Воскресший гарнизон Сушинский Богдан
«Наверное, к этому мне еще надо привыкнуть».
«Вот именно, Орест, — вернула себе не поддающийся французскому слуху славянский звук, — вот именно. Ко всему этому вам еще только следует привыкнуть: к тому, что рядом с вами импозантная, светская львица; что постепенно вы будете становиться все более мастеровитым, известным, а значит, и богатым.
Но знаете, чем я отличаюсь от многих тысяч подобных светских львиц?».
«Вы — первая, кого мне, сельскому парню, да к тому же, семинаристу, послал Господь».
«Но важно, что все-таки послал. Причем послал именно вам. Так вот, от всех остальных львиц я отличаюсь тем, что они — столь же эгоистичны, сколь и красивы. И чем красивее, тем эгоистичнее, поскольку уверены, что мир сотворен ради обоготворения их временной, бренной и предельно греховной красоты. Но это не по мне, Огест!»
«Постараюсь поверить» — неосторожно роняет Гордаш, однако Софья благодушно прощает ему эту несдержанность.
«Перед вами, — еще более проникновенно говорит она, — женщина, явившаяся в мир сей со своей особой, четко определенной миссией. Сам Создатель послал меня на землю, чтобы с моей помощью сотворить еще одного талантливейшего иконописца, который, прославляя Христа, во имя же Христово прославит и свое собственное имя. Миссия моя в том и состоит, что я должна помочь Создателю сотворить еще одного гения кисти и резца, превратив его в ипостась земного, но божественного создателя».
Какой же удивительной была речь Софьи! — поражался теперь Гордаш-Отщельник, вспоминая дни, проведенные с «мадам Софи Жерницкой», как называли ее близкие подруги. Какой мир открывался за фантазиями этой женщины! Какие тайны женской обаятельности и плотской любви открывались ему жгучими южными ночами!
«Почему вы так опасаетесь моей ревности, Огест?! — Они лежали на прибрежном холме неподалеку от монастыря, и видели, как под серебристо-голубой вуалью вечера море неспешно, волна за волной, накатывалось на берег. Уставшие от любовных игрищ, они лежали, подставляя оголенные тела лунному сиянию и постепенно растворяясь в нем, сливаясь с маревом моря и степи. — Единственное, к чему я вас ревную, Огест, так это к вашему собственному таланту — к божественному таланту иконописца. Иных талантов, в том числе и таланта ревности, не признаю».
«В таком случае, вы и в самом деле удивительная женщина, Софья».
«Вычеканьте эти слова на стене своей мастерской, а еще лучше — вытатуируйте на скрижалях своей души».
«Считайте, что уже вытатуировал».
Несмотря на довольно длительную близость, Софи Жерниц-кая по-прежнему обращалась к Гордашу на «вы», подчеркивая таким образом особый аристократизм их отношений, и он сразу же принял условия этой салонной игры. Тем более что это было нетрудно: в любом случае он не решился бы обращаться к Софье на «ты», слишком уж салонной и вычурной казалась она вчерашнему сельскому парню. Слишком чужой и салонной — даже во время таких вот подлунных эротических экзальтаций, которым они сначала предавались в саду Софьиной усадьбы, а сегодня, перенеся свои «интимные познания друг друга» на берег моря, решились сделать их еще более романтичными.
«Отныне для вас должны существовать только две святости: ваша Женщина и ваше Искусство. И всегда помните, что ваша женщина способна оградить вас от презренного мира бездарей, а ваше искусство способно вознести вас на вершину славы и благополучия».
Предаваясь греховной любви и не менее греховным планам, эти двое с одинаковой иронией относились и к божьим заповедям христианской семинарии, и к безбожным устремлениям коммунистической власти.
«Обо мне многое говорят и всякое думают, однако лично меня это не смущает, — эти слова Жерницкая произносит уже не на берегу моря, однако теперь в сознании Отшельника все разговоры с этой женщиной слились в один возвышенно чувственный монолог.. — Как я уже говорила: я давно поняла, что создана Природой с совершенно четким предназначением: стать любимой, «вдохновенной» женщиной Великого Мастера. Оставалось только найти этого самого Мастера. Или, точнее, человека, готового к тому, чтобы из него можно было слепить, создать, сотворить... этого самого Мастера. Достойного такого перевоплощения».
...Сквозь листву и гроздья сирени просачивались лучи жаркого солнца, а за двухметровой высоты каменной оградой грохотал морской прйбой. Это был ими же сотворенный Эдем, в котором не нашлось бы места ни для кого другого. Во всяком случае, Оресту хотелось в это верить, что никому другому.
«Вот увидите, Огест, - чем больше волновалась, тем страстнее гаркавила Софи Жерницкая, — чтобы помочь вам стать гением, я не остановлюсь ни перед чем: ни перед финансовыми затратами, ни перед запретами морали».
«Трудно поверить, что слышу это из ваших уст, Софи, — Жерницкая любила, чтобы к ней обращались именно так: «Софи». — Ректору семинарии известны ваши взгляды?»
«Ректору давно известно много чего такого, чего не следует знать ни вам, ни кому бы то ни было из людей близких к семинарии. В которой, признайтесь, Огест, вы оказались не потому, что стремились постичь тайны Библии, а потому, что надеялись постичь тайны иконописи, в которой без познания тайн библейских сюжетов достичь чего-либо просто невозможно».
