Маньчжурские стрелки Сушинский Богдан
Но произошло неожиданное. Поняв, что пауза затягивается, Иволгин вдруг поднялся.
– Позвольте, господин подполковник.
Курбатов удивленно взглянул на него и молча кивнул.
– Насколько мне известно, мы, точнее, лично вы, князь Курбатов, намерены идти к границам Германии.
– С некоторых пор я не скрываю этого, – откинулся на спинку стула Курбатов. – Вас что-то смущает в этом намерении, господин подполковник?
– Ровным счетом ничего. Но позволю себе заметить, что лично я не получал задания пробиваться к немцам. И не чувствую особого желания оказаться, хотя бы на время, в рядах немецкой армии.
– Нам этого пока что и не предлагали.
– Но важен принцип.
– Деникин тоже заявил Гитлеру, что не намерен быть союзником Германии в борьбе против России, пусть даже красной. Вы – последователь генерала Деникина. Мне это известно. Что дальше?
Иволгина удивило, что его слова совершенно не насторожили Курбатова, не вызвали у него раздражения. Наоборот, князь ободряюще улыбался ему.
– Простите, господин подполковник, – голос Иволгина тоже стал мягче. – Я готов выполнить любой ваш приказ, но только на территории России. Мы пришли сюда, чтобы сражаться, и, если суждено, умереть.
Иволгин неожиданно замолчал, не зная, что следует говорить в таких случаях дальше.
– Ладно, подполковник, не будем состязаться в красноречии, – пришел ему на помощь Курбатов, выждав еще несколько секунд. – Тем более что оратор я такой же бездарный, как и вы. Хотите остаться здесь? Попытаться поднять восстание? Создать «заволжскую», или, как она там будет называться, освободительную армию?
Иволгин покосился на товарищей. При всем его непомерном честолюбии представать перед ними несостоявшимся Наполеоном или Стенькой Разиным ему не хотелось.
– Нет, я спрашиваю совершенно серьезно. Не следует искать в моих словах какой-либо иронии. Я тоже думал над тем, не остаться ли мне в этих краях еще на какое-то время. Не создать ли между Волгой и Уралом отряд, к которому потом потянулись бы с востока Семенов, а с запада – Власов?
– Но вы… все же не решились на этот шаг, – упрекнул его Чолданов.
– Похоже, что нет.
– Жаль. Путь, пройденный нами от Сунгари до здешних мест, убеждает: здесь вы принесли бы намного больше пользы, чем в Германии.
– Возможно, возможно. Правда, у генерала Семенова на этот счет иные соображения.
– В интересах командования армии, – с важностью заметил подпоручик фон Тирбах.
– Если я верно понял, вы намерены остаться вместе с подполковником? – сказал Курбатов.
– Так точно-с.
– Чудесно. Именно об этом я и хотел просить вас. Заметьте: не приказывать, а просить.
Иволгин и Чолданов переглянулись. «Что-то подполковник темнит», – было написано на лицах обоих.
Но вместо того, чтобы и дальше выяснить отношения, Курбатов в нескольких словах пересказал им свой разговор с Кондратом. Идея немцев заинтересовала обоих.
– По-моему, эта операция удачно сочетается с вашим замыслом, – подвел их к нужному выводу Курбатов. – В лагерях немало людей, преданных идее возрождения России. Разгромив охрану первого попавшегося лагеря, вы получите как минимум две сотни бойцов для своего отряда. Преданных бойцов, которым нечего терять и которые в НКВД с повинной не пойдут. Так чего вам еще желать?
– Для начала неплохо, – нервно потер руки Иволгин.
Заметив это, Курбатов улыбнулся про себя. Он хорошо помнил разговор с подполковником еще там, в лесной избушке, во время ливня. Тогда Иволгин удивил его своим стремлением и даже насторожил. Когда в твоей группе есть офицер, мечтающий вернуться в Россию, чтобы создать собственную освободительную армию, – это уже соперник. Опасный соперник, каким долго не покомандуешь. Знал бы Иволгин, как пригодилась теперь Курбатову эта его «грозовая исповедь». Как она теперь пригодилась…
– Благодаря Конраду мы получим связь со штабом Семенова, – продолжил Курбатов, не давая бойцам опомниться. – Так вот, во время ближайшего сеанса связи Конрад сообщит командующему, что данной мне на территории России властью, вы, подполковник Иволгин, повышены в чине и назначены командиром особой штабной группы, цель которой – развертывание освободительного движения на территории от Урала до Волги.
Несколько мгновений томительного молчания понадобилось Иволгину, чтобы понять, что произошло, но при этом не выразить ни радости, ни удивления.
– И пусть никто не сомневается в том, что я действительно разверну его.
– Вы, Перс, – обратился Курбатов к боевику, сидевшему прямо на полу, запрокинув голову на спинку старого замусоленного дивана, – простите, унтер-офицер Гвоздев, произведены в прапорщики и отныне находитесь в непосредственном подчинении у подполковника Иволгина.
– Благодарю за честь, – подхватился Перс. – Надеюсь, это мое производство будет надлежащим образом оформлено штабистами атамана Семенова?
– Как и производство остальных господ офицеров. Никто из вас не должен сомневаться в этом. Кто еще желает присоединиться к группе Иволгина? – обвел взглядом Радчука, Власевича и Кульчицкого. Тирбах стоял на посту. Но с ним все было решено уже в Маньчжурии. Офицеры молчали.
