Повелитель мух. Бог-скорпион (сборник) Голдинг Уильям
Копье дрогнуло в руке, он его отдернул.
– О-о-о!
Кто-Кто-тостонал рядом. Все громче говорили, говорили. Бешено спорили, и стонал раненый дикарь. Потом стало тихо, и голос – нет, это не Джек – сказал:
– Ну что? Я говорил, он опасен!
И опять застонал раненый дикарь.
Что будет, что будет?
Ральф сжал изо всех сил изжеванное копье, опять на лицо ему упали волосы. Бормотали всего в нескольких ярдах от него со стороны Замка. Вот один дикарь охнул «Ну да?» задушенным голосом; другой тихонько прыснул. На корточках, оскалясь, Ральф посмотрел на стену зарослей, поднял копье, зарычал, стал ждать.
В невидимой группке опять захихикали. А потом он услышал странный, струящийся звук и тотчас за ним уже более громкое потрескивание – будто разворачивают большие листы целлофана. Хрустнул куст. Ральф подавился кашлем. Сквозь ветки белыми и желтыми клоками лез дым, и синий лоскут неба над головой сразу сделался темным, как туча, и вот уже густой дым бился вокруг.
Кто-то захохотал радостно, и голос крикнул:
– Дым!
Ральф пополз по чащобе к лесу, прижимаясь к земле, чтоб его не душил дым. Вот и открытое место, уже видно зелень опушки. Совсем маленький дикарь стоял между ним и лесом, размалеванный красным и белым, с копьем в руках. Он кашлял и, ничего не видя в дыму, тер ладошкой глаза и размазывал краску. Ральф бросился на него, как кошка, зарычал, ударил копьем; дикарь согнулся надвое. В чаще снова орали, а страх уже гнал Ральфа через подлесок. Он добрался до лаза, пробежал по нему ярдов сто, бросился в сторону. Сзади, пересекая остров, опять пронеслось улюлюканье и трижды прокричал одинокий голос. Он понял – это сигнал, они надвигаются, и снова побежал так, что у него чуть не выпрыгнуло сердце. Он свалился под куст, лежал, стараясь немного отдышаться. Щупал языком зубы и губы и слушал крики погони.
Можно еще всякое сделать. Влезть на дерево, например, – но нет, это слишком рискованно. Обнаружат – и тогда им только выждать останется.
Ах, если б было время подумать!
Снова с того же расстояния прокричали два раза, и он разгадал их план. Тот, кто застрянет в зарослях, должен крикнуть два раза – сигнал всей цепи подождать, пока он не выберется. Чтобы так, сплошной цепью, прочесывать остров. Ральф вспомнил, как легко прорвал тогда цепь тот кабан. Значит, если они подойдут совсем близко, можно прорваться и убежать. Убежать… Но куда? Они повернут и снова его погонят. А потом… надо же еще когда-то есть, спать, и проснется он уже в их кольце. И его затравят.
Что делать, что делать? На дерево? Прорваться, как тот кабан? Нет, и то и другое – ужас.
Снова – одинокий крик, сердце у него оборвалось, он вскочил, бросился в сторону океана, по непроходимым джунглям, застрял и повис в лианах. На миг он замер, только дрожали икры. Ох, если б пощада, передышка, время подумать!
И снова, дерущее, неотвратимое, по острову понеслось улюлюканье. Он прянул, как конь, опять побежал, опять задохнулся. Опять плашмя бросился в папоротник. На дерево? Или прорваться? На миг он перевел дух, вытер рот, приказал себе успокоиться. Где-то в этой цепи идут же Эрикисэм, и они-то сами не рады. Хотя… Да и не обязательно он попадет на Эрикисэма, можно наткнуться на Вождя, на Роджера, а Роджер – сама смерть…
Ральф откинул с лица спутанные лохмы, стер с нераспухшего глаза пот. Сказал вслух:
– Думай.
