Шустрый Романовский Владимир
© Владимир Дмитриевич Романовский, 2015
© Тициан Вечеллио, иллюстрации, 2015
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero.ru
Все слова в повести понятны из контекста. Но ежели возникнет заминка, автор просит читателя обратиться к Справке на последней странице, там все объяснено.
Copyright © by Author
1. По санному следу
Велика земля, амичи, внушительна и мёрзла, колючими стволами утыкана, звездами холодными и луной равнодушной тускло освещена, а ветер, амичи – просто сил никаких нет, будто одного мороза мало, нужен еще и ветер обжигающий, не подчиняющийся логике, вольный в выборе средств, как палач во время пытки – невозможно предугадать, откуда подует, где проберет.
И бродят вокруг звери злые, зимние, изголодавшиеся. Костра опасаются звери, но костер опасен также и невольному путнику: тем, что, согревшись и переполнившись оптимизмом, может путник задремать возле него, сомкнуть усталые очи свои, привалиться набок, подумать – ну, всего несколько минут полежу вот так, с закрытыми глазами, уж больно хорошо – только этого и ждут звери, как чувствуют, подлые. Со зверями договориться еще труднее, чем с людьми, то есть вообще нельзя, не послушают.
А бывает так, что костер почти догорел, а новые сучья таскать сил нет, просто нет никаких сил, а рассвет все не наступает, и кругом глаза горящие, жадные: блядский бордель, не поймешь, то ли они действительно там, то ли мерещатся тебе, и ни огнестрела, ни ножа, ни даже дубины с тобою нет. Как глупо, амичи, пройти полмира, участвовать в исторических событиях, решать дальнейшую судьбу этой, не побоимся слова, цивилизации – и вот так вот, одному, беспомощному, стонущему, продрогшему до сверлящей боли в суставах, до звона в ушах и в мозгу, быть разодранным тупыми тварями, не осознающими всего, не побоимся слова, величия произошедшего и продолжающего происходить.
Но чудеса, бывает, случаются не спросясь и не предупредив. Не загрызли Шустрого бескомпромиссные волки, не задрал очнувшийся вдруг от спячки ирритабельный медведь, не навалились на теплое еще тело никогда не водившиеся в этих краях гиены, жив Шустрый, жив!
Тусклому рассвету Шустрый не обрадовался, просто отметил про себя, без эмоций, что вроде бы светлеет, этуали в небе одна за одной исчезают, сереет пространство вокруг, виден объем стволов и веток. Эмоции были целиком заняты холодом обволакивающим, болью омерзительной в ребрах, в бедре, в боку и в плече, желанием жить, и усталостью. Боль в ногах почти не чувствовалась – поморожены небось. Сапоги – нет, сапогами назвать нельзя, что-то невиданное, абсурдное, почти совсем бесполезное. Сук в руке, обернутой тряпкой, все тяжелее, но бросить нельзя. Упадешь, не встанешь, уснешь, сдохнешь, а жить надо.
Бор кончился, открылось огромное серое в бледно-рассветном освещении пространство. На пространстве этом Шустрый заприметил что-то похожее на санный след и пошел к нему, не отводя глаз, опасаясь, что если отведет, то след исчезнет, сделает вид, что померещился.
Две параллельных линии – значит, где-то есть люди, будем надеяться, что совсем близко. Создатель симметрию недолюбливает, прямые линии не в его стиле, тем более параллельные. Как бы говорит Создатель человеку – ежели заприметишь где что-то похожее на симметрию, значит, свои рядом, туда и иди, горемыка, и в будущем постарайся один не оставаться, человеку нужно общение, без общения пропадешь.
Постанывая в голос, Шустрый добрался, несколько раз падая в снег и поднимаясь тяжело, до санного следа.
Стало ещё светлее, и обнаружилась равнина с лесом вдалеке слева, а чуть дальше по ходу – пологий спуск. Замерзшая река. Санный след некоторое время шел вдоль реки, а потом свернул вниз, и продолжился по заледеневшей и покрытой снегом поверхности. Шустрый остановился, выпростал свободную руку, и поправил ею тряпки, закрывавшие голову и шею. Обнажившееся запястье обожгло безжалостным морозом.
Вскоре, спустя всего две или три вечности, санный след перешел к противоположному берегу реки, и начался подъем.
Дался он Шустрому с огромным трудом. Но дальше, за подъемом, показались вдалеке хибарки, и над некоторыми из них поднимался дым – в хибарках топились печи, возможно в них завтракали неспешно по причине зимы – зимой работы почти нет в этой местности – люди. Шустрый поковылял к хибаркам по санному следу.
Через некоторое время ему навстречу рысью направилась лошадь, тянущая за собой сани с ездоком, укутанным до глаз в добротное и теплое, по крайней мере по сравнению с тем, что было на Шустром. Ездок крикнул что-то на местном наречии, которое Шустрый не понимал, но в крике звучало недовольство, и Шустрый благоразумно решил, что надо убраться с дороги. Он сошел с санного следа в сторону, и тут же потерял равновесие и упал на снег. Сани проехали мимо, и ездок что-то такое сказал, злое, на прощание. Шустрый поднялся, припал на колено, снова поднялся, и вернулся на твердую поверхность.
Еще через несколько вечностей он прибыл к хибаркам. Одна из них стояла отдельно, на отшибе. Возможно, хозяин ее был индивидуалист и не любил тесное соседство. Может, он был астроном, предпочитающий рассматривать и корректировать карту звездного неба в полнейшей тишине, или композитор, не любивший, когда мелодии, возникающие в его музыкальной голове, перебиваются суетными разговорами, дурацкими выкриками и жалобами. Шустрый добрался до крыльца, встал, мыча, на кривую ступеньку, и постучал верхним концом сука, на который опирался, в дверь, чуть при этом не завалившись на спину.
