Архив Ломов Виорель
– Да ладно ты, – не соглашался Михаил. – Успеет, ночь длинная. Пусть гуляет. Ты вот что, Женька, – Михаил затормошил Колесникова за плечо. – Спишь, нет?
– Нет… Сморило малость. Сейчас оклемаюсь, – промычал Колесников.
– Я тебе рассказ доложу. Хочешь? За что меня на пятнадцать суток привлекли, знаешь? То-то… Они засчитали хулиганство, а я считаю – патриотизм. Вот! – Михаил смотрел торжественно и гордо. – Поначалу все было как у людей. Вернулся я с оборота, рейс был короткий, до Ярославля. А что оттуда привезешь? Платки только, иногда. Туда еще можно свезти – колбасу, масло. Сдашь оптовикам на товарной, чтобы самому не мараться… Но я не об том… Короче! Пришел с оборота, жду такси. А они как назло будто все поразбивались… Стою. Дождик начинается, но на душе ничего, даже хорошо. Загодя опрокинули по стакану с менялой, что вагон у меня принимал в обратный рейс. Все пересчитали – наволки, простыни. Полотенцев не хватало, видать, дембеля сапоги драили да в окно повыкидали. Но я не об этом… Стопаря мы все же опрокинули. Так что настроение было, чего там на настроение валить! Словом, дождь-паскудник, а такси все нет и нет… Вдруг слышу, рядом кто-то скулит. Оборачиваюсь. Мужчина стоит. Ничего с виду, аккуратный. Вид культурный, правда, без очков… Бог, видать, меня приметил, что тому очки не дал, иначе, сам понимаешь… Словом, спрашиваю: чем ты это недоволен? Скулишь, понимаешь. Дождиком? Так это ж от бога… Нет, отвечает, всем доволен. И морду в сторону тянет. То ли учуял, что от меня стаканом несет, то ли внешность моя не привлекла. Меня чуточку взяло, но я помалкиваю, жду. Стоим. Опять он скулеж поднимает. Прислушиваюсь. Ах, едри тебя в нос – власть ругает. А при чем тут власть? Если дождик, и такси как провалились. Меня задело… Я тебе скажу, Женька, как другу – с пол-оборота завожусь, когда власть ругают. По мне – лучшей и не надо. Всегда сыт, квартира, сам увидишь. Деньги есть, слава богу, не зарплата, так пассажир бедовать не даст. Всегда поможет сколотить копейку… И вообще, в газетах прочтешь – в мире черт те что творится! А мне как у Христа за пазухой. Ну, трудности, так где их нет? У нас вот колбаса вареная – «дирижабль», в Ярославле – платки. Где одно есть, где другое, крутись, живи… Словом, власть мне эта нравится, я за нее любому… сам понимаешь. Так и сказал субчику. Он как взбрыкнет! Дескать, все тебе божья роса… Ну, меня взя-а-ало! Думаю, ну рожа, ну рожа… И не ударил его, толкнул, и то слегка. А он с копыт. И как заорет! Такой вроде гнидистый, а глотка – не передать. Я, честно, испугался, и в сторону… И тут меня за рукав какой-то активист ухватил. Кого я, Женька, не люблю, так этих активистов, мать их! Все люди как люди, а этим все надо, недаром их сажают, сук этих, по статье. Я бы их всех… Словом, тут я не выдержал, сунул кулак активисту, от души…
– А что это милиция сюда пришла, выяснять? – тетка Кира, в отличие от племянника, слушала своего нареченного внимательно. Словно впервые…
– Так я твой адресок дал, спьяна. Свой никак вспомнить не мог, представляешь? – засмеялся Михаил. – А твой когда угодно. Вот что значит любовь, – Михаил потряс за плечо осовевшего Колесникова. -
– Жень! Ты меня слушаешь? Нет? Спишь, что ли? Ладно, иди проспись.
Тахта приняла Колесникова знакомым скрипом.
В разморенных хмелем глазах плавали куски обоев, пожимал балясинами старый шкаф, таращились корешки книг, качался светильник, гоняя причудливые тени.
Колесников решил чуточку полежать, потом подняться, раздеться и уже запереться на ночь – чего доброго, Михаил вздумает продолжить свою историю. Еще Колесников подумал, что хорошо бы позвонить Чемодановой, пока не слишком поздно. С этим и уснул…
Непривычка спать одетым делала сон беспокойным и неудобным. Да и свет мешал… Переборов себя, Колесников поднялся, размежил колкие веки, взглянул на часы. Четверть пятого?! Ну и ну! Значит, он спал, и довольно долго, а казалось, все не может приноровиться, все что-то мешало. Изловчившись, он полез в задний карман, что особенно ему докучал, и нащупал бумагу. Неужели он не все разнес телеграммы? А бумага никак не хотела выбираться из тесного кармана, что впускал лишь пальцы, и то наполовину. Кое-как, кончиками пальцев, он все же прихватил бумагу. Нет, не телеграмма, успокоился Колесников и в тот же миг вспомнил – этот листок Чемоданова сама втиснула в его карман, перед тем как они расстались. Колесников вовсе забыл о нем – то, что произошло, подмело память…
Колесников расправил лист. Слова, выписанные округлым четким почерком, не сразу растормошили полусонное сознание, подобно рачкам, что зарывались в прибрежный песок, после волны. «Янссон, Николаус, гражданин Швеции. Его дед – Зотов, Петр Алексеевич, магистр фармацеи. Петербург. 1916 год. Его отец – Ян Петрович. Его прадед – Зотов, Алексей (отчество не известно) – военный. Прабабка – Ванда Казимировна, католического вероисповедания. Сестра – Аделаида Алексеевна, родилась в Петербурге. Дядя, брат матери, Ванды Казимировны, – Ян Казимирович, жил в Швеции, в Упсала, фармаколог, в честь которого и был наречен именем Ян, отец Николауса. Наследная фамилия Зотовых в интересах фирмы изменена Николаусом Зотовым на Николауса Янссона».
