга: Артур Дрейфус. Вы Артур Дрейфус? Библиотекарша была, казалось, на грани обморока. Артур Дрейфус? И она удалилась мелкими нетвердыми шажками. У Артура Дрейфусса заколотилось сердце. Что он такого сказал? Она приняла его за другого? Он напомнил ей что-то плохое? Затаенную боль, тени прошлого? Ложь самой себе? Тут ему вспомнился парижанин из кемпинга Гран-Пре (у которого одна шина белого «Сааба 900» 1986 года и другая – прицепа «Caravelair Venicia 470» – четыре койки – так некстати и одновременно лопнули), парижанин этот рассказывал каждому встречному, что его жена похожа на Роми Шнайдер, так похожа, что ее то и дело останавливают на улице, чтобы восхититься этим сходством, да вот, не далее как сегодня утром местная парикмахерша, мадам то ли Плюмар, то ли Плакар, и это замечательно, потому что сам он считает немецкую актрису самой талантливой, самой блестящей и самой красивой женщиной всех времен, а ПП на это спросил его, что же он тогда делает в убогом прицепе, в задрипанном кемпинге, в сырости и тучах комаров, где еще и шины таинственным образом лопаются, ведь если она так хороша, эта Роми Шнайдер, то он, ПП, увез бы ее отдыхать под пальмы или фламбуаяны, в голубую лагуну, где она купалась бы голой, мсье, на зеленые острова с прохладными водопадами; в воде / отсвет любви, прошептал Артур; потому что если наружность для вас так много значит, продолжал ПП, надо ее уважать, надо ей потрафлять, надо ей лгать, надо, чтобы все было красиво вокруг нее, мсье парижанин, как ларец, ага, вот что я думаю. И тогда задетый парижанин показал фотографию своей жены на экране мобильного телефона, и ни ПП, ни Артур Дрейфусс, ни даже жена нотариуса (которая зашла справиться, здесь ли ПП, или, точнее, нет ли его) не узнали на маленьком экранчике Роми Шнайдер. Скорее Дениз Фабр[52], только моложе! – воскликнула жена нотариуса, или Шанталь Гойя[53] без волос, добавил ПП, заметьте, есть и что-то от Мари Мириам[54], так, на беглый взгляд, и парижанин поспешно спрятал телефон в карман, вы неправы, сказал он, она очень на нее похожа, даже мсье Жипе из кемпинга это заметил.

Библиотекарша вернулась. Она протягивала какую-то книгу, глаза ее блестели. Руки слегка подрагивали. Вы тот самый Артур Дрейфус[55]? – спросила библиотекарша, и Артур Дрейфусс открыл глаза.

Нет.

Хоть на очень короткий миг затуманил ему разум искус иллюзии; нет. Я не тот Артур Дрейфус, в моей фамилии два с, и я автомеханик; мои руки / слов не творят. Жанин Фукампре подошла, взяла книгу. Что это? Тут тетя улыбнулась, извинилась за свою ошибку, однофамилец, я сглупила, подумала на минутку, что вы – это он, что вы можете быть им, что входите в роль ваших героев, механик, конечно, изучаете жизнь для нового романа, мне очень жаль. Да о чем вы говорите? – снова вмешалась Жанин Фукампре, на сей раз гораздо громче. Я так давно мечтаю познакомиться с писателем, продолжала тетя, настоящим, не обязательно известным, но они сюда не приезжают, городок у нас маленький, слишком далеко, слишком сыро, нет бюджета на командировочные расходы, только на обед, и то меньше пяти евро, даже на дежурное блюдо не хватит, так жаль, сандвич продают дороже, чем книгу карманного формата, я понимаю, есть надо, но ведь надо еще и мечтать, здесь выпадает шестьдесят сантиметров осадков в год, средняя температура ниже десяти градусов, а керамика музея Санделен давно всем глаза намозолила, другое дело писатель, вот где мечта, слова обретают изыск, и серые будни, дождь и десять градусов вдруг становятся поэзией.

Краткое рукопожатье, / И он отправился в дальний путь, / Лишь вещи остались (…)[56]

* * *

– Минус одна буква – и ты писатель, – тихо сказала Жанин Фукампре с тусклой улыбкой. – Ты кто-то другой. Как и я.

Смеркалось. Они отправились в обратный путь, простившись с тетей у одомаруазской библиотеки. Тетя укатила на велосипеде (этим средством передвижения она пользовалась, невзирая на метеосводку, – из солидарности с почтальоном и из любви к летописцу истории каналов нижнего и верхнего Мелдика, ставших каналом Сент-Омер).

В галантном средстве передвижения Жанин Фукампре сидела, съежившись, с ногами на сиденье, – такую позу принимают, когда хочется прийти в себя. Или просто согреться, если холодно внутри.

– Однажды я хотела поехать в Соединенные Штаты, чтобы встретиться с ней.

