Солдат великой войны Хелприн Марк

— Мы думали, этот марш — проверка нашей физической подготовки. Они никогда ничего тебе не говорят. Они как Господь Бог. Ты учишься жить в страданиях и злобе. Мы несли рюкзаки и винтовки со штыками. Я не помню, как организовывали этот марш-бросок, но участвовало в нем порядка двух тысяч человек. Дождь грозил начаться все утро, и изредка громадная пыльная капля падала на лицо, но небо разверзлось лишь после того, как мы добрались до театра. Половину завели в театр, вторую выстроили перед ним. Театр только что отреставрировали, и архитекторы хотели проверить акустику. Для этого требовалось заполнить зал, они решили, что солдаты подойдут как нельзя лучше, а армия пошла им навстречу. Едва мы заняли места, как впервые прикоснулись к войне: разразился спор эпического масштаба между администратором и архитекторами с одной стороны и нашим майором с другой. Штатским не нравилось, что проверка, для которой они расставили все необходимые измерительные приборы, пойдет прахом из-за леса штыков, торчащих над нашими головами. Два идиота-акустика допустили стратегическую ошибку, наорав на нашего майора и оскорбив его на глазах у половины подчиненных. Разумеется, теперь он не мог отступить. «Снять со штыков чехлы!» — последовал зычный приказ. Чехлы слетели в мгновение ока. От этих звуков у штатских наверняка побежали мурашки по коже, а в воздухе запахло оружейным маслом. Я до сих пор помню выражение лиц этих двух идиотов. Они, как и все прочие штатские, понятия не имели, против кого поперли, и не знали, что наш майор просто забавляется. «Первый и второй батальоны, встать!» Мы поднялись, как один. Одновременно за нашими спинами подпружиненные сиденья ударили о спинки. «Винтовки на изготовку!» — рявкнул он. Мы подняли винтовки к плечу. «Целься!» — последовал новый приказ. Мы прицелились в идиотов-акустиков. Патроны перед марш-броском нам не раздали, но они этого не знали. Майор смотрел на них. «А теперь, будьте так любезны, извинитесь. Все, один за другим». После того как они дрожащими голосами извинились, майор приказал нам убрать штыки. Едва воцарился мир, началась проверка. В зале погасили свет, занавес подняли, и, хотя сцена пустовала, ее осветили прожектора. В круг света вышла молодая женщина. Шепот пробежал по залу, заполненному тысячей новобранцев. В большинстве театров зрители не вооружены и не лишены женского общества на протяжении нескольких месяцев. Женщина, конечно, нервничала, как свеча в аду, но, когда заиграл оркестр, запела. Громкое «Ах!» слетело с солдатских губ — с моих тоже, — когда все поняли, что она поет «Addio del passato»[105] из «Травиаты», песню о женщине, которая оглядывается на исчезнувшее прошлое и умоляет Господа о милосердии. Она пела прекрасно, а может, и нет, но это было самое прекрасное пение, которое я слышал в жизни. Она смотрела на нас, и, думаю, это пение тронуло и ее. Тут начался дождь. Мы слышали ветер и барабанную дробь, которую дождь выбивал на крыше. Иногда среди холмов Лукки, как артиллерия, гремел гром. При грозе ее пение стало только прекраснее. В паузе одна рота ушла, а другая пришла из-под дождя. Те, кто стоял на улице, так замерзли, что дрожали всем телом. На лицах уходящих читалась обреченность. Ее это тоже тронуло. Наверняка. Потом ей дали передышку, и ее место занял тенор, который запел «Parigi»[106]. И он тоже пел прекрасно, а мы, казалось бы, закаленные, готовящиеся к смертельным сражениям, сидели в темноте и плакали. Певцы знали, сколь многие из нас не вернутся с войны, и пение шло из самого сердца. Я все еще слышу их. Могу в любой момент вызвать в памяти. И слышу дождь, барабанящий по крыше. Да, иногда ты дождь не слышишь, но не в тот раз.