Как тут поступить разумно?
Нет рядом Хрюши. Некому надоумить. И собрания нет – все б обсудили серьезно, – и нет защиты рога.
– Думай.
Больше всего он теперь боялся этого занавеса, который мог вдруг снова затрепыхаться в мозгу, заслонить ощущенье опасности, сделать из него несмышленыша.
Третий выход – запрятаться так, чтоб они не заметили и прошли.
Он поднял голову от земли, прислушался. К прежним звукам прибавился новый – низкое бормотанье, ворчанье, будто сам лес сердится на не го, – густой, темный гул, и по нему, царапаньем мела по грифелю, мерзко взвизгивало улюлюканье. Он узнал этот гул, он уже его слышал раньше, только не было времени вспомнить, где и когда.
Прорваться.
Влезть на дерево.
Спрятаться, и пусть пройдут.
Крик раздался вдруг совсем рядом, и он вскочил на ноги, побежал сквозь кусты терновника, ежевики. Вдруг вылетел на прогалину – опять на ту же, но саженная расколотая улыбка свиного черепа теперь не посылалась с вызовом просвету сини, а глумливо дразнила дымный навес. Ральф снова вбежал под деревья, и смысл темного гула открылся ему. Его выкуривают. Они подпалили остров.
Спрятаться лучше, чем лезть на дерево: если найдут, еще можно будет прорваться.
Значит – спрятаться.
Интересно, согласилась бы с ним свинья? И Ральф скорчил деревьям гримасу. Значит – найти самые густые заросли, самую темную дыру на всем острове и туда залезть. Он теперь осматривался на бегу. По нему прыгали солнечные штрихи и кляксы, высвечивали на грязном теле блестящие полоски пота. Крики были уже далеко, еле слышны.
Наконец он выбрал подходящее место, да и некогда было раздумывать. Кусты и лианы соткали тут плотный ковер, не пропускавший солнца. Под ним оставалось пространство примерно с фут высотой, правда, повсюду проткнутое торчащими ростками. Можно туда заползти, в самую глубь, на пять ярдов от края, запрятаться. Вряд ли какому-нибудь дикарю придет в голову ложиться на землю и тебя высматривать; да и то ты будешь во тьме. Ну, а в случае чего, если он тебя даже увидит, – можно броситься на него, прорвать их строй, сбить, сделать петлю и остаться сзади. Волоча за собой копье, Ральф осторожно полез между торчащими ростками. Забрался в середину, залег и прислушался.
Пожар был большой. Барабанный бой, который, он думал, остался далеко позади, снова стал ближе. Вообще-то ведь огонь обгоняет бегущую лошадь? В пятидесяти ярдах от него землю за брызгали солнечные пятна. И вдруг у него на глазах каждое пятнышко подмигнуло. Это было так похоже на порханье злосчастного занавеса, что сперва он решил – показалось. Но вот они замигали все чаще, померкли и стерлись, и он увидел, что дым тяжко пролег между солнцем и островом.
Ну, пусть даже кто-то заглянет в кусты, даже различит человеческое тело, так, может, это будут Эрикисэм, и они притворятся, что ничего не заметили, они промолчат. Он лег на темно-шоколадную землю щекой, облизал сухие губы, закрыл глаза. Под чащобой легонько дрожала земля; а может, это был звук, тихий, неразличимый за темным гулом пламени и царапающими взвизгами улюлюканья.
Кто-то крикнул. Ральф оторвал щеку от земли, уставился на мутный свет. Они уже близко. Сердце ухало и обрывалось. Спрятаться, прорваться, залезть на дерево? Что делать? Выбрать, вы брать – потом не исправишь.
Огонь подбирался. Залпы – это трещат и взрываются ветки, даже стволы. Идиоты! Вот идиоты несчастные! Фруктовые деревья сгорят – а что они завтра есть будут?