Я хотела, чтобы она увидела себя. Чтобы представила, как мне живется с ее лицом. С ее ртом, ее скулами, ее грудью. Я подумала, ее ведь тоже может привести в ужас, что она существует в двух экземплярах. Пусть бы узнала, что она не единственная. Не редкая. Три месяца назад редакция «Боте Консей» выбрала ее самой красивой женщиной в мире. (Она горько улыбнулась.) Я – самая красивая женщина в мире, Артур. Самая красивая женщина в мире, а жизнь у меня самая дерьмовая в мире. Что нас с ней разделяет? Только то, что я родилась через два года после нее? Опоздала на два года? Что она – свет, я – тень? Почему нельзя поменяться жизнями?

За окном тянулись бесконечные голые поля, которые через месяц засеют пшеницей. Несколько тяжелых дождевых капель ударились о ветровое стекло; но гроза не разразилась.

Я так туда и не поехала. Зачем? Чтобы мне велели перестать быть на нее похожей? Переделайте себе нос. Рот. Вставьте цветные линзы, мадемуазель деревенщина. Измените цвет кожи. Уменьшите сиськи. И нечего вам здесь делать! Прекратите походить на нее. Найдите себя. Найдите вашу собственную душонку. Проваливайте подобру-поздорову. Не походите на нее, вы наносите ей ущерба. Походите на кого-нибудь другого, если хотите. Походите на себя. Артуру Дрейфуссу вспомнились лица, виденные иногда в журналах или в «Галери Лафайет» в Амьене, вспомнились женщины, которые, чтобы походить на других, стесывают кости скул, удаляют коренные зубы, чтобы впали щеки, накачивают губы как посул наслаждения и с силой оттягивают веки, точно штору над утраченной молодостью и канувшими иллюзиями; и тогда розовая свежесть Жанин Фукампре вдруг предстала ему истинной красотой: самоуважением.

Я так туда и не поехала. А вдруг бы они сжалились? Потому что я, наверно, чудовище. Мне могли бы предложить быть ее двойником. Ее тенью. Тенью ее тени, как в песне[57]. Меня посылали бы в Balthazar[58] или Mercer[59], меня вместо нее преследовали бы навозные мухи, а она тем временем тайком бежала бы на свидание к новому бойфренду. Я была бы ее дублершей в постельных сценах. В этом плане она в своих фильмах не блещет. Даже не показывает грудь. Знаешь, у нас почти одинаковые размеры. 93–58–88 у нее. 90–60–87 у меня. Я даже работу не могу найти с моим лицом, Артур. Только и гожусь строить из себя дуру в супермаркетах или в свадебных платьях, и нет такого мужика, который не попытался бы полапать мой зад или засадить мне свой хрен, им всем хочется знать, каково это – трахнуть Скарлетт Йоханссон. Прости. Я вульгарна. Это потому что мне грустно.

Артуру Дрейфуссу тоже было грустно.

– Что бы ты сделала, если бы была ею?

Жанин Фукампре расправила свое вновь обретенное тело и улыбнулась. Наконец-то.

Дурацкий вопрос. Но это забавно. Так вот. 1) Я убила бы себя, чтобы РАЗ И НАВСЕГДА оставили в покоеЖанин-Изабель-Мари Фукампре, здесь присутствующую. 2) Сожгла бы все копии «Любовной лихорадки», потому что я там ну совсем никакая. 3) Не переспала бы с Кираном Калкином. Клянусь. 4) Постаралась бы записать диск с Леонардом Коэном[60]. 5) Сняться в фильме у Жака Одиара. 6) Не стала бы сниматься в рекламе, которая врет, будто вы красивее с сумкой от Вюиттона или, например, с кремом от Л’Ореаль. 7) Объяснила бы девочкам, что дело не в красоте, а в желании, и что если им страшно, всегда найдется песня, которая спасет им жизнь. 8) Записала бы диск со всеми этими песнями. 9) Поставила бы фильм для моей старшей сестры Ванессы и баловала бы мою мать до бесконечности! 10) Сказала бы людям, чтобы переизбрали Барака Обаму через два года, и 11) уж коли у меня было бы очень, очень много денег за все мои звездные роли, я купила бы билет на самолет, в первый класс, мой милый. Я пила бы шампанское Тэттэнже Конт весь полет. Ела бы икру. И прилетела бы сюда. Я закончила бы мою карьеру, как Грейс Келли, и осталась бы с тобой. Если ты хочешь.

Артур Дрейфусс был тронут.

Он остановил галантное средство передвижения на обочине, не заглушив мотора, и посмотрел на нее. Она была красива, и щеки ее блестели, и слезы подступили к глазам механика, и он сказал ей «спасибо». Спасибо. Потому что уж коли сам Фоллен не употреблял этого слова в своих чудесных стихах, значит, слово это редкое, ценное, прекрасное и самодостаточное. А именно в эту минуту Артуру Дрейфуссу хотелось сказать редкое слово.

Позже, когда они поехали дальше, ему показалось, что он постарел.

* * *

Они приехали глубокой ночью. Жанин Фукампре дремала на пассажирском сиденье. Они пересекли Лонг и добрались до домика Артура Дрейфусса на департаментском шоссе 32, на выезде из деревни.

