Медный гусь Немец Евгений
Всевидящий Бог наш христианский, Творец всего сущего, Зодчий храма Своего и оберегатель сада и мыслящих овец, издавна Своею волею предначертал возгласить евангельское учение из Тобольска, града знаменитого, во все концы Сибири до края вселенной.
С. У. Ремезов. «История Сибирская»
Государева грамота
Тобольский воевода князь Михаил Яковлевич Черкасских озадаченно смотрел в государеву грамоту и чесал затылок. Государева гонца он час назад определил на постой, дав ему три дня на отдых от долгой дороги, а себе — время сочинить ответ. Но ответ государю всея Руси требовалось давать после того, как сообразишь, чего делать, а вот это воеводе виделось затруднительным, потому как смысл грамоты был неясен.
Михаил Яковлевич подошел к окну. С высоты Алферовского холма, на котором покоилось Вознесенское городище и его, князя тобольского, Архиерейский дворец, открывался бескрайний простор. Взгляд легко сбегал по склону Алферовской горы, вдоль аллеи Пермского взвоза, вымощенного сосновым кругляком, прямо к крышам домов, усадьб и амбаров нижнего посада. Но на разлившемся Иртыше взгляд замирал, терялся. Иртыш кипел бронзой — это вечернее солнце насыщало светом реку, играло в ее ряби густыми и жирными, как масло, бликами. Вверх по реке у дальнего берега по мелководью шла на шестах вереница плотов — сплавщики гнали в Тюмень кедр и сосну. Со двора гарнизона доносился гам стрелецкой муштры. В казачьих конюшнях ржали и фыркали лошади, распряженные, но еще не охолонувшие от дневной дозорной службы. По Пермскому взвозу торопились на вечерний молебен монахи. В гостином дворе купцы сворачивали свои палатки. Где-то у восточной окраины, видно почуяв дикого зверя, брехали-заливались псы. На улицах посада суетился в своих насущных заботах городской люд. Тобольск был русским городом, православным до последнего гвоздя, но на нем Русь и заканчивалась. Там, на севере, куда гнал свои мутные воды Иртыш, в весенней дымке притаилась тайга — вотчина бескрайней дремучей Югры, давшей приют татарам, вогулам, остякам, ненцам, селькупам и прочей языческой самояди. Сколько православных епископов головы свои сложили, пытаясь окрестить непокорный Урал, а затем и Югру, сколько русских воинов желали мечом крест донести, да порубленные в той земле и остались. Без толку все: как кланялись некрести болванам своим, так и кланяются. Не принимала древняя тайга православной веры, хранила преданность своим духам и демонам.
Князь отвернулся от окна, тряхнул головой, прогоняя смутную тревогу, и еще раз внимательно перечитал грамоту. Вкратце суть ее была такова: князю-воеводе Черкасских надлежало организовать поход малым отрядом в Белогорскую волость с целью отыскать шайтанщиков, поклоняющихся идолу Медный гусь, по сказаниям способного предвещать грядущее, и доставить на глаза государя того болвана и шайтанщиков, ему поклонявшихся. В приписке говорилось, что за средствами на организацию похода следовало обратиться к дьяку Сибирского приказа Обрютину Ивану Васильевичу.
«Что же задумал государь? Какая вошь его укусила?..» — удивлялся князь Черкасских.
Михаил Яковлевич испытывал досаду и раздражение, ибо подтекст грамоты оставался для него загадкой. Решив, что одна голова — хороша, а две — лучше, он призвал посыльного и велел бежать в приказную избу за дьяком Обрютиным.
Сибирский день недолог; когда дьяк явился, солнце уже пряталось за далекий Урал, и над городом поднимался сумрак, напитанный сырой прохладой Иртыша. Воевода кликнул прислужника и распорядился насчет закуски. Пару минут спустя на столе уже стояла горящая лучина, водка, копченая осетрина, соленые грузди и моченая клюква.
— Почто сумятица, князь? — откинувшись на лавке, спросил дьяк Обрютин, когда за прислужником прикрывалась дверь.
— На вот, почитай! — Михаил Яковлевич швырнул ему грамоту.
Обрютин склонился над лучиной, внимательно изучил грамоту и, нисколько не удивленный, аккуратно положил ее на стол. Затем плеснул по чаркам водку, жестом пригласил воеводу угоститься.
Князю на то время было сорок шесть лет, а дьяку всего тридцать четыре. Но, невзирая на молодость, дьяк отличался умом, хотя и горячим нравом. Он и сюда-то угодил по характеру своему непутевому. Перехватил кнутом поперек спины княжича Лешку Мускутина, сына князя Всеволода Мускутина, так что и кафтан, и рубаха, и кожа на спине лопнули, как перезрелый арбуз. Наказал-то нахального княжича Иван Васильевич за дело, да только не в его власти князей наказывать. Вот и попал в опалу, как стрекоза в навоз. Отправил его государь Петр Алексеевич от греха подальше, службу государственную в Тобольске нести. Третий год уже шел, как дьяк Обрютин за Югрой присматривал, и начало уже надоедать Ивану Васильевичу это занятие, все чаще подумывал он о том, как бы в Москву насовсем вернуться. Но оказии пока не случалось.
— Принимай чарку, князь, и послушай, чего я тебе скажу, — продолжил дьяк. — Ты, наверное, решил, что государь умом тронулся?
Михаил Яковлевич даже отшатнулся от такого наговора, густой бородой затряс и уже хотел было разразиться праведным гневом, но дьяк вдруг расхохотался.
— Да будет тебе, — отсмеявшись, продолжил примирительно Обрютин, — на измену я тебя не толкаю.
— Ты, Иван, все зубы скалишь, а у нас тем временем дело важное киснет, — насупившись, пробурчал воевода.