– Есаул Кульчицкий?
– Намерен дойти с вами до Польши.
– Я еще не уверен, что пойду именно через Польшу. Есть иные пути. Через Чехословакию, например, или Венгрию.
– В таком случае, расстанемся в районе Карпат.
Все с удивлением смотрели на Кульчицкого.
– Объяснитесь, есаул, – потребовал Курбатов.
– Поскольку группа распалась… Лично я считаю свой долг перед командованием, вами, господин Курбатов, не говоря уже о России, выполненным. Точнее, намерен выполнять его вплоть до границ Польши. Идя по России, я, как и подполковник Иволгин, долго размышлял над своей судьбой. Над тем, что делать дальше. И решил: настало время возвращаться в Польшу, на землю предков. Продолжать борьбу там. Борьбу за освобождение Польши. Единственная точка России, которая все еще влечет меня, – отцовское имение. Во что бы то ни стало навещу его – и к Висле.
С минуту Курбатов молчал. Они пришли сюда вольными стрелками. Вместе обязаны были дойти только до Волги. Так что формально все верно. Любой из офицеров его группы впредь мог поступать, как считает нужным: оставаться здесь, возвращаться в Маньчжурию или же идти дальше, к границам рейха.
– Что скажете на это, подполковник Иволгин?
– Не хочу, чтобы кто-либо оставался в моей группе по принуждению, князь. – Он знал, как трудно командовать Кульчицким. Даже Курбатову.
– Пожалуй, вы правы, – охотно согласился командир группы.
– Кстати, с вашего позволения, впредь я буду именоваться капитаном, а не есаулом. Казачьи чины, уж извините, в Польше не в чести.
– Как будет угодно, господин капитан. Вы, господин Власевич, отныне являетесь поручиком.
– Служу Отечеству! – рявкнул Власевич из своего закутка. – Весьма сожалею, что не могу сказать «царю и Отечеству».
– Барон фон Тирбах тоже произведен в поручики.
– Весьма польщен, – ответил барон. – Надеюсь, в рейхе мне не откажут в праве на погоны обер-лейтенанта.
– А может, и оберштурмфюрера СС. Буду ходатайствовать перед Скорцени. Отныне, господа офицеры, прошу обращаться друг к другу, исходя из новых производств. Подполковник Иволгин, на рассвете я увожу свою группу. Связь с Конрадом поддерживаете лично. Действуйте, исходя из обстановки, во имя освобождения России.
15
На склоне лесистой возвышенности они загнали машину в небольшой овраг, а сами, петляя между россыпями кустарника, поднялись на перевал.
– Неужели к Дону вышли? Точно, Дон! Дон, звоны святой Бригитты, – устало проговорил Кульчицкий, опускаясь на колени, чтобы затем обессилено припасть грудью к глинистой, поросшей какой-то дикой зеленоватой ягодой кочке.
– Поднимитесь с колен, капитан, это все еще не Висла, – опустился рядом с ним Власевич, редко когда поддававшийся эмоциям.
– Увидев перед собой Вислу, я бы не стал подниматься, наоборот, дошел бы до нее на коленях. Только вам этого не понять, поручик, не по-нять!
Власевич хмельно улыбнулся и, привалившись спиной к старому рассохшемуся пню, закрыл глаза. За время скитаний по лесам России багрово-серое лицо его покрылось таким количеством кроваво-гнойных фурункулов, что превратилось в одну сплошную рану, постепенно расползавшуюся по шее и груди. Эта сыпь вызывала у поручика боль и зуд, которые раньше он стоически терпел, но в последние дни все чаще пытался глушить водкой. Однажды он даже не сдержался и в присутствии Курбатова обронил: «Мне бы немного передохнуть и подлечиться. Это уже не кровь, а сплошная гниль».
«Займемся этим в Берлине, поручик», – холодно ответил Курбатов.
– Мне теперь уже многого не понять, – думал о чем-то своем Власевич, сидя рядом с польским аристократом. Он обладал способностью почти мгновенно переноситься из реального мира человеческого общения в непознанный мир собственного одиночества. – Единственный, кто способен понять решительно все, так это наш подполковник. Поскольку он единственный знает, куда направляет стопы свои.
Справа и слева от них на возвышенность поднимались поручик фон Тирбах и штабс-капитан Радчук, находившиеся как бы в боковом охранении. Каждый раз, когда приходилось передвигаться пешком, диверсанты выстраивались в ромб – с авангардом, боковым охранением и арьергардом, в центре которого всегда оказывался князь Курбатов. Такое построение их пятерки уже не раз позволяло избежать внезапного нападения или случайных встреч, а при мелких стычках у противника создавалось впечатление, что он имеет дело с довольно большой группой. Может, только благодаря такой дисциплине маршевого построения легионерам удалось пройти без потерь от самой Волги.
Однако в этот раз построение нарушил сам командир. Взяв чуть правее острия ромба, он поднялся на миниатюрное каменистое плато и, маскируясь между кроной старой сосны и каменным столбом, немного смахивавшим на изуродованного людьми и стихиями идола, осматривал берег реки, которую им предстояло преодолеть.