По дороге они остановились заправиться и заодно выпили натурального кофе (ммм, ммм) и съели по сандвичу в пластиковой упаковке; сандвичи оказались мягкие, клеклые, мякиш прилипал к небу; сандвичи для беззубых, сказал он, а она улыбнулась, и тут они оба подумали о его матери и укорили себя за жестокость.

Когда они вошли в дом, Жанин Фукампре запечатлела легкий поцелуй на его щеке, спасибо, это был прекрасный день, Артур, мне не было так хорошо, с тех пор как я пела My Heart Will Go On (саундтрек к «Титанику»), спускаясь по лестнице с тетей, и она, наоборот, поднялась по лестнице в спальню, где рухнула на кровать, еле живая от усталости и волнений.

Артур Дрейфусс сел на диван, где он спал четыре ночи, но ему было не до сна.

Зачем Жанин Фукампре под дивными чертами Скарлетт Йоханссон вошла в его жизнь? Она нашла его милым, славным; она сказала cute в первый вечер, you’re cute, so cute, ей хотелось увидеть его снова, после того как он починил девочкин велосипед, и она явилась вот так, запросто, в сумерках, четыре дня назад, с фальшивым Вюиттоном, Мураками и тремя вещичками – и неделю не прожить; они поцеловались один раз, поцеловались, чтобы не дрожать, не плакать, когда тень Скарлетт Йоханссон вновь накрыла ее в ресторане; до обручения было еще далеко. Он находил ее привлекательной (Скарлетт Йоханссон как-никак), но и Жанин Фукампре тоже его привлекала. Ему нравилась ее фарфоровая хрупкость. Ее трещинки. Все эти надломы внутри, как у него. Все то, что, по словам Фоллена, ждет, чтоб освободили, написав[61]. Но после. После.

Какова она, жизнь после об руку со Скарлетт Йоханссон, которая вовсе не Скарлетт Йоханссон, но все думают, что она Скарлетт Йоханссон, до тех пор, пока разум не убедит в обратном, ведь Скарлетт Йоханссон не может быть на вручении Нобелевской премии мира в Осло (Норвегия) рядом с Майклом Кейном и одновременно в Лонге (Франция); не может три месяца подавать реплики в нью-йоркском Корт Театре (48я улица) в «Виде с моста» Артура Миллера и одновременно обсуждать свежесть дорады в Экомаркете в Лонг-пре-леКор-Сен.

Какова она, жизнь после со Скарлетт Йоханссон. Сначала вы просто ее новый дружок, вдобавок никому не известный; ретивый папарацци выслеживает вас на пляже в Этрета или в Туке; телеобъектив обнаруживает родимое пятно на вашей левой ноге, на уровне поясничной мышцы – десять сантиметров под ягодицей, и, когда снимок будет опубликован, «Пуэн де вю» восхитится этим знаком благородного происхождения, «Вуаси» заподозрит лакомый засос, а «Упс» – рак кожи. Так начинается ложь.

В сути или во плоти – где она, правда? Образы теснятся в его голове. Он представляет себе тело как пальто. Его можно снять, можно повесить, оставить на крючке, если оно больше не подходит. И выбрать другое, которое лучше сидит, подчеркивает точнее, элегантнее силуэт вашей души. Фигуру вашего сердца. Но так не бывает; вместо того, чтобы приручить его, выучить новым словам, новым жестам, его режут. Кроят, латают, перешивают. Искажают. Пальто уже ни на что не похоже; тряпка, жалкий лоскут. Сколько оголтелых женщин мечтают походить на других. На самих себя, быть может, на себя, только лучше. Но печаль и ложь никуда не делись. Они всегда с вами. Как шутовской нос, приросший к лицу. Кто забыл себя, тот потерялся. Он угадывает тяжесть тел, тяжесть их бед, потому что Жанин говорит ему о своих; но в твоем несчастье ты прекрасна, Жанин. Тебе неведомы горести некрасивых, которые хороши для себя и которых убивает презрение, взгляд за взглядом, ежечасно, сжигает на медленном огне. Ты не знаешь веса грузных тел, чувствующих себя птицами. Перья. Запахи. Вот бы нас видели так, как мы видим себя: в благости нашего самоуважения. Он улыбается. Чувствует, как слова прорастают, размещаясь, чтобы обрисовать перемену мира. Его захлестывает радость. Что если, спрашивает он себя, еще больше, чем ее сказочное тело, хрупкость Жанин трогает его всего сильней?

Нежность трепещущего листа[62], написал Фоллен. Нежность трепещущего листа. Твоя немыслимая нежность, Жанин; эта хрупкость, обладающая даром делать ПП любезным, даже изысканным, в образах его слов; даром делать Кристиану Планшар и всех девушек из салона грациозными и легкими, маленькими феями, порхающими вокруг тебя; твоя нежность умиротворяет; ты – встреча, которая всякого взволнует, всколыхнет, «красота берет за душу», шепнула мне Шанталь, мойщица, когда ты увидела свои короткие волосы и чуть не расплакалась, ты – встреча, делающая еще и терпимее; она добавила: «Но ведь и опасна красота, она притягивает все, что может ее погубить», – и я понял, что твоя нежность может творить и добро, и зло, как оружие, как плохо подобранные слова, как этой ночью на заправочной станции, когда тот мудак, вульгарный, вонючий, запущенный, с грязными ногтями, говорил с тобой как со шлюхой, потому что многие думают, что женщина с большой грудью – непременно шлюха.

