Лахудра Галданов Виктор
1
В этот нормальный весенний вечер, сидя в дежурке горотдела милиции, дежурный капитан Мамалыга обозревал мир сквозь толстое стекло, отделявшее его, окруженного телефонами, селекторами и объёмистым пультом, его, облеченного властью, от той суетной и не всегда чистоплотной жизни, которая бурлила себе где-то снаружи. Там, за стеклом на лавочке сидела какая-то некрасивая зареванная женщина и с тревогой вскакивала всякий раз, когда вниз по лестнице спускалось какое-либо лицо в форме с погонами. Вскоре в дежурку втолкнули двух матерящихся юнцов в наручниках, с них еще не сошел угар недавней драки. Потом привели какого-то горбоносого мужчину с блестящими глазами навыкате, который, горячась, доказывал молодому сержанту:
– … а я говору: за-ачэм хватал? Я этих джинсов в глаза не видел. Я их только что сам купил, померил – не подходят…
– Ты что, пять пар не глядя купил?
– А твой не дело, сколько! – гневно воскликнул тот. Штраф кладешь – клади, только работать не мешай.
На все это Мамалыга глядел своими белесыми, выпуклыми глазами, машинально поднимая трубку то одного, то другого – телефона, выслушивая очередное сообщение, передавая его по селектору и аккуратно занося запись в журнал.
– Синие «жигули»… да, повторяю, синие… нет, цвет не уточняли, но точно, что не серые… Номер?.. Нет, не заметили. Да? У парка? Сейчас, восьмой, драка у парка со стороны главного входа. Алло, четвертый, наряд выслан, ты там поосторожнее… Да… Да успокойтесь вы! Кто в квартиру ломится? Сосед? Адрес? Да-да, сейчас высылаю. Алло? Да, соединяю со Звенигоровым…
Старший лейтенант Звенигоров выслушал краткое сообщение:
«Ваш объект находится в доме номер 25 по улице Фруктовой, второй подъезд, третий этаж, квартира 16», – и скомандовал:
– Ну всё, ребята, подъём, поехали брать.
И помчал по ночному городу проворный сине-желтый «жигуленок», надсадно порою завывала его сирена, и тревожными молниевыми сполохами сверкала мигалка, озаряя скамейки с прикорнувшими парочками, вмиг притихшую толпу у ресторана, минуя резко притормозившую стайку машин на перекрестке. Вскоре, свернув с центральной магистрали на тихие и темные пригородные улочки, поросшие ветвистыми каштанами, автомобиль остановился у разрытой мостовой.
– Всё, – мрачно констатировал водитель. – Дальше не проехать.
Подойдя к искомому дому, лейтенант столкнулся с тенью, вынырнувшей из подъезда.
– Здесь? – спросил Звенигоров.
– Так точно, – ответила тень, неловко козыряя. – Вон их окно.
– Ласточкин, караулишь за домом, – приказал Звенигоров подошедшему сержанту и снова обратился к тени:
– Дворник здесь?
– Здесь, здесь, где ж ему быть-то?
– Идем.
Взяв с собой дворника, лейтенант с оперативником двинулись к подъезду, из которого с истошным мявом вылетела кошка, осторожно поднялись на третий этаж и остановились у давно некрашенной двери со сбитым номером. Лейтенант крутнул ручку допотопного звонка, который разразился унылым дребезжанием. Некоторое время в квартире за дверью царило молчание. Потом послышались шаркающие старческие шаги и негромкий, глуховатый женский голос спросил:
– Кто там?
– Это я, Марья Фоминишна, – робко проблеял дворник, покосившись на Звенигорова. – Тут вам извещение из ЖЭКа.
Лейтенант смерил его уничтожающим взором. Дверь чуть приотворилась, но тут же настежь распахнулась, выбитая ударом плеча. Охнув, Марья Фоминишна повалилась на пол. В тот же миг квартира наполнилась людьми, которые вели себя, как бесцеремонные хозяева. Они заглядывали под столы, опрокидывали стулья, открыли диван – оттуда полетели запыленные свертки газет, – вышли на балкон, перекликнулись там с кем-то. И наконец…
– Вот она, товарищ старший лейтенант! – торжествующе сказал оперативник Лапченко.
В платяном шкафу, за грудами тряпья, между закутанными в марлю пронафталиненными пальто и плотно скатанными коврами сжалась в комок тощая миниатюрная фигурка.
– Выходи, Брусникина, – сказал Звенигоров, со вздохом опускаясь на диван. – Кончились твои гастроли.
Ему не ответили. Тогда Лапченко вдвоем с дворником подошли к шкафу с двух сторон, резко качнули его вперед, и к ногам старшего группы кубарем выкатилась черненькая стриженая девчонка лет тринадцати.
Ей потребовалась секунда на то, чтобы оглядеться. В следующее мгновение она беззвучно метнулась в сторону. Рослый усатый Лапченко перехватил ее талию, и она, все так же молча забилась, как рыба, выброшенная на берег, пиная мужчин ногами, кусаясь и царапаясь. Так ее и несли по лестницам, цепляющуюся за прутья и перила, на глазах у высыпавших на площадки соседей, детей и женщин. Так ее, в чем была, в изодранной ночнушке, и затолкали на заднее сиденье машины. Тогда лишь, сжатая с двух сторон телами оперативников, она обмякла и больше не шевелилась, лишь с пронзительной тоской в глазах смотрела на город, расцвечиваемый в призрачные кружева мертвенно-бледными вспышками мигалки, и взгляд ее был сух и тревожен, как у затравленной мыши.