— Синьор, — подал голос Николо, — прежде чем я уйду, если я уйду…

— В этой великой арии, — продолжил Алессандро, словно и не услышав Николо, а возможно, и правда не услышав, — чистота и совершенство формы соединились в возвышении хрупкости человеческой души, а когда эти элементы сливаются, следует момент битвы. Однажды на Чима-Россе я увидел орла, стремительно пикирующего на стаю птиц, которая облетала гору. Орел являл собой силу, которая нагоняла такой страх, что ты мог забыть обо всем и попрощаться с жизнью. Но птицы, несмотря на слабость и уязвимость, а может, как раз благодаря им, являли собой жизнь, которую все равно нельзя уничтожить. Наблюдая, как орел расправляется со стаей птиц, я едва мог дышать. Повидав насилие и смерть, я особенно остро переживал нападение на беззащитных, но чувствовал, что смысл увиденного этим не ограничивается, что результатом этой битвы станет не только страдание. Я до сих пор так думаю, чувствую это, хочу разобраться, и не получается. Но, если бы не существовала тьма, как бы ты узнал о свете? Никак.

— Ваш сын, — вставил Николо.

Алессандро выпрямил спину, откинул голову, словно хотел убедиться, что в раннем утреннем свете небо уже наполнилось синевой. Потом опустил голову на согнутую руку, прижался лбом так сильно, что тот побелел. Медленным и ровным дыханием он теперь напоминал спящего.

Открыл левый глаз, только левый, искоса посмотрел на Николо. Поднял голову. Белая отметина на лбу начала краснеть. Впервые Николо увидел Алессандро огорченным, измученным, злым.

— Моего сына убили в Ливии в тысяча девятьсот сорок втором, — сказал Алессандро. — Ему было двадцать три.

— Как его убили?

— Не знаю. Он был пулеметчиком, и сначала нам сообщили, что он пропал без вести. По собственному опыту я знал, что он мог попасть в плен. Англичане разнесли наши дивизии в клочья. Если бы не Африканский корпус, все закончилось бы очень быстро, но при поддержке немцев мы получили возможность потерять гораздо больше людей. Немцы убивали и умирали во имя порядка. Для них эти принципы были превыше самой жизни. Такое безумие ставило нас в тупик, и мы не знали, что делать, когда с ним сталкивались. Случилось это в пустыне в тысяча девятьсот сорок втором, и я не знаю, как он погиб. Мы не хотели признавать, что он мертв, еще несколько лет после войны, пока не вернулись все пленные, даже из России, с побелевшими от холода губами. Мы не признавали, что он мертв, пока сами не отправились на поле боя. Британский офицер провел нас через минные поля. Сказал, что никого узнать не удастся, что мы найдем только кости, обглоданные дочиста в битвах между стервятниками и собаками. Мы сказали, что все равно хотим туда попасть. Хотим увидеть. Он был нашим единственным сыном. Все, кто мог видеть, что случилось с Паоло, скорее всего, сами погибли, а солдаты из его роты — они продвигались по пустыне ротами, — оставшиеся в живых, чтобы рассказать о самом бое, в котором он погиб, находились слишком далеко от него, чтобы увидеть, как это произошло. Само поле соответствовало ожиданиям: песок, металл, кости. Со временем кости увезли в Италию и похоронили в братской могиле. Мы прикасались к некоторым в поисках опознавательного медальона. Ариан потом много дней прижимала пальцы к груди, думая, что прикасалась к нашему сыну. На пути туда наш транспортер переехал останки человека, пролежавшие в пустыне несколько лет. Офицер, человек добрый, несколько раз за это извинился. Потом такого не повторялось. Все это время меня не отпускала мысль, что здешний песок и скалы стали последним, что видел мой сын, и, поскольку бой проходил ночью, этот мрачный пейзаж освещался только вспышками и наполовину терялся в дыму. Мне доводилось слышать звуки и видеть такие же вспышки, как и Ариан, пусть и на расстоянии. После Первой мировой войны мы с ней поняли, что жизнь — это череда интервалов, отличных друг от друга, но неразрывно связанных. Мы знали, что наше счастье закончится, но не думали, что оно будет уничтожено полностью, будто из мести.

