Медный гусь Немец Евгений
— Что, правда?
Игнат кивнул, добавил:
— Я принесу святую воду и свечу, в церкви возьму. Ежели хочешь.
— Неси, — без промедления отозвался Васька Лис.
К вечеру, как стемнело, Игнат Недоля пришел в келью, которую монахи для хворого стрельца отжаловали. С собой он принес, как и обещал, штоф со святой водой и толстую свечу. Полсклянки воды он вылил в глиняную миску, да аккуратно, чтоб ни капли не расплескалось, штоф с оставшейся водой отдал товарищу, велев беречь. Васька Лис без раздумий склянку за пазуху засунул. Затем Игнат вручил товарищу свечу, сказал:
— Поджигай и думай о своем страхе. Как воск натопится, быстро выливай его в воду.
Васька свечу принял, перекрестился, от лучины поджег, дождался, когда свеча натопит ложбинку жидкого воска, и резко плюхнул его в миску с водой. Оба стрельца склонились над миской и, затаив дыхание, смотрели, что получилось.
— Это ж… Это ж собака? — удивленно произнес Васька Лис, разглядев в застывшей кляксе воска форму пса.
— Похоже, что собака, — согласился Игнат.
— Да разве ж мне после медведя стоит собаки опасаться? — еще сильнее удивился Лис.
Игнат пожал плечами, подумал, ответил:
— Рожина поспрашивай, что остяки про собак кажут.
— Это дело, спрошу! — согласился заметно повеселевший Васька.
Образ врага-пса позабавил и успокоил Лиса, а потому, от своих бед отстранившись, он, наконец, заметил, что и товарища тоже что-то гложет. Заглянув другу в глаза, Василий спросил:
— А ты? Ты-то чего ходишь мрачнее тучи?
Игнат помялся, ответил:
— Мы когда вора брали… В общем, пришлось мне с ним на ножах рубиться. Вора я порешил, а когда вечером в баню пришел да разделся, увидал, что мой шнурок-оберег порван.
— Ну, тоже мне беда! Завяжи по новой! — беззаботно отмахнулся Васька.
— Не получается, брат, — печально отозвался Игнат. — Концов не хватает.
— Как это?
— А так, что будто от шнура часть отхватили, не сходится он на пузе.
— Это как же такое может быть? — удивился Лис.
— Кто знает, может, так же, как твой Когтистый старик без головы ходил.
Вася надолго задумался. Игнат сидел рядом, глядя на носки своих башмаков, и размышления товарища разговорами не прерывал. Наконец Лис поднял на друга глаза, сказал серьезно:
— Игнат, может, тебе тоже надо переполох вылить?
— Нет, — Недоля покачал головой. — Не хочу я знать, какая смерть меня ожидает. Зачем мне это? Ежели шнур-оберег не сходится, стало быть, я свое пережил. Давно уже мне судьбой сгинуть полагалось, а оберег все лихо от меня отводил.
— Ты это брось! — встрепенулся Васька. — Ты чего это?! Я ж без тебя никуда! Как я без тебя-то?..
Игнат поднял на товарища глаза, грустно улыбнулся, встал, похлопал его по плечу и направился к выходу. У двери задержался, оглянулся.
— Ты отходи быстрее, завтра выступаем, — сказал он и покинул келью, оставив друга размышлять над своими словами.
Наутро Васька Лис чувствовал себя почти нормально. Первым делом он разыскал Рожина и спросил его, нет ли каких поверий у местных, связанных с собакой. Толмач надолго задумался, затем ответил, что когда-то слышал, будто остяки, что живут по Оби ниже Северной Сосьвы, поклоняются какой-то Амп-ими, что переводится как женщина-собака. Что это значило, Рожин не ведал, но Лиса вполне устроил ответ толмача, потому как ни собак, ни баб он не боялся. Васька с легкой душой отправился к сотнику и доложился, что здоров и готов присоединиться к отряду.
Игумен Макарий и пресвитер Никон справили панихиду по убиенным монахам, как раз три дня от брани с ворами минуло. Рядом с могилой Демьяна Перегоды еще шесть могил с голбцами появились — одолел Кодский городок лиходеев, но за победу жизнями пришлось заплатить.
Мушкет Ваське Лису медведь испортил, так что для стрельбы он стал не пригоден, но от воров осталось много трофеев, и стрелец подобрал себе новое ружье. В порохе и свинце теперь тоже недостачи не было, а провизии игумен Макарий тобольчанам отгрузил по-барски, от многого даже отказаться пришлось, чтобы струг не перегружать.
Сборы затянулись до обеда. Провожать гостей вышел почти весь Кодский городок. Мужики шапки снимали, тобольчанам кланялись, заверяли, что таким гостям завсегда рады будут, бабы калачи да пироги в руки пихали.
Марфа и Игнат Недоля долго стояли друг перед другом, не произнося ни слова. Глаза девушки набухли слезами, губы вздрагивали, но она сдерживала себя. Наконец Игнат привлек ее к себе, по-отечески поцеловал в лоб.
— Ступай, — тихо сказал он. — Не кручинься. Даст Бог, еще свидимся.
Но Марфа девичьим сердцем чуяла, что Игнат прощается с ней навсегда. Она заглядывала стрельцу в глаза, ища в них опровержение своему чутью, но находила там лишь тоску и обреченность. Девушка отвернулась и медленно пошла по причалу, Игнат рассеянно смотрел ей вслед.
Дочь кузнеца Настя Богданова тоже спустилась к пристани. Она стояла с непокрытой головой, теребя платок, и смотрела, как Рожин крепит на струге короба с припасами. Алексей почувствовал ее взгляд, оглянулся. Русая коса девушки на солнце отливала медью, словно языки пламени по ней пробегали, а глаза блестели, искрились, как самоцветы, будто девушку изнутри сияние наполняло.