За дверью раздались шаги. Грохнул засов, дверь приоткрылась, на пороге возник белобрысый мове-гарсон лет пятнадцати в длинной и очень грязной холщовой рубахе. Из приоткрытой двери повеяло на Шустрого спасительным теплом и запахло горячей едой. Но Шустрый заставил себя не завораживаться едой и теплом. Нужно было что-то говорить – это было главное. Люди, нуждающиеся в помощи, должны говорить – иначе им не помогут, сделают вид, что не понимают, что нужно путнику помороженному, обернутому в тряпьё непонятного цвета, еле стоящему на ногах. Может, он натуралист, и его интересуют названия местной флоры, или же, к примеру, он меломан и хочет осведомиться, где здесь ближайший оперный театр, а они не знают ни того, ни другого, извини, парень, не можем тебе помочь.
Он собрался с мыслями. Что сказать мове-гарсону, о чем попросить? Ну, понятное дело – тепла, еды – но как обратиться, как назвать собеседника?
«Сударь» – слишком официально, «господин мой» – глупо. Тем более, что наречия, на котором Шустрый изъясняется, здесь не понимают, а он не понимает их наречия. Ужасно неудобно это. Нужно сказать что-то очень простое, и в то же время вежливое, и переполненное дружелюбием, показывающее, что вот он, Шустрый – абсолютно безопасен, жалок, слаб, и от милости открывшего дверь зависит целиком – так вот не будет ли открывший так добр, не окажет ли благоволение самое малое? «Приятель» – нет, слишком фамилиарно.
Шустрый вытащил из-под тряпок свободную руку, протянул вперед в вежливом, слегка заискивающем, жесте, и сказал:
– Дорогой друг…
Малый отвернулся. Шустрый стал ему неинтересен. За малым возникла мрачная фемина средних лет, с ненавистью посмотрела на Шустрого, и что-то бросила по его адресу, какие-то злые слова, судя по тону – что-то вроде «Убирайся отсюда, говно».
Это было, наверное, справедливо. Справедливость – она такая, встречается там, где ее меньше всего ждешь, и где от нее меньше всего толку. Наверное у женщины этой погиб в баталии муж, и в Шустром она видела врага, принимавшего участие в отнятии у нее мужа. Шустрый продолжал стоять перед ними, матерью и сыном, пытаясь улыбаться – получалось плохо, щеки не двигались, губы не растягивались, одеревенели.
Тут вдруг за спиною фемины возник здоровяк набыченный, средних лет. Отодвинув фемину, он сделал жест рукой и сказал несколько слов злым тоном. Смысл был понятен – «А ну, пошел отсюда». Или что-то вроде этого.
Дверь захлопнули и заперли.
Шустрый немного постоял, собираясь с силами, а затем осторожно спустился с крыльца, качнулся, восстановил равновесие, и направился к группе хибарок, скучившихся в ста шагах от той, куда его не пустили. Мимо проехали еще одни сани с закутанным седоком. Куда это они все едут, подумал Шустрый. И решил, что они едут браконьерствовать. Что ж, занятие почтенное в некоторых весях. Сам Шустрый никогда не браконьерствовал, но с браконьерами многими был знаком и их не осуждал. Воры – иное дело. Воровать у простых людей – зазорно, у них и так всего мало. А дичь пострелять или дерево-другое срубить для домашних нужд – не обеднеет владелец! Скорее всего просто не заметит. Да и вообще – почему большинство владельцев земель и лесов таковыми рождаются, и забот не знают, не жнут, не сеют, а остальные перебиваются кто чем?
На полпути к группе хибарок Шустрый почувствовал, что у него вдруг неожиданно прибавилось сил. И даже эмоции, помимо самых насущных, возникли. Вот и день хороший, подумал он, солнечный, и дымок из трубы самой близкой хибарки с соломенной крышей очень пригласительно выпрастывается, уютно, и вообще на свете хорошо жить, когда что-то умеешь, и люди кругом, и ты среди людей, и тепло, и сытно. Он даже замычал было песенку, но подул вдруг опять ветер, и пробрал, и обжег. Он приблизился к двери хибарки и стукнул в нее верхним концом сука дважды. И стал ждать. Потом стукнул еще раз. Дверь открылась. За дверью стояла молодая женщина, некрасивая, с ногами враскаряку, в длинной грязной холщовой рубахе, с нечесаными распущенными волосами, заспанная. Шустрый выпростал свободную руку из-под тряпок, протянул вежливо вперед, и потерял сознание.
2. И отписывали мелом
Игорный дом с красивым фасадом помещался на углу дурно мощеной улицы и состоял из трех этажей. На втором, игровом, пахло пылью, подсохшим потом, и едким трубочным дымом. Вокруг пяти столов толпились офицеры в мундирах, невоенные дворяне во фраках, и сыновья самых богатых купцов, тоже во фраках, чьим отцам недавно, за помощь в снабжении обозов, обещали титулы и прочие блага.
Сынок отсчитывал в уме штоссы, выжидая, когда валет ляжет по левую руку Банкомета во второй раз. Валет лег, и Сынок придвинулся ближе, ожидая теперь окончания штосса. Когда штосс закончился, Сынок подошел вплотную к столу и, разыгрывая смущение, сказал:
– Позвольте, господа…
Все повернулись к нему, и пришлось сделать вид, что он смущен еще более. Игроки рассматривали его будто в первый раз – молодого офицера с каштановыми волосами и мягкими усиками, стройного, среднего роста, с лицом простодушным. Заулыбались.
– А сколько? – спросил толстый Банкомет, поправляя роскошные ухоженные тыловые усы и подняв глаза на Сынка.
– Пятьдесят тысяч.
Сделалось замешательство.
– Простите, сударь, – сказал банкомет. – Вы не оговорились?
– Я не оговорился.
Вокруг притихли.
– Это чрезвычайный случай, – вежливо сказал Банкомет. – Боюсь у меня нет с собою столько.
– Одолжитесь у друзей, – посоветовал простодушный Сынок.
Некоторое время Банкомет смотрел в глаза Сынку, что-то прикидывая. Сынок слегка улыбнулся.