Дон в этих местах делал крутой изгиб, в излучине которого камыши как бы расступались, и между двумя косогорами появлялись остатки то ли пристани, то ли наплавной переправы. Чуть правее ее чернели пепелища небольшого хутора, теперь уже казавшегося совершенно безжизненным. Зато все пространство у заброшенной переправы продолжало бредить недавними боями: топорщились тупо уставившиеся в небо стволы подбитых полевых орудий, застыли в незавершенном поединке два танка, чуть было не столкнувшиеся на плоской вершине холма; могильными холмами рубцевались на солнце брустверы окопов…
«Мы догоняем войну, а война догоняет нас, – старательно выискивал Курбатов окулярами бинокля хоть какие-то признаки жизни на этом омертвевшем предвечернем берегу. – Создается впечатление, что мы появились у Дона, словно возродившиеся из небытия половцы. Там, за Доном, недавно сожженная неким неведомым врагом русичей земля, по которой теперь уже нам придется пройтись огнем и мечом».
Пока они пробирались Сибирью и потом, от Урала до Волги, – все воспринималось по-иному. Они шли по территории, занятой красными, где безраздельно господствовали партийные бонзы и агенты НКВД, и потому имели полное право, даже обязаны были сражаться. Но с тех пор, как группа вступила в полосу недавних боев, где в каждом селе всяк уцелевший молился на красноармейцев как на спасителей, Курбатов вдруг почувствовал, что отряд его маньчжурских стрелков, по существу, превратился в некий тыловой придаток откатывавшейся к Карпатам и Дунаю германской армии. И воспринимают их рейд, в лучшем случае, как отход осатаневшей группы переодетых полицаев, которых ненавидели пуще немцев лютой ненавистью.
Но что он, Курбатов, мог предпринять? Приказать группе вернуться в Маньчжурию? Он никогда не отдаст такого приказа. А если отдаст – его не выполнят. Что еще в его арсенале? Сдаться коммунистам? Но это значит не только самим пойти на гибель, но и дать красным повод утверждать, что Белое движение окончательно деморализовано. Отказаться от вооруженной борьбы с властью и перейти на нелегальное положение? Превратиться в шайку уголовников?
«Что ты занервничал? – решительно осадил себя Курбатов, еще раз осматривая излучину реки. – Что произошло? Увидел руины, оставленные немцами? А сколько руин оставили на этой земле коммунисты? Германца русский народ, конечно, разобьет, но свободным он станет лишь тогда, когда освободит свою землю от жидо-большевиков, восстановит храмы и разрушит концлагеря… Ты пришел сюда сражаться – так сражайся же! Вся Россия перед тобой, и каждое поле ее – поле сражения».
Подполковник не знал, о чем думает каждый из его легионеров. Но отлично понимал: они ни в коем случае не должны знать, о чем думает он. После того как отряд раскололся и группа подполковника Иволгина осталась по ту сторону Волги, Курбатов поставил условие: за все время следования – никаких воспоминаний, никаких душевных самоистязаний, никакой доморощенной слюнявой философии. Они нацелены только на схватку с врагом и в разговорах обмениваются только тем, чем необходимо обмениваться перед очередной операцией.
Князь отдавал себе отчет в том, что сохранить группу, поддержать ее боеспособность он мог, только удерживая ее на грани воинского самоотречения. Вот почему на каждую схватку настраивал себя и своих легионеров, как на бой гладиаторов.
– Справа от нас – остатки переправы, – вернулся он к своим бойцам тем прежним, несгибаемым князем Курбатовым, каким они его знали. – Сейчас мы спустимся туда и сколотим плот…
– Если будет из чего, – лениво проворчал Радчук.
– Я сказал: мы спустимся к переправе и смастерим плот. К ночи мы должны переправиться через Дон и хотя бы километров на двадцать уйти от него в сторону Украины. Входить в Украину будем севернее Харькова, где начинаются леса Сумщины, – возрождал он в памяти данные карты. – Если во время оккупации этого края немцами там действовала целая партизанская армия, сможем действовать и мы.
– Есть ли смысл идти в Украину? – спросил Власевич, неохотно поднимаясь со своего тронного пня. – Не лучше ли спуститься вниз по Дону да попробовать поднять казачков? Вспомните старика-казака, что показывал дорогу сюда. Целые отряды казаков с Дона и Терека против коммунистов пошли. Значит, жива еще вольница, жива!
Курбатов молча смерил поручика оценивающим взглядом, как бы прикидывая, способен ли он, в самом деле, остаться здесь, чтобы поднять казаков, и, так и не утвердившись в окончательном мнении, приказал:
– К переправе, поручик, к переправе…
Солнце уже клонилось к закату, охлаждая и без того холодноватую донскую воду. Хотя сапоги и одежда уже основательно промокли, стрелков это не останавливало. Не имея никаких инструментов, они тем не менее отрывали от настила бревна и вязали их кусками проволоки или сбивали поперечинами, используя ржавые гвозди, которые удавалось извлекать из колод. Затем Власевич принес четыре небольших вязки камыша, а Радчук превратил куски досок из бортов разбомбленной машины в весла – и плот можно было спускать на воду.
– Красные! – неожиданно разрушил эту созидательную идиллию капитан Кульчицкий, отправившийся на вершину ближайшего холма, чтобы там, у полузасыпанных окопов, поискать еще что-либо подходящее. – На машине. Человек десять! – сообщил он, сбегая к реке. – Движутся сюда.