— А иначе не понять тебе всего предприятия вкупе, — уже серьезно пояснил дьяк и поднял чарку. — Давай, за государя-батюшку и за Россию нашу великую.
Выпили, воевода сел напротив дьяка, деревянной ложкой зачерпнул и отправил в рот груздь. Дьяк закусил осетриной, встал, заложил руки за спину и принялся мерить шагами горницу. Еловый настил пола звонко отзывался на каблуки его парчовых сапог.
— Сдается тебе, Михаил Яковлевич, что затеял государь глупое дело, — вслух размышлял дьяк.
— Да нет же! — рявкнул воевода. Но дьяк гнул свое:
— Оно и верно, на кой черт православному государю вогульский идол? Но это только на твое первое недалекое разумение. Как ты знаешь, прошлым летом я в Москву обоз возил, и пелымский князек Кынча навязался со мной, говорил, что желает великому государю самолично ясак отдать. Ясак он тогда в недостаче привез и в грудь себя бил, что сам перед государем ответ держать будет.
Воевода кивнул, он помнил.
— Я и не думал, что государь на вогула время сыщет, ан нет! На третий день Петр Алексеевич меня с Кынчей призвал и уделил вогулу больше часу времени. Про нравы вогульские государь выспрашивал, про промысел пушной да рыбный, а дьяк при государе все записывал тщательно. Хитрый вогул, как оказалось, в Москву подался не лицом торговать, а испросить на три года ясак сократить, чтобы соболь успел приплод принести, и то, что ясак он бедный дал, тем и объяснил. Государь разрешил и мне наказал, чтобы я с пелымских вогулов на три года ясак вдвое срезал. Так что Кынча, лиса прокудливая, полтора сорока соболей отдал, а на три года вперед три сорока оставил. Ну да это ладно… После того разговора государь распорядился выдавать вогулу на все время его пребывания по четыре чарки вина из своих запасов, по четыре чарки меду да по ведру пива на день, а как соберется вогулич восвояси, выдать ему сукна доброго десять аршин да припасов съестных на всю дорогу. И спросил я себя, а с чего такое уважение государя к темному иноверцу?
Обрютин замер перед князем, давая понять, что ждет от него соображение. Михаил Яковлевич неспешно, по-хозяйски наполнил чарки, протянул одну дьяку, сам взял другую, ответил рассудительно:
— А с чего государю лютовать? Ясак с Югры идет исправно, вогулы на русские обозы и поселения не покушаются, да и на Урале солепромышленников да рудокопов не тревожат.
— На Урале вогулов и не осталось уже, они все у нас тут, в Югре, но говоришь ты верно, — согласился дьяк, принимая чарку. — Соболь и чернобурка подороже золота будут, на них русские купцы в Дамаске палаши и сабли закупают, а у голландцев — корабельные приборы. Петр Алексеевич Россию на шведов поднял, ему надобно, чтобы на Урале и за Уралом спокойно было, а потому он не прочь великодушие проявить. Но сдается мне, не все это…
Дьяк глотнул водки, бросил в рот кусок осетрины, принялся задумчиво жевать.
— Не томи! — князь бахнул по столу кулаком.
— Сто пятьдесят лет прошло, как Ермак своих казаков на Каму привел, — продолжил дьяк, возобновив путешествие по горнице. — Шесть сотен с ним отчаянных голов пришло, завоевал Сибирь Ермак для государства Российского, но за три года и его самого и всех его ратников Сибирь сгубила. Единицы уцелели.
— Так уж и Сибирь! — фыркнул князь. — Ты кривые сабли хана Кучума в уральских духов не ряди!
— И копья татарские, и стрелы вогульские — это да, — легко согласился Обрютин, — но еще и зимы лютые, голодные, когда трупы товарищей жрали, а от скорбута десны лопались, и страх непроглядный, когда понимаешь, что на родину уже не воротишься, а может, и еще чего… Такого, что истому христианину и не снилось… Все Ермак осилил, через ад своих людей провел, да все равно сгинул.
Михаил Яковлевич и сам все это крепко знал, только никак взять в толк не мог, к чему Обрютин клонит.
— Да при чем тут Ермак?! — выпалил он.
— Да при том, что ни он, ни следом шедшие князья-воеводы да епископы — ни Стефан, ни Питирим — никто крест православный до сих земель не донес. Мне вон мастеровой Андрей Кривозуб давеча рассказывал про вогула-охотника. Неделю не шел ему зверь, решил вогул, что боги прогневались, зашел в первую на пути церковь, притащив за собой оленя, и на паперти перед иконостасом животину и заколол, полную чашу крови горячей набрал и выпил, а потом лик Николая Чудотворца кровью помазал!
Князь спешно перекрестился, хотя удивлен не был, наслышан был Михаил Яковлевич про дремучесть вогуличей.
— Некрести проклятые, — тихо произнес он, добавил громче: — И что? Зверь-то ему пошел?
— Да какая разница! — раздраженно отмахнулся дьяк, глубоко вздохнул, успокаиваясь, продолжил: — Не разумеют они Христа, принимают Его, как очередного божка. Им-то что, одним больше, одним меньше, их все равно у них тьма. Еще одного болвана из чурки вырежут да в ряд таких же на капище вроют: вот полюбуйтесь, чтим Христа вашего! А епископы наши на пену исходят — как так, Господь православный не может идолов диавольских одолеть!.. Государь наш муж рассудительный, ему надобно, чтобы соболя, осетрина да икра в Москву ровно шли, чтобы промышленники чугун лили да соль варили, от этого благополучие государства зависит, а для этого за вогулами присматривать следует, а не мечом рубить их за ересь балвохвальскую. Да вот только митрополитам и патриархам нашим нужно как раз обратное, для них иноверец — хуже шведа, хуже тевтонского узурпатора, и на Югру они смотрят, как на вотчину бесовскую. Для них земля эта — поле для христианского подвига, спят и видят, как на иноверцев крестовым походом идут! Вон, патриарх Адриан как на государя окрысился, попрекает его потаканием иноверцам, а на деле вся брань из-за того, что Петр Алексеевич запретил церкви собственность скупать. А тут со шведом война, и как воевать, ежели тебя твоя же церковь родная не поддерживает, тылы не прикрывает? Как люд без церкви на ратные дела вести?