– Хорошо, – сказал Банкомет. – Господа, будьте любезны.
Несколько дворян и офицеров, а также один сын богатого купца, заинтересованные развитием событий, стали вытаскивать бумажники. Искомая сумма набралась быстро. В виду чрезвычайности случая принесены были две запечатанные колоды. Сынок вскрыл свою, Банкомет свою. Банкомет стасовал колоду и предложил Сынку снять, Тот снял, после чего сразу выхватил из своей колоды валета червей, и положил на стол, лицевой стороной вниз. Затем неспеша вынул бумажник, и поверх карты поместил пачку ассигнаций.
– Сколько здесь? – спросил Банкомет, хмурясь. Пачка показалась ему недостаточно увесистой.
– Пять тысяч. А вот остальные сорок пять.
Поверх ассигнаций лег вексель. Банкомет потянулся было за векселем, но тут же убрал руку – неприлично.
– Как ваша фамилия, сударь? – спросил он.
Сынок назвал фамилию. Вокруг обменялись взглядами.
– Сын того самого генерала? – спросил Банкомет, впечатленный фамилией.
– Племянник.
Банкомет кивнул.
Фамилия известная. Тянуть дальше было неприлично. Он взял в руку колоду и начал метать. Лицо Сынка не выражало ровно ничего, кроме ранее всеми отмеченного простодушия. Зрители с возрастающим интересом следили за игрой.
Налево, в нечет, и направо, в чет, падали пятерки, семерки, короли, и все это не имело значения. Но наконец из колоды выскочил валет – в нечет. Сынок был к этому готов, ничего другого он и не ожидал. Банкомет, стараясь не улыбаться, переместил к себе деньги и вексель. Тут же на стол лег следующий вексель – на сто тысяч.
– Угодно? – спросил Сынок, и позволил себе улыбнуться.
Банкомет чуть помедлил, а на лицах дворян и офицеров выразилось восхищение. Сынок продолжал стоять в непринужденной позе, положив руку на эфес кавалерийской сабли.
«Он сумасшедший», подумал Банкомет. И сказал спокойно:
– Разумеется, сударь.
В этот раз валет Сынка не заставил себя ждать – лег в нечет пятой картой из новой колоды.
Выражение лица Сынка не изменилось – все то же простодушие.
– Когда вам будет угодно рассчитаться? – спросил Банкомет.
– Завтра утром, – спокойно ответил Сынок. – Если вас не затруднит…
– Нисколько, – заверил его Банкомет, протягивая визитку.
– Одна лишь заминка есть, заранее прошу прощения, – уточнил Сынок. – Дело в том, что с тех пор, как я вернулся с позиций, я много сплю и поздно встаю. На позициях не поспишь. Теперь вот роскошествую. Иногда даже до одиннадцати часов сплю. Поэтому «завтра утром» в данном случае означает – ближе к полудню. Вы не против?
– Зачем же, – почти возмутился Банкомет. – Чтобы я мешал сну защитника отечества? Спите сколько вам угодно, сударь. Хоть до вечера. Если вы зайдете, а меня не будет дома, передайте деньги моему дворецкому, я ему доверяю.
– Благодарю вас, – ответил Сынок. – Честь имею.
Он коротко по-военному поклонился и вышел из залы, сопровождаемый восхищенными взглядами.
Так не бывает, подумал он. Чтобы одна и та же карта проигрывала четыре раза подряд – такого не может быть, это противоречит логике. Он еще раз позволил себе так подумать, после чего, выйдя на улицу, успокоился и собрался с мыслями.
Денег в столице у него не было больше никаких, кроме нескольких ассигнаций в кармане на мелкие расходы. Вне столицы тоже не было. У дяди-генерала были прямые наследники, коим с племянником делиться было не с руки. Было имение, принадлежавшее ранее погибшему на войне отцу, а теперь матери Сынка, и ему, Сынку, тоже. Имение следовало заложить или продать.
Но до имения нужно сперва доехать.
Можно имение сбыть, никуда не уезжая – какому-нибудь столичному, но и это заняло бы время, следовало бы списаться с матерью и ее управляющим.
Также, можно было, наверное, застрелиться, но очень не хотелось.
Не отдать карточный долг – дело немыслимое.
Следовало идти – к знакомому Иудею, либо к Азиату. Сынок выбрал Иудея.
Час стоял поздний, и ему пришлось долго стучаться, прежде чем экономка открыла дверь. Сам ростовщик жил на втором этаже. Пришлось подождать в лавке. Иудей, пожилой полный мужчина с нависающими кустистыми бровями, спустился вниз в скором времени, одетый небрежно, заспанный, недовольный. И сказал сухо:
– Здравствуйте.
– Здравствуй, наиподлейший.
Иудей усмехнулся. Наиподлейшим его как-то назвал заезжий поэт-южанин, и все картежники столицы, с которыми ему приходилось иметь дело, об этом каким-то образом прознали и всякий раз пользовались случаем подразнить ростовщика – что по каким-то особым, личным причинам, доставляло ему удовольствие.
– Чем могу служить?
– Нужны деньги.
– Сколько?
– Сто пятьдесят тысяч.
Наиподлейший решил, что ослышался.
Обращались к нему часто, долги и проценты платили почти всегда, потеря нескольких сотен время от времени его не смущала. Опытный, он определял платежеспособность любого клиента, обменявшись с ним несколькими словами, и ошибался очень редко. При этом был он человек благосклонный, и даже добрый, и известны были случаи, когда он просто отказывал просителю, дабы предупредить будущие неприятности – именно ради блага самого же просителя. Также он однажды, оставив просителя в лавке, отправился к кредитору сам, и заплатил долг целиком, а вернувшись, прочел просителю длинную лекцию о том, что ежели у человека вся жизнь впереди, а кругом много возможностей, то и не следует эти возможности хоронить, поддавшись сиюминутной страсти. Словом, был он убежден, что честность, доброта, и даже известная степень щедрости, в коммерции могут быть выгодны, если быть достаточно твердым.