«И когда ректор понял это, он решил свести меня с вами...».
«Когда я впервые увидела у него написанную вами, Огест, икону, то сразу поняла, что имею дело с настоящим талантом, не зря же я с детства увлекалась живописью, не зря сейчас беру уроки искусствоведения у преподавателей художественного училища, сотрудников картинной галереи и Музея западного и восточного искусства. Это я убедила ректора, что ему следует обратить на вас внимание. Это я помогла ему сбыть первые ваши работы, я добилась их оценки в кругу знатоков и даже рецензии в городской газете. Не ректор свел вас со мной, а я свела вас с ректором, чтобы затем уже и самой ненавязчиво возникнуть перед вами. Вот как все происходило на самом деле. Только не спрашивайте меня, зачем возникла».
«На этот вопрос, как мне кажется, вы уже ответили. А только что повели речь о моральных запретах искусства».
«Не искусства, нет, Огест! Речь пойдет о высшей степени моральности женщины, живущей рядом с Мастером, с Творцом.
Для женщины она заключается в том, чтобы вести своего мужчину, своего Мастера к вершине таланта, мастерства и славы. Все остальное в этом мире не должно иметь для нее абсолютно никакой ценности. Ее не должны смущать ни людская молва, ни маразм идеологий, ни заповеди церковников».
Почему он не женился на этой женщине? На единственной женщине, которая предлагала именно то, к чему в глубине души он как художник больше всего стремился:
«... А если вы еще и женитесь на мне... О, если вы еще и женитесь на мне, Ог-гест! — безбожно грассировала Софи, как грассировала всегда, когда начинала духовно и физически возбуждаться. — ...Вы станете самым богатым и самым преуспевающим иконописцем, да, пожалуй, и самым богатым светским художником в этой стране».
Отшельник недоверчиво, грустно рассмеялся. Он хорошо знал, как складывалась судьба его отца, талантливого иконописца, или как он еще полушутя-полусерьезно называл сам себя — «богоизбранного богомаза»[25] Мечислава Гордаша, который, невзирая на свой талант и тяжкий труд, так и оставался полунищим, да к тому же еще и советскими властями гонимым.
«Так все и будет, Огест, — страстно нашептывала ему Софья, в очередной раз ненавязчиво, нежно, с каким-то артистическим трепетом отдаваясь ему. — Не надо бесконечно оглядываться на судьбу своего отца — спившегося сельского иконописца. Знаете, в чем заключается его трагедия? В том, что рядом с ним не оказалось женщины-хранительницы, женщины, способной приподнять его над обществом, заставить поверить в свой талант, в свою богоизбранность; женщины, способной обожествить его до такой степени, чтобы он стал обожествлять... свою женщину».
Отдаваясь ему, Софи никогда не предавалась интимной чувственности, она всегда использовала их сексуальные игры, чтобы через эйфорию любовной услады хоть на какое-то время увести его из реального мира «советско-пролетарской действительности» в мир высокого искусства, в мир Эрмитажа, Лувра и Монмартра.
«Забудьте о творческих смиреннях отца и „его коллег. Об их скитаниях по сельским церковным приходам и нищете. Учитесь воспринимать себя в искусстве и искусство в себе. Вам повезло, Огест, что у вас появилась я, причем произошло это еще в молодости. Пока мы будем вместе, Огест, мы непобедимы. Вы действительно станете настоящим мастером — талантливым и самобытным. А потому — известным и богатым. Уж об этом мы — я и мои друзья — позаботимся».
...На сей раз они сидели в шлюпке, мерно покачивавшейся у причала монастырской заводи. Два серых паруса рыбацких фелюг, словно две поднебесные сохи, медленно вспахивали дымчатую даль морского горизонта, порождая в фантазиях художника странные видения будущих картин.
«А ведь к морской тематике вы еще никогда не обращались, разве не так, мой Мастер?», — предельно точно считала его мысли Софи.
«Даже не пытался».
«Это хорошо, что ранее не пытались, мой Мастер. Значит, не успели разочароваться, разувериться в себе. Маринистика - это особый вид, особая стихия искусства. У нее свои традиции, свои корифеи, свои устоявшиеся образцы, образы и каноны».
«Понимаю, что ко вхождению в нее следует тщательно готовиться», — согласился Орест, предаваясь очередному пьянящему поцелую.
Софи никогда не набрасывалась на мужчину и никогда не позволяла мужчине сексуально набрасываться на нее. К «постели» с мужчиной относилась, как к некоей святости, не терпящей ни поспешности, ни грубого натурализма. Жерницкая умела замедлять процесс сексуального удовлетворения до некоего ритуала физического и духовного постижения друг друга.
Орест никогда не был влюблен в Софию, как, впрочем, и сама она вряд ли была влюблена в него. Тем не менее ни в ласках ее, ни в плотской близости он никогда не ощущал какого бы то ни было отторжения.