Михаил Яковлевич уже понял, что ему пытался втолковать Обрютин. У вогулов было много идолов, но два выделялись особо — Золотая баба, след которой исчез сто лет назад, и Медный гусь, притаившийся где-то в Белогорской волости, среди черной топи таежных болот на древнем вогульском капище. Но даже одного идола добыть — удача и козырь государя супротив строптивых попов. Они его попрекают, что он с некрестями нянчится, а он им болвана — нате-ка, полюбуйтесь, нет больше у вогуличей второго по главенству шайтана!.. И еще воевода подумал: уж не собрался ли часом государь у Медного гуся будущее выведать?.. Но тут же эту мысль отогнал, потому как она своей сутью обвиняла великого государя всея Руси в ереси балвохвальской.
— Что ж, дело и в самом деле важное, — задумчиво согласился с дьяком Михаил Яковлевич.
Он снова развернул грамоту и отмотал ее до второй части, углубился в чтение. Денег государь распоряжался выделить на десять служивых, включая сотника, и на одиннадцатого — толмача.
— Из казаков и стрельцов я отряд соберу, главным поставлю сотника Степана Мурзинцева, он человек бывалый, — продолжил Михаил Яковлевич. — Толмачом пойдет Рожин, лучше него никого не сыскать. Завтра к полудню приходи, будем совет держать. Что ж, Иван, вроде все…
Михаил Яковлевич поднялся, собираясь прощаться с дьяком.
— Не все, князь, — возразил Обрютин. — Есть еще одна мысль у меня. Предприятие намечается сложное, рискованное и, очень может случиться, проигрышное. Не простое это дело, вогульского идола добыть. Нам подстраховаться надобно.
— Ты об чем это? — насторожился воевода.
— Ежели экспедиция наша с пустыми руками вернется, ждет нас не пряник, а кнут.
Черкасских бухнул назад на лавку.
— Это точно, — согласился воевода и запустил пятерню в кудлатый затылок.
— А вот если мы в поход еще, скажем, ученого мужа отправим, чтобы он карты рисовал или там перепись народа по Оби вел, тогда и без болвана хоть какое походу оправдание будет.
— Ну, голова! — обрадовался князь.
— Я с Семеном Ремезовым потолкую, сам он уже не в летах по тайге шастать, так у него сыновей трое, и все в отца. Денег на лишний рот от себя добавлю.
Обрютин старался, конечно, не столько для государства, сколько для себя. Если предприятие удастся, он с Медным гусем в руках въедет в Белокаменную на коне, и пусть Мускутины зубы от злости в порошок сотрут, заслуги его, Обрютина, перед государем все равно будут выше. Медный гусь казался ему той самой оказией, которую он так давно ждал.
— Так тому и быть! — постановил князь и хлопнул в ладоши. — Дюжина — божье число.
Совет
На следующий день к полудню у князя собралось пять человек. Помимо дьяка Обрютина пришли казачий сотник Степан Анисимович Мурзинцев, толмач-следопыт Алексей Никодимович Рожин, зодчий-картограф Семен Ульянович Ремезов и его сын, тоже Семен. Ремезовы появились последними.
Войдя в горницу, старший Ремезов толмачу и сотнику кивок кинул, как кость собаке, но перед дьяком и воеводой голову два раза склонил. Одет он был в опашень цвета меди поверх старого кафтана, на ногах носил хоть и сафьяновые сапоги, да стоптанные вконец, — имел Ремезов достаток, но к ладной одеже так и не приучился. Держался Семен Ульянович с достоинством, даже с вызовом, хоть и росту был среднего, и руку левую правой придерживал — дрожала, и бороденка жидкая почти вся высыпалась, а знал себе цену, на старость и немощность не оглядывался. Говорил ученый дед размеренно, в глаза князю смотрел упрямо.
Сын зодчего Семен, худощавый паренек лет двадцати, над отцом торчал на полголовы, бородой еще не обзавелся, но рыжая щетина на верхней губе уже обозначилась. Одет он был в кафтан коричневого сукна, на голове носил стожок русых волос, а в глазах — голодный взор жадного до открытий исследователя. Младший Ремезов отцовской спесью не страдал, всем поклонился в пояс. Толмач Рожин, увидав, кого ему обузой подсунули, с досады отвернулся, да и сотник Мурзинцев недовольно крякнул, парень смутился, опустил очи долу.
— Задумал я, князь, карту поселений инородческих племен составить, — ничего не замечая, пояснял цель своих изысканий старший Ремезов. Он согнулся над столом и тыкал костлявым пальцем в карту. — А для этого надобно тут, за Тулиным, на восток свернуть…
— Не пройти там, — заметил толмач. Семен Ульянович запнулся и уставился на Рожина, как на привидение. Взгляд у Рожина был не злой, но холодный, без жизни и милосердия. Такой взгляд бывает у душегубов или у тех, кто сатане в глаза заглянул.
Алексей Рожин был родом с Урала, с какого-то крошечного русского поселения на Сосьве. Изба их на отшибе стояла, за версту от прочих дворов. Мать померла при родах Ульяны (второй дочери), а семь лет спустя отца в тайге медведь задрал. Так что парнишка еще отроком главой семьи сделался. Две сестры младшие у него оставались: Софья, двенадцати лет, и Ульяна — семи. Два года худо-бедно жили, охотой да рыбалкой кормились, корову и курей держали, а потом беда нагрянула.