Но – сто пятьдесят тысяч?! Одна пятая этой суммы считалась во время оно вполне приличным состоянием. Удачно вложив такую сумму в недвижимость, в лес, или в прииски, можно было рассчитывать на безбедную жизнь.
– Простите … сколько?
Сынок повторил.
– Когда?
– Сейчас.
Иудей что-то прикинул в уме, помялся, вытер толстым запястьем лысый лоб, и сказал:
– У меня столько не найдется. Если вы готовы подождать неделю или две…
– Не могу, – возразил Сынок. – А у кого есть?
Иудей с сомнением смотрел куда-то мимо Сынка.
– У кого … у кого. Интересные вы вопросы делаете, сударь.
– У Азиата?
– Нет, что вы, у него и трети такой суммы зараз не наберется. Почему бы вам не подождать?
– Ну я ведь сказал уже, что не могу.
– Ну, хорошо, только из уважения к вам, сударь … Есть у азиата знакомый, темная личность. У него, возможно, вы получите искомую сумму. Но имейте в виду, он человек опасный. И проценты возьмет очень большие.
– Мне все равно.
– Живет он…
Получив адрес опасной личности, Сынок тут же туда отправился. Личность оказалась действительно неприятная, жила на отшибе, вид имела свирепый, показывала в лицемерной улыбке гнилые зубы, а происхождения была совершенно неизвестного. Написав вексель, Сынок спрятал ассигнации в портмоне и собрался было уже идти, но личность его остановила.
– Не спеши, бегун, – сказала личность. – Вижу, что находишься ты в затруднении. Я мог бы тебе помочь.
– Пожалуйста, обращайтесь ко мне на вы, – попросил Сынок.
– Горячий ты парень, – заметила личность.
– Настоятельно прошу.
– А если нет, то что же ты сделаешь?
– Отбивную сделаю, – ответил Сынок. – Из вас, почтенный. Пожалуйста, не испытывайте мое терпение.
– Я вас проверял! – заявила личность. – Вижу, что вы человек решительный и смелый. Именно поэтому я и хотел бы вам помочь.
– Спасибо, я не нуждаюсь в помощи.
– Как знать! Я предлагаю вам коммерческую сделку. В этом нет ничего зазорного, ровно ничего такого, что могло бы оскорбить ваше достоинство. Вы сможете расплатиться со мною в течении нескольких месяцев, и даже получить немалую прибыль сверх этого. Позвольте продолжить?
Сынку было жалко имения. Да и с мутер придется объясняться, а она такая прямолинейная, такая в высшей степени наивная дама!
– Продолжайте.
– Вы из хорошей семьи, и в данный момент у вас с матушкой вашей есть имение, заложив или продав которое, вы планируете расплатиться по векселю. Я правильно вас понял?
Сынок хотел было возразить, что это нее ее, темной личности, свинячье дело, как именно он будет платить по векселю, но решил послушать, что еще скажет личность.
– Закладывать ничего не надо. Имение свое вы и сохраните, и преумножите. Нужно всего лишь … всего лишь…
От темной личности Сынок вышел в задумчивости необыкновенной.
На позициях было проще.
Возмущенные поведением потерпевшего сокрушительное поражение и позором покрытого тирана, страны составились в коалицию, назначили коалиции номер, и начали кампанию по свержению. Пехотинцы и конники при поддержке артиллерии теснили безоговорочно раздробленные, деморализированные, плохо обученные, наспех набранные резервные силы тирана, продвигаясь вглубь его тиранических владений, осаждая и захватывая город за городом. Приготовились дать решительный бой подле городка с некрасивым названием, составили план, утром пошли в атаку. Неожиданно для всех тиран нанес контрудар, повергший всех в шок, и сам перешел в наступление. Пронумерованная коалиция бросилась врассыпную, несколько дней отступала, но вскоре снова собралась с силами – и так далее. У Сынка погибли отец и дядя, самого его ранило. Провалявшись в госпитале месяц, Сынок заскучал, военные действия не представляли более для него никакого интереса, и командование по просьбе одного из высокопоставленных знакомых отправило его в заслуженную отставку с двумя орденами. Всё понятно, никаких недоговоренностей.
А здесь, в мирной столице, все было туманно, неопределенно, и никакие последствия никаких действий нельзя было предсказать точно – все время оставались какие-то неувязки, требующие внимания, и полная неизвестность впереди. Проиграл имение – казалось бы, мешок за плечо, посох в руку, и иди себе по миру, и распорядок дня планируй соответственно. Но нет, имение можно спасти. Хорошо! Спасти? Спасём, раз есть такая возможность. Да, возможность есть, но нужно совершить несколько поступков, кои дворянину не к лицу, что бы не болтала по этому поводу темная личность. И нужно будет поступки эти в будущем скрывать. Это раз. А два – будет ли от поступков этих неблаговидных толк – еще неизвестно. Вот и решай, что делать – посох или поступки? Поступки или посох?
3. Красивый столяр
Прибежал Пацан с корзинкой – принес Шустрому поесть. Шустрый очень нравился Пацану, возможно даже больше, чем Полянке, его, Пацана, матери. Когда в начале своего пребывания в поселении Шустрый стал понемногу приходить в себя, Пацан тут же взял себе в привычку возле него виться, и Шустрый был ему благодарен за это, а Пацан – Шустрому. До этого никто не уделял Пацану столько внимания, все были заняты – работой или разговором – а Шустрый, болеющий и слабый, ничем занят не был. Научил Пацана играть в кости, которые сам вырезал из деревянного бруска кухонным ножом. Все время с ним говорил на своем наречии, и Пацан, жадный до внимания, глотал слова, запоминал, старался говорить на наречии сам, и неплохо в этом преуспел. Он также пытался научить Шустрого наречию местных. Что-то Шустрый усваивал, но медленно и плохо.