Артур Дрейфусс чуть не сцепился с этим смердящим мудаком, но Жанин Фукампре остановила его: «Брось, не марай руки», – и Артуру Дрейфуссу понравилась эта реплика. Он почувствовал, что имеет для нее значение. И вот это-то больше всего его смутило.

Об руку со Скарлетт Йоханссон, ну, то есть с Жанин Фукампре, вы стали другим. Вы стали ее. Ее мужчиной. И мужчины и женщины смотрели на вас, иногда по-доброму, чаще строго, задаваясь вопросом, почему вы; чем вы так уж от них отличаетесь; что у вас есть такого, чего у них, мужчин и женщин, нет.

И найдя наконец ответ, они становились несчастными, а порой жестокими.

Вы их ущемляли.

Артур Дрейфусс уснул на диване, как раз когда Жанин Фукампре спустилась из спальни. За окнами занимался пятый день их жизни.

* * *

Жанин Фукампре подняла соскользнувшее на пол одеяло, накрыла им механика, бережно, как мама, и вздрогнула при мысли, что с ее девяти лет, с ванны и фотографа-свина, родная мать ни разу не обнимала и не согревала ее. Что никогда больше ей не пришлось выплакаться на ее плече и никогда с тех пор не была она маленькой девочкой.

Она вскипятила воду для «Рикоре» (они еще не купили настоящего кофе, еще неходили за покупками, как делают это для дома, где живут вдвоем); размочила в нем два сухарика (без масла и варенья, все по той же причине и потому, что двадцатилетний парень, который живет один, увы, не лучший сам себе кулинар).

А потом она стала смотреть на него.

С того дня, когда на автостраде А16 перевернулась цистерна с молоком, залив ее белизной и заставив водителя фургона турне «Пронуптиа» сделать крюк, который привел их в Лонг, к ее судьбе, Жанин Фукампре была влюблена в него и тосковала по детскому смеху.

В ту самую секунду, когда она его увидела, она полюбила в нем все. Его походку; его неуклюжее тело, утопавшее в рабочем комбинезоне, его руки, черные от масла, словно в кожаных блестящих перчатках, сильные, как ей показалось, руки (недаром же он был сыном лесничего-браконьера и ловкого рыбака); его красивое лицо, такое красивое, почти женское порой, без тени надменности; он как будто даже не знал, что красив; да, она почувствовала себя в тот день круглой дурой, маленькой девочкой, явившейся на край края света (напомним: Лонг, 687 жителей, пикардийская коммуна площадью 9,19 квадратного километра, принадлежащая кантону Креси-анПонтье, где 26 августа 1346 состоялась знаменитая битва при Креси, настоящая мясорубка, тысячи убитых французов под ливнем стрел лучников Эдуарда III, – и это в общем-то все); на эту конечную остановку, где, если повезет, она сможет наконец исчезнуть с добрым человеком (по-настоящему добрым, и детский смех был этим благословением); забыть Скарлетт Йоханссон; забыть жестокость мужчин, подлость мужчин, грязные предложения.

Забыть детское тело, рассеченное объективом фотоаппарата. Непристойность. Крупные планы. Лоно, тончайший, не шире волоска, надрез. Предательство тех, кому полагается вас любить. Потерянность, страх. Я ненавидела тебя все эти годы, мама. Я ненавидела твое молчание. Оно крутило мне нутро. Резало кожу. Делало больно. Я втыкала иголки в губы. Хотела замолчать. Как ты. Я молилась, чтобы он бросил тебя ради тысячи шлюх, моих ровесниц. Я хотела, чтобы ты умерла. Одна. Чтобы ты была безобразна и воняла салом. Скажи мне, что ты меня любишь, мама, хоть немножко. Скажи мне, что я чистая. Что у меня будет прекрасная жизнь. На, возьми мои руки. Смотри. Я выучила вальс, польку, карманьолу, я могу научить тебя, мама. Давай станцуем вдвоем. Я скучаю по твоим поцелуям. По звуку твоего голоса.

Забыть лекарства, которые отупляют и лишают сил. Бежать от накатывающего порой желания принять сразу всю упаковку, чтобы уснуть, как прекрасная Мэрилин Монро, как трогательная Дороти Дэндридж[63]. Уснуть – и остановиться на заре благодати. Растечься бледной акварелью. Исчезнуть, улететь; лететь до тех пор, пока не найдешь где-то там, в небе, теплые руки белокурого пожарного, и выплакать наконец все свои слезы. Во мне столько слез, что можно наполнить реку. Столько воды, чтобы потушить все на свете пожары, чтобы ты не сгорел, мой папочка. Чтобы ты не умер. Не оставляй меня хоть ты. Мужчины злые, злые, и чтобы они исчезли, должна исчезнуть я. Себе, себе самой должна сделать больно. Папа. Мне больно.