Урал огромный, в нем затеряться легко, вот и прут туда потерянные души, ушкуйники бывшие, беглые каторжники, душегубы да насильники, коим человека убить, что таракана прихлопнуть. Алексей в таежную заимку ушел, силки проверять. А вернувшись, застал Софью посреди горницы нагой в луже запекшейся крови. Снасильничали ее, а потом горло, как барану, перерезали. Ульяну Алексей обнаружил в подполе связанную, с кляпом во рту, едва живую. Курей грабители забрали, корову увести не могли, хлопотно с ней в пути, — закололи, не разделывая, куски мяса срезали. Все, что ценность имело, кубок серебряный да пару бобровых шкурок, забрали, амбар дочиста, до последнего зернышка, выгребли.
Алексей Софью схоронил, Ульяну оставил людям в селении, последними деньгами с ними расплатился, чтоб выходили, а сам в погоню ударился. Он шел за ворами, как волк за овечьим стадом, чуть кто поотстал или в сторону отшатнулся — тихо и быстро резал. Под конец довел душегубов до ужаса, думали они, что вогульские духи на них ополчились. Месяц Алексей преследовал разбойников, шестеро их было, и всех одного за другим выбил, и трупы не хоронил, бросал волкам на съедение, чтобы души их черные вечность мучились.
Домой Алексей вернулся к осени. Ульяна от пережитого так и не оклемалась, Рожин застал ее живой, но с каждым днем девчушка угасала и к первым дождям тихо померла. Алексей похоронил сестренку рядом с Софьей, там же и матушка с отцом лежали, четыре креста на холме, под которым Сосьва серебряным калачом изгибалась… Смотрел на них Алексей и понимал, что хоть красивы эти места, глаз не оторвать, а не принимают они Рожиных, изгоняют, отторгают… А потому собрался в дорогу и навеки покинул отчий дом.
С тех пор кем он только не был. На Чусовой к сплавщикам бурлаком нанимался, с артельщиками руду добывал, со скудельниками курганы рыл, со старателями самоцветы искал, проводником с горными дозорами, коих на поимку воров отправляли, ходил. В Чердыни плотничал, в Соликамске на шахтах соляной рассол качал. По Северной Сосьве вместе с вогулами до Оби спустился, у кондинских остяков жил. Но так толком нигде и не прижился; шел все дальше, гонимый своим проклятьем, сначала вверх по Оби, а потом и по Иртышу, пока не добрался до Тобольска, и дорога эта была длиною в пять тысяч верст и пятнадцать лет жизни.
В Тобольске Рожин целовал крест князю Черкасских. Михаил Яковлевич оценил опыт и сноровку немногословного и слегка диковатого человека, на службу принял, — таких людей завсегда полезно при себе держать. С тех пор два лета минуло, и бродяга Рожин уже начинал тосковать по далеким дремучим землям, так что указ князя собираться в дорогу принял сразу, но без радости, потому как суть предприятия казалась ему безрассудной и губительной.
— Вогулы не отдадут идола даром, — сказал Рожин князю. — Как бы кровью не пришлось заплатить.
— На то и отправляю с тобой дозор! — рявкнул воевода.
— Но вогулы — это не самое страшное. Бесы их куда хуже.
— Так ты что, испужался? — князь изобразил лицом презрение, но слова толмача его насторожили.
— Такого испужаться не зазорно, Михаил Яковлевич. Я-то уже пуганый, на меня положиться можно. А вот остальные… Я пойду, конечно, без меня они точно сгинут.
Тот разговор состоялся намедни, а на сегодня был совет.
— Топь там на десять верст, — пояснил Рожин Ремезову. — Да и нету там никого.
Семен Ульянович в негодовании воззрился на князя, взглядом требуя вмешаться и приструнить наглого простолюдина, но Черкасских тоже с сомнением смотрел на младшего Ремезова и уже начинал склоняться к мысли, что затея с ученым мужем может сорвать все предприятие в целом, да и слову толмача доверял. А вот сотник Мурзинцев с любопытством косился на Рожина, приглядывался. Наслышан он был о толмаче разных баек, порою до смешного нелепых, но пересечься с ним лично раньше Мурзинцеву не доводилось.
— Ты, Алексей Никодимович, думаешь, что я вам в тягость буду? — неожиданно подал голос младший Ремезов. Голос у парня был низкий, уверенный, и в глаза толмачу он теперь смотрел прямо, открыто. — Зря ты это. Мне не впервой.
Семен Ульянович оглянулся на сына, враз сообразил, в чем разлад, вернул взгляд на князя и неожиданно тепло, по-человечески улыбнулся.
— Ты, князь, в Семенке не сомневайся, — сказал он, все еще улыбаясь. — Он выносливый, как сохатый, жилы у него железные, сутки без сна и харчей идти может. А ежели ему дорогу один раз показать, так на всю жизнь запомнит, да и в травах-кореньях лечебных разумеет. Вот если хворь какая в пути с кем случится, что делать будете? То-то! Еще спасибо скажете, что Семенку моего взяли!..
Воевода выслушал Ремезова внимательно, перевел взгляд сначала на сотника, тот пожал плечами, мол, я не против, потом на Рожина.
— Поглядим, — ровно отозвался толмач.
— Погляди, погляди… — пробурчал Ремезов, снова возвращаясь к карте.
Маршрут обсуждали два часа. Вернее, сам маршрут был ясен как божий день — вниз по Иртышу до Самарского яма, оттуда до Белогорья полдня пути. Без малого шесть сотен верст. Дней двенадцать туда и шестнадцать, против течения, обратно. Но старший Ремезов норовил маршрут этот как можно сильнее запутать, и здесь ему надо было обследовать, и туда заглянуть. В конце концов воевода не выдержал.