— Его призвали, или он пошел добровольцем? — спросил Николо, возраст которого приближался к призывному.

— Призвали. В тридцать седьмом я хотел, чтобы он уехал в Америку и остался с Лучаной, и он уже почти уехал. Мы с ним говорили на эту тему сотни раз, иногда далеко за полночь. Я выкладывал все аргументы, основанные на личном опыте, но он, хотя опыта у него не было никакого, спорил со мной, приводя свои доводы, и в итоге я не смог его убедить. Мне не удалось доходчиво обратить аргументы опыта в аргументы принципов, а он, не имея собственного опыта, не понимал языка, на котором я его убеждал. А кроме того, он все знал обо мне. Я пытался, как любой благоразумный отец, скрыть все это от него, но он выяснил, пусть и не от меня. Хотел последовать моему примеру, а мой пример подрывал убедительность моих слов. Я думал, что, несмотря ни на что, все-таки пережил войну, но оказалось, что нет. Смерть таилась во мне как семечко, которое через какое-то время проросло даже с более жестоким итогом, чем для Гварильи. Я помню наши споры. Я сидел. Он ходил. Не уставал даже в два часа ночи. Жестикулировал, прекрасно говорил. Он был антифашистом, но полагал, что его никто не будет слушать после войны независимо от ее исхода, если он не вынесет на плечах все ее тяготы вместе со своим поколением. Он все говорил правильно, но я указывал на риск, который того не стоил. Насчет риска он соглашался. Но добавлял, что вся жизнь — риск, и как я мог с этим спорить, разве что подвергал сомнению слово «вся». Я перечислял ему одного за другим всех, кого знал, кто рискнул и проиграл. Говорил откровенно, как с тобой, и его это трогало. Он был хорошим мальчиком, бескорыстным и идеалистичным, какими бывают в его возрасте. Его так тронуло рассказанное мною, черт побери, что он хотел почтить ушедших, поставив себя на их место, разделив риск и, если уж так сложится, их судьбу. И разделил. Я любил его с того самого момента, как впервые увидел у бортика фонтана на Вилле Боргезе, до последнего мига, когда мы обнялись у дверей, он повернулся, чтобы пойти по улице со спортивной сумкой, которую нес без всяких усилий. Я знал, ему хотелось, чтобы я думал, что несет он ее без всяких усилий. Я проделал то же самое для своего отца. Но разница все-таки была. До того, как он пересек Средиземное море по пути в Северную Африку, он узнал, что его жена беременна. Если бы он смог присутствовать при рождении ребенка, провести несколько дней с девочкой, держа ее на руках, заботясь о ней, он бы не ушел в армию, будь выбор за ним. Весь его идеализм унесло бы плачем младенца, но это ему так и не открылось…

Алессандро повернулся к Николо.

— Что, по-твоему, я предпочитаю, жить и хранить живыми все эти воспоминания, пусть они только жалкая замена жизни, или умереть и, возможно, каким-то чудом, которое я не могу представить себе, присоединиться к ним?

— Жить, — без запинки ответил Николо. Когда-то он продавал на улице всякую ерунду, и такой простой вопрос затруднений у него не вызвал.

— Я соглашался с этим все эти годы, придерживался такого же мнения, но смерть уже в пути, пусть даже придет она не сегодня, не завтра и не в этом году, и выбор на самом деле не мой, но я все более склоняюсь к тому, что решение принято неверное. Возможно, в нем я в большей степени руководствовался страхом, и в меньшей — верой и надеждой. Я постоянно видел, как жизнь и смерть сменяют друг друга, одна спешит за другой, и обе появляются, когда ты меньше всего этого ждешь. И если не верить, что жизнь заявит о себе после смерти, как ты можешь объяснить его первейшее и необъяснимое появление?