В корзинке помещалось обычное – гречка, засоленная овощная дрянь, краюха хлеба. Раз в неделю бывала говядина, реже курятина. Как все южане, Шустрый испытывал страсть к вину, но как раз вина в хозяйстве не находилось. Вино было в барском доме, и Пацан сообщил Шустрому, что мог бы ради него украсть несколько бутылок из погреба, но Шустрый возмутился и объяснил, что красть нехорошо. А брага, которую иногда здесь пили, была отвратительна на вкус, да и голова от нее болела страшно после потребления.
Местные относились к подопечному Полянки (такое прозвище было у матери Пацана) насмешливо, но с пониманием. Мужа Полянки, отца Пацана, человека тяжелого нрава, имевшего привычку колотить жену и сына каждый второй день без особых причин, проезжие офицеры забрали с собой на позиции, да так и не вернули. И вот объявился Шустрый, и она его выходила да и приголубила – кто осудит безутешную вдову? Осуждали, конечно, но без особой злобы, слегка.
А когда оклемавшийся басурман представлен был Старосте и приглашен в дом на отшибе, тот самый, что повстречался ему первым по приходу в селение, то и вовсе осуждать перестали: с помощью жестов Шустрый объяснил Старосте, что следует дому и крышу чинить, а не соломой латать, и стены утеплять, и новую дверь ставить, и совершенно необязательно ждать лета, и все это он, Шустрый, умеет делать, и сделает. Старосте стало любопытно, и вскоре по селению пошел слух, что Шустрый – замечательный плотник, вернее даже не плотник, а самый настоящий столяр. Сбегались смотреть, как он работает. Обсуждали, дивились. Местный плотник был тоже хорош, но он до сих пор не вернулся с позиций, и никто не знал, вернется ли. Писем плотник не писал – грамоты не знал, и нужды особой, скорее всего, в барской этой забаве не находил.
В дом, где жила Полянка, давно уж, сразу по отбытию мужа на позиции, подселилась ее, Полянкина, кузина с хромым мужем и шумными вороватыми детьми, и Шустрый переезжать к ним не пожелал, остался в гранеро, в котором Полянка его выхаживала. Гранеро он починил, обустроил, надстроил и расширил, и по его просьбе в обмен на столярные работы печник сложил ему печь с дымоходом и красивой трубой. Хотел сложить без трубы, ради экономии дров, но Шустрый настоял, чтобы была труба, потому что топить по-черному – глупо, амичи, так и задохнуться недолго. «Как у всех»? Мало ли что. Нет уж, без трубы не согласен.
Иногда былые раны давали о себе знать, и Шустрый заваливался в своем перестроенном гранеро безвыходно на день-два – поспать, отдохнуть, набраться сил.
Вечерами приходила к нему Полянка, некрасивая толстая молодая женщина, мать Пацана, впустившая его, погибающего, погреться и поесть. В первую же ночь сняла она у него с шеи медальон с вражеским гербом и куда-то спрятала. Несколько дней спустя он потребовал медальон вернуть, и она послушно вернула.
Во всякой женщине есть что-то хорошее, это точно. Шустрый лежал на спине, а Полянка копошилась над ним, по-хозяйски усаживаясь, надеваясь на детородный орган, и некоторое время спустя с лица ее уходило хмурое выражение, лицо расслаблялось и начинало сиять, и становилось почти прекрасным – Шустрому нравилось, и он с увлечением ласкал крупные груди Полянки с крупными же ареолами, трогал напряженные соски, гладил и мял ей обнаженную жопу, обхватывал за талию, и вскоре Полянка забеременела.
Нотиция об этом дошла до самой Барыни. Полянку выпороли, потом еще раз выпороли, чтобы не огрызалась, и посадили на один день в армарио.
Крестить басурмана в правильную веру да и женить его на Полянке – дело вроде бы нехитрое, но сперва воспротивился Поп, враждебно к пришельцу настроенный, а потом Барыня вспомнила, что брак вольного басурмана с крепостной Полянкой не к ее выгоде. Женить-то их нужно, но не сразу, и подумавши, и соблюдя предосторожности.
Зима кончилась, начались работы и заботы, басурман проявлял себя с хорошей стороны, и столярничал в барском доме – Барыня кивала одобрительно, глядя на результаты работы – обновленные карнизы, стол для кухни, затем и для столовой, порожки, шкафчики – все умел Шустрый! С Барыней басурман объяснялся жестами и теми несколькими словами местного наречия, которые запомнил. Симпатичный парень, по-своему почтительный. Дело выгодное – вольный плотник работает задарма. Крышу и еду получает, об оплате не спрашивает.
Но долго это продолжаться не могло, так не бывает. Всем хочется основательности, определенности какой-нибудь. Так думал Шустрый, и также думала Барыня, стоя перед зеркалом в неглиже и обрызгивая женственные свои запястья парфюмом, доставленным ей с оказией из поверженной, но все еще не побежденной, империи, тирану и захватчику подвластной. Всякий раз во времена перемирий и обходных маневров, когда армия тирана посылала переговорщика в стан пронумерованной коалиции, в портмоне у него лежало несколько любовно упакованных пузырьков, которые затем передавались через старших офицеров курьерам, отвозившим пузырьки в соответствующие страны коалиции. Самый дорогой способ доставки, поскольку самый быстрый. Иные способы включали обход военных действий по дуге и занимали гораздо больше времени.
4. Художества
Как раз в это время в усадьбу заглянули выехавшие «в народ» представители столичной артистической богемы – Художник и Поэт. Такое в столице сделалось поветрие – выезды на природу для более близкого знакомства с народом, который так удачно ассистировал государю в общем деле выгона зарвавшегося разгромленного тирана с исконных территорий. Оба визитера вдохновлялись деревенским пейзажем и видом народа обоих полов. Художник рисовал красками на холсте понравившихся ему представителей сельской жизни, а Поэт все это описывал в торжественных стихах.