Гул мотора уже доносился из-за перелеска, но у диверсантов еще оставалось несколько минут. Курбатов не сомневался, что эти, на машине, едут по их душу. Но что можно было предпринять? Они еще успели бы столкнуть плот на воду, однако он способен был удержать максимум троих. Ведь рассчитывали-то преодолеть реку за две ходки.
– Бери двоих, командир, и отходи, – предложил Власевич, пристраиваясь со своим карабином у подбитого немецкого танка. – Мы с Радчуком прикроем.
– Поздно, на плаву перестреляют. Радчук, за мной! Обойдем их по кромке берега и попробуем ударить с тыла. А вы подпускайте поближе…
– Только то и делаем, что подпускаем поближе, – заверил его Власевич.
16
Очевидно, это пришел по свою погибель какой-то отряд самообороны или местные истребители… Пробираясь по оврагу к машине, Курбатов видел, что высадившиеся из нее мужики были одеты в какое-то полувоенное отрепье и пребывали в том возрасте, в котором уже и в ополчение принимают неохотно. И только однорукий, что командовал ими, выглядел совсем молодо, судя по всему, списанный подчистую сержант.
– Вон тамычки, у тех бугорков, залечь! – сипловатым голосом командовал он своим воинством. – Я их сам проверю. Может, и не диверсанты они вовсе.
– Как узнаешь-то? – поинтересовался один из истребителей. – Думаешь, они без документа? Так они тебе и скажут! А документ – он завсегда при них…
Переговариваясь, мужички прошли в трех шагах от засевших стрелков – гурьбой, словно поспешили в питейную лавку за несколько минут до ее закрытия.
– Гранат у них наверняка нет, – прошептал Радчук.
– Дробовиками воюют, – презрительно поддержал Курбатов. – Надо бы убрать водителя, чтобы ни один не сумел вернуться. – И, тронув поручика за плечо, указал рукой на вышедшего из кабины шофера.
Вначале ему показалось, что тот намерен был догонять истребителей, но водитель замялся, положил винтовку назад, на сиденье машины, а сам уселся на холмик рядом с приоткрытой дверцей.
Князь давно наслышан был об особом пластунском таланте Радчука, но лишь теперь ему представилась возможность лично убедиться в нем. Буквально на глазах у водителя штабс-капитан преодолел открытую часть перелеска, по-кошачьи подкрался к борту и предстал перед мужичком в замасленной кожаной тужурке в то мгновение, когда тот уже не мог не то что дотянуться до винтовки, но даже сообразить, откуда появился перед ним этот «красноармеец».
– Тих-хо! – негромко, но властно скомандовал ему Радчук. – Ложись! Лицом вниз.
Когда еще через мгновение с этим воякой было покончено, подоспевший Курбатов сел за руль, и они не спеша двинулись догонять жиденькую цепь истребителей.
Преодолев перелесок, диверсанты выехали на равнину и лишь тогда услышали первый винтовочный выстрел.
– Власевич, – без труда определил Курбатов, видя, как храбро поднявшийся на холм однорукий командир истребителей упал навзничь и покатился по склону. – Первая ставка смертельной рулетки поручика.
– Осенняя охота на рябчиков в разгаре, – язвительно поддержал его Радчук. – Подгоняйте машину поближе – и бьем дуплетом.
Уже со временем Курбатов и сам понял, что их поведение в этой стычке было демонстрацией безумия. Но тогда он, похоже, поддался гипнозу слов Радчука. Считая, что за рулем машины сидит свой, истребители восприняли ее появление как пехотинцы – появление на поле боя танка. Двое бросились к ней, чтобы укрыться за кузовом, еще один, не разобравшись, что к чему, вскочил на подножку рядом с Курбатовым, приказывая повернуть назад. Но князь расчетливо выстрелил в него из пистолета, а Радчук тотчас же ногой открыл дверцу и уложил еще одного из приблизившихся истребителей.
Дальше они прорывались к переправе буквально через частокол стволов. Правой рукой Курбатов пытался удержать в колее машину, левой отстреливался из пистолета, а когда машина окончательно увязла в глинистой рытвине, выбросился на обочину и, перекатившись поближе к подбитому танку, метнул в приближавшихся истребителей гранату. Сообразив, что произошло, Тирбах и Кульчицкий ринулись ему на помощь. И только Власевич остался в своем укрытии, поражая каждого, кто пытался приблизиться к командиру.
Всего двоим мужичкам-ополченцам каким-то чудом удалось бежать с этого странного поля боя, да и то лишь потому, что диверсантам не захотелось преследовать их. А еще потому, что Курбатов и Кульчицкий задержались у раненного в грудь Радчука, пока еще в полном сознании лежавшего рядом, на сиденье грузовика.
– В этой смертельной рулетке почему-то не повезло именно вам, штабс-капитан, – мрачно констатировал Власевич, когда Тирбах наспех осмотрел и забинтовал рану.
– Рулетка есть рулетка, – едва слышно выдохнул Радчук. – Я на пулю не в обиде. На вас – тоже. Оставите здесь – попытаюсь прикрыть. На два пистолетных выстрела меня хватит. А если пристрелите – на небесах прощу.
