Россия и современный мир № 2 / 2012 Игрицкий Юрий
РОССИЯ ВЧЕРА, СЕГОДНЯ, ЗАВТРА
О РУССКОМ И СОВЕТСКОМ: ВЗГЛЯД ИЗ 2012 ГОДА
Ю.С. Пивоваров
«И все так же, не проще,
Век наш пробует нас…»
Александр Галич
Конец 2011 и начало 2012 г., не сомневаюсь, окажутся весьма заметными в последующей исторической ретроспективе. Можно даже дать точную датировку этого периода: суббота 23 сентября 2011 г., когда Владимир Путин устами «младшего царя» Дмитрия Медведева выдвинул себя на новое президентство, – понедельник 7 мая 2012 г., когда «старший царь» вступил в свою новую–старую должность. Ну, и «вокруг» последней даты: Путин передал Медведеву лидерство в «Единой России» и кресло премьера, Государственная дума подтвердила решение Владимира Владимировича. В промежутке были выборы – скандальные парламентские и вполне ожидаемые президентские. Если бы эти семь с половиной месяцев свелись лишь к этим событиям (и им подобным, однако эти наиболее впечатляющи и как бы впитывают в себя того же рода другие), то книгу русской истории следовало бы закрыть. На время. И сказать себе: все одно и то же, мы ничему не хотим учиться, страна обречена на вечный «дежа вю»…
И вдруг общество взорвалось. Не только болотно-сахаровскими митингами, инициативными «круглыми столами» и «практическими семинарами», интернетовской бурей протеста и беспощадным натиском «Новой газеты» (и некоторых других, правда более робких), не только бесконечными приватными обсуждениями и обсуждениями действий режима. Оно взорвалось моральным негодованием и неприятием. Не все, разумеется, общество, а та его часть, которая есть «гражданская», «civil society», «civil culture». – Должен сказать, что практически все крупные социальные трансформации имеют своей причиной (или обязательным условием) определенную моральную позицию этого самого «civil society».
Наше общество переросло то устройство, которое сложилось у нас в послевоенный хрущёвско-брежневский период, во многом трансформировалось в ходе революции конца 80-х – начала 90-х годов и обрело свой нынешний вид в путинское десятилетие. Я настаиваю на том, что русская социальная эволюция шла именно таким образом. Ленинско-сталинский режим тотальной переделки, суицидального террора, беспримерно-насильственной мобилизации и отказа от универсальных человеческих ценностей сошел на нет в ходе Отечественной освободительной войны и мракобесных судорог середины века. После ХХ съезда начинают завязываться основы гражданского общества, а победившая Сталина номенклатура переходит от людоедства к более естественным формам социального питания. Иными словами, на смену мобилизации и террору являются медленно-противоречивая эмансипация и скромное потребление. Горбачёвско-ельцинский период проводит полную демобилизацию и отдает Россию на разграбление наиболее витальной и современно мыслящей части советской номенклатуры. Историческое значение Владимира Путина состоит в создании эффективного механизма по эксплуатации материальных богатств России в пользу небольшой части общества. В сфере политики и идеологии устанавливается уникальный строй – самодержавно-наследственное (или преемническое, или сменщицкое) президентство, опирающееся на авторитарно-полицейско-криминальную «систему» и отказавшееся от правовой и исторической легитимности.
Так вот, кажется, этот порядок перестал «соответствовать» русскому обществу даже минимально. И оно готово перейти к другим социально-властным отношениям. Повторю: морально готово.
В свете всего этого, в новом историческом контексте и хотелось бы обсудить некоторые, с моей точки зрения, принципиально важные темы эволюции отечественного социума. Это те темы, без прояснения которых нам будет трудно сдвинуться с места (нынешнего). К ним относятся: природа реформ и реформаторства, «архетипы» русского общественного развития, сущность советизма. Иными словами, что означает «реформа», в которой мы нуждаемся. Каковы некоторые важнейшие особенности русского общества, с которыми неизбежно столкнутся реформаторы. Что такое «советское», от которого мы хотим уйти.
2011 был не только годом общественного запроса на реформы, но и памятной датой ряда событий, определивших судьбу русского реформаторства. Исполнилось 150 лет со дня освобождения крестьян от крепостного состояния, 100 лет со дня убийства выдающегося преобразователя П.А. Столыпина, 90 лет началу НЭПа, 20 лет – ельцинских реформ. В общем, все подвигало нас обратиться к этому вопросу.
Вглядимся в эпоху конца XIX – начала XX в. Сегодня понятно, что 50 с лишним лет от Великих освободительных деяний Александра II до столыпинских преобразований можно рассматривать как единый исторический «эон». Собственно говоря, так и делается: в науке принято говорить о пореформенном периоде. Нам же представляется, что точнее было бы назвать его периодом реформ. Они ведь не прекращались с 1861 г. по Февральскую революцию. Даже 1880-е годы («дальние, глухие», по выражению А. Блока), которые принято называть контрреформаторскими, были временем некой естественной приостановки для того, чтобы прийти в себя, осмотреться, успокоиться и двигаться дальше. При этом в экономической, социальной и правовой сферах реформы продолжались (имеются в виду развитие капитализма и введение передового трудового законодательства). И для всего периода характерен, как сказали бы в советские времена, комплексный подход. Реформы затронули практически все сферы жизнедеятельности русского общества. Это было наступление широким фронтом с продуманной программой мер. Они были связаны друг с другом; какая-то одна реформа влекла за собой другую в иной сфере и т.д. Правда, когда мы говорим об эпохе Великих реформ, мы всегда подчеркиваем их комплексность (крестьянский вопрос, сельское и городское самоуправление, суды, образование – начальное, среднее и высшее, военное дело), а применительно к столыпинским реформам мы зацикливаемся на вопросе общины. Но ведь план Столыпина, обнародованный им 6 марта 1907 г. в Государственной думе, включал в себя вопросы реформирования государственного управления, прав человека, социального законодательства и т.д. Более того, Столыпин совсем не был тем самым прогрессивным разрушителем консервативной общины, каким он рисуется многим. В этом вопросе он занимал позицию золотой середины: те, кто хотят и могут, пусть выходят, а те, кто не хотят и не могут, пусть остаются. Обратим внимание: большинство осталось.
Что еще важно в понимании эпохи реформ? В нашей науке и, соответственно, в сознании недоучитывается та громадная повседневная работа, которую вели русское государство и русское общество по узнаванию своей страны (помните неожиданные слова Ю.В. Андропова, что мы своей страны не знаем), упорядочиванию этого знания и, так сказать, упорядочиванию самой страны. Мы имеем в виду гигантский труд отечественных статистиков – они создали «банк данных» о России, без которого ее существование в современном мире было бы невозможно. Это касается и наследника Российской империи – СССР. Была также произведена кропотливая, тяжелейшая работа по межеванию земель. Тогда же произошел подъем архивного дела в России, т. е. началось формирование социальной памяти. Переживают расцвет фольклористика и археология. Всем известен и взлет русской науки этой эпохи. В известном смысле слова, Россия тех лет стала палатой мер и весов, лабораторией по самосознанию и созданию нового знания.