И однажды, в ночь конца всего, за которой не бывает рассвета, когда Селин Дион пела по радио трогательную песню: Лети, моя птица, в эфирную даль, / Тебе ничего в нашем мире не жаль. / Лети, и пусть будет свободен твой путь / От тревог земных, / Не дающих уснуть. – Жанин Фукампре выплюнула таблетки, которые душили ее, выплюнула яд, уже делавший свое дело с ней, сонной, расслабленной.

Ее вырвало отвращением ко всему; ужасом, мраком.

Песня удержала ее. Песня не дала упасть, и Жанин Фукампре в ту ночь поняла, в чем ее спасение: вернуться туда, в день, когда она увидела его.

Своего ангела.

Она приехала в Лонг на следующий вечер. В 19:47 минута в минуту она постучала в дверь Артура Дрейфусса, вымотанная, с грязными волосами, с запавшими глазами. Но живая.

Жанин, Скарлетт и Артур

ПП предупредил их по телефону за несколько минут.

– Здесь мэр! Он пришел в гараж с журналисткой и какой-то старушенцией, у которой прическа, как у Бьерк!

(По всей вероятности, то была мадемуазель Тириар, которой ножницы Кристианы Планшар, застигнутой врасплох нежданным появлением в ее маленьком салоне актрисы с мировой славой, отстригли и изуродовали шестидесятилетнюю челку.)

– Я им сказал, что ты, наверное, дома, и они все припустили бегом, даже старушонка; сейчас будут, ладно, пока!

Он повесил трубку; Артур Дрейфусс поморщился, Жанин Фукампре пожала плечами и с милой улыбкой обронила: так часто бывает. Я свожу людей с ума.

В дверь постучали. Я сама, Артур, и она пошла открывать.

На пороге стояли Габриэль Непиль, мэр Лонга (2008–2014), журналистка из «Курье Пикар» (рубрика местной информации, Амьен и его окрестности) и мадемуазель Тириар, учительница английского на пенсии; все трое раскрыли рты куриной гузкой (большой, надо сказать, гузкой, прямо-таки гузищей) при виде Скарлетт Йоханссон, восхитительной в мужской рубашке – одной из рубашек Артура Дрейфусса, – с голыми, длинными, изящными ногами, с высокими блестящими скулами, с чашкой «Рикоре» в руке. Hello, – пропела она на безупречном английском. Раздался старческий голос мадемуазель Тириар: она говорит нам здравствуйте. Мы догадались, буркнул мэр. What can I do for you? – спросила знаменитая брюнетка, больше известная блондинкой. Мадемуазель Тириар снова перевела: она спрашивает, что может для нас сделать.

(С этого места, чтобы не перегружать текст двуязычной версией последовавшего разговора, мы будем приводить только вопросы и ответы на французском.)

– Разрешите представиться, я Габриэль Непиль, мэр этой коммуны, и для меня большая честь видеть вас здесь.

– О, спасибо вас.

– Это мадам Ригоден, местная журналистка, и мадемуазель Тириар, наша переводчица.

– Приятно встретить вас.

– Вы не согласились бы ответить на несколько вопросов мадам Ригоден?

– С удовольствием большим.

– Мадам Скарлетт Йоханссон, вы приехали в Лонг с частным визитом или готовитесь к съемкам?

– Я в гостях у Артура – моего друга.

– А. Вы хотите сказать, что мсье Дрейфусс, наш ученик автомеханика, – ваш друг.

– Ваша переводчица переводит мои ответы?

– Не хотите ли вы сказать ваш мальчик-друг?

– Я замужем.

– За мсье Рейнолдсом, мы знаем. Хорошо, хорошо. Значит, мсье Дрейфусс не ваш мальчик-друг. Какие новые фильмы в ваших планах?

– «Мы купили зоопарк» Кэмерона Кроу и «Мстители» Джосса Уидона. Я, кстати, буду петь в Кэмерона фильме.

– Интересно.

– И я готовлю третий диск, может быть, на этот раз без Пита Йорна. И уж если вы хотите знать все, я сортирую мои отходы. Я стараюсь есть экологически чистую пищу, но в этом я не конвульсивна (?). Я не беременна. По моему мнению, мне нужно сбросить два кило. Я не брею половой орган, потому что нахожу, что это попахивает порнозвездой, без волос это как дикое мясо, фу, лично мне очень нравится поросль (или заросль – переводчица поколебалась) Марии Шнайдер в «Последнем танго в Париже», и… Ой, у вас все лицо в красном.

– А? Хм, я… Что вам особенно нравится в нашей коммуне?

– Гараж и машины. И Артур.

– Надолго вы намерены остаться с нами?

– Я должна быть в Лос-Анджелесе сентября 22го.

– Спасибо. Думаю, у меня нет больше вопросов, господин мэр.

– Мадемуазель Йоханссон, не согласились бы вы принять участие в небольшой видеосъемке о нашей прекрасной коммуне, прогуляться с нами по деревне, для интернет-сайта мэрии? Мы бы посмотрели наш прекрасный замок эпохи Людовика XV, нашу гидроэлектроцентраль, прошлись бы вокруг прудов…

– Почему нет?

– Действительно. И несколько снимков для нашего муниципального бюллетеня?