– На плот его, – скомандовал Курбатов. – Кульчицкий и Власевич, прикроете. Я вернусь за вами. Вы же пока попытайтесь сработать новый плот.
– Я – нет! – вдруг взъярился Кульчицкий. – Я не останусь прикрывать.
– Что?! Капитан Кульчицкий!
– Я не могу оставаться здесь, – неожиданно запаниковал капитан. – Не оставляйте меня! Я хочу достичь Польши. Дайте мне умереть на польской земле.
– Выполняйте приказ! Иначе ляжете не в польскую, а в эту землю. Причем сейчас же.
– Зачем, подполковник? – отвел фон Тирбах пистолет Курбатова. И ударил Кульчицкого в подбородок с такой силой, что тот оторвался от земли и упал на мелководье рядом с плотом. – Отплывайте, останусь я. Земля ему, видите ли, не нравится, польская шваль, – процедил он, наблюдая, как нокаутированный поляк выбарахтывается из илистого прибрежья и пытается взобраться на плот.
– Вы не смеете оскорблять меня! – огрызался при этом поляк. – Я этого не заслужил! Я сражался, как все!
– Я помешал пристрелить вас, – ответил фон Тирбах. – Но если сами вы вздумаете стреляться – мешать не стану. Хотя вам стоило бы сделать выводы, достойные чести офицера.
17
– Так вы уже пришли в себя, капитан?
– Пришел, – мрачно заверил подполковника Кульчицкий.
– Когда-нибудь это должно было наступить.
– Будь оно все проклято!
Они гребли обломками досок. При этом каждый стоял на одном колене, спиной друг к другу, а между ними стонал и скрежетал зубами раненый Радчук. Курбатов уже не раз молил Господа, чтобы он, наконец, потерял сознание, но Радчук упорно оставался по эту сторону жизни, словно за какие-то прегрешения Господь решил взять его к себе вместе со всеми его физическими и душевными страданиями.
Река теперь казалась значительно шире, нежели это представлялось с того берега, и, чем упорнее диверсанты гребли, тем черная полоса косогора, к которому они должны были причалить, чудилась все отдаленнее. Уже окончательно стемнело, и теперь Курбатов настороженно прислушивался к тишине на том берегу, предчувствуя, что она вот-вот взорвется пальбой и яростью новой, теперь уже ночной схватки.
– Я струсил, господин подполковник. Только сейчас я по-настоящему понял это, и уже никогда не смогу простить себе, – взволнованно каялся Кульчицкий.
– Не утешайте себя, это действительно была трусость, – безжалостно казнил его Курбатов. – Но только выслушивать ваши раскаивания я не собираюсь.
– Тогда выслушайте мою исповедь, – неожиданно прохрипел Радчук.
– Вашу, поручик?! Прекратите, для вашей исповеди еще не время. Доберемся до ближайшей деревни, попытаемся найти фельдшера.
– А знаете, это прекрасно, что я умру на Дону, на казачьем Дону… Все они только об этом и мечтали – чтобы умереть на Дону. «Колыбель Белого движения» и все такое прочее. Пели и плакали. Пили, плакали – и стрелялись, стрелялись…
– Кажется, бредит, – проворчал Кульчицкий. Чувствуя себя виноватым, он старался не поддерживать разговор ни с Курбатовым, ни с Радчуком.
– Пока нет, – возразил раненый. – Пока еще… Они там, в Югославии, действительно много… пили, плакали и стрелялись… собратья ваши, белые офицеры.
– Наши? – переспросил Курбатов, настораживаясь. – Вы разве не белый офицер?
– Но я завидовал даже тому, – не слышал его Радчук, – что они могли стреляться, как офицеры… Завидовал даже этому. Потому что они – офицеры. Они могут пить за матушку-Россию, плакать и стреляться.
– Позвольте, так вы жили в Югославии? – спросил Курбатов, лишь бы поддержать разговор. – Мне сказали, что вы вроде бы прибыли из Персии.
– Так оно и было. В Маньчжурию – из Персии… Однако началось все там, в Югославии. Их там много было. В основном врангелевцев. Случались еще кутеповцы. Те потверже были, не стрелялись, ждали своего часа.
– Вам лучше помолчать, тяжело ведь.
– Это исповедь, господин… подполковник. В исповеди можно. – Радчук закашлялся, и Курбатову показалось, что он захлебнулся собственной кровью. Однако и в этот раз штабс-капитан все же сумел вырваться из объятий смерти.
– …Они стрелялись, и я завидовал этому… Потому что офицеры…
– Что вы заладили, штабс-капитан? – кончилось терпение у Кульчицкого. – «Как офицеры, как белые…» Вы-то кто, разве не белый офицер? Если подосланы ЧК – так и скажите. Одной пулей больше – только и всего.
– В этом-то и состоит моя исповедь, – как бы облегченно вздохнул Радчук, признательный капитану за то, что задал вопрос, которого не догадался задать князь Курбатов. – Это они – белая кость… А я всего лишь цыган, полукровок. Отец – цыган, мать – кубанская казачка… Совсем мальчишкой был, играл на скрипке в оркестре, в ресторане для русских офицеров.