Жерницкая всегда помнила, что он влюблен в свою землячку медсестру Марию Кристич, фотография которая в свое время стала «натурой» для его прекрасно исполненной иконы Девы Марии, которую сам иконописец называл «Святой Девой Марией Подольской». Однако это не останавливало и даже не смущало ее. Наоборот, справедливо расхвалив эту работу, Софья подвигла Ореста сделать около десяти копий этой иконы, которые с успехом разошлись по только Жерницкой известным каналам. Причем три из них даже успели оказаться за рубежом, в какой-то частной коллекции её знакомых-эмигрантов.
Орест и в самом деле ни разу не уловил в словах или в поведении Софи хоть каких-то проявлений ревности. Другое дело, что она видела в их общем будущем такие цели, которых не способен был пока что постичь он сам. Впрочем, похоже, что этого от него и не требовалось. Его было кому вести, за него было кому мечтать.
«... Конечно, в маринистике работало множество талантливейших мастеров. Но ведь и в жанре иконописи их тоже немало потрудилось, однако же среди покупателей все больше становится поклонников Ореста Гордаша. Или как, с моей легкой руки, уже принято называть, «Мастера Ореста». — Считаю, что морскую тематику лучше всего начинать с морских видов Белгород-Днестровска: старинная крепость на фоне лимана; раскопки древнего городища, парусники, словно бы застывшие между башнями полуразрушенной цитадели... С экспозициями иконописи в этой стране нам развернуться не дадут, а вот с выставкой маринисти-ки... К тому же можно будет похлопотать об издании сборника репродукций известного мариниста Гордаша, с текстами на русском, английском и французском языках. После появления которого вряд ли кто-либо удивится, если со временем ваши картины и ваши иконы, Огест, станут выставляться в Париже, Риме, Нью-Йорке...».
...Впрочем, все это в прошлом, из которого самое время было возвращаться в мир «Регенвурмлагеря».
...А затем последовало его второе появление на озерном островке, на наземной территории «СС-Франконии».
...По ту сторону озерного пролива, из глубины плавневого леса раздалась автоматная очередь, затем еще и еще одна. И хотя пальба затихла так же неожиданно, как и возникла, она все же успела вырвать Отшельника из потока воспоминаний и вернуть к действительности.
«Так почему же ты, идиот, не женился на этой женщине?! — спросил себя теперь Орест, нервно похаживая по берегу островка, бредившего древними легендами и сказаниями посреди лесного озера Кшива. — Ты хотел соединить любовь и талант, но такое мало кому удавалось. Если только вообще удавалось, с пользой для таланта, ясное дело. Мария Кристич, эта Подольская Дева Мария, никогда не любила тебя, никогда! Единственный, кого она мыслила в своих мужьях, так это лейтенант Беркут. И не так уж важно: жив он или умер. Она будет любить его и мертвого. Так что, после всего этого, ты избираешь: любовь или талант? Запомни: если только ты уцелеешь, и если уцелеет в этой войне Софья Жерницкая. Если только мы уцелеем!..».
Гордаш пока еще не готов был совершать свой экскурс в послевоенное будущее, однако эта мысль — «если только мы уцелеем!..», как-то сразу и прочно укоренилась в его сознании и подарила некий проблеск в казематах его обреченности.
— Вас тоже отправляют в подземелье? — не оглядываясь на Гордаша, поинтересовался сидевший на носу лодки, с удочкой в руке, поляк-перевозчик. На его лодке они со Штубером и прибыли сюда.
— В какое... подземелье? — как можно тише переспросил Гордаш, с трудом вырываясь из сладостного плена воспоминаний, и, тем самым, заставляя поляка оглянуться, чтобы пронзить его удивленным взглядом.
— В «Лагерь дождевого червя» — неужели не понятно? В огромный подземный город для войск СС, самую большую тайну рейха, — пробубнил он на смеси русского и польского языков, вновь обращаясь лицом к озеру. — Германцы, краем уха слышал, еще называют этот лагерь «СС-Франконией».
Отшельник обвел взглядом наспех, небрежно сработанный островной причал, с тремя привязанными к нему лодками; небольшой, метров двести, пролив, на том берегу которого чернел густой бор; оглянулся на «охотничий домик», с беззаботным, незлым стражем на крыльце...
— Я об этом не знал, — ответил поляку, все еще неохотно вырываясь из потока романтических воспоминаний. — Нет, о лагере, конечно, уже слышал, — осторожно обмолвился он, решив не признаваться, что уже не один день провел в подземельях «СС-Франконии», — однако не думал, что попадают в него с этого островка.
Орест и в самом деле не догадывался, что один из входов в подземный город СС начинается с этого острова. Штубер взял его с собой в город, чтобы он мог выбрать инструменты, которые были заказаны в местной мастерской. А назад неожиданно повез не к главному входу в лагерь, а к пристани, возле которой стояло несколько лодок. Из трех перевозчиков, которые маялись там, барон избрал уже знакомого Оресту поляка, который в свое время впервые перевез его на остров, теперь всячески пытается разговорить.
— Готов поверить. Меня зовут Каролем, или просто Лодочником.
— Так же и меня... Отшельником кличут, — по-польски ответил Гордаш. И сразу же объяснил: — Я родом из Подолии, в селе у нас было немало поляков.
— Подолия!.. — мечтательно покачал головой Кароль. — Прекрасный край.
Отшельник хотел приблизиться к лодке, однако перевозчик остановил его, посоветовав оставаться на том холмике, на котором он сейчас находился.