Рожин спрыгнул со струга на причал, подошел, неловко улыбнулся, помялся, удивляясь своему смущению. Потом взял себя в руки, Настю привлек, обнял. Девушка тут же прижалась к нему, и Алексея вдруг охватило давно забытое чувство дома, чего-то до истомы в сердце родного. Он вспомнил, как еще мальчишкой забегал в горницу и мать хватала его на руки и прижимала к груди. Вспомнил сестер, для которых еще отроком стал отцом, как они штопали ему одежу и готовили снедь, чтоб брат на пустой живот за работу не принимался… Вспомнил и понял, что вот здесь и сейчас он, наконец, нашел себе новый дом.
— Настя, — сказал Рожин, глядя девушке в глаза. — Мы дело доделаем, и я вернусь. Насовсем.
Девушка смотрела на Рожина распахнутыми глазами, еще не смея поверить в свое счастье, потом по-детски шмыгнула носом, охнула и уткнулась лицом в грудь своего избранника. На террасе кузнец Трифон, глядя на дочь и Рожина, тихо улыбался в бороду.
Под благословение игумена Макария, струг тобольчан отчалил.
— Погостили, пора и честь знать, — сам себе сказал Мурзинцев. — И так почти на две недели задержались.
К вечеру прошли два с половиной десятка верст. Миновали остяцкий Нанга-вош — Лиственный городок. Селение ютилось в ложбине между двух покатых холмов, укутанных в мягкую парчу осиновых и березовых боров, словно ладанка меж женских грудей. Затем миновали пару крохотных промысловых поселков, юрт на десять каждый, но до Шоркан-воша, остяцкого городка душ на сорок, добраться не успели. Разбили лагерь, заночевали, утром двинули дальше. Ближе к Шоркан-вошу все чаще встречали на реке местных. Остяки тут, привычные к березовским дозорам, от русских не шарахались, с некоторыми Рожину даже парой слов удалось перекинуться, хотя ничего нового они ему и не поведали, а стоило упомянуть Агираша, местные сразу замолкали или давали понять, что о шамане ничего не знают.
У Шоркан-воша по берегу местная детвора тоже рыбу самоловами удила. Остяки — рыбаки от рождения, их карапузы рыбачить учатся раньше, чем первые слова произносят. Но отойдя от Шоркан-воша всего на десяток верст, путники заметили, что Обь опустела. Только у правого берега одинокий обласок бежал по воде тобольчанам навстречу. Старый остяк в лодке налегал на весло со всей силы. Рожин окликнул гребца, спросил, куда это он так торопится.
— Ас плохой! — крикнул в ответ остяк. — Быстро-быстро ходи! Мув-хор кричать будет!
— Чего это он? — насторожился Васька Лис.
— Это он про мамонта, что ли? — удивился Семен Ремезов, вспомнив, что старик Кандас мув-хором мамонта называл.
Рожин с Мурзинцевым переглянулись, затем внимательно огляделись. Небо оставалось таким же чистым, бирюзовым и глубоким, каким было с утра. Легкий ветерок едва мог надуть парус, так что его и не ставили, а Обь тихо и ласково стелилась под нос судна, убаюкивала.
— Правь на всякий случай ближе к берегу, — посоветовал Рожин сотнику, чувствуя, как в сердце нарождается тревога.
Но в последующие три часа ничего не происходило, струг послушно бежал по воде, оставляя позади версту за верстой, тайга по берегу что-то неразборчиво шептала, и крики чудищ воздух не сотрясали.
А потом, когда остывающее солнце на четверть опустилось за горизонт, разлив по Оби пленку горящего масла, с запада вдруг ударил шквальный ветер. Он был так неожидан и могуч, что судно резко накренилось, зачерпнув левым бортом воду. Семен Ремезов, прижимая к груди ларец с писчим набором и удивленно таращась на товарищей, медленно перевернулся через борт и бултыхнулся в воду.
— Се-о-о-мка-а-а-а! — заорал Игнат, перегнувшись через борт.
— Шлюпку на воду! — приказал сотник.
Васька Лис и отец Никон бросились отвязывать лодку.
— Нос по ветру! — заорал Рожин, вцепившись в мачту. — А то опрокинет! Против ветра не выгребем!
Мурзинцев давил на рукоять румпеля со всей силы, но ему едва удавалось справиться с ветром и течением. Обь загудела, закипела, вспенилась.
— Се-о-о-мка-а-а-а! — орал Игнат, всматриваясь в мутную воду, но парня нигде не было видно.
Рожин пробрался к Мурзинцеву на корму и тоже схватился за рукоять румпеля. Рыча от напряжения, толмач и сотник сдвинули руль, струг медленно повернулся по ветру, став поперек Оби, и побежал, набирая ход. Васька Лис и отец Никон отвязали шлюпку, но удержать ее не смогли, ветер вырвал ее из рук и швырнул в реку.
— Вон он, вон! — крикнул Игнат.
В десяти метрах от струга над поверхностью реки показалась голова Семена, он жадно хватал ртом воздух, молотил о воду руками и что-то кричал. Разобрать слова в гуле реки и ветра не удавалось. Шлюпку, как щепку, уносило все дальше. Недоля скинул епанчу и бросился в воду.
— Игнат, не дури! — заорал Васька Лис, но тот, не обращая на товарища внимания, плыл к тонущему.
— Васька, веревку кидай! — крикнул с кормы толмач, стрелец засуетился, разматывая бухту.