И еще одно. У времени реформ был совершенно определенный вектор – эмансипация (или самоэмансипация) российского общества. Успешное движение в этом направлении обеспечивалось следующими принципами: реформы – 1) должны проводиться в соответствии с русскими историческими традициями; 2) опираться на положительный опыт передовых европейских государств (Германия, Франция, Австро-Венгрия, Соединенное Королевство); 3) это дело не только государства, но и общества; 4) их смысл – в постоянном, несмотря ни на что, расширении круга участников принятия кардинальных решений; 5) они способствуют еще более тесной интеграции с Западом; 6) не должны привести к «растворению» России в современном мире в форме того или иного сырьевого придатка (донора) этого мира; 7) на заключительных стадиях (или этапах) реформ самое пристальное внимание стало уделяться «восточному» направлению русской политики и экономики (здесь речь идет и о подъеме Сибири и Дальнего Востока, и о понимании грядущей роли Азиатско-Тихоокеанского региона, и о проблемах, связанных с выходом России в самое сердце Центральной Азии); 8) они проводились на общеконсенсусной основе – и это при громадных противоречиях, существовавших между троном, бюрократией, дворянством и поднимавшимся гражданским обществом. Несмотря на трагизм этих противоречий, компромиссно-консенсусное начало нарастало. (Тем более трагическим представляется срыв с этой линии зимой 1916–1917 гг. Но даже это не отменяет факта усиления компромиссно-консенсусного типа развития.)
Смысл реформ-эмансипации заключается еще и в следующем. Настоящая реформа – а мы признаем реформы эпохи трех последних царствований настоящими – не крушит наличный мир, а преобразовывает его, совершенствует. По своей природе она нацелена не на уничтожение каких-то, казалось бы, устарелых форм, а на развязывание возможностей для становления тех сил, что зреют в рамках этого мира. Иными словами, настоящая реформа создает институты и процедуры, в которых актуализируется скрытое в старых формах новое, потенциальное. Реформа – это упорядочивание новых возможностей, нового баланса сил и проч. Повторим, таковыми по преимуществу были реформы второй половины XIX – начала ХХ столетий. Но именно здесь и таится опасность: раскрывая широко окно возможностей, реформаторы, вне зависимости от того, хотят они этого или нет, создают основу для новых конфликтов, новых противоречий, новых вопросов. И в этом смысле всякая реформа, всякая эмансипация – всегда и увеличение социальных рисков. Перефразируя известные слова Ленина, можно сказать: реформа порождает новые конфликты. То есть период свободы требует новой, более высокой цены за социальный порядок. Поэтому для проведения реформ необходимы социальное мужество и социальная ответственность…
Однако не все то, что делается по переустройству общества, можно квалифицировать как реформы. Реформой, видимо, следует считать такие действия, которые заключаются в решении вопросов, стоящих перед обществом, на путях расширения зоны свободы прежде всего индивидуальной, – и, соответственно, личной ответственности. При таком подходе деяния Петра Великого, к примеру, не подпадают под эту характеристику. Все те громадные новации, которые внес в русскую жизнь этот человек, имели своим главным результатом дальнейшее закабаление населения России. И даже если признать за Петром – а мы признаем – заслугу в деле русского просвещения, то и это не отменяет главного результата его действий. Более того, трагическое несоответствие просвещения и крепостничества и стало основным взрывным элементом русской революции и Гражданской войны. Причем социальная опасность одновременности просвещения и закрепощения не была преодолена даже Великими реформами.
Реформа – это всегда конфликт; повторим: настоящая реформа не уничтожает его. Но создает легитимные и эффективные процедуры протекания. Реформа – это политика осознанного принятия социальной конфликтности как фундамента для нормального, здорового развития общества. Реформа – это отказ от единственной и тотальной идеологии; отказ от принципа «кто не с нами – тот против нас»; отказ от понимания другого / иного как врага. Реформа – это то, что сегодня американский политолог Джозеф Най называет «soft power». В своей последней книге «Власть в XXI в.» Най говорит, что смысл soft power в том, что в ходе ее применения увеличивается количество друзей и уменьшается количество врагов. «Hard power» действует наоборот. Реформы – это также то, что Най квалифицирует как «smart power». Смысл этого последнего заключается в том, что настоящий реформатор всегда принимает во внимание позиции в обществе различных социально ответственных сил, включая и противостоящие ему, способствует их усилению.
Одним из заблуждений русского сознания является уверенность в том, что реформы может проводить власть и только власть. Нет, опыт последних 100 лет показывает: реформирование практически всегда есть дело рук и власти, и общества. Там, где общества нет – в том смысле, что оно еще не готово взять на себя часть бремени социальной ответственности, – реформы, даже блестяще задуманные и продуманные, не удаются. Пример: Михаил Сперанский. Его гениальный проект преобразований оказался не по плечу тогдашней России. И Александр I мгновенно и безболезненно свернул робкие начинания и громкие обещания. Оказалось, что Сперанский предложил России план «на вырост». А когда русское общество подросло, тогда оно в тесном союзе с властью и одновременно в жестком противостоянии с ней реализовало план Михаила Михайловича.
Говоря сегодня о реформах как об эмансипации, мы не можем не затронуть вопроса о том, что является прямой противоположностью реформы, но в массовом сознании именно это противоположное нередко полагается высшим достижением русской цивилизации. Мы хотим сказать о трех персонажах, несомненно, любимых, нередко даже и бессознательно, многими русскими людьми. Это Иван Грозный, Петр Великий и Иосиф Сталин. Их обычно противопоставляют «гнилым и неудачливым» либералам-интелли-гентам. Так вот, в нашем обществе усиливается убеждение, что высшие русские успехи – это всегда жесткая, не щадящая никого, «варварская» модернизация. Причем варварство оправдывается одними потому, что «так было всегда и у всех», другими потому, что «с русскими по-иному нельзя». Главное – в том, что одержаны великие победы, создана великая страна.
Мы не будем полемизировать с ними. И для нас неважно даже то, что сразу после физического исчезновения этих людей все их великое почему-то рушилось. Нам эти люди и их действия важны, повторим, тем, что они суть не реформаторы и реформы, а нечто им противоположное, и что в результате этих действий трижды в нашей истории возникала по существу одинаковая и по существу тупиковая ситуация. При всем естественном различии исторических эпох, в которые действовали эти персонажи, они приходили к одной и той же социальной конфигурации. Мы бы ее назвали так: опричнина-земство.
Отказавшись от экспериментов Избранной Рады, поскольку они не обеспечивали усиления собственной власти, а напротив, «демократизировали» социальный порядок (мы понимаем всю условность используемой терминологии), Иван IV придумал следующий механизм. Бльшая – в количественном отношении – часть страны живет, вроде бы, как и жила: в рамках привычных, традиционных форм. А рядом создается новое общество, которое освобождено от этих форм и которому «все позволено». Таким образом, перед нами феномен расколотого социума, где одним велено изображать жизнь в старых ее формах, а другим дозволено делать с этой земщиной все, что захочется и что прикажут. По-своему такая расстановка сил выгодна, как это ни парадоксально, обеим сторонам. Она, на самом деле, воспроизводит властно-социальную диспозицию, к которой Русь привыкла, адаптировалась за два примерно с половиной столетия монгольского ига. То есть это ордынский порядок, где в роли опричнины Орда, а земщины – Русь. И когда мы сказали, что и земщине выгоден такой порядок, мы имели в виду то, что иной был и непредставим, и неизвестен.