— Это счастье, что охранник прибыл вместе с вашим капитаном СС. Местные эсэсовцы, которые из дивизии «Мертвая голова», ведут себя, как звери. Оно и понятно: прежде чем прибыть сюда, многие из них охраняли концлагеря.
— Значит, в подземелье — тоже концлагерь? — спросил Орест и чуть было не добавил: «Почему-то я до сих пор не видел его». Он и в самом деле ни разу не был в той стороне «Регенвурмлагеря», в которой находится лагерь, поскольку движение по подземельям «СС-Франконии» всегда было ограниченным и попасть он мог лишь в те выработки, в которые ему позволено было специальным пропуском.
— Если бы только концлагерь! Не похоже. Пленные там есть, но все же это не концлагерь. Да и вас доставили сюда не как кон-цлагерника. Заключенных на остров не перевозят, а загоняют под землю через один из лесных входов. Правда, здесь тоже есть вход, так сказать, островной, но не для таких арестантов, как вы. Кстати, по нему-то ваш офицер и ушел в катакомбы.
— Где этот вход?
— Разве в прошлый раз вы не спускались в подземелье но нему?
— В прошлый раз мы с бароном под вечер переправились назад, на материк и вошли со стороны дота «Шарнхорст».
— Действительно, так и было, — признал поляк. — Вход этот на мысу, по ту сторону домика. Там, в зарослях, германец построил огромный охранный дот, а под землей создает какую-то свою, подземную СС-Германию, доступ к которой оставался бы только у служащих СС. Где-то там, очевидно, глубоко под землей, он закладывает тайники да обустраивает всевозможные секретные лаборатории. Зачем Гитлеру понадобилось все это, сказать пока что трудно.
— Так вы бывали там?
— Не будьте наивными. Если бы моя нога ступила туда, никогда бы мне не быть перевозчиком. Меня-то и сюда назначили только потому, что записан по их бумагам «судетским германцем», да в свое время в польской школе работал учителем германского языка.
— Но вы не германец?
— Почему же, — неохотно сознался Кароль, — какая-то доля германской крови во мне действительно есть, но не настолько, чтобы выродиться в фашистскую. Словом, поляк я, по крови и духу — поляк. Так определил для себя, и с этим умру.
Гордаш понимал, что сказать такое незнакомому человеку решится далеко не каждый «судетский германец», поэтому взглянул на рыбака-перевозчика с искренним уважением. Правда, он мог оказаться и провокатором, однако Отшельнику не верилось, что Штубер решится подсовывать ему такого вот провокатора. Во-первых, барон, командир диверсионного отряда, — не того полета птица, чтобы прибегать к столь мелким, примитивным провокациям, а во-вторых, эсэсовец и так знает, что он, Отшельник, ненавидит и Гитлера, и весь его рейх вместе с бароном фон Шту-бером. И даже никогда не пытался скрывать этого.
— Вы помогли бы мне бежать отсюда? — Решительно молвив это, Отшельник оглянулся на часового.
Словно бы догадавшись, к чему стал сводиться разговор пленного великана с перевозчиком, штурмманн, не поднимаясь с крыльца, крикнул:
— Еще один шаг к воде — и стреляю без предупреждения!
Орест не ответил, но чтобы успокоить его, уселся на едва выглядывавший из травы, нагретый августовским солнцем валун и блаженственно запрокинул голову. Солнце уже приближалось к полуденному августовскому теплу, однако озеро и лес все еще овевали островок влажной утренней прохладой.
Гордашу было хорошо здесь, он просидел бы над этой тихой заводью целую вечность. Жаль только, что разнежившийся на солнышке эсэсовец-диверсант блаженствовал сейчас вместе с ним. С автоматом в руках.
— Не помогу, — только теперь, слишком запоздало, ответил Лодочник, снимая с крючка небольшую рыбину. — Даже если бы мог — не помогал бы.
— Что отказываешь, это объяснимо. Но почему отказываешь так резко и зло? — оскорбился Отшельник.
— Лучше скажи, почему вдруг эсэсовцы привезли тебя сюда? Причем во второй раз. С чего вдруг они устраивают для тебя весь этот курорт? Кто ты?
— Древесных дел мастер. Скульптор, художник, иконописец. Был солдатом, оказался в окружении, чудом уцелел в концлагере. Получил две пули в плечо при попытке к бегству, но германский хирург прооперировал меня...
Рыбак насадил на крючок червя, забросил удочку поближе к тому уступу, на котором восседал Отшельник, и только тогда решился продолжить этот разговор:
— Иконописцы этим иродам вряд ли понадобятся, но фюрера рисовать да из камня вырезать могут заставить. Кстати, теперь понятно, почему они тебя пока что в домике держат. Обычно в нем останавливается лишь высокое германское начальство, которое приезжает в «Регенвурмлагерь», но спускаться в ад не спешит. Продержат тебя здесь, конечно, недолго. Но для нас это хорошо. Нам нужно, чтобы ты побывал в различных уголках подземелья и основательно разведал, что там и к чему.
— Так ты от местных партизан, что ли? — тоже перешел Орест на «ты».
— Тебе партизанить не приходилось?
— Немного, на Днестре.