2
Всё мутно, мутно, сумрачно и призрачно расплывается в загадочной полупрозрачной дымке. Неземными, нереальными кажутся все предметы интерьера: комната с разводьями сырости на потолке, убогая метель и древний комод, стол с остатками скудной трапезы, опрокинутые бутылки из-под портвейна. Одежда в беспорядке разбросана по полу, но и она так же призрачна в этом доме, как и все остальное. На невесомом колышущемся диване лежит толстый, грузный и голый мужчина. Он единственное реальное существо в этом мире и сильно храпит, но кажется, что этот храп издает не столько он сам, сколько его могучая лысина с редкой порослью седоватой щетины. Эта лысина приковывает к себе взор маленького человечка, она манит, чуть ли не физически притягивает к себе. Взгляд девочки сух, глаза горят каким-то неестественным огнем, на губах играет странная улыбка. Она тужится приподнять над головой тяжеленный топор-секач. Неожиданно он подскакивает кверху и, как на пружине, прыгает вниз, в центр яйцеподобной лысины. И брызгает кровь…
Резко и громко вскрикнув, Мышка закрыла глаза от брызг внезапного солнца в небольшое зарешеченное окошко. Наваждение схлынуло. Но сон еще остался в памяти. Извечно преследующий ее с десятилетнего возраста, пугающе реалистичный и отчетливый до мельчайших подробностей, до липкой теплоты крови, до запаха пота и плоти, до волоска, до каждой поры в угреватой коже носа ее жертвы, этот сон присутствовал повсеместно в ее подсознании, являлся в самые неожиданные горестные или приятные минуты. Этот и ему подобные сны настолько давно и плотно укоренились в ее подсознании, что порой она уже и не могла отделить их от реальности. С некоторых пор галлюцинации стали навешать ее столь часто, что она попросту перестала обращать на них внимание. Порою Мышке чудилось, что она способна видеть людей насквозь, и тогда она забавлялась, созерцая фосфорической зеленью проступающие сквозь плоть и одежду кости, ребра и другие части скелетов однокашников. В другое время она казалась себе пушинкой, занесённой высоко в небо крепким и могучим порывом ветра. В этом огромном, безбрежном небе долго парила она, с ленивой брезгливостью созерцая громадный человечий муравейник и копошащихся в нем мелочных и злобных людишек с их мерзкими страстишками, нуждой, тяготами и желаниями.
Из них Мышка никого не ненавидела кроме предмета ее пугающе реальных грез, к остальным же относилась со смешанными чувствами безразличия и брезгливости. И не потому, что была прирожденной человеконенавистницей, нет, она и слова-то такого не знала, просто в ее сознании с обликом большинства людей были связаны болезненные, гадостно-постыдные или неприятные ощущения. Так что рефлекторно эти чувства в душе ее распространились и на всех остальных представителей человечества. К ней были безжалостны, и она не знала жалости и не умела прощать, она не верила доброте, ласке и теплому взгляду – слишком уж часто они обращались против нее.
В углу камеры послышался шорох. Девочка подошла и пригляделась. Неподалеку от параши, у широкой щели между стеной и потолком сидела крупная серая крыса. Подняв острую умную мордочку, она внимательно поглядела на сокамерницу черными бисеринами глаз. Улыбнувшись при виде нее, девочка полезла было в карманы своей одежды, но вспомнила, что ночная рубашка надета на голое тело. В арестантском халате также не было карманов. Стрельнув в ее сторону глазками, крыса неторопливо повернулась и вперевалку направилась к щели. Очевидно, эта сытая уверенность в ее поведении и покоробила девочку. Она сорвала с ноги туфлю, единственную уцелевшую от потасовки во время ареста, прицелилась и точно, по-мужски, запустила ее в крысу.
Шестое чувство увело мохнатую от верной гибели. Она юркнула в сторону и опрометью нырнула в щель. В эту минуту в двери лязгнул замок.
3
Высокий, упитанный старший лейтенант Борис Звенигоров беседовал с молодым человеком лет двадцати семи, которого звали Владиславом Евгеньевичем, друзья – Владиком, а обитательницы кожвендиспансера со свойственной этой породе людей фамильярностью прозвали его «дядей Владей». Быстро глянув на вошедшую девочку своим колючим взором, лейтенант поманил ее к себе.
Невероятно тяжело дались Мышке эти семь шагов через комнату. Она замерла у стула и села лишь после того, как лейтенант повторил приглашение.
– Вот вам еще один примечательный экземпляр, – сказал Звенигоров. – Кличка – Мышка, тринадцать лет, половую жизнь ведет с десяти, плюс ко всему – воровство, спецшкола, побег, бродяжничество. Ну, а бродяжничества без сифилиса, как вы прекрасно знаете, не бывает, – он философски развел руками. – Так что отправим ее к вам, на «дачу». Забор у вас повыше, чем в спецшколе, да еще и три ряда колючей проволоки. Больше не будешь бегать, а, Мышка?
Она не ответила, сосредоточенно глядя куда-то в угол.
Владик отметил, что она и в самом деле удивительно походила на маленького затравленного мышонка своей стриженой головой, коротким носиком и впалым подбородком. Когда она хотела что-то сказать, верхняя ее губа вздергивалась, обнажая острые зубки, что еще больше увеличивало ее сходство с полевкой. Была сна невероятно худа, ключицы выпирали из-под кожи.
– Я, кажется, задал вопрос, – жестко констатировал лейтенант и, девочка, вздрогнув, подняла на него взгляд.
– Можно, я ее о кое о чем спрошу? – попросил Владик. Он неожиданно взволновался, как волновался всегда перед незапланированным интервью, которое обещало вырасти в большой и серьезный очерк.
– Пожалуйста, – согласился лейтенант.
– Ты живешь с папой и мамой?
Мышка не ответила.
– Ну. – сказал лейтенант.
– Нет, – еле слышно ответила та.