Почему же он провалился? Иван Грозный не сделал главного шага – того, который удался его наследнику Петру. Он не придал этому сконструированному им расколу культурно-мировоззренческого антагонизма, который, кстати, предполагала классическая ордынская модель. С одной стороны, кочевая, языческая, затем мусульманская, по преимуществу тюркская Орда, с другой – земледельческая, христианская, славянская Русь. К концу же XVII столетия у Петра Алексеевича на руках уже были все козыри, полный инструментарий для конструирования этого самого культурно-мировоззренческоо антагонизма. Причем, как и в случае с Иваном Грозным, новой ордынизации России предшествовал период «демократических» экспериментов другой Избранной Рады – «правительств» Фёдора–Софьи–Голицына. И потому этому будущему мореплавателю, академику и плотнику уже не надо было проводить самому «демократические» опыты, которые, ясное дело, вели всю систему к бльшей социальной плюрализации и расширению зоны свободы.
Два десятилетия Петр создавал новую опричнину, говорящую по-немецки, и новую земщину, которая, вроде бы, живет по-старому – ведь никто не отменял Соборного Уложения его папы. Повторим: Петр учел историческую недоработку Ивана Грозного. Он ведь хорошо помнил, как земщина разгулялась в начале XVII в. и, несмотря на усилия прадеда, деда и отца, в общем, для русских условий довольно вольготно гуляла до конца столетия. Петровская европеизированная опричнина хорошо знала и эффективно делала свое дело. Это было связано еще и с тем, что и здесь Петр пошел дальше своего великого предшественника (Ивана IV). Иван Васильевич, расколов правящий слой, не довел до логического конца начатое. То есть не истребил поголовно не принятых в опричнину крупных, мелких и средних «феодалов», которые, как мы знаем, и учинили на развалинах грозненского орднунга «лихие нулевые». А Петр сделал все правильно. Сначала, в качестве социального предупреждения, он порубил головы «оппозиционерам», и, тем самым запугав и усмирив свое правящее сословие, превратил его скопом в новых опричников. То есть заставил отречься от своего феодальства и от своей земской русскости (заставил их считать себя немцами).
Дело Петра простояло дольше, но в целом недолго. Не случайно русская история после смерти Петра называется постпетровской. Но для нас эта неслучайность другая, нежели общепринятая. Сразу после его смерти начался, по сути, хотя это и не было так заметно, другой период. Оказалось, что и петровская опричнина не столь крепка и, как ему хотелось, эффективна. Внутри нее мгновенно вспыхнула свара, она раскололась на враждебные группировки и имела дерзость менять людей на троне. В конечном счете доигралась до того, что получила свободу. И это было мщением Петру…
Схожим образом действовал Иосиф Виссарионович. Его опричниной, как мы понимаем, была верхушка советского общества, составленная из партийных, чекистских, хозяйственных номенклатурщиков. Им тоже было все позволено по отношению к той части общества, которая в нее не вошла. Никаких ограничений не существовало. Советской же земщине дали все, чтобы она считала себя самой счастливой: и лучшую в мире конституцию, и лучшее образование, и самую справедливую систему социальной защиты, и бесплатное жилье, и поразительно комфортное оптимистическое мироощущение. Разумеется, поскольку в этот раз земщина была так щедро облагодетельствована, сталинская опричнина – орда – для того, чтобы ей самой существовать и дальше (заметим, в русской истории земщина всегда могла существовать без опричнины, а наоборот – никогда), – была вынуждена ввести некоторые ограничения / изъяны. Так, табуизировалось любое кроме утвержденного на сегодня мировоззрение (здесь очень важно «на сегодня»: верность тому, что было «на вчера», квалифицировалась как смертное преступление). Временно, до момента окончательной победы коммунизма, отменялись все права человека. И даже те, которыми ему разрешали пользоваться, он мог пользоваться только по разрешению. Навсегда отменялись выборы. Но здесь иного и быть не могло: ведь в социалистическом обществе не было антагонистических противоречий – значит, не было и конфликта интересов. Впрочем, мы не будем дальше перечислять те ограничения, которые, повторим, была вынуждена ввести сталинская орда-опричнина. Удивляет лишь одно: что этот творец нового, небывалого так много восстановил в русской жизни старого, привычного. В первую очередь, конечно, крепостное право для крестьян. А во вторую, для горожан.
Новизной сталинского орднунга было то, что он, подобно Петру, который учел недостатки эксперимента Грозного, учел недостатки эксперимента Петра. А у Петра они были существенными. Он ведь в лице своих опричников ввел Россию в Европу, а опричники – они тоже ведь люди – подверглись тлетворному влиянию Запада, что привело к тому, что они стали как-то остывать к своему основному предназначению и все больше увлекаться идейками, стишками, – в общем, всей этой разлагающей русского опричника «материей». Сталин, хотя и говорят, что у него одна рука была повреждена, быстро и властно самолично опустил железный занавес. И, надо признать, сталинские и даже большинство послесталинских опричников оказались вне сферы тлетворного влияния Запада.
Далее. Сталин понимал, что настоящим, подлинно боевым и соответствующим эпохе модернити опричником нельзя быть в нескольких поколениях. Сомнителен уже сын опричника – тем более, внук. Почему-то инерционно не удерживается главное предназначение опричника – бороться с врагами России (сталинского СССР). А вот Петр этого не знал и однажды, создав касту опричников, дал ей социально-физиологическое право плодить опричников во многих поколениях. Конечно, этот петровский недосмотр не мог не привести к вырождению опричного начала. Но Сталин понимал, что даже один человек в течение всей своей жизни не мог быть всегда опричником – несколько лет мог, а потом нет. И он ввел практику постоянного уничтожения опричных кадров с целью обновления и усиления опричного потенциала. Знаменитое кагановичевское: «Мы снимаем людей слоями». И надо сказать, этот новаторский для мировой истории прием принес небывалые плоды. Режим сталинской опричнины доказал свою полнейшую эффективность в решении тех задач, которые ему ставились, прежде всего в отношении земщины.
Но Сталин пошел еще дальше. Он многократно сообщал земщине и следовал этому сообщению, что кадры будущей опричнины рекрутируются из земщины, а не из рядов нынешних опричников. Тем самым он сделал свою опричнину общенародной. Теперь каждый советский человек в принципе мог стать опричником. К сожалению, он не учел двух обстоятельств (но в оправдание скажем, что их и невозможно было учесть). Первым обстоятельством стала война, в условиях которой непрекращающийся и прогрессивный по своей исторической сущности процесс обновления опричничества стал невозможен. Сталин, как трезвый государственный стратег (это А.И. Солженицын о нем; не верите? да вот сноска1), отказался на время войны, в отличие от Гитлера, вести войну на два фронта – с фашизмом и своим народом. Он сосредоточил все силы на борьбе с фашизмом и в этой войне победил. И начал проигрывать в борьбе со своей же опричниной, а поскольку каждый советский человек являлся потенциальным опричником, – то и со всем советским народом.
Второе обстоятельство – это его смерть, которая до конца обнажила антагонистическое противоречие сталинской конструкции опричнины. Соотношение «Сталин–опричник» было таковым: вечный Сталин и опричник на краткий исторический миг. Но оно было заморожено, пока он жил. Когда он умер, началась оттепель. Опричники решили тоже стать вечными. И всё – сталинская система была обречена.