— Тогда ты и в самом деле наш. В перевозчиках на этой лодке, с орлом, как видишь, на правом борту, обычно бываю или я или мой старший брат Стефан. Ему тоже можешь доверять. Узнай все, что только способен будешь узнать, и сообщи нам.
— И вы со своей группой партизан, конечно же, нападете на это подземелье! — иронично молвил Орест.
— Мы передадим сведенья в Лондон, представителям нашего правительства в изгнании, а, по возможности, и русским. Они должны иметь представление о том, что происходит в этих краях под землей, с чем они столкнутся и какими силами следует обладать, чтобы взять «СС-Франконию» штурмом.
— Это другое дело, — примирительно произнес Орест. — На таких условиях я готов помочь вам, если только сумею.
Кароль бегло прошелся по необъятной, мощной фигуре Отшельника и вполголоса заверил его:
— Ты .сумеешь. Узнаешь все, что надо, а затем вырвешься из подземелья и выживешь. Кому же выживать в этой войне, если не таким, как ты?
— Постараюсь. Не боишься, что предам?
— Ты — как раз тот случай, когда следует рискнуть. И на том берегу, и когда плыли, я к тебе присматривался, к разговору барона Штубера прислушивался.
— Это я заметил.
— Почему же сам не попытался установить со мной связь или хотя бы прощупать, кто я такой?
— Сейчас как раз этим и занимаюсь.
— Если же попытаешься выдать, скажу, что провоцировал тебя, проверял на преданность фюреру. От нас, фольксдойчей, то есть ополяченных или обрусевших германцев, этого требует само гестапо.
— Знаю, на Подолии встречал таких. Ненавидели мы вас там.
— Вы нас ненавидели, мы вас — «советов», коммунистов. Только об этом сейчас лучше забыть. Поэтому не майся сомнениями, а проси своего гауптштурмфюрера СС, чтобы хоть время от времени позволял тебе работать здесь, на острове. В подземелье, дескать, талант твой спит, по-настоящему просыпается только на природе. Словом, ты знаешь, как это следует объяснять. Хорошо, что ты владеешь германским и польским, только не всегда щего-ляй этим.
— Так оно и будет на самом деле: в подземелье талант, скорее всего, «уляжется спать».
— Попытайся присмотреться к людям, которые там работают, не исключено, что пленные создали свою подпольную организацию. Хорошо было бы наладить с ней связь. Но учти, что настоящих пленных там не так уж и много. Зато много рабочих, завербованных организацией «строительной армии Тодта». С этими следует быть особо осторожным. Это все же наемники. Им за работу платят, причем мастерам платят неплохо.
— Тоже знаю.
— Постарайся и ты попасть в число рабочих, им легче, не так жестко контролируют и не так жестоко наказывают. Ну а дальше... Если поможешь нам, постараемся каким-то образом помочь тебе. И бежать, и скрыться. Бежать из Мезерицкого укрепрайона, да к тому же, из «Регенвурмлагеря», очень сложно, тем не менее верить в возможность такого побега нужно.
— Будем верить.
— В разведку когда-нибудь ходил?
— Не пришлось, в самом начале войны в окружении оказался.
— Считай, что теперь ты в разведке. В нашей, польско-союзнической. У нас уже есть все: рация, связные, деньги — настоящая разведка, одним словом. Мы сообщим о тебе и англичанам, и русским. Сейчас нам дано такое задание — разведать «Регенвурмлагерь».
— Из Лондона задание?
— Тебе бы лучше из Москвы? — несколько встревоженно спросил Лодочник. Он уже радовался вербовке Отшельника, как большой удаче, и боялся, что этого «совета» може испугать его «связь с капиталистами».
— Лучше бы.
— Но мы теперь союзники. И потом, пусть они там, в столицах, без нас разбираются. Наше дело солдатское.
— У вас и воинское звание есть?
— Есть. По-нашему, это чин. — В этот раз Лодочник немного поколебался, но, поняв, что для Отшельника, бывшего солдата, его чин может иметь какое-то моральное значение, отрекомендовался: — Честь имею: майор Армии Крайовой Кароль Чеславский. Офицер той армии, что подчиняется правительству в изгнании, армии польских патриотов[26].
— Ваши польские дела меня мало интересуют, — хрипловато пробасил Отшельник. — Но если ты действительно военный, это важно. На войне, прежде всего, следует доверять военным. Этому я уже научен.
— Если так... если ты действительно так относишься к армии и чину, — явно заволновался поляк. — У тебя самого какой армейский чин?
— Красноармеец. Рядовой, то есть.
— Советские звания я знаю, — улыбнулся Лодочник. — И сам тоже служил, правда, в польской армии.
— Но я уже говорил, что не поляк.
— А каково мне, в чьих жилах течет и германская кровь? Не по зову крови мы теперь с тобой служим, Отшельник, а по зову совести и чести.
— Кстати, как твоя настоящая фамилия? Я обязан знать.
— Гордаш. Красноармеец Орест Гордаш.
— Отныне считай себя лейтенантом Армии Крайовой, Гордаш. Нет, неправильно выразился: «считай». Отныне, с этого дня, ты — лейтенант Армии Крайовой.