— Уймись, Семен Ульянович! — гаркнул он. — Я людей не на прогулку, а на государево дело снаряжаю! Ты, видно, попутал, кто кому пособлять должен!
— Ты, князь, изучение земель сибирских прогулкой не обзывай! — взвился дед, тыкая воеводе в грудь сухим, как деревяшка, пальцем. — Идола вогульского они могут и не сыскать, а знания добытые завсегда во стократ пользой воротятся!
— Тьфу! — в сердцах плюнул князь.
Сотник Мурзинцев отвернулся, пряча в усах усмешку, Рожин за перепалкой наблюдал серьезно, не улыбался, дьяк рассмеялся в голос.
— Дегтя ведро тебе в бороду, Иван Васильевич! — бросил ему воевода рассерженно.
— Я знаю те места, — вклинился Рожин. — Разделимся, я с Семеном на берег сойду. Там Иртыш петляет шибко, пока обоз эти петли обогнет, мы с Семеном тайгой пройдем, чего там ему надо будет, посмотрит, и с другой стороны петли на берег выйдем. Здесь, здесь и вот здесь, — он три раза ткнул пальцем в карту. — Так мы в днях не проиграем.
Степан Мурзинцев кивнул, соглашаясь со здравомыслием проводника, а старший Ремезов впервые посмотрел на Рожина с уважением.
— Ну, так тому и быть, — князь облегченно вздохнул.
Дальше обсудили, какие и сколько припасов брать. Под конец воевода велел сотнику собрать людей на свое усмотрение, чтобы выносливые были и неприхотливые. Мурзинцев, задумчиво потирая пальцами лоб, кивнул.
— Ну что, Алексей, — обратился князь к толмачу, — ничего мы не забыли?
— Попроси, князь, митрополита молебен нам в дорогу справить, — тихо ответил Рожин.
И после этих слов, спокойных, даже отрешенных, в наступившей тишине, густой, как кисель, каждый из собравшихся вдруг очнулся, вспомнил, что за суетой сборов и пересудов успел позабыть главное — из похода можно и не воротиться. Старший Ремезов крякнул, князь тяжело вздохнул, а сотнику в голову пришла мысль, что за время совета на поджатых губах толмача ни разу не заиграла улыбка.
«Что же такое ты видел там, в далекой вогульской тайге, Рожин?» — задался вопросом Мурзинцев, но озвучивать его не стал.
— Добро, — наконец произнес воевода, чувствуя, как вернулась и нарастает вчерашняя тревога. — Митрополит не откажет.
Аврора
Сборы заняли два дня. Митрополит Филофей службу справить не отказал, напротив, как узнал о предстоящем походе, разволновался, глазами заблестел.
— Божье дело ты, князь, затеял, Господь путникам благоволить будет, — изрек митрополит, задрав горе перст. — Мало того, чтобы души путников в балвохвальской тьме не померкли, дам я вам в помощь пресвитера Никона!
Князь хорошо помнил беседу с Обрютиным о том, что епископы спят и видят, как крестовым походом на Югру идут, так что предложение митрополита воеводу не обрадовало, но стоило князю возразить, как Филофей обрушил на его голову такой шквал праведного возмущения и упреков, что Михаил Яковлевич сию минуту примолк и смирился. Спорить с церковью было бесполезно, да и опасно.
Ранним утром восемнадцатого мая путники собрались в нижнем городе у пристани. Иртыш был темен и тих. Река дремала, укрывшись густой ночной прохладой, и во сне была к людям безучастна.
Сотник Мурзинцев взял из казаков только одного человека, Демьяна Ермолаевича Перегоду, остальных отобрал из стрельцов пехотного полка.
— Казаки — народ больно горячий, — ответил сотник Рожину на немой вопрос, — им в лодке месяц не высидеть. Вот Демьян один только сдюжит.
Мурзинцев и Перегода одеты были в красные полукафтаны и темно-синие шаровары, на головах носили черные лохматые шапки, на ногах — короткие сапоги. Слева на поясе у казаков висели ножны с саблями, справа — по длинному кинжалу и свернутой кольцом нагайке, на животе примостились натруски-пороховницы и сумки с пыжами и пулями, из-за спины торчали стволы коротких мушкетов — гренадерских фузей.
Обмундирование стрельцов составлял кафтан зеленого сукна до колен с красным обшлагом, поверху накидка-епанча, на ногах зеленые чулки и тупоносые смазные башмаки с медными пряжками, на головах — шапки с меховым отворотом. Вооружены стрельцы были обычными длинными мушкетами, у половины из-за спины тускло поблескивали наточенные лезвия бердышей, остальные были при саблях. На портупеях-берендейках болтались роговые пороховницы и сумки с пулями.
Служивые выглядели бодро, перешучивались, глупые смешки отпускали.
— А что, Степан Анисимович, Медный гусь и вправду так свиреп? Боюсь, вдесятером не одолеем — мож, поболе народу надо?
— А бабы у вогулов красивые? Ласковые?
— Да тебе, Вася, и овца — баба!
— Ох, доболтаешься, укорочу язык твой змеиный!..
Стрельцы заржали.
Со стороны могло показаться, что отряд собирается в речной дозор, но в эту картину не вписывались три человека — толмач Рожин, младший Ремезов и пресвитер Никон.
На Рожине был плотный серый зипун, старенький, но все еще крепкий, на ногах сапоги мягкой кожи на толстой подошве. Длинный кушак несколько раз опоясывал талию и держал на себе деревянную флягу, ножны с тесаком, рог с порохом и сумку с пулями. На плече толмача висел штуцер.
— Доброе у тебя ружье, — кивнул на штуцер Перегода. — Только пока ты один раз пульнешь, я своей гладкостволкой пять успею.
— Лучше один раз, да в цель, чем пять, да в небо, — отозвался толмач, недовольно косясь на стрельцов-пустозвонов.