Подведем итоги. Все три опричные системы обязательно гибнут после смерти своих демиургов. Но какой-то исторический период они существуют в более мягких, размытых формах. Выход из этих исторических тупиков бывает различным: через Смуту и искания XVII в. – к возвращению вновь к опрично-земской модели; через Великие реформы и трагедию революции – к новой опрично-земской модели; и вот ныне – то, что перед нашими глазами, процессы, соучастниками которых мы являемся. Чем это закончится, неизвестно.
Есть еще три вещи, о которых необходимо сказать. Опрично-земская система в России не случайность, но историческая традиция. Опрично-земская система недолговечна и заканчивается либо крахом, либо попыткой перейти к какой-то иной модели. Возвращение к опрично-земской системе в условиях современного мира представляется маловероятным. Если же попытки будут предприняты, то, по всей видимости, они закончатся небывалым историческим поражением, поскольку принципы этой системы полностью несовместимы с вектором мирового социльного развития. Кроме того, эти попытки столкнутся с фундаментальным сопротивлением в самом русском обществе, которое, как представляется, переросло это конструкцию и вполне готово к социальному творчеству и реформам.
А теперь немного истории…
Как же происходило его формирование? – Об этом весьма убедительно пишет современный отечественный историк Н.С. Борисов. «Со времен Ивана Калиты московский князь играл роль общерусского “сельского старосты”. Орда возложила на Даниловичей обязанности по сбору дани, поддержанию повседневного порядка и организации разного рода “общественных работ”, главным образом, военного характера»2. Вообще-то должность общерусского сельского старосты была многотрудной, но в то же время исторически благодарной. Поскольку был приобретен бесценный опыт. «Великий князь Владимирский отвечал перед ханом за все, что происходило в “русском улусе”. Он имел множество недоброжелателей, завистников и клеветников. Остерегаясь козней врагов, он должен был быть всегда начеку, иметь надежную охрану и не жалеть средств на разведку. (Представляю, с каким пониманием прочли бы эти строки позднейшие русские правители. – Ю.П.) Однако всякий труд предполагает вознаграждение. Даниловичи уже в силу своего первенствующего положения получили ряд преимуществ перед другими князьями. Через их столицу шли “финансовые потоки” – дань в Орду со всей Северо-Восточной Руси. Они имели исключительное право на аудиенцию у хана и, пользуясь этим, могли устранять своих соперников руками татар. Эти две привилегии великие князья охраняли как зеницу ока»3. – Автор подчеркивает: «В роли “общерусского старосты”, назначенного Ордой, московские князья… накопили большой организаторский опыт, научились добиваться неуклонного исполнения своих требований, наладили обширные личные и династические связи. Весь этот сложный механизм до поры до времени работал в интересах и на благо Орды»4.
Но вот пришли иные времена. «Ослабление Орды, начавшееся после кончины хана Джанибека (1357), поставило московских князей перед нелегким выбором. “Приказчик” вдруг остался без “барина”. Собирать дань уже было незачем. Москве приходилось выходить из ордынской тени и начинать свою собственную игру»5. И далее: «Московские князья могли либо смиренно “отказаться от должности” и вернуться на положение рядовых членов княжеского сообщества, либо использовать находившийся в их руках отлаженный татарами механизм великокняжеской власти для собственных целей»6. – Как мы знаем, был избран второй путь. Приказчик сам стал барином. Ханская ставка была перенесена в Кремль (Г.В. Федотов). С этого момента (рубеж XV–XVI вв.) отлаженный татарами механизм великокняжеской власти заработал на нового хозяина, т.е. на самое себя. Соответственно, потребовалось и создание новой орды, уже русской, православной. Вопрос теперь стоял только в формах реализации барина-орды. Как только очередной вариант ослабевал, начинался кризис (смута). В результате разрешения которого всегда являлось на свет новое издание орды (барина).
А теперь коротко о природе советского. Без адекватного понимания этого вперед нам не двинуться. И самое главное – как стал возможен советский коммунизм? Неужели это результат (или следствие) русской истории? Ничего похожего в прошлом не было. Смута начала XVII в.? Ну, какие-то черты одинаковости просматриваются. Однако не более того. Так может это реакция на вхождение России в современный мир? Если это так, почему же в такой страшной форме?
Предреволюционная Россия была вполне успешной. Росло благосостояние народа, эффективно развивалась экономика, преодолевался аграрный кризис, демократизировалась политическая система, культура и наука переживали расцвет. Война? На фронте ничего выходящего за рамки войны не произошло. И дело шло к победе, и количество жертв было сопоставимо с жертвами главных участников всемирной бойни. Разумеется, имелась масса проблем, все они требовали решения. Но ничего, ничего фатального, предопределенного не было и в помине. Однако грохнуло.
Через 74 года также внезапно коммунизм-советизм развалился. «Мое основное наблюдение сводилось к тому, что Советский Союз был отменен из-за отсутствия интереса к его существованию. И никто не хотел выступить в его защиту», – говорил Джеймс Коллинз (в 1991 г. – первый зам. посла США Джека Мэтлока, в 1997–2001 гг. посол США в России)7.
«Таинственное» появление, «таинственное» исчезновение. Между ними – нигде никогда небывалый строй. Который оценивается в диапазоне: суицид русского народа – величайший в истории подъем России.
В начале 80-х годов Эдгар Морен писал: «СССР – САМЫЙ БОЛЬШОЙ ЭКСПЕРИМЕНТ (так у автора. – Ю.П.) и главный вопрос для современного Человечества»8. Наверное, в этих словах содержится определенное преувеличение, но то, что СССР один из самых больших экспериментов и вопросов – точно. Во всяком случае, для русской науки нет вопроса важнее. Скажу больше: настоящее и будущее (обозримое) России зависит от того, как мы ответим на все эти вопрошания.
Но неужели ответы еще не найдены? Ведь советскому коммунизму посвящены тома и тома работ. Скоро уж столетие Октября, а это означает, что ровно столько же этот феномен анализируется. Что же нам неизвестно? – Да все. И только с этой позиции исследователь должен начинать. Конечно, изучить тонны ранее написанных трудов. И после этого – с чистого листа.
Вот, скажем, тема: революция. То, с чего все началось. Казалось бы, Великая французская задала норму. Отныне и навсегда все революции меряются по ее стандарту. А этого решительно делать нельзя. Там революция поднялась ради частной собственности для всех, а у нас ради отмены частной собственности для всех. Там революция вдохновлялась идеями мыслителей Просвещения, «мейнстримом» интеллектуальной культуры, у нас – большевистско-марксистским «дайджестом», который никогда не входил в русский mainstream, был периферийным продуктом. Между Наполеоном и Сталиным тоже ничего общего… Там революция позволила утвердиться новому порядку, формировавшемуся в недрах старого. У нас революция раздавила этот новый порядок и ревитализировала многое из того, что, вроде бы, уже уходило.