– О’кей. Хоть сейчас.

– Хоть сейчас?

– У вас нет айфона?

– Ох, нет.

– У меня, у меня есть «Сони Эрикссон», которым можно фотографировать!

– Эрикссон-Йоханссон, да здравствует Швеция!

– Я происхождения датского.

– Э-э, простите. Извните. Спасибо, мадам Ригоден. Вот, я встану рядом с мадам Йоханссон, э-э, то есть мадам Рейнолдс… снимите нас, пожалуйста. Меня хорошо видно?

– Вы не хотите поставить куда-нибудь эту чашку?

– Я люблю у Артура «Рикоре».

– Скажите «сыр».

– Мадемуазель Тириар!

– Вы пригласили меня, чтобы переводить, я и перевожу.

– Сыр.

– Вот, вот. Что ж, спасибо, Скарлетт, извините нас за беспокойство, но все-таки не каждый день, знаете ли, скажу больше, впервые звезда посетила нашу деревню.

– Дыру.

– Хм. У нас был Даниэль Гишар[64] в 1975м…

– Я говорю о настоящей звезде, мадемуазель Тириар, международной, с «Оскарами»… ладно, все поняли. Браво, Артур, хороша у тебя подруга, очень красивая женщина, повезло тебе, не переводите это, Жинетта (Тириар. – Прим. ред.); заходи ко мне в мэрию, когда будет минутка.

– И мне звоните в газету, Артур, вот моя карточка.

Когда троица удалилась, Жанин Фукампре и Артур Дрейфусс расхохотались; их смех звучал отрадной музыкой, и веяло от него запахом ребяческих проказ, буйным весельем неразумных шуток, которые цементируют счастливое детство.

* * *

Погода стояла прекрасная в этот пятый день, и под стать ей было настроение у Жанин Фукампре: ей захотелось выйти; отправиться куда-нибудь, где бы не было никого, кроме тебя, Артур, и главное, главное, не было бы Скарлетт Йоханссон.

Десять минут спустя они уже ехали в галантном средстве передвижения. Артур взял курс на юго-восток, за сотню километров от Лонга. В машине они слушали радио; подхватывали иногда знакомые песни; ты составлял для кого-нибудь playlist? – спросила Жанин Фукампре. Нет. Я составлю его для тебя, Артур, только для тебя одного. Это будет playlist самой красивой женщины в мире, то есть мой! И она весело рассмеялась; ей хотелось быть счастливой, но Артур Дрейфусс расслышал в этом смехе хриплые нотки грусти.

Они приехали в Сен-Санс (департамент Сен-Маритим) около 11:30, припарковали маленькую «Хонду» на опушке огромного государственного леса Эави и вошли в него.

В тени больших буков – некоторые выше тридцати метров, – было свежее: они приблизились друг к другу, их пальцы соприкоснулись, переплелись, так они и шли, рука в руке.

Жанин Фукампре посмотрела на него долгим взглядом. Здесь глаза его блестели, неуклюжее тело стало легким, как у танцора, ей казалось, будто он скользит по сухой листве, точно водомерка по воде; здесь сомнения и страхи Артура рассеивались; здесь под рукой полной силы / он отчаянно держал / лица целого мира. В этом лесу пропал мой отец, вскоре после того, как собака загрызла Нойю. Вечером, после школы, я шел сюда. Ждал его. Он должен был вернуться, не бросают вот так запросто своего ребенка, тем более единственного. Я ждал его. Ждал здесь вечерами, чтобы его печаль затерялась в свете, рассеялась в рыданиях ветра[65]. Радость должна победить. Жанин прильнула к нему, как тень. Нет; бывает безутешное горе. Здесь мне лучше всего вспоминается о нем. Он говорил здесь, перешептывался со стволами деревьев. Рассказывал мне про лес. Раньше все это была огромная дубрава; но бомбы в войну оскальпировали ее, выкосили, и вместо дубов посадили буки, они растут быстрее, а люди ведь боятся пустого и голого, напоминающего стыд и предательство. Все наши поражения. Хоть их прижавшимся друг к другу телам было тепло, Жанин дрожала. Слова механика волновали ее, неожиданные, как дивные ноты, которые ребенок извлекает из скрипки. Он показывал мне ясени, грабы, клены. Я предпочитал черешни, потому что их называют птичьими вишнями. Они так тянутся к свету, что растут быстрее других. Как ты, Жанин; как я. Она вздрогнула. Я ждал отца, глядя вверх. Я был уверен, что он забрался на какое-нибудь дерево, как Барон-надереве[66]. Кто? – спросила она. Это в одной книге маленький итальянский барон в двенадцать лет решил жить на дереве. Оба улыбнулись; они снова были в той поре до начала, поре, которую так красиво определил Жан Полан в названии одной из своих новелл: «В делах любовных прогресс неспешный». Я думала, что твой папа умер, Артур; я так думала. Не знаю, Жанин. Может быть. Умер ли человек, если нет тела?