– Позвольте, так вы… не офицер?! – не сумел скрыть своего презрительного недоверия Кульчицкий. Польский гонор всегда подводил его. Даже тогда, когда именно гонор должен был бы спасать от позора, как там, на левом берегу Дона.
– Нет, конечно, – что-то заклокотало в горле Радчука, но Курбатову трудно было поверить, что это смех. – Какой из меня, к черту, офицер? Цыган-полукровок. Цыганчук Гуцо – вот кто я.
– Кто-кто?! – нервно спросил Курбатов.
– Гуцо. Прозвище такое.
– Ах, Гуцо! Прозвище как прозвище, – неожиданно миролюбиво признал подполковник. – Но все же?..
Теперь берег был уже совсем близко, однако Курбатов и Кульчицкий забыли о веслах, поднялись на ноги и, держа обломки досок, словно винтовки с примкнутыми штыками, которыми готовились прикончить раненого чужака, застыли над «лжеофицером-полукровком».
– Объяснитесь, поручик, – не сдержался Курбатов. – Скажите, что все услышанное нами – бред.
– Какой уж тут бред? Впрочем… А Радчуком был тот молоденький поручик, что квартировал у хорватки по соседству с нами. Я знал, что он застрелится, и ждал этого часа, ходил вслед за ним в лес, подсматривал, как он репетирует самоубийство, решается. Когда же это наконец произошло, я забрал его пистолет и документы, закопал тело и пробрался в Болгарию. Он тоже был смуглолицый. Мы немного похожи. А поручиком он стал уже в Югославии, так что сокурсников по офицерскому училищу в Маньчжурии у него быть не могло…
– Вот почему вы так сторонились офицерского общества, – задумчиво произнес Курбатов. – И от диверсионной школы отказывались, потому что боялись усиленной проверки контрразведки…
– Что ж тут непонятного? – согласился Радчук. – Боялся, конечно. Вот и вся моя исповедь, господин подполковник, вся моя… исповедь. Теперь судите, стреляйте…
Он тяжело, с болезненным выдохом, встрепенулся и затих. Курбатов подумал было, что лжеофицер скончался, но, наклонившись, понял, что это еще не смертный час.
В ту самую минуту, когда их плот уткнулся в прибрежную корягу, с противоположного берега донеслись звуки выстрелов, и стало ясно, что те двое истребителей, которые спаслись бегством, уже успели прибыть с подкреплением. Правда, судя по выстрелам, довольно жидковатым, всего человек пять-шесть. По тому, как неспешно огрызался карабин Власевича, Курбатов определил, что Черный Кардинал и фон Тирбах успели смастерить плот и находятся где-то посредине реки, чуть выше их по течению.
– К сожалению, мы не сможем помочь им, князь, – раздосадованно молвил Кульчицкий.
– Если они уже на реке, то уйдут.
– Я не стану утруждать вас, господа офицеры, – вновь ожил Радчук. Курбатов решил так и называть его, не мог же он признать, что человек, которого несет по прибрежному склону Дона, не офицер, а всего лишь цыганчук Гуцо. – Вставьте мне в руку пистолет, Кульчицкий, окажите любезность. А еще лучше – пристрелите, как старую цыганскую лошадь.
– Это должны сделать вы сами, – внушающе посоветовал капитан, как только они остановились передохнуть, и вложил ему в ладонь его же пистолет.
Курбатов порывался остановить их обоих, но так и не решился. Прекрасно понимал: Радчука им уже не спасти, а с тяжелораненым далеко не уйдешь.
– Может быть, вместе с документами и кителем штабс-капитана Радчука я перенял и судьбу его, как думаете, подполковник?
– Вы ведь завидовали этой судьбе. Надеюсь, вы не убили этого страдальца офицера.
– Упаси Господь!
– Все остальное, сколь бы тяжко оно ни было, вам простится.
Курбатов умолк и вновь прислушался к выстрелам, доносившимся от того берега. В этот раз карабин Власевича молчал, и Курбатову очень хотелось верить, что Черный Кардинал всего лишь сменил его на самодельное весло. За время их похода князь привык, буквально привязался к этому человеку, поэтому плохо представлял себе группу маньчжурских стрелков без него.
– Так оно и произошло, – простонал цыганчук Гуцо, слушая уже только самого себя. – Так и произошло. Ведь надо же… напиваясь, Радчук, тот, настоящий, Богом сотворенный, всегда плакал и мечтал умереть на берегу Дона. Почему Дона – не знаю. Ведь родом-то был с Украины, откуда-то из Подолии. И вот меня, лже-Радчука, судьба и дьявол обвели вокруг всего мира, через Болгарию, Турцию, Персию, Китай… чтобы погубить на том самом… берегу Дона. Смертельная рулетка, как сказал бы Власевич.
– Послушайте, поручик, – задержал его руку с поднесенным к виску пистолетом Курбатов. – Слово офицера, что никто не узнает о том, что мы только что слышали от вас. Даже Тирбах и Власевич. Для всех нас, для всего белого офицерства, вы погибли на Дону как офицер, штабс-капитан Радчук.
– Признателен, князь. Это по-офицерски. Просить не решился. Но по-божески, а значит, по-офицерски, – сухим щелчком спускового крючка поставил он точку на исповеди длиной в сумбурную, преисполненную лжи и опасностей жизнь лже-Радчука.