– Сейчас она пряталась у бабушки, – пояснил лейтенант. – Там мы ее и задержали. Мать – продавщица гастронома – осуждена за хищение на пять лет. Тетки от нее отказались. Остался один отчим, Георгий Петрович. Соседи говорят, что пьяница, но на работе характеризуется положительно. Автослесарь, так что средства, вроде есть. Бабушка решила было ее удочерить, но суд посчитал целесообразным оставить девочку отчиму. Так-то вот. Я ее биографию могу всю, по пунктам расписать.
– А где твой родной отец? – спросил Владик.
– Шофер, погиб в катастрофе, – зевнув, ответил Звенигоров.
– Простите, можно ей самой ответить? – несколько нервничая, спросил Владик и снова повернулся к девочке:
– Ты любишь Георгия Петровича?
И вновь Мышка не ответила, но взгляд ее загорелся столь лютой злобой, что мужчины переглянулись.
4
Отчего-то все, приключившееся с ней тогда, давным-давно, вскоре после десятого дня ее рождения, в какой-то ее другой, давно миновавшей жизни, осталось в памяти иллюзорным, похожим на кошмарный сон, который каким-то невероятным образом задержался в утомительной реальности будней и переломил нормальное течение ее жизни. Так сваленное грозой трухлявое дерево преграждает путь кристальному лесному родничку, и он меняет свое русло, растекается, запруженный, превращается в обширную лужу, приют мошкары и головастиков. Таким же сокрушительным ударом молнии дли Мышки явился арест матери.
Все, что было в ее жизни до этого, навеки осталось в памяти сказочным сном, а сама она была принцессой этой прекрасной сказки. Отца своего она почти не помнила: с ним в ее памяти ассоциировались пьяная ругань, крики перепуганной матери и побои, по пьянке-то он и влупился в дерево на своем «газоне», да не один, а с подружкой. С одной стороны, это происшествие сразу же возвысило Валентину Брусникину в глазах окружающих, ибо она в какой-то степени оказалась отомщенной. Но с другой стороны подобные обстоятельства не могли ее не унизить. Так что лет пять или около того она провела во вдовстве, пока не встретила тихонького. чистенького и опрятного Георгия Петровича. Во всяком случае, таковым он показался Валентине вначале, пока она не повяла, что второй ее избранник оказался гораздо хуже первого. Если первый пил «на всю ивановскую», гусаря и бузя, то второй – глушил спирт в одиночку, тщательно закрыв дверь на засов в опустив шторы; если первый бил свою жену кулаком в лицо, то второй – норовил ногой в живот; если первый проматывал свою получку до гроша, но не вспоминал про деньги, которыми жене удалось завладеть, обшарив его карманы: то второй, напротив, память имел отменную, вытягивал из супруги всё до копейки, да еще и попрекал ее. Однако и такой спутник жизни казался Валентине лучше чем вообще никакого, благо Георгий Петрович любовником оказался отменным, так что Валентина в свои сорок лет даже немного побаивалась его неуёмной энергии, но в то же время боялась, откровенно боялась его потерять. Тогда-то, понимая, что кроме изобильной жратвы и выпивки нового супруга ничем не удержишь, Валентина Брусникина и запустила впервые руки в магазинную кассу, затем еще раз и еще, втихую убеждая себя, что вскорости все вернет с «лотереи», которая регулярно разыгрывалась среди сотрудников универсама. Но деньги утекали стремительно и бесповоротно, вот и «лотерейных» уже не хватало, чтобы покрыть недостачу. Валентина уже со страхом душевным подумывала о поджоге родного магазина, но первая же ревизия ее с легкостью разоблачила и тем самым разрешила все ее искания и сомнения.
Сцена суда запомнилась Мышке смутно. Она тогда находилась в каком-то странном, оцепенелом состоянии. В школе отчего-то все всё узнали, сверстницы дразнили ее «Сорокой-воровкой». Дядя Жора круто запил, особенно после описи имущества. Тщетно доказывал он, что всё в доме нажито его трудами задолго до факта воровства, исполнители унесли всё, вплоть до кушетки.
Соседи посматривали на девочку со смешанными чувствами жалости и мстительного ликования: Валентину не любили за склочный характер и привычку недодавать сдачу. С той поры Мышке часто снился сон, в котором она вновь и вновь оказывалась в удивительном хрустально-призрачном зале, заполненном полупрозрачными людьми, поочередно вставали: то какой-то коротышка и что-то читал по бумаге, то другой – в темном сюртуке с ромбами прокурора и вновь что-то читал. А девочка переводила пытливый взгляд с одного на другого. Совсем еще маленькая тогда, лет десяти, с большими белыми бантами в волосах, похожими на оттопыренные мышиные уши, в коричневом школьном платье с черным фартуком, она казалась случайным посетителем этого мрачного здания. Поодаль ото всех сидела единственно реальное существо в толпе призраков – женщина с увлажненным взором, бесконечно близкая и родная, ужасающе недоступная. Она сидела, понурив голову, потом глаза ее принимались разыскивать дочь и, когда это удавалось, она пыталась улыбнуться, но вымученная гримаса улыбки вскоре сбегала с ее лица, и она с трудом удерживала рыдания. И эта игра со слезами и улыбками продолжалась довольно долго, пока вдруг в реальность не ворвался сутулый мужчина с оттопыренными ушами, и его сухой голос не возвестил: «… к пяти годам лишения свободы с конфискацией имущества и содержанием в колонии общего режима». И по тому, как побледнела и обмякла женщина, услышав эти слова, Мышка подсознательно поняла, что слова эти как-то касаются и ее и, встретив ее отчаянный взгляд, закричала:
– Мама!.. Мама!..