Маркс назвал революции локомотивами истории. Для Европы это, может быть, и верно. Они тащили это самое новое в настоящее и будущее. А вот для нас и нашей революции звучит двусмысленно. Ведь если и она локомотив истории, то, побивая современное, новое, она влетала в прошлое, традицию и беспощадно давила их своими колесами. Этот «локомотив» лишал нас не только настоящего, но и прошлого. Лишь наивные простаки полагали, что он мчит нас в будущее. – Мы-то оказывались у разбитого корыта… И эта футуристическая мания («будущее!», «все для будущего!», в «будущем будем жить счастливо!») была, конечно, – платой за разбитые прошлое и настоящее. Большевики как будто убегали от ими же устроенных развалин. Поэтому они и кричали: «догнать», «перегнать». Гонщики!..
И вдруг гонка оборвалась. Исчез СССР, как и родился, тоже совершенно по-своему. Поэтому наряду с «революцией» тема нашей науки – «почему погиб советский режим?» Попробуем сказать об этом. Итак…
Почему погиб советский режим? – Он не мог нормально существовать в условиях спокойствия. Советская система была создана (сконструирована) для функционирования в чрезвычайных условиях: для того, чтобы обрушивать террор, вести тотальные войны, постоянно взнуздывать население (через беспощадные мобилизации). Но никакой социальный порядок в истории человечества долго этого выдержать не может. Устает.
Металлические конструкции нередко рушатся внезапно, без, казалось бы, видимых на то причин. Специалисты говорят: усталость металла. Ее, насколько мне известно, практически невозможно вовремя диагностировать. Это же произошло с советской системой. В. Маяковский мечтал: гвозди бы делать из этих людей. – Сделали. Но гвозди устали. Сломались.
Советская система представляется мне прямой противоположностью городу Венеции. Венеция стоит на лиственничных сваях, которые со временем не гниют, а, наоборот, приобретают устойчивость, сравнимую с камнем. Здесь же металл устал, – постройка рухнула. Но режим был далеко не так «глуп», как полагали многие, в том числе и автор этой работы. Даже в период расслабления, когда, вроде бы, его руководство отбросило курс на безжалостное достижение непонятного и неведомого коммунизма и погрузилось в банно-охотничью dolce vita, он вдруг пускался на совершенно авантюрные, безумные действия. Но это лишь казалось, что они таковы. Ярчайший пример – афганская война. Или сверхзатратная поддержка уголовного режима братьев Кастро. Или африканские затеи. И т.д.
На самом деле система пыталась взбодрить себя, вновь окунуться в атмосферу «и вечный бой, покой нам только снится». Это как ушедший на «пенсию» спортсмен пытается вернуть себе былую форму. С одной стороны, мы знаем, что спортсмен, прекративший тренировки, снизивший нагрузки на организм, особенно уязвим для всякого рода болезней. С другой – если он переусердствует, исход может быть гибельным.
Видимо, что-то подобное происходило и с нашим режимом. Это доказывает: социальные порядки подобного типа не реформируемы – они против природы человека.
Между прочим, и предшественники советской системы (опричнина грозненская и петровско-крепостническая) проделали тот же путь. Правда, грозненская рухнула сразу же после кончины ее творца. И в России началась война всех против всех. Она стала возможной не только как естественная реакция различных общественных групп на ужас опричного строя, но еще и потому, что сами эти группы были недостаточно закрепощены, не «научились» еще безмолвствовать.
А вот после смерти Петра смута не началась. Все уже было под замком (это Герцен говорил, что предшественники Петра, особенно папа его, заковывали народ в кандалы. А замкнул их замком немецкой работы Петр Алексеевич). Бунтовала только гвардия (а не все дворянство, – оно тоже бльшей частью своей было превращено в рабское сословие). То есть право на бунт оставили у совершенно незначительной части населения. И это было единственным из прав человека в тогдашней России.
С советской системой оказалось сложнее. Сами ее начальники начали постепенный демонтаж. Главным (основным) проявлением этой политики стало относительное раскрепощение населения. Тем самым они отсрочили обвальное падение системы и одновременно заложили мину в ее фундамент. Смута все-таки пришла. Но уставшие за 70 лет люди в основном занялись не взаимным убийством, а приватизацией.
Кстати, эта приватизация была подлинной, т.е. не той, которую связывают с министром Чубайсом. Эта приватизация стала всеобщей: в ней участвовало все население. То есть она имела характер общенародный – и не случайно. Идеологи советской системы настаивали на общенародном характере своей системы. И в этом смысле народ имел полное право, когда она рухнула, взять себе все. В таком контексте приватизация, по Чубайсу, выглядит как контрприватизация, как узурпация общенародного кучкой проходимцев. В этом главное содержание смуты конца ХХ – начала XXI в. И хотя по видимости победили чубайсы, на самом деле и народная приватизация достигла громадных успехов.
Обратим внимание: мы ничего не сказали о событиях революции, Гражданской войны и первых лет становления системы. А ведь по видимости они схожи с постгрозненской и постсоветской смутами. Но именно по видимости, а не по сути. Октябрь и последовавший за ним исторический период – это не реакция на гибель, разложение насильнической системы. Напротив, это реакция на появление в России открытого общества. Это отказ от замаячившей свободы. Солидарный протест тех социальных групп и тех модальных типов личности, для которых свобода – что-то типа морской болезни. И они предпочитают сжечь корабли, чтобы не искушать судьбу. К сожалению, тогда такие группы и личности составляли большинство.
Конечно, советская система намного сложнее, чем грозненская и петровская. Поэтому и история ее тоже богаче. Материальной метафорой этой системы являются тракторные заводы. Эти заводы хоть и строились как тракторные, но подлинной целью было создание танков. Объявлялось: в сельском хозяйстве переход к социализму будет осуществлен (помимо прочего) посредством его (сельского хозяйства) коренной технической модернизации. В реальности же готовились к войне. Поэтому и для настоящих нужд сельского хозяйства создавались тракторы, так сказать, с танковой основой. То есть неэффективные, малопригодные для сельского хозяйства. С помощью этих танков-тракторов режим вел постоянную битву за урожай. Благодаря такой политике система, хоть и с трудом, выиграла войну, но проиграла битву за урожай.
Особенность советской системы также и в следующем: в 1956 г. ее руководство решилось на самоубийственный шаг. Оно провело свой Нюрнбергский процесс. Я настаиваю на том, что ХХ съезд был СОВЕТСКИМ Нюрнбергом. И потому никакого другого Нюрнберга в России уже не будет. При всей внешней (с нынешней точки зрения) скромности и робости саморазоблачения это было именно саморазоблачение. Замечу в скобках, что это одно из самых морально достойных событий в русской истории за все ее тысячелетие. Даже, вероятно, при том, что оно стало возможным в результате острой внутрипартийной борьбы. То есть такая цель – саморазоблачение – не ставилась. После этого Нюрнберга система была обречена. Начался процесс эмансипации.
И потому в Смуте конца ХХ – начала XXI в. наряду с прогрессивной общенародной приватизацией началось контрэмансипационное реакционное движение. Парадокс истории заключался в том, что его вождем стал человек, добивший советскую систему, – Б. Ельцин. Кому русские поставили памятник как человеку, прекратившему смуту начала XVII в.? – Козьме Минину. Кого сегодняшняя власть начинает облекать в памятники? – Бориса Ельцина. Козьма Минин спас русскую систему в момент ее становления. Борис Ельцин – в годину ее, казалось бы, умирания. Это он отдал то, что принадлежало всему народу, на разграбление кучке бандитов. При этом нанес удар и по традиционалистско-советским силам, которые в своей наивности и невежестве надеялись на реставрацию советизма. Он освободил историческую сцену России от массовки, претендовавшей на свою долю в переделе. И от непрогнозируемых экстремистов старого и нового образца. И совершенно не случайно, он передал власть единственной пока еще в русской истории не разлагавшейся (не в моральном, а в социально-организационном смысле) корпорации спецслужбистов.