— Огради рабов Божьих Игната и Семена железными тынями, медными листами, — забормотал Васька, не осознавая, что шепчет не молитву, а заговор от нечистых при поисках клада, которому его Недоля научил. — Замкни на сорок замков от колдуна, от колдуницы, от черного глаза, от кривого, косого глаза, от девичьего глаза, от дьяволов денных, ночных, полуночных, и всех злых духов нечистых. Кто железный тын лбом пробьет, кто медные листы языком пролижет, кто сорок замков кулаком пробьет, тот только рабов Божьих Игната и Семена достать сможет. Аминь, аминь, аминь!
А струг летел через Обь стрелой, и там, куда гнал его ветер, Рожин увидел то, о чем предупреждал их остяк в обласке, — нягань. Добежав до стрежня, волны изгибались колесом, сворачивались в воронку, с воем обрушиваясь в неизвестно откуда взявшуюся бездну. С каждой секундой воронка росла, углублялась, а скорость несущейся по ее стенам воды росла. Толмач схватил сотника за руку, но Мурзинцев и сам уже все понял.
— Господи, помоги нам, — выдохнул он.
Когда Игнат доплыл до Семена, от струга их отнесло уже метров на двадцать. Парень успел нахлебаться воды и в панике бестолково махал руками. Игнат обхватил его за пояс, отсалютовал товарищам рукой. Васька раскрутил конец каната и бросил, но ветер сдул его, как перышко, уронив в реку за десяток метров от тонущих. Недоля попробовал доплыть до спасительного каната, но ветер и течение водоворота несли струг намного быстрее людей. Лис принялся спешно выбирать канат. Но и со второго раза добросить веревку тонущим не удалось, судно опередило их уже метров на сорок. Недоля с Семеном вслед за стругом заворачивали в бурлящую воронку. Мелькнуло и исчезло светлое пятно — шлюпка: обогнав струг, она сделала круг и по широкой дуге юркнула в жерло водоворота.
— Игнат!!! Игнат!!! — кричал Васька, пытаясь перекрыть ветер.
— На весла, гребем по ветру! — заорал Рожин, вмиг приняв решение.
— В пасть к сатане, что ли?! — взвился Лис.
— Исполнять! — заорав Мурзинцев, быстро разгадав задумку толмача.
Если струг наберет скорость, он проскочит жерло и на втором круге нагонит тонущих, — так думал Рожин. Стрелец и пресвитер пробрались к банкам и взялись за весла. Судно летело в эпицентр урагана, так, что ветер свистел в такелаже. Обогнув воронку водоворота, струг вылетел на второй круг. Но у Игната с Семеном возможности маневрировать или набрать скорость не было, вода тащила их по дуге прямо в бездну. Рожин понял, что товарищей уже не спасти, судно не успевало их нагнать, и все, что оставалось, пытаться спастись самим. Он переполз на нос, схватил якорь. Струг вынесло поблизости от правого берега, и там, дойдя до самой отдаленной от эпицентра точки, судно потеряло ход, снова став бортом к ветру. Рожин раскрутил железный трезубец и швырнул, моля, чтобы якорь за что-нибудь зацепился.
— Держись! — заорал Рожин и сам распластался по дну.
Якорь, не долетев до ближайшей сосны всего лишь метр, упал на берег и, тащимый канатом, пополз к реке, оставляя после себя борозду вспаханного прибрежного песка.
— Вот же досада! — выругался в сердцах Рожин.
Трезубец нырнул в воду. Толмач уже собирался выбирать его, чтобы повторить попытку на следующем круге, если Господь дарует такую возможность, но судно вдруг резко дернулось, поворачиваясь носом к берегу, — якорь зацепился за что-то на дне.
— Гребите, братцы, гребите! — заорал Рожин, не веря в удачу, и сам на банку пополз, за весло схватился.
Управлять судном теперь не требовалось, поэтому Мурзинцев руль оставил и тоже на банку перебрался, в греблю впрягся. Так, впятером они и гребли против ветра, оставаясь неподвижно висеть на канате и молясь, чтобы якорь не сорвался. На весла налегать им пришлось еще полчаса. А потом ветер начал ослабевать и вскоре сошел на нет. Воронка гулко схлопнулась, будто огромная рыбина, проглотив добычу, пасть сомкнула, и Обь снова стала тихой и равнодушной. О том, что совсем недавно тут бесновался ураган, можно было догадаться только по обилию веток и листьев, которые ветер с берега в реку нашвырял.
Немного отойдя от безумной гребли, путники направили струг туда, где исчезли их товарищи. Среди лесного сора Рожин различил пару листов бумаги — единственное, что осталось от писчего набора Семена Ремезова, выловил их.
— Игнат чуял, что сгинет скоро, — глухо произнес Васька Лис. — У него шнурок-оберег порвался, а он его с отрочества носил… Что ж ты, дурило, сам себе беду накаркал!.. Эх, Игнат, Игнат… А Семен… Душевный же парень был, всех нас выхаживал, лечил-отпаивал…
Плечи у Васьки дрогнули, он сорвал с головы шапку и зарылся в ней лицом. Прохор Пономарев присел подле товарища, руку ему на плечо положил. Он и сам едва сдерживал слезы.
Рожин посмотрел на стрельца тяжелым долгим взором, перевел взгляд на выловленные листы, прочитал:
«Вполне может статься, что животные, носители бивней, манг-онтов, все еще водятся в лесах Сибири. Со слов Алексея Никодимовича Рожина мне стало ведомо, что некий казымский остяк встречал животное, строением напоминающее слона, но в отличие от оного облаченное в густой мех навроде медведя».
К горлу Алексею подступил ком, он судорожно сглотнул, отложил лист, взял другой:
«До потопа мамонт пребывал, а после потопа погиб. До потопа он проходил горы и каменья, и истоки водные, и все были покорны, и поклонны, и не противились. Такой бы и я был, пред всеми честен и величав, и что буду во пиру, во беседе, за столами убранными, за ествами сахарными, за питьем медвяным просить и говорить, буде прошение мое не оставляли, лихое не поминали, и как павлин по паве тоскует, так бы и люди о мне тосковали и горевали и на все мои пути и перепутья смотрели вовек. Аминь».