– Мышоночек, доченька моя!.. – застонала женщина и рванулась было к ней, но конвоиры оттеснили ее в сторону, только та всё выглядывала и выглядывала из-за их широких спин. Мышка попыталась протиснуться к ней, но тяжелая, волосатая рука отчима легла ей на плечо, прижала к себе и… бережно приласкала…
…Так же эта тяжелая и властная рука лежала на ее плече и позже, гораздо позже, когда они с дядей Жорой вернулись в квартиру без малейших признаков мебели. Они вдвоем сидели на старом продавленном диванчике в углу и отчим, обнимая ее плечи, скрипучим голосом бормотал:
– Ты, Маш, главное, не бойсь… Вернется мамка-то… Что ей там сдеется. Посидит – выйдет. Раньше сядет – раньше выйдет… Люстру, конечно, жалко…диван, стулья и коврики… Да шут с ними, наживем. Мамку жалко.
На газете, разостланной перед ними на полу, стояла печатая бутылка «мягкого», как отчим именовал портвейн, открытая банка консервов, хлеб. Жора, выпив стакан, смачно хрустел огурцом, а Мышка, визгливо поскуливая, плакала у него на плече. До этой поры она не любила и побаивалась его, поскольку видела, какой болью порой искажалось материнское лицо после его коротких и точных ударов. На Мышку он до той поры руки не поднимал, разве что мог порой неожиданно и больно ущипнуть, однако обо всём этом она не вспоминала, в эти минуты она была бы благодарна всякому, кто позволил бы ей плакать на своем плече.
– Ну, будет тебе, будет, – шептал дядя Жора, – всех слез-то не выплачешь. На, вот, выпей.
И она покорно пила, ее мутило от приторной липкости вина, взгляд туманился, и потому она не соображая, что с нею делает отчим, покорно позволила ему снять с себя платье, полусонно внимая его ласкам и убаюкиваясь его сдавленным шепотом… А потом он сыто отвалился и захрапел, а Мышка стояла и с ненавистью смотрела на его жирную, щетинистую лысину, и ее пробирала крупная дрожь, ее трясло от звуков его раскатистого храпа, от страха, боли и омерзения, и кровь стекала, подсыхая по ее судорожно сведенным ногам. Она побрела на кухню, но и там негде было сесть. Тогда она вошла в туалет, села на унитаз и заснула в изнеможении.
5
– Почему ты всё время молчишь? – спросил Владик.
Она не ответила, бесконечной усталостью, бессонной ночью, допросом и долгой поездкой доведенная уже до такого состояния, когда все нервы, все органы чувств кажутся полностью атрофированными и не реагируют на самые элементарные раздражители. Они уже второй час ехали в милицейском «газике» с зарешеченными окнами, и внутри машины стоял душный сумрак, а снаружи, на безбрежное море колосящейся золотом пшеницы щедро изливало свой жар полуденное июньское солнце.
– Не верю я, ну вот хоть режь меня, не верю, что ты плохая, – горячился Владик. – Ведь не всегда же ты была такой! И вообще, человек от рождения не бывает плохим. Таким его делают внешние условия жизни и неумение сопротивляться им. Ты согласна со мной?
Ему казалось, что с ним нельзя не согласиться, поскольку все, что он говорит – это настолько логичные и очевидные истины, что только крайней слепотой человечества и всеобщей суетой можно объяснить нежелание отдельных особей подчиняться естественным нормам межчеловеческого общежития. Если бы кто-нибудь назвал его идеалистом, Владик бы непременно обиделся, ибо считал себя крайне рационалистичным и наверное даже чуть суховатым ученым мужем. С юных лет он готовил себя к писательской деятельности, и его стремления всячески поощрялись в школе, с легкой руки учительницы литературы он поступил на филологический факультет университета, отслужил армию, вновь вернулся на курс… И вдруг обнаружил, что в нем давно и прочно отсутствует всякое желание о чем-либо писать, чему-либо учиться, как-либо выделиться из среды сверстников. Он женился, потом, закусив удила, всё-таки окончил институт, отчасти сжалившись над мольбами матери, которая не мыслила себе иметь необразованного сына, отчасти же назло общепризнанному мнению, что после армии из человека путного специалиста не получится. Окончив институт, он остался без работы, поскольку жена с ребенком категорически отказалась ехать по распределению в деревню, журналистика давала жалкий приработок, у родителей ему просить денег на пропитание было совестное и тогда товарищ предложил ему попробовать себя как педагога в одном из исправительных учреждений. Лишь пожив, поработав в «зонах», изведав на себе вей глубину «беспредела» людского скотства и подлости, он понял, что не ошибся в своем призвании, что сможет о многом рассказать людям, если, конечно, они позволят ему себе об этом рассказывать. В первое время в газетах от его репортажей шарахались, но вскоре тема «беспредела» оказалась модной, весьма популярной и престижной. На Владикины статьи ссылались ученые, ему предложили написать книгу, его готовились взять в штат не особенно популярной, в прошлом реакционной, но ныне стремительно меняющей свое лицо газетки, однако в дни, когда его жена Вика решила заказать себе новое платье и стала подумывать о капитальном ремонте их квартирки, Владик неожиданно задавил в зародыше свою журналистскую карьеру и ушел работать…»Куда бы вы думали?.. Ни за что не поверите!.. Тьфу, противно сказать…«но в конце концов Вика все же говорила, и ее подруги дружно вздыхали.
Эти вздохи вкупе с многозначительными взглядами привели к тому, что Владик стал стараться как можно реже бывать дома, а это в конечном итоге могло быть понято двусмысленно. Однако он не думал об этом, поскольку новая работа всецело захватила его, не столько своей новизной и необычностью, сколько абсолютно отупевающим, монотонно-заведенным своим ритмом и абсолютной невозможностью хоть как-то применить свои традиционные педагогические навыки и приемы.