— Лейтенант?! — не удержавшись, Отшельник произнес это слишком громко, чтобы не заставить майора испуганно оглянуться. К счастью, штурмманн сидел, привалившись спиной к опоре крыльца, и откровенно дремал.
— Ты ведь из Подолии, а это тоже польская, как считают польские историки, земля. Впрочем, об истории и историках полемизировать не будем, не время. Однако замечу, что у нас в армии служит немало украинцев. Причем служит верно, по-солдатски. Учился где-нибудь?
— В духовной семинарии.
— Матерь Божья! Так ты еще и верующий, истинный христианин! Тогда тем более произвожу тебя в офицерский чин.
— Но меня — в офицеры?! — Гордаш мог ожидать какого угодно завершения встречи с этим приземистым, коренастым человеком, только не такого.
— А почему ты считаешь, что не достоин этого?
— Да странно как-то.
— Тогда вспомни того, первого офицера, с которым тебя свела армейская служба. Он что, был образованнее и достойнее тебя?
Однако Гордаш вспомнил не того, первого, кто принялся командовать им, а коменданта дота «Беркут», лейтенанта Андрея Громова. Но это был по-настоящему боевой офицер. Такого Орест никому не позволил бы унизить.
— ... Ну, таким офицером я действительно хотел бы стать, — молвил он, упустив из вида, что майор Чеславский не знает, о ком идет речь. Чей образ вырисовывается сейчас в его памяти.
— Не волнуйся, лейтенант Гордаш. Мне дано такое право: присваивать чины людям, которые действуют в зоне моего полка. Как и представлять к наградам. Не было случая, чтобы командование Армии Крайовой не утвердило чин кого-либо из моих подчиненных. Так что, в случае успеха, тебя ждет европейская слава, лейтенант Гордаш.
20
Поляк хотел молвить еще что-то но, оглянувшись, умолк и склонил голову, делая вид, что очень занят поведением поплавка. Отшельник тоже оглянулся и увидел, что из-за угла охотничьего домика появляется барон фон Штубер. За ним, как всегда, в ипостаси верного телохранителя и адъютанта, следовал Вечный Фельдфебель Зебольд.
— Позже ты поймешь, — едва слышно проговорил Лодочник, — как это важно, что в этом подземелье ты не сам по себе, что за тобой кто-то стоит, что о тебе знают не только там, наверху, но и за рубежом. Так что держись, Отшельник!
— И ты, Лодочник, тоже... не сдавайся.
— Германцы приближаются, поднимись. И барона этого не дразни. Он хоть и с большой придурью, но есть в нем что-то человеческое, есть. Как ни странно, такое случается даже у эсэсовцев. Хотя и крайне редко.
— Штурмманн не слишком притеснял свободу вашей творческой фантазии, мастер? — с черствой любезностью поинтересовался штурмбанфюрер.
— Не слишком. Но часовым был очень бдительным.
Штубер не обратил внимания на то, как смутился СС-ефрейтор, поняв, что Отшельник явно подтрунивает над ним.
— Грех унижать мастера, штурмманн Зйгерт, — назидательно произнес он. — Непростительный грех. Тем более — иконописца.
— Не посмел бы делать этого, — клятвенно заверил штурмманн. — Тем более что он любовался озером с таким благоговением, словно сидел на берегу библейского Йордана.
— Ему так велено свыше, — еще назидательнее молвил Шту-бер, приближаясь вместе с охранником к Оресту.
— Свыше велено только церковным иерархам, — осмелился возразить ефрейтор СС.
— Побойтесь кары небесной, Зйгерт! Все эти иерархи вскоре будут отмаливать свои грехи, преклоняясь перёд иконами кисти этого творца «Распятий». И да будет вам ведомо, что познать то, что видел мастер иконописи, сидя на берегу озерца, проникнуться той красотой, какую внутренним взором созерцал он, — нам не дано. Я прав, Отшельник?
— Как всегда, господин барон, — сдержанно ответил Орест, неохотно расставаясь с теплым телом валуна.
Раньше Отшельник частенько игнорировал вопросы Штубе-ра, но в последнее время понял, что в его интересах не только отвечать на них, но и поддерживать светские беседы. Теперь же он помнил еще и задание майора Чеславского. В конце концов, барон был не самым жестоким извергом из тех, которых ему, как пленнику, приходилось встречать. К тому же, с недавних пор Штубер стал интересовать его и как личность.
— Наш партизанствующий германо-поляк, — стеком указал Штубер на Кароля, — не пытался соблазнить вас побегом с этого «острова Святой Елены»?
— Не пытался. К тому же он поляк, а мы, украинцы, с поляками не очень дружим.
— Вы же знаете, с каким благоговением я прислушиваюсь к каждому вашему слову, мастер. Но только я. А вот Зебольд, мой адъютант Вечный Фельдфебель Зебольд, принципиально не доверяет вам.
— А какого дьявола он должен доверять мне? — пожал плечами Отшельник.
— Вообще славянам не доверяет. Как бы вы между собой ни враждовали, утверждает наш Вечный Фельдфебель, все равно против нас, германцев, сговориться сумеете, — щедро расточал улыбки фон Штубер. — Тем не менее смиренно принимаю вашу версию.