— Будем… будем мы о тебе, Семен Семенович, тосковать и горевать до конца дней наших, — прошептал Рожин.
Медный гусь
Было еще светло, но после урагана грести дальше сил не осталось. Мурзинцев распорядился причаливать и разбивать лагерь. Впрочем, сотнику уже и распоряжаться было почти некем. Из тринадцати человек, вышедших месяц назад из Тобольска, осталось пять. Шестой — Егор Хочубей, конечно, отлежался, здоровье поправил, но был он далеко, в Самаровском яме, все равно что на другом краю земли.
Готовить ничего не стали, благо кодчане путников пирогами да разносолами нагрузили. Ужинали в угрюмом молчании, без надобности никто слова не произносил. Только однажды Прохор Пономарев спросил осторожно:
— Может, не утопли они? Может, Обь тут воду всосала да где-то выплюнула? А с ними и страдальцев наших?..
Но никто ему не ответил, да и сам стрелец в такой исход не шибко верил.
— Бедолаг даже не отпеть теперь, — тяжело вздохнув, сказал Мурзинцев.
— Разве что тризну справить, — заметил Рожин. — В лодочки берестяные свечи поставим и по реке пустим.
— Не по-христиански сие, — произнес отец Никон, но спокойно, без присущей ему пылкости. — Я службу по ним справлю.
За чаем снова в молчание окунулись. Рожин, чтоб мрачные думы товарищей разогнать, стал про эти места рассказывать:
— Мы до Каменного мыса верст десять не дошли. Калтысянка где-то за ним в Обь впадает. Остяки его Кевавыт называют. Мыс высокий, метров двадцать будет, клином в Обь врезается, но камня я там не видел, все тайгой заросло. На мысу остяки живут, юрт пять-шесть. За березовской ямщицкой избой присматривают. За Кевавытом Обь на два русла распадается, левый рукав — то уже Нарыкарская Обь. Ежели в Березов попасть требуется, то по Оби надо до мыса Халапанты дойти, а потом сворачивать к Морохову острову, и мимо него в Нарыкарскую Обь перегребать, а там уже и до Северной Сосьвы недалече.
— Ежели мы на Калтысянке Медного гуся не сыщем, то на Северную Сосьву нам к вогулам соваться — все равно что камень на шею и за Недолей с Семеном на дно реки. Куда нам впятером супротив целого народу, — мрачно заключил Васька Лис, Мурзинцев поднял на него глаза, но возражать не стал.
— Отдыхайте, чада, я пойду к реке, службу по утопшим справлю.
Пресвитер поднялся, прихватил складень, устало, пошатываясь, направился к берегу.
— Дело владыка говорит, — сказал сотник. — Отдохнуть надо…
А на ветке ближайшей сосны сидел зверек-горностай и, застыв, прислушивался к людским разговором.
Наутро обнаружилось, что Васька Лис исчез. Мурзинцев заметался, хотел в поиски удариться, но Рожин его одернул:
— Ушел он, — просто сказал толмач.
— Как это — ушел? — не понял сотник.
— Не демоны его побрали, Анисимович. Сам собрался и ушел.
— Ты что ж, видел?! И не пресек?
— Теперь вижу. Сам глянь — ружье, все свои пожитки, кое-чего из припасов на струге взял.
— Вот же дурья башка! Ему ж за это каторга светит!
— Видно, ему, Анисимович, пережитое за последний месяц хуже каторги показалось, — рассудительно молвил толмач. — Да и друга он потерял.
— Пущай идет, Господь ему судья, — пробасил отец Никон. — Не по плечам ноша оказалась, не осилил. Разве ж можно за то винить?
— Ах, Васька-Васька!.. — сотник устало опустился на бревно, покачал головой.
— Ну что, Анисимович, в дорогу? Даст Бог, сегодня кумирню сыщем.
Мурзинцев поднял на Рожина взгляд, морщины горечи на его лице застыли, окаменели, в чертах проявилась уверенность, упрямство.
— Выступаем, — твердо произнес он.
Погода начала портиться еще ночью, и утро выдалось пасмурным, кислым. Дождя не было, но воздух насытился сыростью, запахом тины и хвои, так что чудилось путникам, будто они не в струге плывут, а, как грузди, сидят на дне кадушки, придавленные низким небом, как дубовой крышкой с камнем-грузилом. Отец Никон даже свечу зажег и на носу судна укрепил, со всех сторон ее от ветра прикрыв, — не бог весть какой огонь, а все же глазу радостнее.
Солнце сквозь небесную муть проглядывалось едва различимым пятном. Оно встало поздно и ползло по небосводу со скоростью околевающей черепахи. Казалось, что время тянется, как капля живицы по сосновой коре, превращая минуты в часы. Над путешественниками витала тревога ожидания развязки. Так что, когда Кевавыт показался на горизонте, путники чувствовали усталость и голод, словно без перерывов весь день гребли, хотя на самом деле солнце только-только подползало к зениту.
Сходить на берег не стали, пошли дальше, высматривая в заросшем тальником береге устье искомой реки. И вскоре нашли, но, как выяснилось, подниматься по Калтысянке вверх по течению возможности не было. Устье смахивало на сор-разлив, с затхлой стоячей водой и путаными кустами вербы по берегу. А чуть выше река сужалась до ширины струга и больше походила на ручей. Высокий берег северного склона Кевавыта Калтысянка проела, как мышонок сыр, образовав глубокую сойму.