Эта мешанина из имен и фамилий, которая привела бы в растерянность неискушенного человека, профессиональному архивисту так же понятна, как уху музыканта сложная полифония оркестра. Сознание прояснялось. Колесников еще раз просмотрел записку, выстраивая лично для себя весь этот хоровод имен и фамилий вокруг Аделаиды Алексеевны.
Казалось, в тишине спящей квартиры звучал повелительный голос бабушки Аделаиды. Она перечисляла ушедших родичей, копошась в старом шкафу… Выходит, этот Николаус Янссон не кто иной, как внучатый племянник бабушки Аделаиды, а, стало быть, ему, Евгению Колесникову, приходится двоюродным дядей или, во всяком случае, родственником… Ну и дела! Чего же он хочет, этот родственник? Разыскать документы, проливающие свет на вклад, внесенный в российскую фармакологию магистром фармацеи Зотовым Петром Алексеевичем. А главное – подтвердить приоритет в технологии изготовления какого-то лекарства.
Все эти вопросы, вскользь услышанные Колесниковым тогда, в читальном зале архива, сейчас возникли в памяти с особой четкостью.
Но почему Чемоданова не нашла никаких документов? Или их нет вообще, пропали, сгинули за долгие годы? Или их нет в архиве, точнее, в нашем архиве? Или они есть, но попали в другой фонд? Или они есть, но за пределами архива, в другом месте, например… например, в этой квартире? А?! Как вам это понравится? В комнате, что занимала бабушка, на антресолях, куда никогда никто не заглядывал при ее жизни, а тем более после кончины. В этой квартире, в этой «конюшне», можно найти все что угодно. При таком кавардаке… Сколько раз Колесников порывался навести порядок хотя бы на антресолях и всякий раз откладывал, пугаясь их дремучего вида. Ему хватало возни в хранилище. И верно говорят – сапожник без сапог… Во всяком случае, какие-то дополнительные сведения он получит, не исключено.
Колесников возбужденно кружил по комнате, порываясь немедленно приступить к реализации идеи. Жаль, что еще так рано. Переполошит квартиру, тетка ему такое не спустит, загонит обратно, да еще со скандалом, в пять утра. Но в туалет-то он может пройти в конце концов?
Осторожно ступая, Колесников вышел из комнаты. В квартире стояла нежилая тишина. Пустотой веяло из распахнутой двери теткиной комнаты.
Колесников шагнул на кухню. Предрассветная сутемь, что разлилась от окна, падала на чисто прибранную кухню. Горка тарелок высилась у мойки, стаканы, ножи-вилки. На краю стола белел клочок бумаги. Колесников подобрал его, включил лампу. Не так уж часто баловала тетка записками своего племянника. А тут такая вежливость… И «дорогой Женечка», и «если хочешь – еда в холодильнике, ешь безвозмездно, все равно пропадет», и то, что она с Михаилом уехали на «ту квартиру». В конце даже приписка: «Целуем, тетя Кира и дядя Михаил».
Колесников усмехнулся, радуясь пустой квартире. Сейчас он займется антресолями, повезло с этой женитьбой… Кажется, еще что-то приписано на обороте листка? «Звонил Брусницын. Сказала, ты спишь, будить не стану. Позвони ему, надоел».
3
Треснутый корпус телефонного аппарата, оклеенный для крепости голубой изолентой, теперь напоминал лицо пациента зубоврачебного кабинета, измученного флюсом.
Брусницын поднял трубку, услышал зуммер, успокоился – работает. Угораздило его задеть ногой шнур. При этом Брусницын не мог прийти в себя от изумления, что грохот свалившегося аппарата не разбудил жену… и обидело – так крепко спать после всего, что он ей рассказал?! Брусницын подошел к двери спальни, прислушался. Спит, горестно подумал он, жалея себя. Кровать дочери пустовала. Катька три дня жила у родителей жены, те обожали внучку и часто забирали к себе, вместе с учебниками и всеми причиндалами…
Волнение, измочалившее Брусницына на собрании, улетучилось. Немного саднило плечо – падая, он неудачно подставил локоть и растянул сустав. Конечно, выходка этой психопатки-аспирантки застала Брусницына врасплох, но, признаться честно, он забыл о ней вскоре, как оставил архив. И если бы не саднившее плечо, ему казалось бы, что все произошло не с ним, Анатолием Брусницыным, все произошло с другим человеком. А он лишь наблюдал со стороны. Как его озадачивало собственное поведение, после того как, не владея собой, распахивал плотно прикрытую дверь во время грозы, сильного ветра и прочих природных возмущений.