Барыня приезду богемы очень обрадовалась, поставила всю прислугу на уши, кормили деятелей искусства до отвала, стелили мягко. По вечерам Художник играл на стареньком клавикорде в гостиной, а Поэт танцевал с Барыней менуэты и польки. Если верить злой на язык прислуге, Барыня несколько раз охотно, со сладострастными стонами переспала с Поэтом, а Художник перелопатил огромное количество крестьянок – в бане, под кустом, на сеновале, в гранеро, в барском доме, на поляне в лесу.
Помимо крестьянок, ему понравилась также горничная Барыни по прозвищу Мышка. Художник заявил, что у нее лицо – точь-в-точь как у Святой Елизаветы, и сделал с нее в этой связи несколько эскизов, и пообещал один оставить ей (и не оставил). Во время сеансов научил он Мышку некоторым басурманским словам, похожим на те, что употреблял в объяснениях с местным людом Шустрый.
Как-то утром слегка похмельный Художник заглянул во двор к Шустрому и некоторое время, морщась, смотрел, как тот строгает, а потом заявил, что в нем, Шустром, что-то есть от древнеримского воина, и что это необходимо запечатлеть. Шустрый знаком показал, что не понимает. Тогда художник выразил тоже самое на наречии Шустрого. Тот не удивился – наречие его имело популярность во многих странах – пожал плечами и сказал, что шутка глупая. Художник возразил, сказал, что вовсе не шутит. Шустрый еще раз пожал плечами. Художник раззадорился, убежал, и вскоре вернулся, волоча мольберт, холст и краски. Скипидар он забыл, и пришлось одалживать у Шустрого.
Все остальные четыре дня он торчал у Шустрого, малюя портрет – в блестящих на солнце латах, с мечом (несколько раз он попросил Шустрого попозировать всерьез, и, стоя в гордой позе, Шустрый вместо меча держал в руке пилу. Сходились смотреть, но художник работал медленно, и проходил час-другой, а на холсте ничего нового вроде бы не появлялось, и все уходили разочарованные. Зато на следующее утро на том же холсте обнаруживалось много новых деталей, и все опять удивлялись и смотрели. Пару раз зашла и сама Барыня, тактично молчала, с восхищением следила за работой Художника.
Пацана Художник время от времени гонял – то за водой, то за съестным на барскую кухню. В ночь перед отъездом богема как-то особенно разгулялась и разбуянилась, так что даже Барыня побоялась принимать активное участие в веселье – Художник и Поэт плясали в обнимку на лугу, пили горячительные напитки не утруждаясь разливом их в стаканы, играли в прятки-обнималки с девками и бабами, прыгали через костры и заставляли прыгать других, стреляли из охотничьих мушкетов по бутылкам и горшкам, набили морду Старосте и подожгли его гранеро, который к счастью удалось быстро потушить, ушли в лес и там заблудились и уснули, пришли обратно утром, собрались и уехали на телеге в губернский город, оставив после себя недоумение и – в случае Барыни – ностальгическую грусть по веселым дням далекой беззаботной юности.
5. Женщины
Самой красивой бабой в селе была, безусловно, Ивушка, жена крепкого, зажиточного мужика по прозвищу Грибник. Замуж за него Ивушка вышла шестнадцати лет, ничего толком еще не соображая – Грибник посватался, родители согласились с радостью, белесую косу раздвоили. Временами лысый кряжистый Грибник колотил жену – не за провинности какие-нибудь, а впрок. Также, не любил он, когда на супругу его заглядываются посторонние, и чуть что – лез драться, особенно когда выпьет. Заглядываться перестали.
Работала Ивушка не меньше, а пожалуй что и больше других – исполнительная была, да и крепкая, несмотря на худобу – коромысла с полными ведрами таскала не сгибаясь и шаг широкий не замедляя.
Восемь лет как замужем, с тремя детьми, сохранила Ивушка свою красоту. Красота, впрочем, на любителя.
Белокурая, с широко расставленными синими глазами, с точеным носом, большим красивого рисунка ртом – это все хорошо, да. А вот тело ее очень женственным назвать было нельзя. Худая – в столице сказали бы «стройная» – чересчур – и гибкая – тоже чересчур, передвигалась она по поверхности так, будто сделана была из гибких прутьев, скрепленных хитрыми шарнирами. Некоторым нравится, но в сельской местности предпочитают округлых. Шустрый некоторое время к ней приглядывался. Она это заметила, и тут в ней, на двадцать пятом году жизни, проснулась женщина. Она стала следить за собою, прихорашиваться, тщательнее расчесываться, чаще мыться. Как-то однажды пришла она к Шустрому, чтобы тот ей коромысло починил, а коромысло принести забыла. Полянка была на работах, Пацан торчал, скорее всего, на речке. Шустрый стал целовать Ивушку, и постигло его разочарование.
Блондинке положено быть мягкой, гладкой, ласковой, податливой, и говорить томным грудным голосом. Данная блондинка стеснялась, чуралась, отстранялась, возражала стыдливо и пискляво, и несла такую хуйню несусветную, что Шустрый понял: в любовницы она не годится. Хлопот будет много, есть такие женщины, которые хлопоты создают из ничего на гладкой поверхности при солнечной погоде, а толку – толку почти никакого. Чего пришла, спрашивается, если теперь отталкиваешь? Кокетничать тоже нужно уметь. Связь, таким образом, закончилась не успев начаться.
А вот приземистая девка с толстыми лодыжками по прозвищу Ака-Бяка понравилась Шустрому как только к нему подошла и задела бедром – после вечерней службы, по пути к дому. Не задень она его – вполне намеренно – он бы на нее и внимания не обратил, мало ли некрасивых девок на свете. В селении ее считали шлюхой, и это было несправедливо: до Шустрого у нее было только два любовника, и при этом один из них – барин из соседней усадьбы. Об этом знали, но все равно считали шлюхой. Впрочем, осуждали ее не сильно, а так, зубоскалили, полагая, что если б не блядство, не бывать девке в объятиях мужских никогда, с такими-то лодыжками, с носом кривым, с ноздрями вечно красноватыми, будто у нее все время насморк, с голосом постоянно простуженным, и с ушами оттопыренными.