Парадоксальным образом Б. Ельцин является одновременно и героем русской свободы, и героем русской несвободы.
Поговорим о других «эссенциях» нашего исторического пути и современного состояния. Поговорим о том, что всегда считалось ключевым для понимания социальных порядков – власти и собственности.
В книге «Россия при старом режиме» Ричард Пайпс пишет: «В своем анализе я делаю особый упор на взаимосвязи между собственностью и политической властью. Акцентирование этой взаимосвязи может показаться несколько странным для читателей, воспитанных на западной истории и привыкших рассматривать собственность и политическую власть как две совершенно различные вещи (исключение составляют, разумеется, экономические детерминисты, для которых, однако, эта взаимосвязь везде подчиняется жесткой и предопределенной схеме развития). Каждый, кто изучает политические системы незападных обществ, скоро обнаружит, что в них разграничительная линия между суверенитетом и собственностью либо вообще не существует, либо столь расплывчата, что теряет всякий смысл, и что отсутствие такого разграничения составляет главное отличие правления западного типа от незапдного. Можно сказать, что наличие частной собственности как сферы, над которой государственная власть, как правило, не имеет юрисдикции, есть фактор, отличающий западный политический опыт от всех прочих. В условиях первобытного общества власть над людьми сочетается с властью над вещами, и понадобилась чрезвычайно сложная эволюция права и институтов (начавшаяся в древнем Риме), чтобы она раздвоилась на власть, отправляемую как суверенитет, и власть, отправляемую как собственность.
Мой центральный тезис состоит в том, что в России такое разделение случилось с большим запозданием и приняло весьма несовершенную форму. Россия принадлежит par excellence к той категории государств, которые политическая и социологическая литература обычно определяет как “вотчинные” (patrimonial). В таких государствах политическая власть мыслится и отправляется как продолжение права собственности, и властитель является одновременно и сувереном государства и его собственником. Трудности, с которыми сопряжено поддержание режима такого типа перед лицом постоянно множащихся контактов и соперничества с Западом, имеющим иную систему правления, породили в России состояние перманентного внутреннего напряжения, которое не удалось преодолеть и по сей день»9.
Действительно, в античном мире (в Греции как тенденция, в Риме как факт) произошло разделение единого до этого феномена на власть и собственность. То есть стала возможна экономическая собственность вне системы властных отношений. Это было зафиксировано в римском праве (появились публичная и частная сферы); философское обоснование имеется в индивидуалистической интенции греческой философии. Христианское мировоззрение, основывающееся на личном начале, по сути дела, тоже работало на эту тенденцию. Протестантизм, Возрождение, капитализм все это закрепили. Хотя надо признать, что и в западном мире тема контроля власти над собственностью не была закрыта. В ХХ в. это вылилось в политику сменяющих друг друга национализаций–приватизаций.
В России же – здесь Р. Пайпс абсолютно прав (впрочем, об этом писали и до него и после) – патримония (властесобственность) сохраняется. Причем в весьма разнящихся вариантах. Но при всех различиях главное при изучении этой темы: во-первых, «ограничена»10 ли субстанциальность власти «внутри» властесобственности, во-вторых, если ограничена, то чем, какими средствами.
Россия в ходе своей эволюции пережила три формы властесобственности (третью переживает).
1. Первую форму условно назовем самодержавной. Правда, в тот период, который нас интересует, – предреволюционная Россия (конец XIX – начало ХХ в.) – ни самого самодержавия в прямом смысле этого слова, ни самодержавной властесобственности в том же смысле, казалось, уже не было. А если и существовали, вроде бы в весьма ослабленном и уходящем виде. – Главным ограничителем субстанциальности власти в рамках властесобственности было общество – довольно развитое, дифференцированное, со множеством действующих лиц (субъектов), существующее не только по указке властесобственности, но и в силу своего собственного развития (саморазвития).
Далее, она была ограничена религиозными и культурными традициями. Правящая бюрократия (ядро власти) независимо от того, были ли ее представители лично верующими или нет, все-таки была вынуждена сообразовывать свои хищнические амбиции и эгоизм с официально господствующими в обществе религиозными ограничителями (типа «креста на тебе нет»). Значительными были и культурные ограничители. Поколения и поколения мастеров властного дела воспитывались на традициях высокой гуманистической культуры. И, безусловно, был сформирован тип властителя как человека культурно-гуманистического общества.
К системе ограничений принадлежала также и весьма качественная профессиональная подготовка этих людей. Профессионал, как правило, рационален и умеет просчитывать будущее, он склонен к компромиссам и договоренностям.
Все это, вместе взятое, ставило под угрозу дальнейшее существование феномена властесобственности. И в тот момент, когда он приблизился к точке своего перерождения в нечто иное – не будем сейчас гадать, во что, но точно это был уход от классической властесобственности, – раздался мощный взрыв революции. Попутно заметим (нам это потом понадобится) – разложение самодержавной властесобственности в целом происходило под знаменами либеральной идеологии.
Прежде всего, новый режим уничтожил противоречие самодержавной властесобственности – то самое, которое подтачивало и подточило его устои. Это противоречие заключается в следующем. Сам по себе феномен властесобственности, как мы хорошо знаем, отрицает собственность, отдельную от власти. Но хозяева царской России – кто на практике, кто в любой момент, если бы захотел, – были частными собственниками.
В этом контексте реформа 1861 г. видится совершенно в ином свете. Это не только освобождение крестьян от крепостной зависимости, но и уничтожение самодержавно-крепостнической частной собственности помещиков. То есть парадоксальным образом это пролог будущей коммунистической революции, что гениально почувствовал Ленин и выразил в словах: реформа породила революцию, 61-й год – 1905-й. Этого провидчески боялся Николай I, утверждая, что крепостное право помещиков над крестьянами есть русская форма частной собственности, а бороться с ней нельзя, поскольку частная собственность – это прогресс человечества11.
Александр II и его окружение не только пустили Россию по дороге рыночной экономики и демократизации-либерализации, но и резко усилили общинное владение землей как народную форму властесобственности. Макс Вебер назовет это в 1905 г. патриархальным аграрным коммунизмом.
Взамен государство, используя эту ситуацию, стало создавать под водительством С.Ю. Витте государственный капитализм, который был в известном смысле не только прорывом России вперед, но и реваншем традиционной (самодержавной) властесобственности. Потеряли в одном – найдем в другом. Не случайно Ленин всегда испытывал нежные чувства ко всем формам госкапитализма и даже считал НЭП одной из таких форм.
2. Итак, в стране утверждается коммунистическая властесобственность. Большевики, повторим, исправили фундаментальное противоречие предшествующей формы и создали правящее сословие бессобственников, т.е. казалось бы, непротиворечивую форму властесобственности. В связке «властесобственность» собственность уменьшалась до ничтожной величины. Взамен правители получили иные возможности, но это другая тема (к примеру, ничем не ограниченную ситуативную власть человека над человеком). При этом ограничили власть суровой, агрессивной, жесткой коммунистической идеологией. Лозунгом этого ограничения были известные слова: «У тебя что, два партбилета?».