– Ну что ты опять замолчала? – Владик положил руку на ее локоть, и только тогда Мышка очнулась от оцепенения. Возможно, ее разбудило прикосновение широкой и крепкой, остро пахнущей потом мужской руки. Она скосила глаза на эту руку. Потом подняла взгляд и посмотрела на Владика так, как смотрит женщина, прекрасно знающая себе цену. Захоти он сейчас, (даже не захоти, а сделай только знак глазами), и она тотчас бы предоставила свое тело в его распоряжение, как уже предоставляла десяткам и сотням мужчин, парней, мальчишек. В этом плане нынешний ее спутник не являлся исключением из общего ряда. Владик понял это, покачал головой и сказал:
– Не надо. Маша. Ты же не такая… как все.
Эти слова больно и вместе с тем остро отозвались в ее сердце, и девочка опустила глаза, потом повернула голову и принялась рассматривать в окно окружавшую местность.
Машина подъезжала к «даче», специализированной венерологической клинике закрытого типа. С высоты птичьего полета это учреждение смахивало на пионерский лагерь или дом отдыха: несколько заурядных домиков, длинное одноэтажное здание общежитейского вида, и – парник, грядки, ряды заботливо ухоженных деревьев, саженцы, пустившие первую зелень. И лишь спустившись гораздо ниже, птица смогла бы рассмотреть нити колючей проволоки, натянутые поверх высоченного каменного забора, металлическую сетку внутреннего ограждения и гладкошерстных овчарок, лениво прогуливающихся между стеной и сеткой.
Они вошли, миновав трое лязгающих железных решетчатых дверей, потом долго оформляли бумаги в кабинете полного, степенного капитана Кузьменко. Читая сопроводительные документы и занося в журнал данные на вновь поступившую, Кузьменко важно шевелил густыми, пшеничными усами и хмурил соболиные брови.
Капитан был красив южно-славянской красотой и считал, что судьба несправедливо обошлась с ним, заставив сменить должность следователя на место охранника этих… этих… и слова-то путного не подберешь, в общем, предел всему… И за что все эти качения? За две-три зуботычины, которых плюгавому гаврику хватило на сотрясение мозга, а потом и на инсульт?
И, с неодобрением глянув на Мышку, капитан со вздохом сказал Владику:
– Грю, что ж она с человеком-то делает, судьба индейская? Другая на ее месте еще в куклы играет, а эта вон, уже четыре креста подхватила – это что? Это порядок, а? Или вот, скажем, он вдруг безо всякого перехода стукнул кулаком по столу: – Вот, скажем, заслуженный человек, награды имеет, двадцать шесть лет, можно сказать, кровь проливал за общее дело, а его судьба так вот берет и… – он горестно махнул рукой.
Владик, в свое время читавший гранки сильно смягченной статьи, из-за которой оборвалась карьера капитана, был весьма удивлен, встретив его на «даче», он по молодости лет считал, что после разоблачения таких фактов человек обязан либо застрелиться, либо отправиться в тюрьму. Но прошло время, и он свыкся с существованием Кузьменко, даже научился поддерживать с ним разговор, правда, не столько словами, сколько мимикой и односложными междометиями типа: «да уж» и «хм-м-м», и потому был немало удивлен, услышав слабый, но донельзя ироничный голосок, сочувственно произнесший:
– Не-е-поря-а-а-док…
Оба взглянули на Мышку. Но та, понурившись, сидела на стуле и задумчиво качала ногой…
6
Они проходили через КП, когда им встретилась молоденькая и прехорошенькая девушка, почти девочка лет пятнадцати в неряшливом старом платье, явно с чужого плеча. Следом за ней шла смуглая и черноволосая женщина лет пятидесяти, похожая на цыганку, увешанная изобилием бус, щеголявшая золотом на зубах, в ушах и на пальцах. Их сопровождала дежурная медсестра Анна Петровна.
– Ой, Владислав Евгеньевич, скоро сюда грудных младенцев возить будете, – хихикнула девушка.
– На волю, Савельева? – спросил Владик, он был непривычен и оттого слегка смущался и краснел, когда его называли по имени-отчеству, особенно в присутствии лиц старших по возрасту.
– А как же? – весело сказала Таська. – Вот, мама за меня поручилась.
Женщина с цепочками сердечно улыбнулась Владику. Когда они вышли, молодой человек спросил:
– Анна Петровна, это и в самом деле ее мать?
– Понятия не имею, – ответила медсестра, молодящаяся крашеная блондинка, давно разменявшая четвертый десяток лет, но старающаяся решительно и навеки забыть об этом. – Паспорта у нее не было, она заведующей какую-то справку показала… В конце концов, ведь не обязаны же мы эту Таську кормить до бесконечности. Все они рады за государственный счет кормиться.
– Уж лучше бы за государственный… – буркнул Владик, неприязненно глянув вслед женщинам. Он увидел, как Таська вдруг вырвала руку из цепких материнских пальцев и побежала, но высокие каблуки ее подвели на песчаном грунте. Женщина с цепочками схватила ее за запястье, крепко сжала, притянула к себе и, обернувшись, еще раз льстиво улыбнулась Владику.
– Ну шо ты усё нервонничаешь? – убеждала ее Рина, когда они уже сидели в автобусе. – Я т-тебе ховору, ниччево ттибе не будэ. Ну, подумаешь, нахрадила пару-тройку козлов пригучих, с кем не бывает? От любви не страхують. Сами виноваты, чай не розочки нюхать шли…
Таська молчала, глядя в окно автобуса, за которым расстилался бесконечно умиротворяющий, буколический пейзаж, щедро снабженный полями, речками и перелесками будто специально для того, чтобы радовать взгляд проезжающих.