Вначале весь зал ему заслонило лицо той психопатки, ее глаза, а в дальнейшем все происходило, словно в накате сильной волны – общий гомон, мелькание рук, голов, предметов. А волна, протащив все это перед глазами Брусницына, угомонилась. Точно он пребывал в помещении один, а те, кто еще копошился между рядами, виделись ему отдаленно.
Потом – лестница, темный подъезд, набережная, полупустой автобус… И только когда вышел на своей остановке, сознание окрепло, и он показался себе другим человеком. Даже походка, обычно мягкая, осторожная, сейчас с каждым шагом скрепляла раздрызганный организм. Тот самый «инкрет», гормон внутренней секреции, о котором Брусницын вычитал в словаре, казалось, сейчас выделяется в кровь, пробуждая активность, жажду действий. Он не вдавался в причины такого резкого изменения в мироощущении, он просто жил сейчас этим, вдыхая свежий вечерний воздух. Таким себя Брусницын не знал… Не знала таким его и жена.
Зоя с подозрением смотрела, как Брусницын возвращается в столовую из ванной комнаты, умытый, причесанный, садится за стол.
Зоя не стала выговаривать мужу за долгое отсутствие, хотя и могла – букинистический магазин, где он обычно задерживался, два часа как закрыт.
– Ты сегодня какой-то не такой, – отметила Зоя, придвигая селедку.
– Бит был, – ответил Брусницын. – При всех.
– Вот как?! – Зоя бросила недоверчивый взгляд на мужа. Внешне никаких особых признаков, разве что левая щека чуть припухла. Беспокойство росло. От Брусницына она ждала чего угодно, недаром водила на консультацию к знакомому психоневрологу Веньке Кузину.
– Толя! Ты занес родителям долг? Двадцать пять рублей.
– Нет. Не успел.
– Деньги при тебе?
– Нет.
– Я как чувствовала. Побили и отняли деньги?!
– Нет. Деньги я сам отдал. До того, – Брусницын с подчеркнутым спокойствием взглянул на жену. – Ну?!
– Знаешь, когда я выходила за тебя замуж, думала, что мне повезет больше, – сдерживалась Зоя, она чувствовала, что все не так просто – побили, отняли деньги.
– Судьба сыграла с тобой злую шутку, – ответил Брусницын. – Я предупреждал тебя.
– Брось валять дурака! – вскипела Зоя и швырнула в тарелку нож.
Брусницын не испугался. Он уже был не тем Анатолием Брусницыным, каким Зоя могла его видеть еще сегодня утром. Он вскинул на жену печальные карие глаза, в которых, как ему казалось, должны сверкать дьявольские блики. Подобрал со стола блюдце и с силой бросил на пол. Блюдце разлетелось на куски, точно маленький белый взрыв.
– Я не позволю на себя кричать! – внятно проговорил Брусницын онемевшей жене.
«А?! Притихла? – подумал он. – Оказывается, ты не такая уж и боевая, как обычно представлялась мне. Просто я всегда тебе уступал, ты и наглела».
Этот внезапный эпизод вдруг разросся в его сознании до серьезных обобщений, увязываясь с тем, что произошло на собрании. Подводя к мысли, что решительность поступка пробуждает если не понимание, то во всяком случае серьезное к себе отношение… И в той истории – он не хотел обидеть Гальперина, он хотел заявить о себе. Что он не слабовольный и мягкохарактерный Анатолий Семенович, которым можно помыкать, держать на вторых ролях. Он другой, он может постоять за себя, проявить твердость. Множество примеров, когда коварство оборачивалось всеобщим уважением. И тем большим, чем обнаженней проявлялось коварство. Ибо люди видели в этом позицию, принципиальность и, шушукаясь по углам, осуждая, все равно отступали, покорялись…
– И все же… ты расскажешь наконец, что произошло? – произнесла Зоя, уводя в сторону взгляд. Она перебирала пальцами, и обручальное колечко стучало о стол сухим звуком птичьего клюва.
Брусницын рассказал все, с самого начала. Ровно, бесстрастно, почти без пауз, как хорошо выученный урок. Лишь раз его голос дрогнул, когда вспомнил выражение лица аспирантки.
Зоя, со своей крупной фигурой, которая, казалось, может перетянуть двух таких, как Брусницын, сейчас словно уменьшилась в объеме. Она сидела ссутулившись. И сейчас, с выставленным вперед острым подбородком, ее обычно привлекательное лицо выглядело некрасивым и злым.
– Ну, так что? – прервал затянувшуюся паузу Брусницын.
– Зачем ты рассказал мне все это? – спросила Зоя, не поднимая глаз.
– Как зачем? – усмехнулся Брусницын. – Ты интересовалась, куда подевались двадцать пять рублей.
Зоя выпрямилась. Встала из-за стола, отбросила носком осколок блюдца.
– Хотел своим откровением унизить меня? Втоптать, отомстить за свою покорность, да?
Брусницын в изумлении раскрыл рот. Такой реакции жены он не ждал…
– Что за чушь?
– Не чушь, Толя! Хотел выглядеть в моих глазах решительным человеком, способным на поступки… Чтобы я знала свое место?
Воистину трудно предопределить логику женского ума. О чем Брусницын немедленно и заявил.