Жанин Фукампре повернулась лицом к Артуру Дрейфуссу, ее холодная рука погладила его красивое лицо, погладила парок, вырывавшийся из его губ, погладила ничтожную малость, еще разделявшую их; они не поцеловались, все было совершенно и без поцелуя; потом она опустила головку на его плечо; они прошли по внушительной аллее Каменщиков, углубились во влажную тень леса; шли они медленно, чуть пошатываясь из-за разницы в росте, но еще и потому, что всегда нелегко идеально попадать в ногу в начале любви. Надо научиться слушать, и не только слова, но и тело, его скорость, его силу, его слабость и его молчание, выводящее из равновесия; надо отчасти потерять себя, чтобы найтись в другом.

В «Лете 42го»[67] мальчик лет пятнадцати или шестнадцати, его зовут Герми, дело происходит в Новой Англии, летом. Он встречает женщину, Дороти, ее муж ушел на войну, я сейчас заплачу, Артур, – рука механика сжала ее крепче, отчаянно сжала. Он ухаживает за ней, хоть она вдвое старше его – Жанин тихонько шмыгнула носом, – хоть она очень любит своего мужа. Под конец она получает телеграмму, в которой – готово дело, брызнула первая слеза, – я такая дура, – в которой говорится, что ее муж… погиб. Рука Артура тихонько сдавливает ее ладошку, ее слова, чтобы не перебивать, и вот… и вот она ложится в постель с мальчиком, это так прекрасно, так прекрасно, Артур, это… и музыка, невероятная, ленто, с точной скоростью бьющегося сердца. На рассвете она уехала. Оставила ему несколько слов на листке бумаги. Больше они не увидятся. Подушечки пальцев Артура, на диво мягкие, несмотря на инструменты и моторы, утирают слезы самой красивой девушки в мире; его пальцы дрожат.

– Почему счастье – это всегда грустно? – спрашивает он.

– Наверно, потому, что оно всегда ненадолго.

Они возвращаются к галантному средству передвижения (они никого не встретили, ни давеча, ни сейчас, и Артур этим горд; место без Скарлетт Йоханссон, настаивала она). Звонит его мобильник, он не решается ответить – из-за плотной, чарующей красоты этой минуты и, быть может, из-за близости отца, но ведь ему никогда не звонят, поэтому он предчувствует что-то важное. Извини, Жанин. Алло?

Это старшая медсестра из аббевильской клиники.

– Ваша мама съела свою левую руку и требует Элизабет Тейлор.

* * *

– Аутофагия, – сказала медсестра сорок пять минут спустя, встретив их в коридоре – больничный коридор, знакомый всем, неоновый свет, зеленоватые лица, плохие новости, лишь иногда улыбка на измученном лице, шанс, несколько лишних месяцев, желание обнять весь мир; ее уже смотрел врач, он предполагает деменцию, ждем результатов анализов, но вес ее мозга определенно уменьшился.

Артуру Дрейфуссу захотелось плакать.

Он понял, что совсем не знает свою мать; эту старую женщину сорока шести лет с выпавшими зубами, которая съела свою руку, как доберман съел ее дочь. Он ничего о ней не знал: любила ли она Моцарта, «Биттлз», Хью Офре? Предпочитала ли швейцарские вина, савойские или бургундские? Страдала ли аллергией, перенесла ли ветрянку, хотела ли умереть от любви, от одиночества, читала ли «Барона-надереве», видела ли «Лето 42го», «Девушку из Авиньона»[68] или «Анжелику, маркизу ангелов»[69]? Кем хотела бы быть – Мартой Келлер[70] или Мишель Мерсье[71], любила ли заниматься любовью, смотреть, как разбиваются самолеты у ног Роже Жикеля, любила ли Пьера Лескюра[72], Гарри Розельмака[73], салат по-ниццски, слоеные пирожки с копченым лососем от Пикара, кальб-эльлуз (пирог из манки, миндаля и меда), песни Мишеля Сарду, Жака Дютрона, а меня, а меня, а меня она любила? Направляясь к палате, где она лежала, Артур Дрейфусс осознал, что потерял ее при жизни, дал ей уплыть по волнам ее слез (и вермута); что его неловкая и приблизительная сыновняя любовь так и не заполнила пустоту, оставшуюся после гибели Нойи Красы Господа. Он понял вдруг, сколько лет потеряно навсегда; слова, жесты, щедрая нежность, все, что может спасти от гибели. Артур Дрейфусс годами ждал своего отца, глядя на верхушки деревьев и не видя, как в это же время мать растекалась лужицей у его ног. И тогда, да, он заплакал; да, тяжелыми, крупными слезами, как ребенок, до которого вдруг дошло, хотя Жанин Фукампре шепнула ему это раньше, еще утром, что все на свете ненадолго: мама, папа и ужасающая радость бытия.

Он помедлил. Жанин Фукампре взяла его за руку и ввела в палату, как в храм, и сердца их забились чаще: Лекардоннель Тереза была привязана к кровати. Ее левой руки не было видно под бинтами – позже ей сделают пересадку, сказала медсестра, а если не приживется, руку ампутируют, поставят протез, проведут курс реабилитации. В нос ее была вставлена трубка, другая торчала из правой руки. Монитор рядом с ней издавал мерные звуки, угрожающие и успокаивающие одновременно, а на ее лице, под кожей, прозрачной, как тончайшее кружево ручной работы, проступала маска ухмыляющейся смерти.