– Я, кстати, Горелому так и сказала: ты, грю, не прав. Нельзя же, грю, так, чтобы и рыбку съесть и ни на что не сесть, везде существуют свои пронблемы, тасязять, профэссионалный рыськ. – Таська прыснула. Ее всегда забавляла Ринина манера выражаться. Она умудрялась коверкать самые элементарные слова и делала это с подчеркнуто-серьезным видом, так будто ей одной известен секрет их произнесения. – А так он на тибе зло не держить, он – жинтальмен шо надоть, девки за ём як за бетонной стеной.
Когда автобус доехал до пригорода, они вышли и пересели в такси.
… А «Задонщина» уже ждала и звала их, светилась огнями своих многочисленных залов и дискотек, воскуряла к небесам столбы жертвенного шашлычного дыма, гремела разнобоем музыкальных ритмов. Гостиница, мотель, кемпинг с кегельбаном, бассейном и кинотеатром – все это объединял туристский комплекс «Задонщина», однако львиную долю доходов приносили ему не туристы, даже иностранные, а разношерстный и обеспеченный народ, слетавшийся летом на южные курорты и считавший своим долгом хорошенько гульнуть перед интенсивным отдыхом в Симеизе или Евпатории. Рина провела девушку через монументально отделанный холл, где перед ними услужливо склонились густобородые швейцары, а слоняющиеся без дела молодцеватые подтянутые парни в штатском, хоть и с воинской выправкой, пронзили их суровыми взглядами. Эффектные девицы, курящие в компании с солидными немолодыми дяденьками, стрельнули взглядами в Таську и сделали вид, что ее не узнали, но между собой всепонимающе переглянулись, увидев, куда повела девушку Рина.
Они спустились в подвал и прошли в другое помещение ресторана, где царил полумрак, звучала мягкая, мурлыкающая музыка, а двери в кабинеты были плотно прикрыты. На их пути отворилась одна из дверей и девушка чуть постарше Таськи дышла из кабинета в сопровождении апоплексического вида низенького толстячка, который с деловитым видом застегивал пиджак. Едва заметно девушка подмигнула Таське, давая понять, что узнала ее, но Таська слишком волновалась, чтобы обратить на это внимание.
На стук Рины выглянул долговязый прыщавый парень, пропустил их в помещение и захлопнул дверь. Увидев Горелого, Таська оторопела, хоть и внутренне готовилась к этой встрече и приводила массу доводов в свое оправдание. Он сидел с угрюмым видом глядя на нее. и багровое пятно, обезображивающее половину его лица, темнело в сумраке комнаты, как полумаска. Несколько секунд длилось молчание. Кроме Горелого в комнате присутствовало еще четверо мужчин, сверливших Таську взглядами. Выдержав паузу. Горелый сказал:
– Ну, как? Подлечилась?.. Подправила здоровьице?
– Угу, – не поднимая головы, сказала Таська.
Прыщавый резко толкнул ее вперед, так что она едва не упала, но рука Горелого перехватила ее за горло у самого пола, прижала к колену. Злобно брызгая слюной, он переспросил:
– Угу, да? Угу? У, сука! – и изо всех сил хлестнул ее ладонью по лицу.
Таська не издала ни звука, даже не поморщилась, только закрыла глаза и стиснула зубы, терпя пощечины, которые безостановочно отвешивал ей Горелый.
Наконец Прыщавый сказал:
– Замордуешь ее, работать не сможет.
Тогда только Горелый остановился, поглядел на него исподлобья и буркнул:
– А она больше и не будет с чистой публикой дела иметь. Пусть пашет на выезде.
7
Сон это или явь? Неужели так отчетливо может быть сновидение, так скрупулезно детально, до мельчайшей черточки воссоздавая человеческий… нет, нечеловеческий облик. В этом облике есть нечто исполинское, непостижимое, бесконечное, как сама Низость. О, эта лысина, могучая, необъятная, с голубыми венозными прожилками, с жирным валиком у привольно откинутого затылка, с далеко отстоящим ото лба широким носом, из которого разносится раскатистый, хрюкающий храп… На эту необъятную плешь Мышка глядит с несвойственным ребенку вожделением. Ее худенькая ручка бережно, будто отстраненно от нее самоё накидывает на тело отчима одеяло… и бережно разглаживает складки.
Затем та же рука обильно полила тело спящего из бутылки с бензином. Тонкая, бесцветная струйка быстро пропитывает кушетку и одеяло, на подушке, примятой лысиной, образуется небольшая лужица, которая быстро испаряется. Дядя Жора фыркает и крутит носом, его ресницы вздрагивают, еще секунда и он откроет глаза, и тогда невозможно, невыносимо будет решиться на это…
Стремительно чиркают одна за другой спички, ломаются в пальцах, летят под ноги, но вот одна все же зажглась – и над кроватью с ревом взмывает столб пламени…
… по то же пламя охватывает и саму девочку, она истошно, отчаянно, кричит, катается по полу, пытаясь сбить, огонь… и просыпается…
Ее соседки по палате с истинным восторгом наблюдали, как она вытряхивает из пальцев ног горящие бумажки. В их звонком смехе звучала неподдельная радость. Под вечер, когда Мышка зашла в палату после всех необходимых медицинских и канцелярских процедур, сопутствующих первому дню пребывания в отделении, она не успела хорошенько разглядеть тех, с кем ей отныне предстояло несколько месяцев делить стол и кров. Теперь ей представилась возможность наверстать упущенное. Всего в палате было семь человек.