Ральф съежился на своей узкой постели. Терять-то уже нечего! Да и что они ему сделают? Изобьют? Подумаешь? Убьют? Палка, заостренная с обоих концов…
Крики были совсем близко, его подбросило, как на пружине. Полосатый дикарь быстро шел из зеленых зарослей к его укрытию, дикарь с копьем. Ральф впился ногтями в землю. Что ж. Приготовиться.
Ральф повертел копье. Острием надо вперед. Но палка, оказывается, была заострена с обоих концов.
Дикарь остановился в пятнадцати ярдах и – крикнул.
Может, услышал в шуме костра, как стучит мое сердце. Только не крикнуть. Приготовиться.
Дикарь надвигался. Уже только ноги видны. И копье. Вот уже выше колен ничего не видно. Только не крикнуть.
Стадо свиней с визгом выскочило из зелени у дикаря за спиной и метнулось в лес. Вопили птицы, пищали мыши, кто-то крошечный прыгнул к нему под ковер, затаился. Вот дикарь совсем близко, в пяти ярдах стоит. И опять закричал. Ральф подтянул ноги, приподнялся, готовый к прыжку. У него в руках был кол, заостренный с обоих концов кол, этот кол дрожал и метался, стал короче, длиннее, короче, длиннее, тяжелее, легче опять.
Улюлюканье разлетелось от берега до берега. Дикарь опускался на колени у зарослей, а сзади по лесу метались огни. Вот колено вмялось в землю. Теперь второе. Обе руки. Копье.
Лицо.
Дикарь вглядывался во тьму. По сторонам он, конечно, еще видел свет, но только не тут, в середине. В середине – плотный ком темноты. Дикарь весь сморщился, расшифровывая темноту.
Секунды тянулись. Ральф смотрел дикарю прямо в глаза.
Только не крикнуть.
Ты еще вернешься домой.
Увидел. Проверяет. Заостренной палкой.
Ральф крикнул – от страха, отчаянья, злости. Ноги у него сами распрямились, он кричал и кричал, он не мог перестать. Он метнулся вперед, в чащобу, вылетел на прогалину, он кричал, он рычал, а кровь капала. Он ударил колом, дикарь покатился; но на него уже неслись другие, орали. Он увернулся от летящего копья, дальше побежал уже молча. Вдруг мелькающие впереди огоньки слились, рев леса стал громом, и куст на его пути рассыпался огромным веером пламени. Ральф бросился вправо, сердце выпрыгивало, он мчался, огонь накатывал, как прибой. За ним летело улюлюканье, коротенькие, тонкие выкрики: видят, видят. Справа вырос кто-то темный, остался сзади. Все бежали, голосили как бешеные. Вломились в подлесок, а слева гремел горячий огненный гром. Ральф забыл раны, голод, жажду, он весь обратился в страх. Страх на летящих ногах мчался лесом к открытому берегу. Перед глазами прыгали точки, делались красными кольцами, расползались, стирались. Ноги, чужие ноги под ним устали, а бешеный крик стегал, надвигался зубчатой кромкой беды, совсем накрывал.
Он споткнулся о корень, настигающий крик взвился еще выше. Шалаш взорвался в огне, огонь хлопал за правым плечом, впереди блеснула вода. И он упал, он кубарем покатился на горячий песок, он заслонялся руками и старался вытолкнуть из горла крик о пощаде.
Потом он встал, качаясь, весь натянулся, приготовился к новому ужасу, поднял глаза и увидел огромную фуражку. У фуражки был белый верх, а над зеленым козырьком были корона, якорь, золотые листы. Он увидел белый тик, эполеты, револьвер, золотые пуговицы на мундире.
Морской офицер стоял на песке и настороженно, удивленно разглядывал Ральфа. За ним, на берегу, был катер, его вытащили из воды и держали за нос двое матросов. В катере стоял еще матрос и держал автомат.
Крик охотников запнулся и оборвался.
Офицер еще поглядел на Ральфа с сомненьем, потом снял руку с револьвера.