— С другими славянами — чехами, сербами, хорватами, русскими — да. Только не с поляками. Еще со времен Богдана Хмельницкого враждуем, — напомнил ему Отшельник, зная, что Штубер не поленился ознакомиться с историей Украины и даже неплохо научился понимать украинский язык.
— Как поляк-католик, — вмешался в их разговор Кароль, — я ненавижу этого, — кивнул в сторону Ореста, — православного, а как германец — не доверяю этому украинцу.
— Тоже не верю, но тоже смирюсь, — все с той же высокомерной ухмылкой произнес новоиспеченный штурмбанфюрер. — И запомните, Отшельник, как пленный, вы можете попытаться сбежать из этого острова, из «Регенвурмлагеря», но как скульптор, как творец, бежать от своей судьбы вы не можете, не имеете высшего, Господнего, на то права. Не я, Гордаш, не я, а сама ваша судьба творца обрекает вас на свершение того, что вам предначертано.
— С каких это пор вы стали чувствовать себя посредником между творцом и Всевышним, господин барон? — не удержался Отїпельник.
— Вы опять ничего не поняли, Отшельник. Это не я являюсь посредником между вами и Всевышним, это Всевышний безуспешно пытается быть посредником между мною, гауптштурм-фюрером, пардон, теперь уже штурмбанфюрером СС, и вами, все еще не повешенным партизаном. Причем не повешенным исключительно по моей прихоти. Не Всевышнего, заметьте, господин Гордаш, прихоти, а моей.
Отшельник боковым зрением посмотрел на Чеславского и вежливо улыбнулся.
— Доля истины в ваших словах есть, господин барон.
— По этой же прихоти я хоть сейчас могу сначала повесить вас, затем утопить, а потом уже... без суда и следствия расстрелять.
И я хочу видеть, каково будет вашему Господу в качестве посредника между вами и мною, между палачом и творцом.
Отшельник хотел что-то сказать в ответ, однако поляк-перевозчик благоразумно упредил его:
— Не смейте перечить, Отшельник, господин офицер прав. Не потому что он германский офицер, а потому что действительно прав.
— Согласен, сказано замысловато, — недовольно проворчал Орест.
— Во всех отношениях прав, поскольку слишком уж трагически они не совпадают: заповеди Святого Писания и заповеди войны.
— Как-как вы сказали?! — подался Штубер к Каролю, на ходу выхватывая из бокового кармана записную книжку.
Лодочник вопросительно взглянул на Ореста.
— Барон записывает такие мысли, кем и когда бы они ни были высказаны. Особенно если их выкрикивают на эшафоте.
Лодочник медленно повторил ранее сказанное и при этом подобострастно улыбнулся штурмбанфюреру, пряча за этой улыбкой свою «память мести».
— ... А что касается спора между палачом и творцом, — вновь обратился Штубер к Отшельнику, — то единственным судьей нам обоим станет мой Вечный Фельдфебель Зебольд. — Потому что вечными в этом мире являются только две сущности: Всевышний — на небе и фельдфебель — на земле. Я не прав, Зебольд? Нет, хотя бы вы скажите: разве я не прав?!
— Вы не правы только тогда, когда не прав сам Всевышний, — не задумываясь, изрек Зебольд, и становилось понятно, почему и за что именно, Штубер, этот любитель армейско-фронтовых драм, так уважал своего Вечного Фельдфебеля.
— Вы слышали, Отшельник? Вот она, истина, которая способна открыться нам только в устах Зебольда, только в устах самого Вечного Фельдфебеля. К слову, а почему это вы вдруг стали обращаться ко мне, используя мой баронский титул? Вы, Зебольд, замечали когда-нибудь раньше, чтобы этот маловоспитанный, но талантливый славянин проявлял уважение к германским аристократическим титулам?
— Никогда. Для этого он слишком плохо воспитан.
— Вот вам и первый прокол, Отшельник! — вдруг язвительно заметил майор Чеславский. — Оказывается, господин штурмбан-фюрер, как настоящий разведчик, заметил даже такую деталь.
— Одного не пойму, почему вас это заинтриговало? — обратился Штубер к перевозчику.
— Потому что он попытался поговорить со мной, но обратился не по форме, и, как всякий уважающий себя германец, я вынужден был внушить этому недочеловеку, что воспитанные люди обращаются, употребляя слова «герр», «господин», «пан», «барон»... Так что первые плоды воспитания налицо.
— Почему же тогда вы, Зебольд, до сих пор не предприняли ни одной попытки заняться воспитанием господина Отшельника?
— Не представилось случая, господин штурмбанфюрер. Но ведь и вы тоже, насколько мне помнится...
Штубер попробовал каблуком сапога, насколько прочно сидит в земле валун; похлестывая стеком по голенищу сапога, осмотрел окрестности острова...
— Я не в счет, мой Вечный Фельдфебель.
— Учту: вы не в счет, — поспешил ретироваться Зебольд.
— Потому и не в счет, что, слишком уважая в этом человеке талант древесных и каменных дел мастера, готов прощать ему все, что угодно. Любые его проколы, — многозначительно и, как показалось Отшельнику, с явной подозрительностью посмотрел он на Чеславского.
...Нет, все же было, было в этом человеке что-то такое, что казалось иконописцу и скульптору Гордашу родственным ему самому. Прежде всего, Отшельник признавал, что барон тоже является мастером. Правда, в совершенно ином ремесле, но тем не менее...