— Я?

— Да, ты. Ты начал жить. Это логично и объяснимо в той же степени, как и то, что после смерти тебя будет ждать сюрприз: вторая жизнь.

— Вы так думаете? — спросил Николо, надеясь, что Алессандро все знает и сможет ответить на собственный вопрос прямо здесь и сейчас, потому что Алессандро, в конце концов, старик и, как думал Николо, может видеть недоступное остальным.

— Не знаю, но думаю, я имею право оставить решение, как мне умереть, за собой: не пытаться брать под контроль то, что придется немедленно отдать, но объединить свою жизнь, придать ей законченную форму, подтвердить, наконец, что все происшедшее — не воля случая, почтить то, во что я верю, и, возможно, в последний раз, пусть это уже ничего и не значит, выразить свою любовь. Николо, я наслаждался твоей компанией по пути в Монте-Прато, твоя энергия вливалась в меня и будила душу, которая уже собиралась заснуть, но это я могу проделать только в одиночестве. Я устал, и солнце уже встает.

* * *

— Вы хотите, чтобы я ушел? — спросил Николо.

Алессандро медленно покачал головой.

— Тогда я останусь.

— Нет.

— Почему?

Алессандро улыбнулся.

— Ладно, я уйду. — Он не хотел уходить, и не потому, что мог понадобиться Алессандро. Сомневался, что ему понравится идти в одиночку, не просто без старика, но без истории, которую рассказывает старик. И хотя он понимал, что придется прожить немалую часть собственной жизни, прежде чем он сможет понять жизнь Алессандро, он уже знал, что Алессандро совершил героический поступок: несмотря на все случившееся, сохранил любовь живой, и вот с этим Николо никак не хотелось расставаться.

Он представил себя на дороге: как возвращается по их следам, потом идет своим путем. И хотя он знал, что идти предстоит по жаре, его пробирала дрожь.

— Что теперь будет? — спросил он.

— С кем?

— С вами. Со мной.

— Это просто, — ответил Алессандро. — Я умру, а ты повзрослеешь. Из того, что я рассказал, тебя ничего не отпугнуло, так?

— Нет.

— Я так и думал. Ты, несомненно, жаждешь боли мира точно так же, как любви женщины.

Николо спорить не стал. Так оно и было.

— Со временем, возможно, решимости у тебя поубавится, но ты прав в том, что пока тебе этого так страстно хочется. Если не сейчас, то потом уже никогда.

— Я не совсем понимаю.

— Поймешь. Думаю, ты проснешься, как проснулся я. Когда ты примешь решение вскочить в автобус, как бы ему ни хотелось оставить тебя позади, ты сможешь его удивить.

— Синьор, это может показаться смешным, но я хочу что-нибудь сделать для всех людей из того времени, о котором вы говорили. Очень хочу, но не могу, ведь так?

— Но ты сможешь. Это просто. Ты можешь кое-что сделать: ты можешь их помнить. Просто помнить. Думать о них, как о людях из плоти и крови, а не как об абстракциях. Никаких обобщений по части войны и мира, в которых растворяются их души. Никаких уроков истории от их имени. Их история закончена. Помни их, просто помни — все эти миллионы, — ибо они были не историей, а только мужчинами, женщинами, детьми. Вспоминай их, если сможешь, с симпатией, вспоминай, если сможешь, с любовью. Это все, что от тебя нужно по их части, и все, о чем они просят.

Когда Николо собирал немногие вещи, которые намеревался взять с собой, его сокрушали чувства. Даже в столь юном возрасте, работая на самолетном заводе, он, случалось, плакал, и тогда отец обнимал его, как маленького. Он удивлялся, как быстро это происходило и как естественно, и как отец радовался тому, что может помочь. Так что Николо не смог, хотя и пытался, сдержать слез. Сдерживал их, сдерживал, а когда больше уже не мог сдерживать, сдался.

Алессандро смотрел на него, и на лице читалось понимание.