Путники сошли на берег, пришвартовали струг, наскоро перекусили. Рожин, подумав, прихватил топор Семена Ремезова. Проверили обмундирование, перекрестились и полезли на склон, цепляясь за сосновые корни и ветки тальника.
Берега Калтысянки заросли можжевельником и брусникой, так что сверху реку можно было и не заметить, оступиться и провалиться в сойму. Разве что неторопливое журчание говорило о том, что где-то под ногами струится вода.
Лес по берегу был не густой, а дальше и вовсе от реки отошел, оставив поляну под заросли иван-чая, еще молодого, не цветущего. Но спустившись с восточного склона Кевавыта, путники уткнулись в совсем уж непроходимую тайгу.
Вековые ели и кедры стояли плотно, плечом к плечу, как стена ратников, а меж ними из земли торчали огромные пни-вывертни, громоздились друг на друга гнилые стволы берез и осин, разбросал спутанные сети ветвей шиповник. Небо налилось сизым и опустилось, осело на верхушки деревьев, наполнив лес сумраком и тревогой. Где-то в глубине утробно ухала неясыть, тарахтели дятлы, словно горох по полу катился, меж высоких ветвей мелькали рыжие беличьи хвосты. И еще то ли чудилось путникам, то ли и вправду было — то тут, то там вспыхивали желтые огоньки волчьих глаз. Это уже и не тайга была вовсе — дремучий урман.
Рожин вынул из ножен тесак и пошел вперед, прорубая себе дорогу в кустарнике. Сотник, стрелец и пресвитер двинулись следом. Мурзинцев держал мушкет в руках, на плечо не вешал. Прохор Пономарев тоже ружье из рук не выпускал, постоянно оглядывался. Отец Никон тихонько бормотал молитву, а левой рукой, не осознавая того, за крест на груди держался.
Часа два пробирались сквозь тайгу, и казалось, конца бурелому не будет. Но затем лес стал редеть и вдруг оборвался болотом. Калтысянка тут бежала по ровному, разлившись широко и насытив низину влагой. Болото ширину имело всего метров сорок, но по длине убегало далеко на юг, огибая Каменный мыс с востока, как ручей. Сходящие по весне снега питали долину, образуя приток Калтысянки. Но к середине лета приток пересыхал, оставляя после себя старицы и илистые топи. Вешние воды, быстрые и сумбурные, тащили из тайги поваленные стволы деревьев, гнилые пни и ветки, которым до реки добраться было не суждено. Таежный мусор застревал меж торфяных кочек, увязал в липкой няше, нагромождался, прел и гнил, насыщая воздух запахом тлена и разложения. Над болтом стоял тяжелый удушливый пар, который проваливался в легкие, как ртуть. Дышать было не просто тяжело — больно.
Прохор Пономарев с надеждой посмотрел на Рожина, но обходить болото возможности не было — одному Господу было ведомо, насколько далеко оно тянется на юг. Толмач кивнул головой в сторону Кевавыта, дескать, неизвестно, где кончается топь, возможно и до вечера не обойдем. Мурзинцев кивнул, с толмачом соглашаясь, задрал епанчу, обмотал ее вокруг головы, так чтобы одни глаза остались. Пресвитер, толмач и стрелец последовали его примеру.
Рожин срубил крепкую ветку и осторожно ступил в мутную жижу. Следом шел отец Никон, за ним Прохор и замыкал цепь Мурзинцев.
Полчаса путники преодолевали болото, иногда проваливаясь по колено, а то и по пояс. От удушливого смрада у них начала кружиться голова и мерещиться чертовщина. Отцу Никону чудилось, что за ноги его что-то хватает, и тогда он громогласно кричал: «Изыди, сатана!» — и яростно колол жижу под ногами посохом. Прошка Пономарев клялся, что пару раз мимо него черное рыло с рогами и розовым пятаком промелькнуло. Да и Мурзинцев однажды ощутил на лице зловонное дыхание какой-то твари, может самого лешего. Только Рожин молчал, упрямо брел вперед — если и ощущал толмач нечисть, то вида не подавал.
Наконец болото закончилось. Дальше сушу покрывал густой осиновый молодняк. Юные деревца росли густо, торчали из земли плотно, как щетина в щетке. Рожин продрался сквозь заросли выше, туда, где болотный смрад отступил и воздух снова стал прозрачным, размотал с головы кушак, в усталости повалился на землю. Следом появился пресвитер, затем сотник.
— Прошка, ты где? — позвал Мурзинцев.
— Иду-иду, — послышался голос стрельца. — Только грязь из башмаков вытряхну…
Вдруг над болотом раздался нечеловеческий вопль, и тут же топь булькнула, словно в грязь бревно плюхнулось, даже туман над болотом покачнулся. Сотник и толмач вскочили на ноги и бросились к берегу.
— Прошка! — заорал Мурзинцев.
Метрах в десяти от берега что-то копошилось в болоте, мелькало, звонко хлюпая в жиже и разбрызгивая вокруг грязь, а над всем этим метались, разрывая туман, душераздирающий человеческий крик и низкий утробный вой какой-то твари.
— Пали! — гаркнул толмач то ли сотнику, то ли стрельцу и сам штуцер поднял, навел его на мельтешащие тени, но угадать, где человек, а где демон, было невозможно.
Мурзинцев прыгнул в болото и сразу увяз по пояс, сыпя проклятиями, побрел на звук. И тут сипло харкнул свинцом мушкет. Низкий вой оборвался, словно его секирой отрубило. Враз стало тихо, и в этой тишине Рожин с Мурзинцевым услышали хрип. Так хрипит существо, которому кровь в горле дышать мешает.