– Здравствуй.
Думая о том, как постыдно он выглядит, ежась, Ральф робко ответил:
– Здравствуйте.
Офицер кивнул, будто услышал ответ на какой-то вопрос.
– Взрослых здесь нет?
Ральф затряс головой, как немой. Он повернулся. На берегу полукругом тихо-тихо стояли мальчики с острыми палками в руках, перемазанные цветной глиной.
– Доигрались? – сказал офицер.
Огонь добрался до кокосовых пальм на берегу и с шумом их проглотил. Подпрыгнув, как акробат, пламя выбросило отдельный язык и слизнуло верхушки пальм на площадке. Небо было черное.
Офицер весело улыбался Ральфу:
– Мы увидели ваш дым. У вас тут что? Война?
Ральф кивнул.
Офицер разглядывал маленькое пугало. Ребенка надлежало срочно помыть, постричь, утереть ему нос, смазать как следует ссадины.
– Обошлось без смертоубийства, надеюсь? Нет мертвых тел?
– Только два. Но их нет. Унесло.
Офицер наклонился и пристально вглядывался в лицо Ральфа.
– Двое? Убитых?
Ральф снова кивнул. За его спиной весь остров дрожал в пламени.
Офицер разбирался, как правило, когда ему лгут, а когда говорят правду. Он тихонько присвистнул.
Появлялись еще мальчики, некоторые совсем клопы, темные, с выпяченными, как у маленьких дикарей, животами. Один подошел к офицеру вплотную, поднял глаза:
– Я… я…
Далее ничего не последовало. Персиваль Уимз Медисон откапывал в памяти свою магическую формулу, но она затерялась там без следа.
Офицер повернулся к Ральфу:
– Мы вас заберем. Сколько вас тут?
Ральф только тряс головой. Офицер посмотрел мимо него на размалеванных мальчишек:
– Кто у вас главный?
– Я, – громко сказал Ральф.
Мальчуган в остатках немыслимой шапочки на рыжих волосах, с разбитыми очками, болтавшимися на поясе, шагнул вперед, но тут же передумал и замер.
– Мы увидели ваш дым… Так вы даже не знаете, сколько вас тут?
– Нет, сэр.
– Казалось бы, – офицер прикидывал предстоящие хлопоты, розыски, – казалось бы, английские мальчики – вы ведь все англичане, не так ли? – могли выглядеть и попристойней…
– Так сначала и было, – сказал Ральф, – пока…
Он запнулся.
– Мы тогда были все вместе…
Офицер понимающе закивал:
– Ну да. И все тогда чудно выглядело. Просто «Коралловый остров».
Ральф стоял и смотрел на него, как немой. На миг привиделось – снова берег опутан теми странными чарами первого дня. Но остров сгорел, как труха. Саймон умер, а Джек… Из глаз у Ральфа брызнули слезы, его трясло от рыданий. Он не стал им противиться; впервые с тех пор, как оказался на этом острове, он дал себе волю, спазмы горя, отчаянные, неудержимые, казалось, сейчас вывернут его наизнанку. Голос поднялся под черным дымом, застлавшим гибнущий остров. Заразившись от него, другие дети тоже зашлись от плача. И, стоя среди них, грязный, косматый, с неутертым носом, Ральф рыдал над прежней невинностью, над тем, как темна человеческая душа, над тем, как переворачивался тогда на лету верный мудрый друг по прозвищу Хрюша.
Офицер был тронут и немного смущен. Он отвернулся, давая им время овладеть собой, и ждал, отдыхая взглядом на четком силуэте крейсера в отдалении.
Бог-скорпион
Бог-Скорпион
Ни трещины не было в небе, ни изъяна в густо-синей эмали. Даже солнце, плывущее в зените, лишь оплавляло ее вблизи себя, и по небосводу текли и смешивались ультрамарин и золото. Подобно лавине обрушивались с этого неба пылающие зной и свет, заставляя все живое, что находилось между двумя длинными скалами, замереть в неподвижности, как сами скалы.