— Николо, ты хороший мальчик, ты очень хороший мальчик. Я бы хотел тебя обнять, как обнимал сына, но не могу. Это должен делать отец. Что же касается меня, я это делал много лет назад. Больше не могу.

— Я понимаю, синьор. Понимаю. — Николо провел рукой по лицу, медленно взял себя в руки, поднялся, глубоко вздохнул, откашлялся. Эмоциональная буря пролетела быстро, и теперь он успокоился.

— Я могу оставить вас здесь? — спросил он.

— Обо мне не беспокойся, — заверил его Алессандро. — Не беспокойся.

— Хорошо. — Николо взмахнул «дипломатом» Алессандро, держа его за лямки.

— Он мой, но ты можешь оставить его себе, если хочешь.

— Я забыл. — И Николо опустил «дипломат» на землю.

Алессандро начал подниматься.

— Не вставайте, не вставайте, — попытался остановить его Николо.

— Все нормально, — возразил Алессандро. — Я пойду вниз по холму, где больше солнца. — С огромным трудом он выпрямился в полный рост, но его качало, и Николо это видел.

Шагнул к старику, и они обнялись.

— Не заблудись, — напутствовал его Алессандро.

* * *

Ему оставалось самое простое, что только могло быть в этом мире. Хотя каждый шаг давался с трудом, пока он продирался сквозь кусты на открытое место, Алессандро ощущал удовлетворенность, ведь он наконец-то приближался к вратам, которые представлял себе и о которых размышлял всю жизнь. Теперь размышления чудесным образом становились арией, и звонкое пение поддерживало его. Он полагал, что источник пения — память, но его потрясала чистота и сила звука. Он всегда считал, что пение, пусть хоть на миг, позволяет сбросить бремя мирской суеты, и теперь его это не удивляло, он готовился подняться или упасть, возможно, даже оторваться от земли, чтобы услышать сливающиеся голоса, такие мелодичные, звонкие и прекрасные, что все тяготы прошлого благодаря им без всяких усилий поднимаются, точно судно в шлюзе.

Да, это была не та простая и прекрасная песня, которую он мечтал услышать всю жизнь, такая прекрасная, что к ней он мог продираться сквозь сосны и лавр, ломая столько сухих веток, что треск напоминал лесной пожар. Человек, который когда-то поднимался на тысячеметровые вертикальные скалы, гладкие, как бетонная плита, теперь с трудом спускался по уступам и ступеням, высотой не доходивших до колена. Воздух был пропитан запахом листьев и сосновых иголок, которые он давил ногами: эти ароматы поднимались и растекались во все стороны.

Когда Алессандро выбрался на открытое место, он дышал так тяжело, будто финишировал после забега, но дыхание заботило его меньше, чем взрывы в сердце, которые он так явственно ощущал, а иногда возникало удивительное чувство невесомости, когда сердце словно останавливалось.

Держа трость за ручку и середину, точно весло каноэ, Алессандро сел. Его пальцы побледнели, потому что организм не получал достаточного количества кислорода, но для того, чтобы это понять, на пальцы ему смотреть не требовалось. Он так ослаб, что мысли забурлили, начались видения, вихрем вырываясь из памяти, напоминая листья, которые порыв ветра поднимает со склона холма. И он подумал: «Господи, позволь мне на миг вырваться из умирания, чтобы понять, где я».

Он находился на склоне, с этим вопросов не возникало. И оставалась возможность вечером, отдохнув и все еще оставаясь живым, размахивая тростью, привлечь внимание какого-нибудь крестьянина, который помог бы ему выйти на дорогу. Не вовсе исключалась и вероятность того, если сердце придет в норму, он сможет спуститься по склону холма, а потом и подняться вверх.