— Кстати, позвольте спросить. Как она выглядела во время вашей встречи, Софья Жерницкая? — спросил Орест, направляясь вслед за Штубером к косе, на которой находился один из секретных входов в «СС-Франконию».
— Достаточно красивая, хотя и не в моем нордическом вкусе. Так что если вам не дает покоя вопрос: переспал ли я с ней, не терзайте себя ревностью и подозрениями. Этого не произошло.
— В чем я, конечно, сомневаюсь, — вновь проворчал Орест.
— Возможно, потому не произошло, что в Одессе я увлекся одной черноглазой молдаванкой, арестованной сигуранцей за то, что решительно выступала против «румынизации» своего народа, а посему заподозренной в связях с партизанами. Я вышел на нее, пребывая в поисках людей, которые могли бы вывести меня на кого-либо из настоящих партизан-катакомбяиков. Впрочем, это уже детали. А еще я всегда считал, что фронтовики-ревнивцы должны кончать жизнь самоубийством прямо на передовой. Иначе всю оставшуюся жизнь им придется терзать себя неутолимой ревностью.
21
Зомби-воины в последний раз огласили усеянный валунами перелесок своим воинственным кличем «Бар-ра!» и ворвались в окопы «противника». Рукопашная, которая завязалась там, могла ^ бы стоить жизни многим из власовцев и зомби-воинов, если бы они были вооружены боевыми, а не резиновыми ножами и такими же резиновыми штыками, увенчивавшими деревянные винтовки.
Но и эту схватку командовавший учебным боем оберштурм-фюрер по кличке Свирепый Серб сумел остановить, лично разнимая, а то и расшвыривая противников. Правда, делал он это с величайшим сожалением, подчиняясь жесткому приказу Овербека: «Ни одного погибшего! Погибать им предстоит в настоящих боях». В действительности же он и сам еле сдерживался, чтобы не ввязаться в рукопашную.
Пока обер-лейтенант с двумя своими помощниками, тоже сербами, только унтер-офицерами, занимался умиротворением бойцов, радист штабной бронемашины принял сногсшибательное сообщение йз командного пункта лагерного аэродрома: через несколько минут туда прибывают фюрер и Отто Скор-цени.
Узнав по рации, что Штубер и Овербек проводят маневры зомби, обер-диверсант рейха приказал временно прекратить их и дождаться появления фюрера. Бойцы должны выглядеть свежими и вполне боеспособными. Штуберу и Овербеку — оставаться на полигоне. А еще Скорцени поинтересовался, присутствует ли на учениях Свирепый Серб. Когда Овербек сказал, что присутствует; радист сразу же сообщил об этом своему аэродромному коллеге. Как отреагировал на это подтверждение Скорцени, осталось неясным. Как и то, почему вдруг обер-диверсант рейха заинтересовался Свирепым Сербом.
— Как считаете, Штубер, — занервничал Овербек, — зачем Скорцени понадобился Свирепый Серб?
— Скорцени или фюреру?
— Но фюреру-то он зачем?!
— Тогда не думаю, чтобы Скорцени решил сдать нашего Свирепого Серба контрразведке Тито.
— Теперь все может быть, барон, все может быть. Вдруг кому-то там, в СД, придет в голову выменять его на кого-то из своих людей, оказавшихся в плену у Тито? Когда война завершается, начинаются торги, сплошной гешефт.
Штубер знал, что Овербек очень дорожит Свирепым Сербом, который выполняет за него всю командирскую работу — и во время тренировок и учений, и во время боевой подготовки зомби. Вот и недавно командующий зомби-войсками «СС-Франконии» добился, чтобы Арсена Ведовича, как на самом деле звали этого серба, повысили в чине и назначили его заместителем.
У барона была возможность ознакомиться с досье на Свирепого Серба, и он прекрасно помнил, что в свое время тот служил командиром некоего диверсионно-карательного отряда партизанской армии Тито, сформированного исключительно из сербов, причем в большинстве своем — из бывших уголовников.
Долгое время отряд этот действовал на территории Хорватии, истребляя отряды местных националистов, провозгласивших под протекторатом рейха создание независимой Хорватии. Именно там за самим Ведовичем закрепилась кличка «Свирепый Серб», а за людьми его — прозвище «шкуродеры». Говорят, Ведович сам однажды руководил такой казнью — спусканием кожи с живого пленного, и сам же в порыве ярости называл своих бойцов «иллирийскими шкуродерами»[27]. Впрочем, любимой его казнью всегда считалось торжественное сажание на кол.
Когда же отряд перебросили назад в Сербию, Ведович и его шкуродеры остановиться уже не смогли. Закончилось все тем, что за массовые грабежи, погромы и изнасилования Ведович был приговорен военным трибуналом к смертной казни, но во время расстрела каким-то образом сумел бежать. И вроде бы не без помощи германских агентов
— Контрразведке Тито обер-диверсант рейха вашего серба, конечно, не сдаст, — попытался барон успокоить Овербека. — Хорватам, которыми он заочно приговорен к смертной казни, — тем более. Другое дело, что Скорцени захочет включить этого бродягу в свою диверсионную группу.