В конечном счете большевики пришли к такой формуле властесобственности – «общенародная собственность». То есть все принадлежит народу. Конечно, на самом деле все принадлежало номенклатуре. Но это «все» было в высшей степени ограничено. По наследству не передашь, пользоваться можно тайно. В целом – не твое. Или: твое – временно, твое – неофициально…
В 1936 г., практически достигнув автаркии (лишь 1 % ВВП не производился в пределах СССР)12, идеальная замкнутая властесобственническая система была построена. И эта «идиллия» существовала бы поныне, если бы СССР действительно сумел реализовать мировую революцию (в масштабе земного шара). Однако не получилось. Мир же в ХХ столетии пережил серию не только социальных катаклизмов, но и научно-технических, экономических и прочих революций. Чтобы выживать в действительно враждебном окружении, СССР должен был развивать науку, очень сложную экономику, мощный ВПК и др.
Так в 50–80-е годы был создан многочисленный советский «средний класс» – достаточно культурный, неплохо образованный, худо-бедно осведомленный в мировых делах. И этот «класс» стал претендовать на бльшую долю в социальном пироге, на бльший доступ к информации на бльшее участие в принятии решений и т.д. Да и сама номенклатура подустала от высоких этических идеалов типа «как закалялась сталь». Ей тоже захотелось, что вполне понятно, сладкой жизни.
Вообще, должен заметить, большевики недооценили гедонистическое начало в человеке. Они, как теперь ясно, ошибочно полагали, что человек может удовлетвориться сладкими сказками о сладком будущем его внуков и возможностью периодически поедать другого. Людям же сегодня хотелось, по словам Виктора Астафьева, каши и колбасы. Этот гедонистический правозащитный (всем же хотелось прав) массовый подъем русского общества, который вновь, как в начале ХХ в., имел либеральный по свой сути характер, смел коммунистическую властесобственность.
3. Так родилась третья в ХХ в. Россия (или третья Россия ХХ в.). Несмотря на кажущуюся уверенность в том, что с властесобственностью будет покончено, и страна пойдет к рыночной экономике и разделению власти и собственности, этого не произошло. Более того, феномен властесобственности на этот раз возродился в самой чистой, еще более чистой, чем та, о которой мечтали первокоммунисты, форме – безо всяких ограничителей. Сегодня мы не обнаружим ни агрессивно жесткого мировоззрения, обуздывающего властесобственность, ни тех или иных религиозно-культурно-профессиональных «запретов». Подобное наблюдается впервые, поэтому не вполне ясно, куда все это пойдет.
Хотя отдельные определенности просматриваются уже сегодня. Во-первых, налицо гедонистически-потребительская ориентация нынешних властителей – естественное продолжение советской эпохи. При этом оно многократно усилено и тем, что «всё позволено», и хорошим знакомством с западными стандартами потребления. Во-вторых, властители сами стали собственниками в особо крупных размерах. Но не частными собственниками в классическом смысле. Поскольку, если они начинают выпадать из Власти или, упаси Боже, конкурировать с нею, их гонят вон. Или сажают, или еще что-то из этой оперы. Все это, конечно, вызывает вопросы: что же будет с властесобственностью? Вместе с тем указывает на органическую необходимость системы ограничителей. В-третьих, впервые этот феномен смог замкнуться, так сказать, на себе. Он абсолютно не нуждается в подавляющем большинстве населения.
Можно сформулировать иначе. Властесобственники часто говорят о том, что, к сожалению, в России плохой инвестиционный климат. Подразумевается совершенно понятное нежелание западного капитала идти в русскую экономику. На самом деле это утверждение имеет прямое отношение к самой русской ситуации. Для властесобственности именно Россия и русский народ – «плохой инвестиционный климат», и она не хочет сюда идти. Это, кстати, тоже ставит под вопрос ее дальнейшее существование.
Что же исторически оказалось? Высшей формой развития властесобственности является властесобственность без ограничителей – т.е. сегодняшняя. Но в этом и ее смертельная опасность. Видимо, «внутри» властесобственности существуют некоторые органические пропорции, которые должны соблюдаться, границы, которые нельзя переходить, социальные обязательства, которые должны выполняться. Даже в такой форме: нет еды – разрешаю, пойди, съешь другого. Или: потерпи – завтра коммунизм. Или: шаг в сторону – побег, стреляю. Чистая властесобственность в своем гедонистическом экстриме об этом даже не «задумывается».
Современная властесобственность может развалиться, когда власть сожрет всю собственность, когда все эти властесобственники (частные собственники от властесобственности) потеряют последний интерес к эксплуатации России, когда вдруг «опомнятся» и устроят какой-нибудь русский национал-социализм или когда толпы «пролов» зальют кровью Кремль и т.д.
Одно понятно: современная «чистая» и без всяких ограничителей властесобственность не сможет долго существовать. Ей все равно придется как-то меняться. На мой взгляд, вряд ли в сторону полного исчезновения. Скорее, она «придумает» себе какой-нибудь доселе неизвестный самоограничитель.
Вдогонку подчеркну: современная социальная наука считает абсолютно необходимой для любой социальной системы ту или иную форму самоограничения, самообязывания. На Западе это прежде всего право. Современный исламский мир настаивает на религии. У России те же проблемы, что и у всех.
…Да, мы забыли дать название властесобственности третьей России. Но ей-Богу ничего на ум не приходит. Помогите!
А теперь вновь поговорим о «просто» власти. Подобно властесобственности, она тоже прошла несколько фаз (этапов) эволюции.
Власть–моносубъект довольно подробно описана в «Русской Системе». Но, оставаясь моносубъектной, в разные эпохи она далеко не одна и та же. Попутно заметим: Россия знала времена, когда власть стремительно теряла свою моносубъектность и страна вставала на путь, ведущий к полиархическому порядку. Однако этот путь пока не стал магистральным…
Ключевыми вопросами для власти являются следующие: чем она ограничена (и ограничена ли вообще) и как она формируется. Русская история знала различные варианты сочетания этих чем и как.
1. До семнадцатого года. С Андрея Боголюбского до Ивана Грозного (XII–XVI вв.) складывается, с большими перерывами существованием иных властных моделей, уникальный феномен моносубъектности. Суть этого явления в том, что власть – единственная социальная субстанция, все остальное – функции. Исторически это называется самодержавием. Здесь источник власти в ее носителе. Поэтому она не только самодержавная, но и самозванная. До Павла I все русские цари – самозванцы. То есть в определенную эпоху самодержавие предполагает самозванничество. Следует обратить внимание на то, что наряду с моносубъектностью русская власть принимает наиболее эффективный, как считают специалисты, способ трансляции – примогенитуру («от отца к старшему сыну»). Точнее, преемство, наследование развились от лествичного принципа («старший брат – младший брат») до примогенитуры. Важнейшим ограничителем власти была религия (Бог). Наряду с Ним в различные периоды существовали и иные ограничители. Так, с середины XVI в. по конец XVII ими были Земские соборы.