Однажды в Альто-Адидже он спустился в долину Тальверы менее чем за полдня, проделав путь от заснеженных гребней до реки, очень холодной, потому что питала ее ледниковая вода, но с берегами, заросшими густой зеленью, как берега реки По. Жара заставила солдат снять куртки и шерстяные свитера, они потели под рюкзаками, словно в разгар лета. Солнце светило, пыль покрывала дорогу, они наклонялись, упираясь ладонями в камни, торчащие из воды, и пили прямо из реки. Алессандро помнил, как стучали их винтовки о камни, когда они спускались по горному склону, как журчала вода перед тем, как упасть в пропасть. А снизу доносилось только шипение.

В долине Тальверы разрушенные каменные дома и заросшие сады служили прибежищем для мужчин и женщин, которые смотрели на проходящих солдат пустыми глазами. Здесь солнце светило только в середине дня. Откуда взялись эти люди, если по близости нет ни одного моста? Чтобы добраться до реки в этом месте, надо было продраться через заросли кустов, которые росли тут с незапамятных времен. Так кто же здесь жил? Похоже, итальянского языка не знали. Мужчины, оборванные, небритые и, несомненно, голодные, заставляли проходящих солдат нервничать, потому что солдаты чистили ботинки, надраивали пряжки, умывались снегом и гордились этим, полагая внешний лоск необходимым атрибутом жизни.

Будь они дезертирами, то не вышли бы поглазеть на марширующую колонну. Будь они крестьянами, выглядели бы иначе и находились бы на фермах. Они так и остались загадкой, и после того, как колонна нашла полуразрушенный мост и по нему перебралась через пороги, солдаты начали подниматься вверх, к чистому воздуху и солнцу, подальше от реки, которая, казалось, низвергается в подземный мир.

Эта долина разительно отличалась от всех остальных Апеннин. В самом низу она была широкой, и там, где когда-то могла течь речка, теперь находились пшеничные поля. Выше располагались виноградники, а еще выше, у самой деревни, оливковые рощи. Овраги и лощины заросли кустарником и низкими деревьями. В них нашли убежище сотни и тысячи ласточек. Заря разбудила всех, их пение наполнило долину и послужило основой, которую долгая память Алессандро превратила в песню, но они еще вылетели из гнезд навстречу утреннему свету.

Возможно, он мог бы медленно спуститься с холма, пересечь поля, а потом начать подъем — с частыми остановками, как делал отец в далеком прошлом, добираясь до работы. А попав в деревню, он мог сказать, что заблудился и бродил по холмам, как часто случается со стариками, которые живут прошлым и теряют связь с настоящим. А может, и незачем ему спускаться и подниматься: лучше уж остаться на склоне, пусть и не на гребне, но достаточно высоко, чтобы наблюдать красоту, которая исчезает вблизи.

Ему не требовалось собираться с мыслями: они собирались сами, как листья или птицы, гонимые разбушевавшимся ветром. И хотя мчались они быстро, образы и воспоминания сверкали, как звуки оркестра, и многие голоса звучали оперным хором, он чувствовал, что все элементы выстраиваются в единую картину, льются потоком.

Он закрыл глаза и увидел Айзак и Адидже после весеннего таяния снегов, поблескивающие маленькими волнами, ревущие, выплескивающиеся на берега, но мчащиеся в одном направлении — к морю.

В удивительно короткое время по причинам, которые он не мог сформулировать, только чувствовал, Алессандро почувствовал, что очистился от стыда и душевного дискомфорта, которые испытал за свою долгую жизнь. Он улыбнулся, увидев себя вскоре после марша на Рим[107] в своем темном кабинете с пистолетом в руке, готового защищаться от незваных гостей. Прежде чем он включил свет, что-то грохнуло справа и вверху. Он выстрелил три раза, после каждого выстрела меняя позицию, потому что прежнюю выдавала вспышка. Когда в ушах перестало звенеть, прислушался: ни тяжелого дыхания, ни звуков льющейся крови. Он включил свет, прибежала Ариан с плачущим Паоло на руках, а вскоре явилась и полиция. Как выяснилось, за шум, поднятый незваными гостями, он принял грохот свалившихся с полки книг и пытался применить армейские навыки для казни учебника физики. Первый выстрел, в корешок, поставил книгу на попа, еще два пригвоздили ее к стене. Полицейские заставили его раз двадцать повторить историю и все равно не поверили, что он так хорошо стрелял в темноте, но на самом деле он стрелял еще точнее и в куда более темных местах.