Прохора Пономарева сотник застал еще живым. Стрелец лежал спиной на гнилом бревне, по пояс в жиже. Левая рука стрельца была оторвана по плечо и кровавым обрубком торчала из грязи в паре метрах от хозяина. В груди Прохора зияла огромная рана, а в ней, словно издыхающий лосось после нереста, подергивалось слизкое ало-синее легкое. Кожа со сломанных ребер свешивалась порванным тряпьем. Стрелец харкал кровью, но в правой руке все еще держал мушкет. Из ствола оружия вытекала ленивая струйка дыма и тут же терялась в болотном тумане.
— Анисмч… — прохрипел стрелец. — Я… лешего… порешил…
— Менкв, — тихо заключил Рожин, опустив глаза, чтобы на стрельца не смотреть.
Мурзинцев засунул ладонь стрельцу под голову, второй рукой осторожно, но настойчиво отнял ружье.
— Порешил, брат, справился, — сказал он глухо, склонившись к самому уху Прохора.
— А ты… боялся… что подведу… — едва слышно произнес стрелец.
Прохор больше не чувствовал боли, смерть уже овладела его телом, только губы едва заметно шевелились да во взгляде теплилась жизнь. Стрелец скосил на сотника глаза, и Мурзинцев, глядя в них, мог поклясться, что Прохор улыбается. С этой улыбкой — улыбкой победы над чудовищем и над своим собственным страхом Прохор Пономарев и отбыл в мир иной.
— Не боялся я, брат, — преодолевая спазм в горле, произнес Мурзинцев. — Я знал, что ты не подведешь… Давно знал… Ты не переживай, Прохор, я всем поведаю, как ты лешего одолел.
Толмач нашел убитого менква. Его труп плавал поблизости, то выныривая зеленой макушкой из черной жижи, то погружаясь опять. Перевернув его, Рожин увидел, что левый глаз чудища и скула под ним снесены выстрелом стрелецкого мушкета, — Прохор спустил курок всего один раз, и сразу наповал. Толмач назвал бы это везением, если бы стрелец выжил.
А правый глаз чудища оставался открыт, зрачок сжался в черную продольную линию и смотрел прямо в глаза Рожину. Губы скривились в оскале, обнажив длинные и острые, как наконечники стрел, клыки. И еще, где-то под мутной водой прятались лапы с длинными кинжальными когтями… Рожин, не осознавая, что делает, приложил ствол штуцера к целому глазу менква и спустил курок.
Сотник и толмач вытащили мертвого стрельца на берег, уложили среди юных осиновых побегов, опустились рядом, долго сидели в молчании. Пресвитер над убиенным стрельцом склонился, что-то бормотал, но ни Рожин, ни Мурзинцев этого не замечали. Им обоим одновременно пришла в голову мысль, что никто из этого предприятия живым не выберется, хотя сильно их это не волновало. Сотник думал о том, что судьба у человека одна и обмануть ее невозможно. А толмачу пришла в голову мысль, что главный грех человека — гордыня. Кто такой человек, чтобы лезть в самое сердце Югры, желая познать ее тайны, веками устоявшийся уклад жизни по-своему переиначить? Разве знали князь Черкасских с дьяком Обрютиным, с чем придется столкнуться их подопечным? Разве непутевые стрельцы, пустозвоны и виноохотцы, могли представить, что их посылают демонов воевать? Один Рожин об этом догадывался, но что он мог сделать? Отказаться, кричать-доказывать, что поход этот — гибель? Ну так князь других бы отправил и отправлял бы, пока Медный гусь в Тобольск бы не прибыл. Не могла Россия смириться с тем, что Югра по-прежнему кланяется болванам, что хранят ее балвахвальские боги, а не крест православной церкви. Это тоже судьба, рано или поздно Иисус придет в эти земли и темная тайга Ему поклонится. Только посчитает ли кто людей, чьими трупами вымостится, как бревнами гать, та дорога? Семен Ремезов вписал бы погибших товарищей в свою летопись, да только и его самого Югра сгубила.
Рожин поднял глаза на пресвитера. Отец Никон все еще бормотал молитву над телом Прохора Пономарева, его лицо выражало скорбь, но не было там и тени сомнения. Нет, не остановится Россия, не повернет назад православная церковь, сколько бы крови ни пролилось.
— После схороним, — сказал сотник и поднялся, толмач тоже встал.
Понимая друг друга без слов, Рожин и Мурзинцев побрели вдоль болота к Калтысянке, пресвитер пошел за ними.
У реки путники кое-как помылись-почистились и двинулись вдоль берега дальше, на восток. Тайга тут снова вернула себе власть, подступила к Калтысянке вплотную, укутала берег сумраком. Путники продирались сквозь лес еще час, а потом ушей Рожина достиг едва уловимый звук. Так звучит ствол кедра, когда шишку бьют, но кедровый орех еще не созрел, стало быть, мерные звуки производило что-то иное.
— Тум… тум… тум-тум-тум-тум… тум… тум… тум-тум-тум-тум…
Толмач замер, прислушался.
— Что это? — тихо спросил сотник.
— Шаманский бубен, — догадался Рожин.
— Камлают некрести! — сквозь зубы процедил пресвитер, распаляясь. — Мало они православных душ сгубили, опять за свое взялись!..
— Тихо, владыка, — одернул пресвитера толмач. — Капище недалече, нам выдавать себя неможно.
Рожин и до этого шел осторожно, теперь же пробирался, как рысь на охоте. Сотник тоже не шумел, но вот пресвитер, к охотничьему промыслу не приученный, как ни старался, а все равно свое присутствие выдавал — то сук под ногой треснет, то ветка по рясе стеганет. Толмач на отца Никона постоянно оглядывался, недовольно морщился, вздыхал и молча шел дальше.
Тайга начала редеть, впереди на востоке показались просветы. А бубен звучал все громче, настойчивее:
— Тум!.. тум!.. тум-тум-тум-тум!.. тум!.. тум!.. тум-тум-тум-тум!..