– Врешь! Ты рассчитывал на это, – сильно произнесла Зоя. – Ты поступил подло, Толя. Как последний подонок. Ты добил человека, которого уже и так ошельмовала толпа. Но это не все… Он хотел поставить тебя на свое место, оценил твои способности… Если бы ты искренне был возмущен поступком Гальперина. Или там его сына… Черт с тобой! Но тебя толкнуло другое – не оказаться за бортом. Ты рассудил, что все, чего бы ни коснулся после этой истории Гальперин, – обречено на неудачу. И ринулся на него вместе со всеми. Но у тебя не хватило ловкости. Ты все сделал грубо.
Брусницын уловил в этих фразах жены не порицание поступка, а упрек в неловкости. Это его приободрило.
– Ничего. Научусь! – проговорил Брусницын.
– Нет, ты меня не понял, – перебила Зоя. – Ты… Ты – сукин сын, Толя. Будь я на месте этой аспирантки, я бы тебя стерла в порошок…
Губы Брусницына дрогнули. Неврастеник, он переходил из одного состояния души в противоположное мгновенно. Горло сдавливали спазмы, а веки набухали слезами. Острое лицо Зои выглядело страшнее, чем у той аспирантки. Взгляд ее узких глаз, казалось, полосовал Брусницына…
– Это называется жена, – пролепетал он.
– Сейчас ты поедешь к Гальперину! Бросишься на колени, ясно?! – выкрикивала Зоя. – Именно сейчас! Иначе ты всю жизнь будешь таскать на шее этот камень. И люди от тебя отвернутся. Если ты кого и привлек своим поступком, так это мерзавцев. Ясно?
Зоя смотрела на расплывшееся лицо мужа. На жилку, что пульсировала на широкой залысине, словно пытаясь вырваться из-под кожи, на припухший толстый нос… Она старалась справиться с собой.
– Я понимаю, тебе очень хочется сидеть в кабинете Гальперина, работать, показать, на что ты способен… Но я прошу тебя, Толя, ради Катьки, ради себя, ради меня… Пойди к Гальперину. Сейчас. Немедленно. Придумай, что хочешь… Был в состоянии невменяемости, не давал себе отчета… Не знаю, но пойди.
Зоя ушла к себе, откидывая в сторону случайные осколки блюдца.
Брусницын сидел потухший, с вялыми руками. Судорожно втягивал носом воздух, глотая горьковатые комки, взбрыкивал головой и что-то бормотал. Не зная всего, можно было сравнить его сейчас с обиженным ребенком. Впрочем, в душе он себя таким сейчас и считал. Протяжно вздохнув, Брусницын поплелся в прихожую, натянул плащ, в ворохе тряпья разыскал кепку, нахлобучил и вышел из квартиры.
Он дважды обогнул свой громадный дом. Заглянул в сквер, что у кинотеатра «Луч». Пустые скамейки нагоняли тоску. У самого выхода, под ртутным светом фонаря, сидел пожилой мужчина и читал газету. Он оглядел Брусницына поверх листа и вновь уткнулся в газету. «Живут же люди, – тоскливо думал Брусницын. – Без забот, сидят, читают газеты, а ты… как пес…»
На цоколе здания кинотеатра под прозрачными козырьками висели телефоны-автоматы. Брусницын подлез под ближайший козырек и снял трубку. Колесникова дома не оказалось, отвечала тетка. Обычно ее голос раздражал Брусницына. На этот раз тетка разговаривала мягко, почти доброжелательно.
Брусницын повесил трубку и вновь отправился вышагивать вокруг дома… Нет, ни с кем он советоваться не станет. Ни с Колесниковым, ни с Зоей, ни с богом, ни с дьяволом, он сам себе голова, его час. Он изложил Зое факты, но не смог передать глубины состояния, толкнувшего его на этот поступок, – подобное передать нельзя, подобное надо прочувствовать, пережить, во всей сложности. И если уж он вступил на этот путь, надо идти до конца, не оглядываясь и не советуясь. Он больше ничего не станет рассказывать Зое…
Брусницын вернулся домой. Спит Зоя или нет? Мягко ступая, он прошел в спальню. Тихие носовые звуки ритмично делились паузами. Спит, приободрился Брусницын. Если сон сморил Зою, значит, не так уж она и переживала все… А… Конечно, все это так обыкновенно, так понятно. Брусницын прошел в комнату и тут неловким движением задел телефонный шнур. Аппарат свалился с невероятным грохотом. Брусницын замер.
Зоя продолжала спать.
Брусницын забрался в кресло, включил торшер. Поставил на колени пораненный телефон. Хотя бы кто-нибудь позвонил, чтобы убедиться в исправности механизма. Просидел полчаса, никаких звонков. Брусницын вновь накрутил номер телефона Колесникова. И опять нарвался на тетку. Видно, та уже набралась – слова расплывались, мешали друг другу. Тетка ответила, что Колесников спит и будить его она не станет. Просить Женькину тетку перезвонить ему, чтобы проверить состояние аппарата, Брусницын не отважился… «Это ж надо, – тоскливо думал Брусницын. – Некого попросить о такой чепухе. Зойка нашла бы десяток подруг, а я? Нет, надо жить иначе, иначе. Сорок лет, а как в пустоту. Сплошные чужие судьбы, документы, архивные записи. А собственная жизнь?!»