Своей экстремы власть–моносубъект достигла в двух ее персонификаторах – Иване IV и Петре I. Последний нанес страшный удар по ограничителям. Он секуляризировал власть и отменил обычай примогенитуры. Как хорошо известно, наследника престола, согласно Указу императора от 1721 г., назначал сам венценосец. Иными словами, источником формирования власти был ее носитель на данный момент. Однако живая жизнь подправила Медного всадника. В дело «назначения» царей вмешалась русская гвардия – вооруженный авангард аристократии. Они-то и были весьма реальным ограничителем власти в XVIII в.
Автором важнейшей реформации власти–моносубъекта стал Павел I. Его «Учреждение об императорской фамилии» 1797 г. превратило примогенитуру из отброшенного обычая в господствующий институт и закон трансляции власти. Собственно говоря, это было первое правовое обрамление русского кратоса. Вследствие этого самодержавие избавилось от самозванничества. Конституция 1906 г. включила этот документ Павла в свой состав – первой, главной, статьей. Сама же она создала политико-правовую конструкцию, в которой власть начинала терять свой моносубъектный, субстанциальный характер. Во всяком случае, была существенно ограничена, возникали узлы новой власти (властей).
Вдогонку напомним: власть последние три столетия принадлежала династии Романовых. Это было их внутреннее дело. Власть была отграничена от всех остальных институций и людей, т.е. этим и ограничена. Вместе с тем общество уже свыклось с идеей разделения властей. Смысл которой не только в идее разделения, но и в том, что никакой Власти-Субстанции вообще быть не может.
2. Советский период. Коммунистическая идеология выступает здесь и в качестве легитимизирующей силы, и в качестве силы, формирующей власть, и, одновременно, как бы это ни было парадоксально, ее ограничивающей. Ведь ни один из всесильных вождей-генсеков (включая Сталина) не мог выйти за границы этой идеологии. То есть, конечно, выодили, поскольку она никаких границ не признает и готова включать в себя то, что ей выгодно. Но это по существу. Внешне же, формально это было исключено. Как ни странно, эта внешность, формальность оказывалась важнее всех сущностей. И держала советских деспотов в рамках, ограничивала их всевластие. Действительно, нельзя себе даже представить у них хоть какой-нибудь «ревизионизм». Они были обязаны «ходить» под ее императивами.
Порядок трансляции власти коммунисты толком не продумали. Ведь они были убеждены в неизбежности отмирания государства13. – В связи с этим смерть любого вождя открывала маленькую войну за власть. Победа в ней венчалась Пленумом ЦК, который ее «утверждал».
Важно и то, что вождь-генсек не имел никакого юридически-релевантного статуса. Это, с одной стороны, вроде бы и давало ему беспредельную широту маневра и абсолютное могущество, с другой – ограничивало его амбиции. Ведь никакой правовой бастион не защищал его позиций. Пока успех сопутствует тебе, народ и привластные группы покорно и с восторгом бегут за твоей колесницей, но если он отвернется от тебя, неровен час придут за твоей головой. Никакого же внятного иммунитета у тебя нет. Кто ты такой?!
Вообще-то подобная власть недолговечна. Даже удивительно, что она продержалась семь десятилетий.
3. Современная Россия. Пожалуй, здесь вновь складывается уникально-парадоксальная ситуация. По-своему не менее своеобычная, чем дореволюционная и советская. Власть формирует действующий президент. Ельцин – Путина. Путин – Медведева. Затем возникает тандем (Владимир Владимирович не захотел далеко уходить от власти). Правительствующий тандем, он же – электорат. Выборы следующего президента сведены к формуле: «сядем и договоримся»14. Нам, обывателям, отводится роль одобряющих это «договоримся». То есть, по известному выражению, нас там не стояло. Конечно, ситуация тандемности в 2012 г. может закончиться. Тем не менее обычай преемничества уже сложился.
На первый взгляд, все это похоже на XVIII в., от Петра I до Павла I. Однако только на первый. Мы живем в массовом современном обществе, в котором главным регулятором функционирования социума является право (другие – историко-культурные традиции и обычаи, социопсихологические стереотипы и т.п.). Основная норма права – конституция. Она во всех смыслах – основной закон общества. И именно конституция отброшена. Вместо равного, тайного, прямого и т.д. – «договоримся». Мне, впрочем, могут возразить: выборы никто не отменял, будут и другие кандидаты, «выбор» же внутри тандема – есть внутреннее дело этих двух. В том-то все и дело, что это не так. Система выстроена под простое преемничество («я тебя назначаю»), но может выдержать и тандемность.
При этом отброшена, растоптана не только конституция. Весь уклад современной жизни, который – хочешь не хочешь – построен по принципу выбора. Мы в нашей жизни выбираем все: профессию, жен–мужей, еду, одежду, досуг, круг чтения, телепрограммы и т.д. Это и есть Modernity или, тоже на выбор, Postmodernity. И лишь в вопросе о власти мы лишены этой возможности. И это во властецентричной культуре, которая остается таковой несмотря ни на что! А времена-то, повторим, совсем иные, чем в XVIII в.
Наконец об ограничителях. По сути их нет. Впервые в русской истории. Ни религии, ни идеологии. Право? – См. выше. Оно отброшено. Более того, даже единственный временной ограничитель де-факто похерен. Ведь возможность президентствовать двенадцать лет подряд – совершенно невероятный подарок в сегодняшнем кипящем мире.
Что же нас ждет впереди? – Думаю, есть (в целом, конечно) два варианта дальнейшего исторического бытования России. Продолжать идти по дороге нулевых годов или, установив сотрудничество власти и общества, отважиться на серьезные социальные (конституционные, политические) реформы. Цель этих реформ – преодолеть систему самодержавного президентства. От моносубъектной конфигурации власти сдвинуться к полиархической. Шансы на это имеются.
МНОГОПАРТИЙНАЯ БЕСПАРТИЙНАЯ РОССИЯ
Ю.И. Игрицкий
Отправной точкой анализа современной партийной системы в России может быть умозаключение, что в стране, где:
– в течение предыдущих семи десятков лет монопольно правила одна-единственная партия, по существу срастившаяся с государством;
– не сформировалось полноценное демократическое общество с традициями политического плюрализма;
– в общественном сознании сохранился код упования на сильную персональную власть;
– государство и бизнес, исполнительная, законодательная и судебная ветви власти слабо отделены друг от друга;
– крайне маловероятно сколько-нибудь быстрое, измеряющееся не десятилетиями, а годами, образование мощных соперничающих политических партий с устойчивой социальной базой и существенно различающимися идеологиями.
Этот умозрительный постулат настолько точно подтверждается 20-летней постсоветской историей России, что практически все независимые исследователи в современной России либо раз за разом излагают, либо придерживаются его.
Тем не менее свыше двух десятилетий в стране существует формальная многопартийность, которая в разные годы исчислялась в амплитуде от нескольких десятков до десятка организаций, называющих себя политическими партиями, и этот феномен внимательнейшим образом изучался как отечественным, так и зарубежным экспертными сообществами. Историю формальной российской многопартийности конца ХХ – начала ХХI в. можно условно рассматривать под углом зрения эволюционной теории. Подобно биологическим видам партии рождались, множились, крепли, отмирали, соперничали, завоевывали или утрачивали территории и анклавы. Наиболее сильные выжили и функционируют сейчас. Каждая из них имеет своих партийных статистиков и историков, хотя их данные далеко не всегда предаются огласке.