Рожин, спрятавшись за стволом старого кедра, наблюдал за происходящим на поляне. Мурзинцев добрел до толмача и, не останавливаясь, двинул дальше, не осознавая, что шагает в такт ударам бубна. Толмач вскинулся, схватил сотника за берендейку, рванул на себя. Мурзинцев опрокинулся на спину, в недоумении уставился на Рожина.
— Не слушай бубен, — прошептал толмач сотнику в самое ухо. — Морок одолеет, и вогулы тебя голыми руками возьмут.
Мурзинцев провел ладонью по лицу, будто сон прогонял, нервно кивнул. Толмач оставил сотника, снова выглянул из-за дерева на поляну.
К виду капищ путники уже начали привыкать. Все те же березы с пестрыми от разноцветных лент подолами, ряд деревянных болванов с равнодушными лицами, пара белых юрт, крытых берестой. И все же это капище отличалось от тех, которые путникам доводилось видеть ранее, потому что тут у кола-анквыла лежала туша белой кобылы со вскрытым горлом. Пахло кровью и дымом — совсем недавно вогулы жертву богам принесли, не больше часа назад.
— Тум!.. тум!.. тум-тум-тум-тум!.. тум!.. тум!.. тум-тум-тум-тум!..
Посреди поляны горел огромный костер, а вокруг него с бубном в руках прыгал старый шаман. Бубенцы на его очелье тоскливо позванивали, в свете костра тускло поблескивали. Глаза старика обелились, как у слепого, а губы и руки были перепачканы кровью.
Костер сочно трещал, выстреливая в небо снопами искр, шаман прыгал и корчился в дикой пляске, а в центре этого действа у костра на березовом пне, укрытом белоснежным сукном, сидел гусь, и по его телу бегали червонные блики, будто и он был объят пламенем. Перед птицей стояла чаша с парующей кровью.
— Медный гусь!.. — пораженно выдохнул Мурзинцев, не веря, что видит его собственными глазами.
— А это, видать, сам Агираш камлает, — добавил Рожин.
— Догнали-таки мы шайтана проклятого! — прошипел пресвитер.
Черты лица отца Никона заострились, в глазах появился блеск. Он поднялся во весь рост, вздернул подбородок, левой рукой за крест на груди схватился, правой крепче посох сжал.
— Пора конец положить пиршеству сатанинскому! — в полный голос произнес пресвитер и вдруг попер сквозь заросли шиповника, прямиком на шамана.
— Владыка, куда?! — опешил Рожин. — Там же вогулы с мушкетами!
— То ваша забота, — не оборачиваясь, бросил священник.
Рожин и Мурзинцев переглянулись, разом вскочили на ноги.
— Тум!.. тум!.. тум-тум-тум-тум!.. тум!.. тум!.. тум-тум-тум-тум!..
— Ты по правому краю, я по левому, — принял решение сотник, толмач кивнул.
Вогулы показались, когда отцу Никону до Медного гуся оставалось метров тридцать. Они выскочили из-под земли, как черти из табакерки, перегородив пресвитеру дорогу. Рослые, широкоплечие, скуластые, воины походили друг на друга, как братья-близнецы, только медные тамги на их груди разнились. У одного на бляхе был отчеканен волк, у другого — токующий глухарь, у третьего — куница, а у последнего — рысь. Вогулы держали незваного гостя на прицеле мушкетов, но отчего-то не стреляли, медлили. Пресвитер шел на них, как волна на берег, будто и не видел никого. Его глаза, не мигая, смотрели на Медного гуся, а на щеках и ладонях, изрезанных колючками шиповника, проступили, как стигматы, кровавые узоры. Ряса, изодранная за месяц путешествия, развевалась вокруг ног пресвитера, как измочаленный парус потерпевшего кораблекрушение судна, а серебряный крест поверх кирасы сиял, словно меч архангела. Отец Никон был страшен и неотвратим, как Господня карающая длань.
Мурзинцев не стал дожидаться, когда вогулы очнутся и нашпигуют пресвитера свинцом, вскинул мушкет и спустил курок. Вогул-«волк» упал, остальные тут же перевели ружья на вспышку и почти одновременно выстрелили. Залп прокатился громом над поляной, следом шарахнул штуцер Рожина, вогул-«рысь» схватился за грудь, медленно осел. Оставшиеся воины бросили ружья, выхватили ножи и кинулись на противников. Воин-«глухарь» бежал на сотника, вогул-«куница» — на Рожина. Ни отец Никон, ни Агираш на брань внимания не обращали.
— Тум!.. тум!.. тум-тум-тум-тум!.. тум!.. тум!.. тум-тум-тум-тум!..
Двадцать метров оставалось пресвитеру до камлающего шамана — ходьбы на полминуты. Но с каждым шагом идти ему становилось все труднее. Казалось пресвитеру, что воздух сгущается, становится плотнее, будто он сквозь воду проталкивается. И еще пространство вокруг начало мерцать, играть разноцветными бликами, закручиваться в легкие вихри и узоры, какие мороз на окнах рисует, чтобы затем распасться сверкающими осколками и серебряной пылью закружить в хороводах, плетя новые, новые и новые кружева. Пространство поскрипывало и потрескивало, и казалось, вот-вот засверкают молнии… Медный гусь встрепенулся и посмотрел на пришедшего, затем склонил голову и обмакнул клюв в чаше с кровью.
«Сатанинская птица кровью питается», — подумал пресвитер, нисколько не удивленный тем, что медный болван, как живой, двигается.
— Тум!.. тум!.. тум-тум-тум-тум!..
Под ногами отца Никона мелькнул горностай. Через мгновение зверек взобрался шаману на плечо и оттуда уставился на незваного гостя.