И когда раздался телефонный звонок, Брусницыну показалось, что он ослышался, поднял трубку лишь на третьем или четвертом сигнале. Голос в трубке звучал хрипловато, простуженно. Как всякий простуженный голос, он мог принадлежать как мужчине, так и женщине…
– Анатолий Семенович? Извините, – произнесли в трубке без особого смущения. – Я уже звонил, но было занято, и решил, что вы еще не спите.
– У меня аппарат упал, пришлось латать, – ответил Брусницын. – Простите, с кем я разговариваю?
– Ну, брат… Не годится своих не узнавать, – без обиды укорил голос. – Хомяков я, Ефим Степанович.
Брусницын мучительно вспоминал, кто такой этот Хомяков?
– Не вспомнили? А еще сотрудники… Вместе на собрании, в президиуме, стояли… Ну, тот, что у Варга-сова с вами познакомился…
– Ах, вот вы кто, – опешил Брусницын. – Я как-то сразу и… Слушаю вас, Ефим Степанович, – без энтузиазма добавил Брусницын.
– Ну, вы дали там… Эффектно, что ни говори. Я даже позавидовал. Правильно, брат. Так им и надо.
Брусницын молчал. Звонок был ему крайне неприятен. Неужели этот тип ставит себя вровень с ним? Странность человеческой натуры: казалось, своим поступком Брусницын приблизил себя к Хомякову, и в то же время сейчас он чувствовал неловкость, даже брезгливость. Ну и союзнички же у него! Ему хотелось отчитать Хомякова, поставить на место.
– Ну, что ты молчишь? – прохрипел Хомяков. – Невежливо…
– Что это вы со мной на «ты»? И потом, вы меня не так поняли, – начал было Брусницын.
– Оставь ты эти фигли-мигли… Не хитри. У Варга-сова я решил – пришибленный ты какой-то. А на собрании – ой-ой-ой…
Брусницын бросил трубку на рычаг. Прикрыл глаза. Это был удар ниже пояса. Даже Зоя со своей истерикой так его не встряхнула, как этот тип.
Вновь раздался звонок.
– Да? – вяло проговорил Брусницын.
– Что там с твоим телефоном?! – проговорил Хомяков. – Барахлит? Выброси к чертям собачьим.
Брусницын молчал.
– Так вот, Анатолий, я вижу, ты в затруднении некотором… Долги, понимаешь, делаешь. Переживаешь, спешишь вернуть… Но ты мне приглянулся, человек решительный… Я, Анатолий Семенович, не бедный. И в архив ваш поступил из любви к истории нашей… Так что, сделай одолжение, брат, возьми у меня в долг. Скажем, на год. Рублей пятьсот, можно и более… Отдашь, когда будут. Я от чистого сердца… Да ты не сопи в трубку, не сопи. Бери! Раз такое
стеснение…
– Спасибо, – пробормотал растерянный Брусницын.
– Спасибо – да? Или спасибо – нет? – наседал Хомяков.
– Извините. Я себя неважно чувствую, – Брусницын прижал ладонью рычаг.
Трубка лежала на аппарате подобно черной пиявке. Брусницын покупал пиявок в аптеке, когда хворала мать. Его всегда поражало, как, насытившись, пиявки бездыханно падали. А его сосед, шустрый паренек, говорил, глядя на пиявку: «Жадность фраера сгубила…»
Брусницын сидел тихо, с аппаратом на коленях.
Телефон больше не звонил.
4
Стыд жег Чемоданову подобно свежему горчичнику. Она была убеждена – если стянуть кофту и взглянуть в зеркало, на груди проявится горячий след.
Стыд отражался и на лице, плавал в черных глазах,
даже чем-то изменил голос.
Соседка, Майя Борисовна, заметила состояние Чемодановой, едва та появилась в квартире.
– Ниночка, что случилось? – произнесла она. – К Сидорову вызвали врача, пусть заскочит и к вам, я попрошу. У вас температура, я вижу.
– Ах, отстаньте, – оборвала Чемоданова, направляясь к себе. – Извините, Майя Борисовна. Если будут звонить, меня нет дома, прошу вас.
– Уже звонили, – не удержалась Майя Борисовна. – Мужской голос
– Вот, вот… Прошу вас. И на женский голос тоже. Ни для кого! – и ушла к себе, как провалилась.