А было так:
Молодой соседский барин задержался на охоте, время позднее, холод собачий. Постучался барин в усадьбу. Барыне он сразу понравился. Барин залпом выпил стакан горячительного напитка, и отправили его в баню, дабы предупредить простуду. Тревожить прислугу барыня не захотела, а Ака-Бяка как раз болталась под ногами – замещала заболевшую, лежащую в жару, горничную Мышку, не знавшую еще в то время никаких басурманских слов. Отправили Аку-Бяку баню топить. Натопила, а сама в предбаннике уселась передохнуть. Ноженьки свои внушительные на скамью водрузила, прикорнула, задремала. Пришел молодой барин, помылся, попарился, разбудил Аку-Бяку, попросил ему спину потереть. В свете печи не очень разглядел, какая она – красотою ли блещет невиданной, или уродина, хоть в лес от нее беги. Стал ласкать и целовать, а ей понравилось, да так понравилось, что стала она от восторга кричать в голос. Барыня, перед распахнутым окном в гостевой спальне, собственноручно готовившая гостю белье и халат, крики Бякины услышала, да и рассердилась. На другой день Аку-Бяку выпороли, конечно же, а через два дня приехал молодой барин в гости. Барыня, наедине с ним оставшись, объяснила ему, что, мол, негоже ему, дворянину, чужих крепостных девок лопатить почем зря. Осознав свою вину, попросив нижайше прощения, барин провел ночь с Барыней, и стал наезжать по два раза в неделю, на Аку-Бяку больше не смотрел, а потом, когда явился на земли государевы басурманский тиран с войском в целях подчинения бывшего союзника, то и ушел молодой барин с тираном воевать, и до сих пор воюет победоносно, славою себя и государя покрывая.
А второй мужчина в жизни Аки-Бяки был мельник, женатый, с пятью детьми. Жена мельника, баба здоровенная, на голову его самого выше, прознала и устроила мужу разнос, как полагается, с метанием утвари в голову. Дошло до Барыни, не любившей чрезмерного разврата, и вызвали участников в барский дом на суд. Позвали Попа. Поп бушевал, обзывал всех страшными библейскими терминами, и уверял, что не допустит и не будет попутствовать. Барыня намеревалась уж Аку-Бяку продать, мельника наказать, но вступилась жена мельника. Стоя посреди горницы, возвышаясь надо всеми, руки на груди скрестимши, сказала она, что вообще не понимает, почему и зачем все так разгорячились.
Ее заверили, что все к ее же выгоде, к чистоте ее семейных уз.
Она спросила, каких еще уз, чего на девку-то несчастную накинулись?
А она у тебя мужа увести хочет!
Жена рассмеялась, а потом заверила всех, что не позволит возводить поклеп на слабых.
Ей напомнили, что Ака-Бяка спала с ее мужем – на мельнице, в бане, на сеновале.
Жена ответила, что ничего этого не знает, и знать не хочет. Что муж у нее – честный работник, оброк платит всегда в срок, с детьми ласков, ее саму никогда ласки не лишает, подарки дарит, цветы полевые собирает в букеты, платье ей новое из города недавно привез. И что ежели у нее муж красивый да видный, то вовсе не значит сие, что его во грехах подозревать следует – а подозревают только из зависти. И что безответных несчастных девок, коих не наградил Господь красотою, нельзя обижать – грех это! И что ежели некоторые высокопоставленные лица, здесь не присутствующие, возжелали вдруг свести с несчастной девкой старые счеты, то вовсе сие не означает, что все должны под ревностную дуду упомянутых высокопоставленных лиц плясать, сиськами потрясая.
Оборотились к мельнику, а тот, вдохновленный жениным примером, сказал, что к мельникам с древних еще времен неприязнь – совершенно незаслуженная. Он, мельник, не колдун, не тать, не сводник, а добрый христианин. Ему заметили, что ходя по незамужним девкам, он обижает таким образом жену, причиняет ей суффранс. На что мельник возразил, что с они с женою как-нибудь сами выяснят, промежду собою, кто чего причиняет и учиняет, и что дела семейные никого касаться не должны. И добавил, что Ака-Бяка, сирота несчастная, никакие семьи разрушать не собиралась и не собирается, а если принимает от него, мельника, подарки и гостинцы, то это еще не повод считать, что она блядища отпетая, а просто ей все завидуют и из зависти своей черной хотят девку несчастную уморить – так вот не бывать этому. И, ежели на то пошло, он ее, Аку-Бяку, в дом пустит как если бы она ему дочерью родной приходилась. Все посмотрели на жену мельника, а та, голову гордо подняв, сказала, что сама же это первая мельнику и предложила, и нет тут никаких поводов к зубоскальству.
По предположениям соседей, позже, дома, жена устроила мельнику очередной разнос, чтобы впредь думал, что говорит – она ему покажет пускать всяких шлюх в дом, что это еще за блажь такая, за такую блажь можно и какабусом по кумполу.
А потом появился в селении Шустрый, и как только окреп, помылся, приоделся, стал столярничать и на людях показываться, так Ака-Бяка на него глаз и положила.
И стал сеновал свидетелем утех Аки-Бяки с басурманом. Завораживающе действовало на Аку-Бяку басурманово наречие: ни слова не понимала она из того, что он ей говорит, но волшебной музыкой звучала речь его, и ей казалось, что он ей рассказывает про дальние страны, где живут веселые и добрые зажиточные люди, про невиданные горы с сахарно-снежными шапками на вершинах и шумные леса, про теплые величественные реки, высокие терема с утепленными стенами и наружным выводом дыма, хороводы на цветастых лужайках, живописные узорчатые кареты, запряженные белыми скакунами цугом, бархат и атлас. И что непременно когда-нибудь он ее туда увезет и все это ей подетально покажет.