Река лежала застывшая, тусклая, безжизненная. Лишь легкий пар поднимался над водой – единственным намеком на движение. Стаи речных птиц на берегу, на шестигранниках ссохшегося, растрескавшегося ила, бессмысленно таращили бусинки глаз. Заросли сухого папируса – кое-где прочерченные сломанным и накренившимся стеблем – стояли неподвижной стеной, как тростник на росписях в гробницах; лишь вздрагивали иногда сухие венчики, просыпая семена; и там, где семя падало на отмель, там оно и оставалось, не подхваченное течением или ветром. Но далеко от берега широкая, в несколько миль река была глубокой; там солнце так же слало вниз палящие лучи и так же плавило синюю эмаль отраженного небосвода, повторявшего густую синеву купола над красными и желтыми скалами. И теперь, словно выносить два солнца было выше их сил, скалы наполовину прикрылись дрожащей завесой марева.
Черная жирная земля между скалами и рекой была иссушена зноем. Стерня и застрявшие в ней там и тут птичьи перья, казалось, лишены были жизни. Редкие деревья: пальмы и акации, словно вконец отчаявшись, поникли листвой. Немногим больше было жизни в беленых глинобитных лачугах, что так же, как деревья, застыли в неподвижности; застыли, как мужчины, женщины и дети, которые выстроились по обеим сторонам убитой глинистой дороги, шедшей вдоль реки. Люди стояли, повернув головы к реке и отвернувшись от солнца, которое отбрасывало им под ноги короткие тени цвета кобальта. Они стояли на своих тенях и, прижав к груди согнутые в локтях руки, смотрели вдоль реки, не моргая, приоткрыв рты.
Издалека донесся слабый шум. Мужчины переглянулись, вытерли о льняные юбочки потные ладони и подняли их вверх. Ребятишки, разгуливавшие голышом, зашумели, устроили беготню, но женщины в длинных белых холщовых одеждах, перехваченных над грудью, живо шлепками заставили их угомониться.
На дороге возник человек, появившийся из тени пальмовой рощицы. Как и скалы, его движущаяся фигура дрожала в струях горячего воздуха. Даже издали его легко было отличить от столпившихся у дороги людей – по необычности одеяния и тому, что все смотрели на него. Человек достиг открытого места, где дорога шла по жнивью, и теперь можно было видеть, что он бежит, бежит мелкой трусцой, медленно переставляя ноги, а народ по сторонам размахивает руками, кричит, хлопает в ладоши и провожает его взглядами. Человек приближался, и теперь глаз различал не только необычность того, что он делает, но и его необычный наряд. На нем были юбочка и высокий головной убор, то и другое из белого полотна. Его сандалии, запястья и болтавшийся на груди широкий пектораль сияли золотом и синей эмалью, как и жезл и плеть в руках. Его тело блестело, покрытое потом, который градом катил с него и капал на дорогу. Видя, как капли падают на потрескавшуюся землю, люди кричали еще громче. Те, мимо чьего поля он пробегал, присоединялись к нему, но, едва поле кончалось, замедляли шаг и останавливались, утирая взмокший лоб.