— Тоже верно, — согласился казак, с прищуром рассматривая толмача.
Семен Ремезов стоял чуть поодаль, в разговоры не лез. Одет он был в шерстяной стеганый опашень, вроде халата, что носят татары, а под ним все тот же коричневый камзол. На голове криво сидела шапка, подбитая бобром. К груди парнишка прижимал полотняную торбу, в которой, судя по выпирающим углам, хранился ларец с писчим набором. За поясом у парня торчал небольшой топор, и, судя по всему, это было единственное оружие, которое он взял в дорогу.
— Слышь, Лексей, — обратился к Рожину стрелец Василий Прохоров, тот, что спрашивал про вогулок. — А правду говорят, что все вогульские бабы ведьмы?
Рожин отвернулся к реке, всматриваясь куда-то вдаль, туда, где противоположный берег терялся в предутреннем сумраке, словно искал там ответ, помолчал, ответил не оборачиваясь:
— Каждая третья.
— Ого! А как отличить ведьму от нормальной? — настаивал Васька вроде в шутку, но в глазах горело любопытство.
— Поцелуем.
— Как-как?
Толмач обернулся и, заглянув стрельцу в глаза, серьезно сказал:
— Если тебя ведьма поцелует, то десять лет для тебя как миг пролетят. Десять лет будешь при ней в холопах ходить и не заметишь того.
— Да ну! — не поверил Васька, — впрочем, в тоне появилась опаска, — следом заявил с деланой бравадой: — Да и на кой их целовать! Рубаху на голову — и все дела!..
— Побойся Бога, ирод! В блуд с иноверками пускаться?! — вдруг загремел пресвитер, и стрельцы приуныли, осознав, что пока с ними отец Никон, о греховных утехах стоит забыть.
Выглядел пресвитер внушительно. Росту под два метра да метр в плечах, четки в огромной ладони, что ягоды рябины в лапе медведя. Взгляд у отца Никона был тяжелый — как придавит им, сразу в грехах покаяться тянет. Черная ряса до пят, на груди серебряный крест в пол-локтя, борода густая покладистая по ветру, как еловая лапа стелется. В руке массивный дубовый посох, в глазах — холодный блеск православной истины.
— Прости, владыка… — потупился Васька.
Показались дьяк Обрютин и князь Черкасских. Сотник цыкнул на стрельцов, чтоб стерли с морд ухмылки, князю доложился о готовности. Присутствие князя и дьяка не требовалось, но им обоим хотелось убедиться, что экспедиция благополучно отчалит. К тому же намедни к вечеру случилось князю наблюдать такую картину: огромная гусыня гнала по подворотне бродячего пса, шипела, как десяток гадюк разом, за хвост и уши собаку норовила тяпнуть. А пес скулил и тявкал и, поджав хвост, на трех лапах от нее убегал, четвертую, покалеченную, по земле волок.
«Знамение это мне? — с тревогой спрашивал себя князь. — Уж больно совпадение сильное. Не погонит ли Медная гусыня от себя русского человека, как квелого пса?..»
Ответ князь так и не придумал, а потому всю ночь толком не спал, ворочался и наутро решил самолично убедиться, что дела не так плохи, как ему мерещится.
Переживал за предприятие и Обрютин, в нем опасение возникло, когда митрополит экспедиции пресвитера навязал. Желал и для себя отец Филофей славы в борьбе с иноверцами — видел это дьяк. Только вот излишнее рвение митрополита могло поперек всего дела встать.
«Теперь их тринадцать, чертова дюжина, плохое число, — с досадой думал дьяк, но понимал, что один пресвитер и десять ратников — это еще не епископ с пехотным полком, на крестовый ход не тянет. — Так что задумал митрополит, скорее всего, простую разведку, а как выведает отец Никон, где да сколько остяков да вогулов живут, вот тогда митрополит в князя мертвой хваткой вцепится, чтоб отпустил с ним пехоту да казаков идолов рубить».
Светало, предутренний сумрак таял. Пора было выступать.
— Ну, с Богом, — напутствовал князь, немного успокоенный ладностью утра и сборов.
На воде, дожидаясь путников, покачивались два шестивесельных струга. Эти суденышки тобольские корабельщики специально мастерили для речных дозоров. Небольшие, в длину восемь-десять метров, а в ширину всего метра три, легкие и юркие, со съемной мачтой для прямого паруса, они вмещали десяток человек и для похода оказались в самый раз. У каждого судна мачту венчал синий стяг с золотыми алебардами, пирамидой и алыми знаменами — герб Тобольского гарнизона.
Погрузились, отчалили. Рожин, отдавший рекам полжизни, был за кормчего, он вел головное судно. Вторым стругом заправлял Мурзинцев, не единожды ходивший в речные дозоры.
На востоке небо порвалось малиновыми лоскутами, враз посветлело. В стеклянном, студеном с зимы небе белоснежно высветились громады облаков, которые бесконечным караваном неторопливо дрейфовали на запад. Дымка над рекой таяла на глазах, по воде побежала искристая рябь, словно река ото сна стряхивалась. У дальнего берега теперь были заметны лодки рыбаков, ставивших в поймах неводы на стерлядь. Обрадованно закричала чайка, углядев на мелководье стайку мальков. Поднялся попутный ветерок, погнал по течению мелкие волны, зашумел-отозвался лес по правому берегу. Поставили парус, и струги, плавно набирая ход, устремились вперед, на северо-восток, вслед за рекой… А малиновые росчерки в небе уже распались, расплавились в огненно-желтом, горизонт на востоке разгорался восходом — над Иртышом вставало горячее майское солнце.