6. Свинина по-самсотосски
Где находится губернский город Шустрому объяснил Пацан, и спросил, зачем ему это нужно.
– Любопытный я, – сказал Шустрый. – Хочу посмотреть, что там к чему. Поедешь со мною?
– Мне позволено?
– Со мной позволено.
Утром привезли недельную почту, и Шустрый через Пацана объяснил Почтарю, что хочет посмотреть на город. Почтарь некоторые время разглядывал Шустрого, а затем пожал плечами и согласился. Более того, оказалось, что он даже знаком в немалой степени с наречием столяра, и может на наречии этом выражать некоторые свои мысли. Крестьяне часто снаряжали в город телеги – и продавать, и покупать ездили, но телега едва ползет, а Почтарь на легком своем шариоте с рессорами, фонариком слева и бубенчиками под дугой, ездил очень быстро, прохожие только и успевали в стороны шарахаться и ругаться с досады.
Пацана брать с собою Почтарь не хотел, но Шустрый сказал:
– Он меня сопровождает. Ничего не испортит и не сломает. Я за него ответствую.
Почтарь странно посмотрел на Шустрого и ничего не сказал. Забрались в шариот и поехали.
До города добрались часа за два. Шустрый поблагодарил Почтаря и сказал, что в следующий раз непременно ему заплатит. Почтарь отмахнулся, забрался опять в свой шариот, кнутом щелкнул, и быстро уехал, звеня бубенцами.
Пацан порасспрашивал по настоянию Шустрого встречных, выбирая тех, которые были одеты почище. Не все хотели отвечать, некоторые ругались и отмахивались, бабы прятали глаза и спешили мимо, но попался наконец человек, который не стеснялся и повел себя порядочно, и вскоре выяснилось, что ремесленники живут на двух примыкающих друг к другу пыльных рю.
Последние быстро отыскались. Из открытых дверей и окон соответствующего дома доносился грохот, скрежет, и характерное фить-ххх, фить-ххх – шум, производимый молотками, рашпилями, рубанками и пилами. По соседству имелась и кузня – не такая, как у Барыни в хозяйстве, кривая-косая, только гвозди для забора ковать, а основательная. Немного постояв перед домом, где обитали и работали столяры, Шустрый решил, что здесь и без него справляются.
Пацану решительно всё было интересно, он смотрел во все глаза, и особенно ему понравился вышедший на улицу глотнуть свежего воздуха столяр – в необычной одежде, сшитой как будто из одного куска материи, в фартуке и роскошных «городских» сапогах.
Шустрый потащил Пацана дальше. Улица уперлась в относительно широкую, местами мощёную, магистраль, с каменными домами, каретами, каменной церквой с высокой колокольней и золотым крестом, и красиво одетыми барами и барынями. У Пацана округлились глаза.
– Ты здесь никогда не бывал? – спросил Шустрый.
– Нет, никогда.
Они шли по магистрали, Шустрый держал Пацана за руку, чтобы тот не зазевался и не потерялся, и внимательно смотрел по сторонам. Показалось слева по ходу заведение – с вывеской, как положено, с небольшим столиком на улице для особо почетных гостей – по случаю теплой погоды. У входа стоял человек в безупречном фраке и высоком цилиндре, длинный, худой, с продолговатым лицом и темными с проседью волосами. Шустрый безошибочно определил, что это как раз и есть тот, кто ему нужен: Ресторатор. Он остановился на почтительном расстоянии и придержал Пацана.
– Спроси у него, нужны ли ему работники какие-нибудь. Починить, почистить, помыть.
Ресторатор повернулся к ним и посмотрел непонимающе.
– Ваша милость, – начал было Пацан, но хозяин его перебил, обратясь напрямую к Шустрому:
– Простите, сударь, вы не из тех самых ли весей, которые в данный момент здесь не принято упоминать в беседе?
Сказал он это на наречии Шустрого. Не очень правильно, ломано, но отчетливо, и без иронии. Шустрый кивнул.
– Не смею надеяться, – сказал Ресторатор, наклоняя голову влево. – Вы умеете готовить?
Шустрый слегка удивился, поправил одолженный у Старосты «выходной» сюртук, и ответил:
– Да, умею.
– Что именно вы умеете готовить? Вы южанин?
– Да.
– Ну так что ж?
Шустрый сообразил наконец, что Ресторатор – северо-восточный сосед. В голове возникло привычное с детства «везде успеют, сидели бы, суки, дома, жевали бы свою капусту, запивали пивом…», но он уже говорил:
– Утку блуазье, с опавными мирошами. Эскалоп сансуси фру-фру, цыпленка ургольского лизю, свинину по-самсотосски, гуся…
– Благодарю, спасибо, – сказал Ресторатор. – Вы … хмм … не могли бы … продемонстрировать?
– Отчего ж, – сказал Шустрый, немного подумав. – Мог бы.
– Прямо сейчас?
– Можно и сейчас.
– А парнишка пускай на улице подождет.
– Нет, уж это лишнее, парнишка пойдет со мною.
– Ну, хорошо.
Они прошли внутрь заведения. Ресторатор объяснял:
– Повар мой заболел, или застрелился, я не знаю точно, но его уж третий день как нет. Посылали к нему домой, там никого. Поварята стараются, как могут, их у меня двое, я тоже стараюсь, но все по заготовкам, а заготовки кончились. Я растеряю клиентов. Свежие продукты только что привезли – хорошо ли будет, если они испортятся? Или мы их испортим, пробуя из них приготовить – ну, скажем, того же упомянутого вами цыпленка лизю? Шайсе! Цыплята первосортные, зелень тоже, а вот поди ж ты…
Никогда поварским искусством не занимался Шустрый профессионально, но готовить любил – по славным традициям городка и региона, в которых на свет выпростался. По большим праздникам мужчины женщин в кухню не пускали. И Шустрый считался хорошим поваром, с выдумкой.