— Отче наш, Иже еси на небесех! — загремел священник, вкладывая в молитву всю силу своего голоса и веры. — Да святится имя Твое, да приидет Царствие Твое, да будет воля Твоя, яко на небеси и на земли!
Отец Никон двигался нагнувшись, словно сквозь ураганный ветер пробивался, и каждый шаг давался ему ценой колоссальных усилий.
— …Хлеб наш насущный даждь нам днесь; и остави нам долги наша, якоже и мы оставляем должником нашим; и не введи нас во искушение, но избави нас от лукавого! Ибо Твое есть Царство и сила и слава во веки! Аминь!..
Читая молитву, пресвитер приблизился к цели еще на пять шагов и замер. Невидимая сила дальше его не пускала. Медный гусь был рядом, всего-то в паре метров, но оставался недостижим.
Залп вогульских мушкетов достал Мурзинцева, пуля угодила ему в живот. Сотник согнулся пополам, выронив ружье, упал на колено, прижимая к ране ладонь. В глазах у него помутнело, и, чтобы не свалиться в беспамятстве, он до крови закусил губу. А потом Мурзинцев услышал топот приближающихся ног, поднял глаза и увидел несущегося на него воина-«глухаря». В правой руке вогула хищно блестело лезвие ножа. Сил уходить от удара не было, Мурзинцев повернулся к противнику левым плечом, пытаясь правой рукой достать из ножен саблю. Нож вспорол ему плечо до кости и, разрезав епанчу и кожаные шнуры берендейки, полоснул по груди, всего на вершок ниже горла. А в следующее мгновение сабля вошла вогулу меж ребер и вышла из спины. Воин-«глухарь» дернулся, захрипел и упал на колени. Нож он так и не выпустил.
— Тум!.. тум!.. тум-тум-тум-тум!..
На другом конце капища Рожин дрался с вогулом-«куницей». Противники ходили кругами, делая резкие выпады, уворачивась, снова нападая. Левый рукав толмачовского зипуна пропитался кровью — вогул два раза полоснул Рожина по руке. Но и толмач в долгу не остался — взмах тесака разрезал рубаху и кожу вогулу поперек живота. До внутренностей лезвие не достало, но кровь текла ручьем, так что рубаха пропиталась ею и прилипла к телу. Рожин видел, что противник силен и ловок, а потому тянул время, ожидая, когда вогул потеряет много крови и ослабеет. Пару минут спустя воин-«куница» понял, что силы скоро его покинут, а потому собрался и бросился в атаку, осознавая, что она, скорее всего, последняя. Отступать вогулы не собирались — то, что происходило у костра, было для них куда важнее собственных жизней.
Толмач легко увернулся от выпада, а встречный удар тесака пришелся воину-«кунице» в плечо. Рука у вогула обвисла плетью. Он выронил нож, но попытался поднять его другой рукой. Рожин не дал ему такую возможность — последний удар пришелся вогулу в шею.
Толмач вытер со лба пот, оглянулся на пресвитера. И обмер.
— Тум-м-м!.. тум-м-м!.. тум-м-м-тум-м-м-тум-м-м-тум-м-м!..
До Медного гуся отцу Никону оставалось шагов десять. Все в его позе священника говорило о том, что он движется, устремившись к болвану. Но движения не было. Отец Никон застыл, окаменел, только черные ленты изорванной рясы плясали вокруг его ног, словно ряса, как ворона, распустила крылья и играла перьями. По Медному гусю все так же бежали языки пламени, а на лице Агираша мелькали-перемешивались гримасы боли и наслаждения, счастья и ужаса, будто это и не лицо старика было, а ведьмовской котел, в котором кипели все человеческие чувства сразу. Рожин, ощущая, как в груди расползается холод страха, упал на колени и перекрестился.
— Здравствуй, шаман-роша, — сказал Агираш пресвитеру.
Капище исчезло, от костра не осталось и уголька, тайга вокруг осыпалась прахом и превратилась в воду, сотворив из поляны остров. Отец Никон, держась одной рукой за крест, а другой за посох, стоял перед старым вогулом, а рядом, раскинув крылья, переминался с лапы на лапу Гусь. Птица была живой, с красным клювом и лапами, белой грудиной, палево-серыми крыльями и черными внимательными глазами. Пресвитеру пришлось приложить усилие, чтобы оторвать от Гуся взгляд и перевести его на шамана.
Агираш больше не прыгал, бубна в его руках не было, а глаза вернули человеческий цвет. Они оказались коричнево-зеленые, как обские воды, и в них отец Никон видел свое отражение, отчего-то перевернутое. Шаман стоял в двух метрах от незваного гостя и спокойно его рассматривал. На плече старого вогула по-прежнему сидел пушистый зверек, и его смоляные капельки глаз тоже неотрывно следили за пришельцем.
— Зачем пришел, шаман-роша? — спросил Агираш, выказывая недюжинные знания русского языка, но при этом губы его не шевелились. — Богов наших хочешь сгубить? А силушки хватит?
— Боги ваши — ипостаси диавола, место им в аду! — взревел отец Никон.
— Место наших богов там, где они с начала времен были. Торум на небе, Ас-ики в реке, Калтащ на земле, Куль-отыр под землей, и только Мир-сусне-хум, которому все стихии доступны, меж ними связь держит, — спокойно ответил шаман, по-прежнему не открывая рта. — А где твой ад, я не знаю.
— Ад там, где грешные души веками в котлах с кипящей смолой варятся!
— Я много где был, но такого места не видел. Мясо можно варить, кости можно варить, но душу в котел не засунешь. Это вы, русские, ад придумали и с собой его сюда принесли. Стало быть, где-то в вас самих он и сокрыт.