На сердце стало легче от воспоминаний о его детском задоре: песнях, которые он не стеснялся петь в присутствии едва знакомых взрослых, танцах на улице, которые тоже не вызывали смущения, и эти мысли привели к воспоминаниям о сыне. Даже наблюдая за ним с огромной любовью, когда он проделывал то же самое, Алессандро не мог забыть про собственное смущение, а теперь весь стыд ушел. Он помнил, как однажды, переполненный счастьем, он танцевал на улице перед собственным домом. Проходивший мимо человек крикнул: «Посмотрите на этого безумного мальчишку!» — и долгие годы Алессандро краснел при мысли об этих словах и смехе, который за ними последовал. Но теперь он смог избавиться от стыда и смущения, осознав, что стыд и смущение — результат оглядки на других, что это — проверка присущих человеку милосердия и прощения, отказ от гордости, моментальная смерть тщеславия, вроде поляны в густом лесу или глаза тайфуна.

Стыд и смущение ушли, а их место заняла любовь — любовь к детям, включая и себя самого, который прыгал, как барашек; любовь ко всем, кто чувствовал себя неуклюжим; любовь ко всем, кто потерпел неудачу. Поток лился, набирая силу, оставлял позади сельские ландшафты и города, торопился к морю.

Помимо эпизодов собственной жизни он вспоминал картины, которые так любил. Представлять их себе в полном цвете, накладывающиеся одна на другую и вновь разделяющиеся, — великий дар, потому что они учили его видеть. Подобно музыке, они открывали истину, старые, поблекшие от столетий проверки их совершенства. Художники писали ландшафты, сражения, чудеса и людей. В сражениях внимания заслуживали даже выражения конских морд. А напряженные открытые лица солдат казались совершенно живыми, словно присутствие смерти покрыло полотна лаком истины. И Рафаэль, никогда не устававший от ангелов и младенцев, рисовал чудеса, потому что его картины сами по себе были чудом и в них цитаты из Библии обретали легкость и грацию ветра.

Эстетику Запада ограничивали принципы религии, и религия Запада ограничивалась принципами эстетики. Цвет, чудо и песня потрясающим образом переплетались, всегда имея достаточно сил, чтобы изгнать грехи политики и войны, разорвать эту связь было невозможно, никто и никогда не мог отбросить эти догмы. Алессандро служил прежде всего им — даже в бою, даже в «Звезде морей», даже в темном лесу, где он оставил миланца, — потому что в них заключалась истина, сильная и яркая, и ее величайшие монументы возводились во славу человеческих страданий. И теперь, в самом конце пути, он посвятил себя ей, сам не зная, ради чего, лишь потому, что она была слишком прекрасна, чтобы он мог от нее отвернуться.

Думая об этом, он сидел на земле, залитый ярким солнечным светом, положив трость на колени, его седые волосы ерошил ветер. Сухая земля растрескалась — совсем как на холмах Сицилии. И все это время, пока он сидел и думал, его наполняли тепло и грусть. Только силой воображения, не двигая руками, не ощущая их тел, он чувствовал, что обнимает жену и сына.

Утро разгоралось, и сердце Алессандро пронзила радость, когда в воздух поднялись ласточки. Они разом оставили кусты и деревья и, словно облако, взлетели в небо. Их было множество, таких быстрых, так легко и непринужденно меняющих траекторию полета, они взмывали ввысь, скользили, пикировали, и небо словно взорвалось черным пламенем, пустующий до этого воздух обрел толщину и объем, казалось, изменил свое состояние, затвердел.

Рожденный солдатом, Алессандро уловил краем глаза знакомое движение. Повернулся и увидел охотника, медленно спускающегося по склону между олив справа от него, направляющегося в долину, которую заполняли ласточки и из которой они уже начинали подниматься в синюю высь.