Не снимая куртки, Чемоданова втянула себя в теплую глубину кресла. Из смятения мыслей, мучивших ее с тех пор, как началось собрание, она ясно выделила одно – она не сможет завтра пойти в архив. Без всяких бюллетеней, без всяких формальных причин – не пойдет. Что будет потом, безразлично. Она не может видеть этих людей. У нее есть три дня, что скопились к отпуску, за донорство…
Перед ее мысленным взором возник бурлящий зал. В уши ломились выкрики, а в ноздри проникал тугой кислый запах толпы, словно она и не покидала помещения, а по-прежнему стоит, прильнув спиной к холодному радиатору. Ей представлялось, что кто-то другой в эту минуту вспоминает собрание, приобщая к толпе ее, Нину Чемоданову. И становилось еще более стыдно. Но ведь она ничем себя не проявляла, просто находилась в зале. Как и многие другие, она молчала, укоряя себя в трусости. А когда на сцену выполз этот субъект, новый подсобный рабочий, и принялся обличать Гальперина, она не выдержала и ушла. Поднялась к себе, хотела закончить работу, но все валилось из рук…
На автобусной остановке она увидела Тимофееву. Как нередко бывает при встрече с людьми небольшого роста, все произошло внезапно. Словно среди травы и палых листьев вдруг попадается случайный гриб. Ну, точно! На остановке собралось довольно много людей, а автобуса все не было и не было. Чемоданова вклинилась в толпу, хотелось быть ближе к месту, где, возможно, окажутся автобусные двери. Обошла сухопарого военного с портфелем и нос к носу оказалась с Тимофеевой. Чемоданова растерялась. Тимофеева взглянула из-под мягкого козырька вязаной шапочки.
– Тоже ушли? – проворчала Тимофеева.
– Последовала вашему примеру, – произнесла Чемоданова первое, что пришло в голову.
– Буду я там оставаться. Хотела помочь дураку, а он меня взашей прогнал. Пусть теперь отбивается от этой стаи, – Тимофеева оглянулась: – А что, давно не было автобуса?
– Я только подошла.
– Ну?… Ну-ну! Пройти до троллейбуса, что ли? – как бы приглашала она Чемоданову.
Та кивнула. Почему, и сама не знала… Они стали выбираться из толпы. Сумка Тимофеевой зацепилась за портфель военного.
– Вот еще! – Тимофеева рванула сумку.
Военный неуклюже пытался вывернуть портфель.
– Ах, господи ты боже ж мой, – взорвалась Тимофеева. – Да не вертитесь, генерал. Я сама разведу!
– Я не генерал, – буркнул военный.
– И никогда им не станете, – Тимофеева переменила руку, и сумка легко освободилась.
– Беда с мужиками. Бестолковщина. Мой тоже такой. Все я да я.
Она бодро вышагивала рядом с Чемодановой, и кончик носа забавно высовывался за крутым абрисом упругой щеки. Сумка, прижатая к боку, лежала неподвижно, точно на полке.
– В магазин зайдете? – спросила Тимофеева.
– Нет. Пожалуй, я прямо домой.
До гастронома ходьбы не более пяти минут. И тут Чемодановой захотелось поговорить с Тимофеевой. Она не помнила, когда оставалась с Софочкой наедине. Распри постоянно лихорадили их отделы, превращая любое общение в непременное выяснение обид или, в лучшем случае, обсуждение служебных проблем… А вот так, идти по улице вдвоем с Софочкой…
Но это был лишь порыв. Впечатление от собрания у Чемодановой еще не выветрилось, да и Тимофеева пребывала не в настроении.
– Лучше помолчим, – Тимофеева предугадала намерение своей спутницы.
Из арки дома, мимо которого они проходили, пятясь задом, выползал автофургон. Женщины бросились в сторону, точно куры. Придя в себя, Тимофеева в нетерпении пританцовывала, дожидаясь, когда из арки покажется кабина фургона. Приподнявшись на носки, она подергала ручку двери. Фургон замер, точно дом. Над приспущенным стеклом высунулось испуганное лицо водителя. Нестриженные вихры нависли над лбом, падали на глаза.
– Ах, стервец! – захлебнулась Тимофеева. – Еще бы секунда… Ты в своем уме, я спрашиваю?!
– Ты что, тетка, ты что?! – отбивался парень. – Что, не видишь, транспорт маневрирует?!
– Я тебе покажу, как он маневрирует. Запишу твой номер. Как твоя фамилия?
– Иванов, Петров, Сидоров! – проорал в ответ парень, приходя в себя от испуга. – Думал, задавил, а она живая, – и тронул машину, ухая клаксоном, точно филин.
Тимофеева, наклонившись, заспешила следом за пятящимся фургоном, ладошкой сгоняя грязь с дощечки номера. Водитель поддал газ, и фургон отпрянул от Тимофеевой. Так она и осталась, с опущенной к земле ладонью.
– Ничего, ничего! Я все разглядела, – Тимофеева погрозила водителю перепачканным кулачком и добавила вполголоса: – Твое счастье, что я ничего не разглядела.
Чемоданову душил смех.
– Точно наш Колесников, – ворчала Тимофеева, вытирая ладонь платком. – Такой же охламон.
«И вправду, чем-то похож на Женьку», – подумала Чемоданова, зябко пожимая плечами.
– Такой же безалаберный дурень, – повторила Тимофеева. – Обязательно задавит кого-нибудь… Гляди, гляди, включил все лампочки с перепугу! – с детской радостью воскликнула она.
Фургон удалялся, тускнея габаритными огнями, хотя еще было достаточно светло.
Но настроение у Тимофеевой переменилось. Случай с фургоном, казалось, встряхнул ее, подвел к черте, переступив которую она превращалась в привычную Софочку.
– Самонадеянный гордец, – произнесла она, догоняя Чемоданову широким шагом. – Он всегда был гордецом.
– Кто, Колесников? – удивилась Чемоданова.
– При чем тут Колесников? Я говорю о Гальперине.