Путники зачарованно следили за великолепием сибирской авроры, такой знакомой, но всегда новой, только Алексей Рожин смотрел назад, на оставшийся позади Тобольск. Нижний город, спрятанный в тени Алферовского холма, млел в сонной дреме, но Софийский собор венчал Вознесенское городище, и к его золотым крестам на куполах уже дотянулась лапа солнечного пожара. И эти кресты полыхали факелами.
Обский старик
Первые три дня пути прошли размеренно, неторопливо. Иртыш был спокоен, струги нес равнодушно, как случайные бревна. Попутный ветер поднимался не часто, так что в основном шли на веслах. Весенние ночи холодны, к вечеру приходилось причаливать к берегу и разбивать лагерь, разводить костры.
К вечеру третьего дня, миновав без остановки вогульскую волость Ясколба, добрались до Фролово — русского поселения на два десятка изб с часовенкой. Имелся там и постоялый двор, правда срублен он был на скорую руку и выглядел ветхо, потому как, кроме ямщицких обозов да речных дозоров, никто в нем нужды не испытывал. Отцу Никону местные обрадовались, просили службу справить. Пресвитер противиться не стал, тут же епитрахиль на шею повесил и велел созвать всех на молебен к часовне. Мурзинцев оставил у стругов караульного, остальных отправил на постоялый двор устраиваться на ночлег.
Когда отец Никон закончил службу, ночь уже наползала с востока. Она двигалась медленно, но настырно, гася в Иртыше отблески, а в лесах голоса дневных птиц. Где-то утробно заохала сова. Откуда-то издалека ветер принес отголосок медвежьего рыка, злого по весеннему голоду.
Рожин спустился к стругам, перекинулся парой слов с караульным, вдруг замер, настороженно всматриваясь в темный Иртыш. Там тихо плыла по течению лодка, почти неразличимая в сумраке позднего вечера.
— Слышь, Лексей, — обратился к толмачу караульный. — Мерещится мне или вправду лодка там?
— Не мерещится, — заверил Рожин.
— Остяк?
— Вогул.
— Ну и глаз! — удивился караульный. — Как ты их различаешь?
— По запаху, — отмахнулся толмач и, озадаченный увиденным, заторопился на постоялый двор.
Крик Мурзинцева Рожин услыхал еще у ворот, шагу прибавил, снимая с плеча штуцер. Мало ли что — на Иртыше лодка с вогулом, тут Мурзинцев орет — может, местные какую диверсию устроили?.. Толмач двери распахнул, в горницу ворвался и замер.
— Тьфу ты, напасть, — облегченно выдохнул он.
Васька Прохоров валялся под столом, Игнат Доля пока что сидел на лавке, вцепившись в нее огромными своими ручищами и, судя по тому, как его качало, отчаянно пытался не упасть. По полу, громыхая, катилась пустая ведерная ендова, источая кислый запах браги. Мурзинцев остервенело жевал левый ус и сверкал глазами. Над стрельцами он нависал грозовой тучей.
Выяснилось, что еще до того как народ собрался у часовни на вечернюю службу, Васька Прохоров по прозвищу Лис и его лепший друг Игнат Доля по прозвищу Недоля выменяли у местных на порох ведро браги и за час нарезались до бровей.
Прохоров и Доля друг друга стоили.
— Просватали миряка за кликушу, — так описал эту парочку как-то казак Демьян Перегода.
Васька был невысок и жилист, Игнат же перерос его на полторы головы; Прохоров сложен был крепко, сбито, как волк, Доля кость имел худую, зато ладони огромные, как весла. Оба были острые на язык, но Васька жил хитростью, изворотливостью, хотя, как и подобает лисе, загнанной в угол, дрался отчаянно и беспощадно; Игнат же был прямодушен и простоват, так что случись опасность, первым лез в драку. Он и теперь по пьяному своему простодушию хотел что-то возразить сотнику, за что сию минуту и отгреб от командира кулаком по морде. От удара Игнат потерял опору и гулко бухнул рядом с товарищем. Хотя Мурзинцев знал точно, что затею с пьянкой обстроил Васька, который теперь забился под стол и делал вид, будто впал в хмельное беспамятство.
— Вы у меня до кровавых соплей вкалывать будете! Ижицу пропишу! — бранился раскрасневшийся лицом сотник. — Без смены на веслах до Белогорья!..
— Молчи! — дернул его за рукав Рожин.
— С завтрашнего все ночные караулы ваши! — не обращая внимания на толмача, отчитывал подопечных Мурзинцев.
— Да не лютуй ты так, Степан Анисимович, — подал голос из-под лавки Недоля, — добудем ты тебе Медного гуся…
— Да заткни ты его! — взревел Рожин, и сотник в недоумении на него воззрился, обратив, наконец, внимание на присутствие толмача.
— Ты-то чего буянишь?! — недовольно бросил он.
— Ты, Степан Анисимович, распорядись, чтоб твои служивые про цель нашего похода помалкивали, да и сам лишнего посторонним не рассказывай. Ты что ж думаешь, если остяки да вогулы дознаются, зачем мы в дорогу отправились, останутся дожидаться нас да радушный прием готовить?
Мгновение сотник обмозговывал довод Рожина, затем с новой злостью на стрельцов накинулся:
— Ну что, сукины дети, сболтнули кому из местных чего не следует?!
— Вот те крест, Степан Анисимович! — тут же открестился Васька Лис, враз позабыв про свой пьяный обморок.
— Боже упаси! — отрекся следом и Недоля.
Демьян Перегода стоял поодаль и, сдвинув на брови лохматую шапку, почесывал голый затылок. На пьяных стрельцов он смотрел с укоризной. Рожин оглянулся на казака, в лице изменился, про Лиса с Недолей забыл, порывисто к нему подошел.
— Ну-ка, Демьян Ермолаевич, шапку сними, — спокойно, но требовательно произнес он.
— Зачем это? — насторожился Перегода.
— На лысину твою глядеть буду.