18
К тому времени, когда фон Тирбах и Власевич переправились на правый берег Дона, Курбатов и Кульчицкий уже похоронили Радчука на склоне небольшой возвышенности. Встречая плот своих соратников, Кульчицкий сообщил им, что Радчук покончил жизнь самоубийством и, немного помолчав, добавил:
– Я поступлю точно так же.
– То есть? – не понял его Курбатов.
– Хочу, чтобы вы знали… Я смою свой позор, как надлежит смывать его дворянину.
– Прекратите, капитан, – недовольно поморщился Курбатов. – Мы пришли сюда, чтобы сражаться, а не стреляться по всякому глупому поводу. Плот столкнуть по течению. Уходим. К утру мы должны быть километрах в двадцати отсюда.
– Вы говорите, как обязан говорить командир. Но мой позор – это мой позор. И не сомневайтесь, что смою его, как только достигну границы Польши. У первой же польской деревушки, – негромко заверял Кульчицкий, приноравливаясь к заданному Курбатовым темпу ночного марша. – Клянусь честью дворянина, у первой же польской…
– Зачем так долго томить душу? – саркастически поинтересовался шедший вслед за ним фон Тирбах. Ни путь диверсанта длиной в несколько тысяч километров, ни ежедневный риск, ни храбрые налеты на воинские объекты так и не сдружили этих двоих людей – вот что больше всего удивляло сейчас подполковника. Тем более что он тоже несколько раз пытался погасить пламя их раздора.
Но что поделаешь: Кульчицкий не желал признавать возведение Тирбаха в бароны, в то время как фон Тирбах терпеть не мог в нем «аристократствующего поляка». И вообще Курбатову показалось, что чем ближе они подходили к линии фронта, к Германии, тем отчетливее проявлялись в словах и поступках фон Тирбаха арийский дух, его непонятно из чего произраставшая великогерманская нетерпимость к унтерменшам. И хотя самого Курбатова это, очевидно, до поры до времени никоим образом не касалось, все же он начал призадумываться: как поведет себя этот человек, когда окажется в границах рейха?
«Еще неизвестно, останешься ли ты и впредь для барона тем последним авторитетом, который пока еще сдерживает его здесь, к России, – молвил себе Курбатов. – Главное – вовремя почувствовать, что он окончательно превращается в высокомерного германского нациста. И лучше бы – еще в те дни, когда убрать его не составляет особого труда». Однако тотчас же признался, что ему не хотелось бы, чтобы их дружба и воинский путь окончились таким откровенно подлым образом.
– Вы жалкий, презренный служанкин сын, – с убийственным спокойствием отомстил фон Тирбаху поляк. – И навсегда останетесь таковым, если не поймете, что истинный аристократизм заключается не в великосветском хамстве и вседозволенности, а в умении быть великодушным.
– В таком случае, вы вообще не аристократ. Ибо даже представления не имеете о том, что такое истинное великодушие. Кого угодно могу признать великодушным, только не вас.
«В группе назревает бунт», – понял подполковник. Он мог бы тотчас же прекратить эту свару, но что-то подсказывало ему: этим двоим лучше дать возможность высказаться, иначе они затаятся и ссора может оказаться кровавой.
В этот раз Кульчицкий сделал то, чего не сумел сделать фон Тирбах, – великодушно промолчал. Впрочем, в молчании его великодушия было столько же, сколько и великопольского шляхетского презрения.
– Я всего лишь хотел, – молвил он после примирительной паузы, – чтобы все вы, господа офицеры, поняли: свой позор я готов смыть. Как только смогу быть уверенным, что тело мое будет предано польской земле.
– Не забудьте убедить нас, что она польская, – откликнулся Власевич, шедший в нескольких шагах позади группы и как бы прикрывая ее отход.
На окраине деревни, у плетня, стояла повозка, запряженная парой чахлых лошадок. Тирбах метнулся к ней, оглушил выходившего из ворот мужичка, и вскоре повозка мчалась через полувымершую деревню, наполняя ее грохотом и скрипом несмазанных колес.
– Нам бы несколько металлических дуг и кусок брезента, – расфантазировался Власевич, взявший на себя обязанности кучера. – Тогда бы мы превратили нашу каруцу в настоящую цыганскую кибитку. И на кой черт нам война? Лови себе по окраинам сел одичавших кур и лошадей, води по ярмаркам медведя и гадай на картах осиротевшим молодкам. Какая еще жизнь нужна человеку, которому вся эта жизнь основательно опостылела?
– За цыганками, думаю, дело не станет, – заметил Кульчицкий. После того как стрелки услышали клятву об искуплении, капитан почувствовал себя непринужденнее, гнет позора уже не томил его, а невосприятие бароном фон Тирбахом поляк попросту старался игнорировать.
– В моем присутствии эту мразь помойную – цыган – прошу не упоминать, – проворчал тем временем барон, правда, сделал это на немецком.
– Браво, фон Тирбах, – иронично, и тоже на немецком, поддержал его Курбатов. – Будем считать, что экзамен на чистоту арийских помыслов вы уже выдержали.
– В таком случае мне придется объявить, что мой табор – исключительно для славян, – молвил Власевич. С той минуты, как он взялся за вожжи, в нем взыграла кровь прирожденного кавалериста. – А вообще-то жаль, что лошадей вдвое меньше, чем нас и не послал Бог седел.