– Ну и здорова же ты дряхнуть, мать! – смеется худенькая, бойкая, хорошо сложенная Щипеня. Рядом с ней таращит глаза из-под больших модных дымчатых очков изящная, модно стриженая Бпгса. В самом углу, подальше от прочих индифферентно наблюдает блондинка с капризно надутыми губками и бледным кукольным лицом. Все зовут ее Куклой. Напротив, по правую руку от Мышки похоже что спит, но с открытыми глазами широкоплечая и рослая девочка по кличке Шиза. По левую – стриженая под мальчика плоскогрудая Ванюша. Возле двери – толстуха с добрыми коровьими глазами, которую прозвали Мамой, а некоторые звали еще и Буренкой. Она попала на «дачу» вскоре после родов, и у нее из грудей еще долго сочилось молоко.
В коридоре послышались шаги. Все девочки моментально попадали на кровати и накрылись одеялами. Войдя, Анна Петровна включила свет и пристально оглядела усердно посапывающую палату.
Лишь Мышка продолжала вычищать из пальцев обгорелые бумажки.
– Ты почему не спишь? – строго спросила медсестра. Но, подойдя, все поняла. – Как же это… – сказала она, оглядев съежившихся под одеялами девочек, и, не найдя слов, покачала головой. – Как вы можете? Ведь она младше всех вас!..
Уложив Мышку, Анна Петровна накрыла ее одеялом, потом подошла к Шизе, которая лежала с открытыми глазами, и принудила ее вытянуть руки поверх одеяла, придирчиво поглядела на притворившуюся спящей Ванюшу, погасила свет и поспешно вышла, заслышав шаги в коридоре: кто-то тихонько перебегал из палаты в палату. Когда медсестра выглянула, коридор уже был пуст. Она внимательно осмотрела остальные палаты. Все делали вид, что спят сном праведниц. Беспроволочная «сигнализация» о ее приближении сработала безошибочно, атмосферу помещений наполняет лишь глубокое, ровное дыхание. Но как только медсестра отошла, в палатах зажглись огоньки сигарет, шепотом возобновился прерванный разговор, а в одной из кроватей две, слившиеся воедино девочки принялись исступленно покрывать друг друга ласками и поцелуями. На них обращали мало внимания – подобные развлечения в этом заведении были не в новинку.
8
Наверное, Владику все же очень повезло, что первым человеком, с которым он встретился на «даче» оказался врач-психиатр Владимир Семенович, лысоватый, живой, несмотря на объемистую фигуру низкорослы человечек лет пятидесяти, пользующийся очень большим авторитетом у персонала. Он встретился Владику случайно (впрочем, теперь, поразмыслив, он более склонялся к мысли, что встреча эта была не совсем случайной) и, заговорив о погоде, неожиданно легко подвел Владика к теме его будущей работы, и тот, смущаясь и сбиваясь поведал этому доброму и мягкому человеку с внимательным и проницательным взглядом из-под сильных очков и про свои желания в педагогике и про честолюбивые свои литературные помыслы, и о своих сомнениях касательно предпринятого им шага. Выслушал его Владимир Семенович весьма доброжелательно, а в ходе разговора они оказались в благоустроенном саду, где работали обитательницы «дачи».
– Так значит вы у нас ненадолго? – полувопросительно заметил врач.
– Не знаю, – честно признался Владик. – Вообще-то это ведь не мой профиль. Я же – филолог. Никогда и не мыслил себя в роли воспитателя, тем более такого вот контингента. А вам эта работа нравится?
– Такая работа не может нравиться, – с мягкой укоризной во взоре сказал Владимир Семенович. Взгляд его пробежал по девушкам с лопатами в руках. На каждой из них лежала печать одинаковости: все они были одеты в однообразные серые халаты и косынки, лишь туфли были разными. – Я просто чувствую ответственность за этих детей, – продолжал Владимир Семенович. – Они в беде. А когда человек в беде, он обязан получить помощь. Я до определенной степени могу оказать см эту помощь. И потому я здесь.
Они долго бродили по всему большому и разветвленному хозяйству «дачи», осмотрели и парники, медицинские кабинеты, и мастерские, и Владик не мог не отметить, что дело здесь поставлено образцово, территория вычищена до блеска, наглядная агитация в порядке. И лишь гораздо позже закралась ему в душу мысль что Владимир Семенович мог стараться провести его именно таким маршрутом, чтобы преподнести деятельность своего учреждения в наиболее выгодном свете? Но какой ему был смысл перед ним, молокососом, распинаться? Этого Владик недопонимал, а потому старался как можно внимательнее слушать и вникать во все, что ему говорил врач.
– Всем этим красавицам еще нет и семнадцати. Иначе они были бы в другом учреждении. Да и диагноз – у всех стандартный – сифилис. По латыни это означает «свинячья болезнь». Однако некоторые авторитеты уверяют, что в доколумбову эпоху мир не знал этой болезни, то есть перенесена она к нам из Америки вместе с табаком. Таким образом у нас есть все основания считать, что открытием Америки Европа здорово себе навредила. Однако, если бы больными были лишь тела этих девчонок, с этим модно было как-то примириться, в конце концов, мало ли болезней на свете? Однако вместе с телами болезнь эта тяжело и подчас необратимо поражает и души…
– Здравствуйте, Владимир Семенович, – сказала встретившаяся им по пути девушка, нагруженная садовым инвентарем.
– Здравствуй, Безбородова, – мягко ответил доктор. – Ну, как твои дела?
– Лучше всех, – засмеялась девушка, окинув глазами Владика, и пошла своей дорогой.
– Дозорная, – со смешком отметил Владимир Семенович. – Направлена коллективом специально в разведку, теперь во всех отделениях будут дня два или три обсуждать вашу личность. Не осуждайте их, появление каждого нового лица в наших местах большая редкость. Кстати, как она вам?
– Кто?
– Эта Безбородова. Кличка Чубчик.
– Никогда бы не сказал, что у такой пай-девочки может быть кличка.
– За неделю, – со странной улыбкой заметил Владимир Семенович, – с этой «пай-девочкой» переспали почти все жители мужского общежития. Человек пятьсот, по-моему. Одна комната передавала ее другой за бутылку водки…
– Скоты… – с гадливым чувством пробормотал Владик.