Казак склонил голову набок, настороженно рассматривая толмача, но потом все же шапку с головы спустил. При густой бороде и усах цвета ржи Перегода был лыс как яйцо.
— Та-а-а-а-к… — протянул Рожин. — Вот что, Демьян, если придется с вогулами или остяками беседу держать, ты шапку не дай бог не снимай.
— Да я и кланяться им не собираюсь!
— Кланяться — это как сам пожелаешь, а шапку при них ни в коем разе не снимай, — повторил Рожин и отвернулся уходить, но Перегоду одолело любопытство:
— Да что с шапкой моей не так?!
— С шапкой у тебя все путем, Демьян. Только лысый ты как колено, а для вогулов с остяками значит сие, что не человек ты — куль. Демон то бишь.
— Ну-ка, Лексей, договаривай! С чего это я вдруг демон? — удивился Перегода.
— Ты, Демьян, знаешь, что вогулы поверженным врагам кожу с головы вместе с волосами снимают? — согласился на пояснения Рожин.
— Слыхал, — недовольно отозвался казак.
— А зачем? — Демьян не знал, пожал плечами, дескать, некрести темные, что с них взять; Рожин разъяснил: — По их поверью, у каждого человека пять душ. Одна душа именно в волосах обитает. У убитого врага вогулы волосы забирают, чтобы помимо жизни одну душу отнять. Ежели они тебя без волос увидят, то за куля примут, ибо только демоны без пятой души жить способны.
Казак опешил, челюсть у него отвисла, в глазах стояло изумление. Рожин снова отвернулся уходить, но тут казак нашелся:
— Да что мне их суеверия! Православный я, у меня одна душа!
— Ну да, — устало согласился толмач и побрел из горницы, тем разговор окончив.
Перегода в сердцах плюнул, коротко выругался, грузно шлепнулся на лавку, бормоча:
— Что мне теперь, из-за вогульской ереси парик из Парижу выписывать?..
На этот диалог Мурзинцев не обратил внимания, все еще занятый Лисом с Недолей. Затем, немного охолонув, окликнул Перегоду и распорядился стрельцов утащить с глаз долой, среди трезвых служивых распределить время караула, а сам пошел искать Рожина и вскоре отыскал его на лавке в опочивальне, уже засыпающего, осторожно потрепал за плечо:
— Лексей, ты видел кого? С чего осторожничаешь?
— Вогула на реке видал, — открыв глаза, отозвался толмач.
— И что?
— Подозрительно мне это.
— Надо было местных порасспрашивать, не встречали ли посторонних, — с досадой произнес сотник. — Я и собирался, а взамен на этих… время убил!
— Я порасспрашивал, не видели никого, — отозвался толмач. Сотник облегченно вздохнул. — Скажи, Анисимович, ты почто такое дурачье в поход взял?
— Да они все такие. Балда на балде сидит и балдой погоняет. Эти хоть к ратному делу ладные, стрелять и саблей махать умеют, в переходах проверенные, не падают. Ну а то, что и им бог ума не дал, с этим ничего не поделаешь. Да и откуда в их братии стрелецкой взяться умному? За семь рублей-то в год да пару пудов ржи только дурак терпеть и будет…
Рожин ничего на это не ответил. Он думал о том, что ежели никто, кроме него да караульного, вогула не видел, то значить это может только одно: никто, кроме них, и не должен был его увидеть. А стало быть, явление вогула — знак. Но какой?
Утро вечера мудренее, устало заключил Рожин, закрыл глаза и через минуту уже крепко спал.
С зорькой тронулись в путь и к обеду добрались до вогульского селения Лойтмытмак, но не тормозились. Памятуя опасения толмача, Мурзинцев старался держаться от вогулов подальше. В Лойтмытмаке жило не больше дюжины семей. Завидев струги, вогулы — и мужчины, и женщины, и дети — поднимались и, обратив смуглые скуластые лица к реке, замирали, будто каменели. Рожин рассказывал сотнику, что в каждом вогульском и остяцком селении своя святыня имеется, к которой местные чужих не подпускают. Теперь же Мурзинцев смотрел на вогулов, и казалось ему, что среди приземистых срубов и остроносых юрт местные и сами превратились в деревянных идолов, призванных защитить свои святыни от пришлых. И это сравнение отчего-то вызвало в душе Мурзинцева тревогу.
К обеду следующего дня, в праздник Святой Троицы, дошли до русского поселения Тулин, брата-близнеца Фролово. Сделали большой привал, и толмач с Семеном Ремезовым и Васькой Лисом, который сам напросился, ушли на весь день проверять ученые соображения старшего Ремезова. Шли без малого двадцать верст, но никаких признаков обитания, как и предрекал Рожин, не обнаружили, потом повернули назад. Да и в Тулине ни о каких остяцких или вогульских селениях в округе не слыхивали. Младшего Ремезова неудача нисколько не удручала. Из экспедиции он вернулся бодрый, словно и не ходил никуда, и приволок с собой полную торбу кореньев и трав. Позже, когда вымотанные переходом толмач и стрелец завалились спать, парень достал свой писчий ларец и долго сидел подле костра, старательно чего-то записывал и рисовал на грубых желтых листах. Рожин же устал не столько от перехода, сколько от Васькиной болтовни. Всю дорогу Лис приставал к нему, просил рассказать про вогулов и остяков и что их впереди ожидает. Но все вопросы его сводились либо к женской половине иноверцев, либо к серебру да золоту, которые у вогулов и остяков в достатке должны были водиться. В конце концов Рожин не выдержал:
— В дырявое ведро воду не наливают, Вася! Так и твоя голова, умного не удерживает!
— Вот ты как, Рожин! — вскинулся Лис. — За людей нас не держишь?!
— А кто тебя знает?! Лицом — человек, а душой — это еще разобраться надо!