Еще почти два часа их «кибитка» двигалась на северо-запад. Жаркий ветер, прорывавшийся откуда-то из глубин придонской степи, даже сейчас, в полночь, казался умертвляюще сухим, а безлесная равнина, посреди которой диверсанты со своей повозкой оказались, как потерпевшие крушение моряки – на утлой лодчонке посреди океана, представлялась бесконечной. И задремал Курбатов только тогда, когда понял, что ближайшие километры ждать появления хоть какого-нибудь лесочка бессмысленно.
Сено, на котором покоилась его голова, отдавало прелостью; борт, в который она упиралась, источал жалобные стоны дорог, а сама повозка почему-то казалась подполковнику грубо сколоченным гробом, в котором он наблюдал себя уже как бы со стороны, с высоты поднебесного полета души. Причем в полете этом душа его явно подобрела. Ему хотелось, чтобы кибитка двигалась вечно и чтобы он мог вечно видеть себя посреди степи, на обочине Млечного Пути, между копной сена и звездным небом.
Где-то там, впереди, простиралась Украина, земля его предков, о которой он слышал много рассказов и легенд, о которой напоминали почти все песни его казачьего детства, но которой так никогда и не видел.
«Интересно, почувствую ли что-нибудь особенное, ступив наконец на украинскую землю? – подумалось Курбатову. – Вряд ли. Все, что могло связывать меня с этой землей, что способно отзываться на ее вещий зов, давно развеялось вместе с прахом моих предков… И все же… – не согласился он сам с собой, – сейчас, в эти мгновения, ты явственно ощущаешь: эта земля уже где-то рядом. Она ждет. И она какая-то особенная. Уже хотя бы потому, что твоя, что Родина. А ведь еще совсем недавно, отправляясь в этот рейд, ты совершенно не задумывался над тем, что предстоит пройти землями казачьей вольницы рода Курбатов. Даже там, за Доном, Украина оставалась для тебя не более чем территорией, по которой пролегает линия фронта и которую тебе предстоит пройти, чтобы присоединиться к войскам союзников».
– Эй, командир, там, впереди, кажется, пост, – вырвал его из полусонного течения мысли негромкий, вкрадчивый голос Власевича.
– Какой еще пост? Откуда ему здесь взяться? Тем более, ночью.
– Что-то вроде будочки у дороги. Того и гляди – шлагбаум. Точно, перекрыли.
Очевидно, зрение у Власевича было намного острее, если ему удавалось разглядеть и будочку, и шлагбаум.
Единственное же, что мог признать сам князь, так это то, что там, впереди, как бы на небольшой возвышенности, действительно что-то чернеет.
– Пост, – поддержал Власевича Кульчицкий. – Огонек сигареты.
Теперь на повозке остался только Власевич. Сворачивать куда-либо было уже поздно, тем более что по одну сторону дороги пролегал овраг, по другую открывался косогор.
Не дожидаясь команды, поляк метнулся к косогору, чтобы, пока их окончательно не разглядели, взобраться на его извилистый хребет, а фон Тирбах, долго не раздумывая, скатился в овраг.
– Эй, кто такие? Откуда и куда?
– Из продовольственной части. Везем продукты для солдат, – ответил Курбатов первое, что пришло ему в голову.
– Тай куды ж цэ вы их везэтэ? – пробасил другой постовой, медлительно двинувшись навстречу повозке. – В лагерь для полонэнных, чи куды?
– Для кого? – не понял Власевич.
– Для пленных, – перевел Курбатов, незаметно для себя обрадовавшись, что понимает этого украинца. – Точно, в лагерь, – ответил постовому. И уже еле слышно, исключительно для Черного Кардинала, добавил: – Бери того, первого. – Так это что, уже Украина? – неосторожно спросил он приближающегося солдата.
– Та ще ни. Она тамычки, – махнул рукой, указывая в темноту ночи. – Вон за теми холмами.
– И все же, кто вы такие? Документы! – вдруг насторожился тот, первый, постовой, что был помоложе, и, полуприсев, приготовил винтовку.
Но Власевич выстрелил, не целясь. На звук. Не зря в этом виде стрельбы в диверсионной школе равных ему не было. В ту же минуту Курбатов метнулся к другому постовому, сбил его с ног, скрутил, но кто-то третий, все еще остававшийся в небольшом вагончике, прошелся автоматной очередью прямо над его головой.
Оглушив солдата-украинца ударом в переносицу, Курбатов залег рядом и открыл ответный огонь. Перестрелка могла бы затянуться, но подкравшиеся с двух сторон Тирбах и Кульчицкий буквально изрешетили укрытие постового, тяжело ранив, а затем и добив его.
Пленному было уже за сорок. Давно не бритый, в провонявшей потом и дымом гимнастерке, он представлял собой довольно жалкое существо, которое ничем не напоминало настоящего солдата, каким князь привык представлять его себе. Тем не менее держался довольно спокойно и так же твердо, как, в общем-то, и должен вести себя тот самый «настоящий солдат».
– Так что там за лагерь, старик? – поинтересовался подполковник. Это был странный допрос. Пленного заставили лечь на повозку лицом в прелое сено, а все четверо, включая «кучера» Власевича, шли по обе стороны ее, словно уже провожали обреченного в последний путь.