– Я оставлю вас на несколько минут, – сказала медсестра, – если что, нажмите сюда, вот на эту кнопку, кто-нибудь сразу же придет.

Она улыбнулась; Жанин Фукампре повернулась к Артуру Дрейфуссу, скажи ей что-нибудь, Артур, это твоя мама, она тебя слышит, ей нужны твои слова, как давеча, в лесу; у меня нет слов для нее, Жанин, нет слов, мне так страшно. И тогда та, чье уютное и редкостное тело кружило головы, и вращало мир, и воспламеняло сердца, та, чье тело притягивало как худшее, так и лучшее, подошла к кровати, к умирающему телу, неподвижному и печальному, к разлагающейся плоти, и ее клубнично-красные губы приоткрылись:

– Я Элизабет Тейлор, мадам. Я ваш друг и друг Артура тоже. Артура, вашего сына. Он здесь, со мной. Я пришла сказать вам, что он вас любит, любит всем сердцем, всеми силами, но вы же знаете не хуже меня, каковы они, мальчики. У них язык не поворачивается сказать такое. Им кажется, что это как-то не по-мужски. Но мне, клянусь вам, он это сказал, Элизабет, я должен сказать тебе кое-что: я люблю мою маму и скучаю по ней, я понимаю ее горе и ее боль, но не знаю, что мне делать, Элизабет, меня не научили, я хотел бы сказать ей, что тоже скучаю по Нойе, что тоже, как мама, слышу ее смех в детской, что представляю себе, как она растет, и пишет красивые стихи к Дню матери, и однажды приводит нам пригожего жениха, я хотел бы сказать ей, моей маме, что плакал, когда ушел папа, и что, как и она, я все еще его жду. А не возвращается он потому, что это мы должны его найти, должны найти его дерево, папа живет теперь на дереве, Элизабет, и ждет нас, чтобы мы все были там счастливы, с Нойей, она тоже с ним, на веточке, где растут цветы, розовые, как щеки; только не надо грустить. Вот, мадам, что сказал мне ваш сын Артур, мне, Элизабет Тейлор, которая тоже любит вас и печалится, что не знала вас раньше. Потому что и у меня тоже были свои горести и свой ад. Когда вам станет лучше, мы сможем об этом поговорить и вместе будем ждать тех, по кому скучаем. Вы согласны?

И тогда Артуру Дрейфуссу показалось, будто палец, еле державшийся на левой руке, шевельнулся, но он не мог бы в этом поклясться.

Сыновняя любовь – это страшно; цель ее – разлука.

* * *

Они выпили кофе в больничном кафетерии, среди несчастья, среди девочек в бесформенных спортивных костюмах лилового цвета, которые смеются, не понимая, и отцов, которые дрожат от кофеина, от нехватки никотина и любви.

Они молча смотрели друг на друга. Артуру Дрейфуссу подумалось, почему в реальной жизни не играет в нужный момент музыка, как в кино; музыка, что подхватывает и уносит все, чувства, неуверенность, смущение; и если бы здесь, в больничном кафетерии, вдруг заиграла бы, к примеру, музыка из «Лета 42го» (Мишель Легран), Poland (Олафур Арналдс) или старый добрый Леонард Коэн, его бы тоже подхватило, и нашлись бы слова, и он сказал бы ей я люблю тебя, а она взяла бы его за руку и поцеловала, и глаза бы у нее заблестели, и она прошептала бы, робея, ты уверен? Ты уверен, что меня? да, продолжал бы он, да, я уверен, я люблю тебя, Элизабет Тейлор, за все, что ты сказала сейчас моей матери, я люблю тебя, Жанин Фукампре, за все, что ты есть, за твою нежность, за твои страхи и за твою красоту. Я люблю тебя, Жанин. Увы, есть музыка к фильмам, но нет музыки к жизни. Только шумы, звуки, слова, клацанье кофеварки, шуршание колесиков каталок – рррр-пфффт-рррр-пфффт – и слезы, порой крики, напоминающие, что все это до жути реально, особенно в больнице, где встречаются безумие, недуги, страхи, затянувшиеся прощания и

(…) время от времени тени, / проступающая грудь, / неверная боль, / тончайший вкус вечности[74].

Страницы: «« 123 »»

Читать бесплатно другие книги:

Роман «Жизнь в Царицыне и сабельный удар» рассказывает о временах, заката царской власти в России, р...
Главный герой, Андрей Скворцов, попадает в тяжелую аварию, а когда сознание возвращается к нему, он ...
Что остаётся делать солдату, когда он оказывается один на один со своей судьбой, когда в него направ...
Время – это одна из величайших тайн во Вселенной. Его неумолимый бег стремителен, но без времени не ...
«Посадку Беретта провела безукоризненно. «Одноглазый Джо» приземлился так мягко и плавно, что скупой...
В жизни Маши Калининой не было тайн. Любящие родители, друзья, работа – уютный мирок разрушился в од...