– Да нет, люди, – возразил Владимир Семенович. – В том-то всё и дело, что они все считают себя вполне нормальными людьми. В какой-то степени этих мужчин можно понять.
– Понять? – поразился Владик.
– Мы обязаны стараться понять всех, понять какое чувство двигало человеком при совершении того или иного поступка. И когда начинаешь размышлять об этих сотнях парней, вынужденных жить годами в антисанитарии, не имея возможности создать семью, лишенных элементарной духовной пищи, живущих в полной духовной изоляции от мира культуры, по сути дела в тюрьме, причем безо всякой вины с их стороны, то поневоле начинаешь понимать, что в таких условиях человек рад любому развлечению вроде этой случайно подвернувшейся шлюшки… да-да, я не стесняюсь называть вещи своими именами. Однако теперь они стали пострадавшей стороной и громогласно требуют расправы над виновницей, не желая понять, что помимо ее вины в их горестях есть и определенная доля их собственного безрассудства.
– Так значит теперь ее будут судишь? – спросил Владик.
– А как же? Закон строго карает за намеренное заражение сифилисом здоровых людей.
– «Дура лекс – сед лекс» процитировал Владик случайно вспомнившееся латинское изречение.
– Что вы, простите, сказали? – не понял Владимир Семенович.
– Это по-латыни, – пояснил Владик, – «закон суров, но это закон».
– То-то и оно, что «дура», – вздохнул Владимир Семенович. – Бог ты мой, какие же они здесь всё-таки дуры…
9
Утром взрывается: яростный звонок и зажигается слепяще яркий свет пятисотваттных ламп. Корпус оживляется хлопаньем дверей, слышатся визгливая перебранка, смех. Кто-то торопливо устремляется к умывальнику, другие, их большинство, движутся подчеркнуто медлительно, словно экономя каждое движение и всем своим видом демонстрируя полное пренебрежение ко всему окружающему.
Мышка проснулась почти сразу, огретая ударом свернутого жгутом полотенца, села на кровати и огляделась. На нее никто не обращал особого внимания, все занимались своими делами: причесывались, одевались. Кукла торопливыми движениями накладывала на лицо косметическую маску. Лишь Шиза продолжала, скорчившись, лежать под одеялом. Но и она не спала, хоть глаза ее и были плотно сомкнуты, а руки под одеялом беспрерывно двигались, доставляя ей непередаваемое животное наслаждение.
Вполголоса переговариваясь, девочки бросали на нее взгляды, в которых любопытство мешалось с брезгливостью.
В эту минуту в палату вошла Анна Петровна, невыспавшаяся после ночных бдении.
– Ну? – резко сказала она. – Долго вы еще будете потягиваться. – В ту же минуту взгляд ее упал на Шизу в она истерически крикнула: – Корнакова!
Подбежав к Шизе, медсестра принялась ее расталкивать, но та продолжала заниматься своим делом, лишь промычала что-то невнятное. Анна Петровна в сердцах сдернула с нее одеяло, и тогда Шиза в ярости поднялась. Увидев ее. Мышка пожалела, что не в силах сейчас спрятаться в маленькую норку, забиться в самый дальний ее утолок, до того страшно стало ей при виде этой огромной гориллообразной фигуры, которая, сверкнув глазами, жутко зарычала, обнажая мощные, желтоватые зубы. Побледнев, Анна Петровна выскочила за дверь. Девчонки зафыркали, но когда Шиза перевела взгляд на них – немедленно умолкли.
– Ништяк, Шизуля, – успокоила ее Щипеня. – Денек быстро проскочит, ночка темная придет, тогда вволю и развлечешься, а сейчас – кушать надо – ам! – она задвигала челюстями. – Ням-нам, не понимаешь?
10
– Владимир Семенович, с Корнаковой надо что-то делать! – воскликнула Анна Петровна, вбежав в кабинет врача. Увидев там Владика, она слегка смутилась, поскольку не рассчитывала в присутствии его говорить на столь щекотливую тему, однако, начав разговор на повышенной ноте, она уже не в силах была остановиться и только всплеснула руками. – Ее просто необходимо лечить. Лечить и лечить…
Владимир Семенович лишь пожал плечами:
– А что мы можем сделать, если шизофрения официально признана неизлечимой болезнью?
– Но ведь она отрицательно влияет на остальных девочек. – Не в силах успокоиться, Анна Петровна мерила небольшой кабинет быстрыми шагами. – Вот и сегодня утром она, никого не стесняясь…
– Вы полагаете, наши воспитанницы еще сохранили способность стесняться? – серьезно осведомился Владимир Семенович, весело подмигнув при этом Владику. – Я и сам прекрасно понимаю, что место этой милой девочки в психиатрической лечебнице, причем, закрытого типа. Однако туда ее не принимают, ссылаясь на специфику ее нынешнего заболевания.
– Но она уже три недели как полностью здорова. По закону мы давно должны были бы отправить ее к родителям.
– В Нижний Тагил? Одну? Без сопровождения?
– Ну так давайте через ваше руководство, полковника Зайцева повлияем на психиатричку – пусть принимают…
– Где сядем, там и слезем, – вздохнул доктор. – Они откажут, у них лечебница для взрослых пациентов, а Корнакова несовершеннолетняя.
– Да, – со слезами на глазах признала Анна Петровна, вспомнив шизин оскал и сверкнувший взгляд, – совершеннейший младенец. Знаете, если мы ничего не сделаем, она…
– Сделать мы можем лишь одно – потерпеть, – сочувственным тоном резюмировал Владимир Семенович. И осторожно похлопал ее по плечу. – Христос терпел и нам, как говорится…