Весь дальнейший разговор строился подобно игре в бадминтон, касаясь то Колесникова, то Гальперина. Следить за репликами Софочки было довольно утомительно.
– Когда я узнала обо всем, я ему сказала: Илья Борисович, это не ваше дело. Вы потеряете здоровье. «Мой сын, мой сын!» Какой он вам сын? Биологически – да, а по близости души? Можно иметь детей и в то же время их не иметь… Аркадий годами не испытывал желания видеть отца. Гальперин мне рассказывал, да и сама знаю, через общих знакомых. Аркадий вспоминал отца от случая к случаю. Отец болел три месяца, кто его навещал? Я и еще несколько друзей. Однажды прихожу, он улыбается счастливо. В чем дело? Аркадий забегал, говорит. Потом узнала, что сынок явился денег просить, машину покупал, денег не хватало. И опять как в воду провалился.
Тимофеева остановилась, придержала Чемоданову за рукав. И прохожие их обходили.
– Понимаю, Женя Колесников. Тому действительно трудно. Дома сложности с теткой, зарплата небольшая… Но Аркадий? Дед и бабка со стороны матери – обеспеченные люди, единственный внук. Да и сам на ногах крепко стоит, способный инженер… И – на тебе, выставил отца! Представляю, что там сейчас делается, на собрании… Вы, судя по всему, не до конца отсидели?
– Да, я ушла. – И Чемоданова рассказала о том, что произошло на собрании. – Я ушла, когда на сцену полез подсобный рабочий Хомяков. Не выдержала.
– Батюшки?! – удивилась Тимофеева. – И этот?! Откуда он взялся, интересно? Я с Хомяковым уже познакомилась – привез дела, свалил на подоконнике. Сама знаешь: если дела оставлены в случайном месте, они пролежат там неучтенными до всемирного потопа. Выдала я тому Хомякову по первое число. Но разве уследишь?…И он, значит, накинулся на Гальперина?
– Накинулся. И я ушла.
– Предупреждала я Гальперина, что полезут из всех щелей. И полезли. Почему я тогда вышла к трибуне? Колесникову ответить? От Шереметьевой отбиваться?! Смешно! Хотела хоть чуть-чуть отвести удар от Гальперина. А, что и говорить?!
Дом, мимо которого они шли, выставил на улицу влажную серую стену, в трещинах которой змеился мох и рыжели застарелые потеки. Грубая скамейка, сколоченная сердобольным умельцем, стояла неокрашенная, стыдливо, по-деревенски прижимаясь к стене…
– Посидим? – неожиданно предложила Тимофеева и, не дожидаясь согласия, остановилась, подобрала полы пальто и опустилась на скамейку. Чемоданова присела рядом.
– Ноги что-то… в лодыжках ноют. Купила сапоги, но никак не привыкну, просто беда, – вздохнула Тимофеева. – Прав Колесников, на пенсию пора выметаться.
– Что вы?! – искренне воскликнула Чемоданова. – Вы заряжены здоровьем.
– Только на поверхности, – усмехнулась Тимофеева. – Что-то вроде из области физики… А Колесников, я вам скажу, – не ожидала от него такой прыти. Возмущалась этим письмом, а послушала сегодня и подумала: не каждый решится на подобное в наше время, уверяю вас. Кстати, говорят, он влюблен в вас, ходят слухи.
– Ну, что вы, – вплетая какую-то ерническую интонацию, произнесла Чемоданова. – Так сразу и влюблен!
– Да, да… Я слышала. А что? На сколько он младше вас?
– Не знаю, – обескураженно ответила Чемоданова. – Мне тридцать четыре.
– А ему двадцать семь… Да. – Тимофеева сразу и не решила – большая разница или нет. Она искоса оглядела Чемоданову и милостиво улыбнулась, словно позволяла Чемодановой не обращать внимания на такую чепуху.
Чемоданову тронула наивность суровой Софочки. Как получилось, что такое кроткое с виду существо постоянно вызывало брожение в архиве? Сидит рядом, словно мама. Или бабушка…
Чемоданова как-то отдалилась от своих родных. После окончания школы в Хабаровске она уехала учиться «в Европу», закончила пединститут, да так и осталась в славном городе Л., вдали от Хабаровска, на долгие годы. Билеты до Хабаровска дорогие, а отпуск короткий. За все время только раз позволила себе такую роскошь. И убедилась, что родители не очень пекутся о ней. Среди своих пятерых братьев-сестер она отрезанный ломоть. Нет, вражды не было, наоборот, ей радовались. Но уехала и… все по-прежнему, даже поздравительные открытки стали редкостью.
– У вас мать-отец живы? – Тимофеева словно угадала ее мысли.
– Да, – улыбнулась Чемоданова. – В Хабаровске живут. Что это вас заинтересовало?
– Вспомнила сына Гальперина, – вздохнула Тимофеева. – Несправедливо, несправедливо. Родители – заложники своих детей.
– Несправедливо другое. Люди поставлены в условия, когда родители стали заложниками детей, так точнее.
– Возможно. – Тимофеева все оглядывала идущих со стороны архива, нет ли среди них знакомых лиц. – Не вернуться ли нам обратно?
– Вы – славный человек, – сердечно произнесла Чемоданова.
– Уже слышала сегодня, – ворчливо и не без кокетства ответила Тимофеева.