Алессандро вновь перевел взгляд на ласточек. Хотя солнце слепило глаза, он не стал прикрывать их рукой, наблюдая, как они заполняют небо. А охотник, приближаясь к ним, не пытался прятаться.

Алессандро следил за отдельными ласточками, которые свечой взмывали в небо или стремительно падали вниз. Как быстро они поворачивали, когда возникала необходимость в повороте, или проскакивали мимо других птиц, словно ядро, выпущенное из орудия, или осколок взорвавшейся звезды. И так раз за разом.

Для Алессандро они были символом риска и надежды. Ему с трудом удавалось уследить за ними в мощных порывах ветра, дующих в синей вышине, где ласточки просто растворялись в цвете неба, но пока они поднимались, пока ввинчивались в синеву, которая могла принести им гибель, никто не мог сказать, низвергнут ли их с высоты или они низвергнутся сами, а ласточки об этом не думали, просто взмывали все выше и выше.

При подъеме ласточки становились недосягаемы для охотника, но ведь предстоял и спуск. А охотник никуда уходить не собирался.

Этих птиц Алессандро видел всю жизнь, они гнездились под крышами и уступами, обитали в амбарах и на колокольнях, ухаживали за птенцами и поколение за поколением наполняли своей быстротой утренний воздух. Он представлял себе, как бьются их сердца во время полета и как они отдыхают.

Он знал, что должно произойти. Их будут убивать в вышине, в полете. Их жизни оборвутся вспышкой. Его это поначалу не трогало, он видел кое-что и похуже и намеревался этим утром последовать за ними. Он думал, что никаких чувств по отношению к ним у него не возникнет, он видел себя одной из них, готовился составить им компанию — без всякого сочувствия — в смерти, как поступают солдаты, которых ждет одна и та же судьба. Но вышло иначе, потому что Алессандро не мог быть равнодушен к тем, кого любил. Он отбросил все великое, что знал, и всю их неописуемую красоту, и принципы света, и жил воспоминаниями о них.

Охотник вышел на исходную позицию, поднял ружье. Два выстрела прогремели один за другим, и птицы дождем посыпались с неба, переворачиваясь и просто камнем, изумленные, не понимающие, как это могло случиться. Охотник перезаряжал и стрелял.

Выстрелы пробивали дыры в небе, где десятки ласточек останавливались в полете, группами, парами, целыми семьями, и падали на землю. Охотник не промахивался, но, когда падали одни, другие взмывали к небу и продолжали стремиться ввысь.

Алессандро и представить себе не мог, что у него есть выбор, потому что, наблюдая за бойней, расчувствовался донельзя. Вспомнил, как однажды его маленький сын расплакался, а почему именно, Алессандро давно забыл. Плакал навзрыд, а потом успокоился. И каким же прекрасным было его лицо, все еще мокрое от слез!

К ласточкам, умирающим в полете, Алессандро наконец-то смог добавить свою молитву: «Господи Боже, умоляю Тебя об одном. Позволь мне соединиться с теми, кого я люблю. Перенеси меня к ним, соедини меня с ними, позволь увидеть их, позволь прикоснуться к ним». И эти слова, все вместе, прозвучали как песня.

Страницы: «« ... 3435363738394041

Читать бесплатно другие книги:

В сборник вошли четыре фантастические повести: о гибельных астрологических событиях в перенаселенной...
Как и отчего возникают боли в спине? Как с ними бороться, не превышая нагрузку и не рискуя сделать с...
О любви, событиях из жизни людей, которые окружают автора. Выдающиеся личности и простые попутчики —...
«Забвение» – это сборник стихов на излюбленную и избитую тему конфликта в обществе. Противостояние м...
Правдоподобные истории из будней столичной милиции, любезно предоставленные автору бывшим оперуполно...
Сборник рассказов о любви. Часть рассказов объединяет три символа — Любовь, Абсурд и Преступление, и...