– Нет, нет. На самом деле. Я вас, в сущности, не знаю. Работаем вместе столько лет.
– Еще бы! Из другого стана… Ладно, ладно. Я разная – и рябая, и гладкая. – Из-под вязаной шапочки Тимофеевой выпала шоколадная прядь, просеченная бледно-красными нитями.
«Господи, она красит волосы хной?» – почему-то удивилась Чемоданова и улыбнулась про себя.
– Хочу задать вам вопрос, Софья Кондратьевна.
– Насчет Шуры Портновой?
– Да… Эта история нас обескуражила.
– Что думает обо мне ваша Шереметьева, меня мало волнует…
И Тимофеева рассказала о том, как ее вызвал директор. В кабинете кроме директора находился мужчина, который представился следователем. Он предложил Тимофеевой не привлекать внимания к магазину «Старая книга». И в частности, оставить в покое Шуру Портнову. В детали он не посвящал, лишь отметил, что со стороны Портновой была проявлена банальная служебная халатность, не более. Просил лишних вопросов не задавать, а главное – оставить в покое Портнову, во избежание ажиотажа вокруг букинистического магазина…
– Видно, они раскручивают какой-то криминал, а тут мы с Шурой возникаем, можем вспугнуть, – закончила свой рассказ Тимофеева.
Бесформенные широкие губы ее кривились. Подобное происходит, когда видишь что-то неприятное, но крикнуть нельзя, стыдно.
Такой она и запомнилась Чемодановой.
Она сидела тихо, сливаясь с покоем комнаты. Казалось, тело разъялось на множество частиц, перемешалось с каждым предметом, что уплыл в темноту, и лишь стыд, испуганный и жаркий, все не проходил, захватив ее целиком, и материализовался, принимая форму головы, рук, плеч… «Интересно, – вяло подумала Чемоданова. – Вернулась Софочка на собрание?» – она вновь вспомнила окрашенные хной волосы Тимофеевой и улыбнулась.
За стеной послышались шаги. В дверь постучали.
– Ниночка! Вы покажетесь доктору? – послышался голос Майи Борисовны. – Он уходит.
Чемоданова не ответила. Голоса за стеной еще немного потолкались, хлопнула входная дверь, тряхнув волной перегородку.
И вновь тягучая задумчивость сковала Чемоданову. Как ей было поступить тогда, среди взбудораженной толпы? Честно говоря, на какое-то мгновение и ей самой казалось: неспроста раздухарился народ. Возможно, не отъездом сына Гальперина был возбужден, а самим Гальпериным. Когда еще представится возможность куснуть этого гордеца, с его острым языком и высокомерием… Мысли накатывались и уходили, растворялись… Облик гневной Насти Шереметьевой сменился унылой фигурой Жени Колесникова. Удрученный Гальперин теснил притихшую, почти элегическую Тимофееву… В памяти возникали черты Шуры Портновой, Мирошука, следователя, шведского гражданина Янссона, бабки Варгасовой…
Несколько раз сознание прояснялось. Сквозь дрему доносился звонок телефона и голос Майи Борисовны сообщал кому-то, что Чемодановой дома нет, когда придет – неизвестно.
Собравшись, Чемоданова поднялась с кресла. Есть не хотелось. Только спать. Надышать тепло в подушку, прижаться щекой и уснуть…
Первой назавтра позвонила Шереметьева. «Почему не пришла на работу? Заболела?» – спросила Шереметьева. «Нет. Не хочу никого видеть, – ответила Чемоданова. – Никого. А тебя в особенности!» – «Ты с ума сошла! – растерялась Шереметьева. – Это прогул!» – «У меня есть дни в счет донорства. Впрочем, мне все равно!» – Чемоданова повесила трубку.
Постояла у аппарата, раздумывая – позвонить Гальперину или нет? Номер домашнего телефона остался в записной книжке, на работе.
Вот что, она займется сегодня уборкой. Давно пора. А пока послушает музыку… О! Вот, Вагнер. Валькирии… Это поднимет дух, разгонит хандру.
Убаюканная музыкой, Чемоданова задремала. Разбудил ее стук в дверь и простуженный голос Сидорова.
– Нина Васильевна! Он сидит на лестнице больше часа. Я вызову милицию.
– Кто сидит? – спросила в дверь Чемоданова.
– Какой-то тип, – ответил Сидоров. – Говорит, ваш сотрудник. Майя Борисовна не хочет вас тревожить. Примите меры.
Чемоданова вышла в коридор. Сидоров строго сомкнул губы и смотрел на Чемоданову с брезгливым осуждением. Ему давно не нравился образ жизни молодой соседки, но чтобы мужчина сидел на лестнице, такого еще не было.
– Вы, кажется, болеете? – проговорила Чемоданова.
– Да, болею… А этот тип меня беспокоит. Наша квартира имеет репутацию. А тут сидят на лестнице среди белого дня, – горячился Сидоров, чуть ли не наступая на пятки Чемодановой. – Что скажут люди?!
– Сидоров! – крикнула из глубины коридора Майя Борисовна. – Вам не велели вставать с постели. Вы разносите микробы.
Сидоров остановился и ответил с достоинством:
– Я, мадам, микробов не разношу, – тем самым он ясно дал понять, от кого надо ждать микробов.