Уже бегущий настолько приблизился, что можно было его рассмотреть. Когда-то округлое, лицо его от жизни в роскоши и привычки повелевать стало тяжелым, квадратным, под стать коренастому телу. У него был вид человека, которого не часто посещают мысли, но если таковое случается, сомнению они не подлежат; и сейчас его единственной мыслью было: бежать, бежать не останавливаясь. Но кроме этой, главной, мысли были и другие, мелкие, вызванные недоумением и раздражением. Для раздражения была достаточная причина – головной убор то и дело сползал на один глаз, и бегущий поправлял его крючковатым жезлом. Хвосты плети, набранные из шариков, золотых и синей эмали, били по лицу, если он слишком высоко поднимал руку на бегу. Время от времени, как бы спохватываясь, он опускал скрещенные жезл и плеть на уровень живота, ибо правила ритуального бега предписывали тереть их один о другой, как при точке ножа. Это, да вдобавок осаждавшие его рои мух, вполне объясняло его раздражение, а вот причину недоумения понять было несколько труднее. Он бежал через поле, глухо стуча пятками по глине, и теперь его сопровождал только один человек – поджарый и мускулистый юноша, который кричал ему, подбадривая, умоляя, восхваляя одновременно:
– Беги, Высокий Дом! Ради меня беги! Ради жизни! Ради здоровья! Силы!
Добежав до края поля, они как будто пересекли невидимую границу. Люди, толпившиеся впереди у нескольких домишек, двинулись им навстречу с криками: «Бог! Бог! Высокий Дом!»
Их вдруг охватило такое же возбуждение, как юношу, что сопровождал бегуна. Они встретили бегущего воплями и слезами радости. Женщины бросались ему наперерез, позабыв о детях, затерявшихся среди мелькания быстрых темных ног. Он медленно бежал по узкой улочке, и мужчины присоединялись к нему. Тут же стоял слепой старик, тощий и скрюченный, как посох, на который он опирался, стоял, подняв руку и повернув голову к бегущему, выкатив мутные, словно кварцевые, белки; и, слепой, он кричал со всеми:
– Жизнь! Здоровье! Силу! Высокий Дом! Высокий Дом! Высокий Дом!
Вскоре бегун, увлекая за собой юношу, оставил позади очередную деревушку; а женщины все смеялись и кричали друг дружке:
– Ты видала, сестра? Я дотронулась до Него!
Высокий Дом все так же бежал вперед и все так же поправлял жезлом неудобную шапку с непреходящим раздражением и, если уж на то пошло, недоумевая больше прежнего. Теперь к нему присоединялось мало людей, когда он пробегал по деревне, да и те, едва деревня кончалась, тут же отставали, все, кроме худощавого юноши. Они останавливались, задыхающиеся, но с улыбками на лицах, а Высокий Дом и его спутник бежали дальше, только подпрыгивали завязанные узлом концы царской юбочки. В наступившей тишине слышались лишь удалявшиеся тяжелое дыхание и глухой топот ног. Мужчины брели назад в деревню, где их ждали расставленные на грубых столах посреди улицы кувшины и кружки с густым пивом.
Когда топот бегущего окончательно затих вдали, слепой, который еще долго стоял у дороги, опустил руку. Он не присоединился к деревенской толпе, но повернулся и, нащупывая палкой дорогу, направился по жнивью, а потом сквозь густые кусты к реке, выбрался на чистое место под пальмами, где илистая почва не была в шестигранниках трещин. Здесь в тени пальм сидел мальчик – ноги скрещены, руки безвольно лежат на бедрах, голова опущена, отчего единственная прядь волос, оставленная на его голове бритвой, свесилась до колена. Он был худ, как и слепой старик, хотя не столь темнокож; и его юбочка была ослепительно белой, не считая следов, оставленных прибрежной лозой и пылью.
Слепой сказал в пространство перед собой:
– Все. Они уже далеко. Теперь мы этого не увидим еще семь лет.
Мальчик безразлично ответил:
– Я не ходил смотреть.
– С ним бежал юноша, тот, которого прозвали Болтуном. Он ни на минуту не закрывал рта.
Мальчик встрепенулся:
– Надо было сказать об этом раньше.
– Зачем?
– Тогда я пришел бы посмотреть.
– Разве Болтун твой отец, а не Бог?
– Я люблю Болтуна. Он рассказывает такие сказки, от которых небо становится невесомым. И он живет.
– Он – что?
Мальчик раскинул руки.
– Он просто живет.
Слепой опустился на землю и положил палку на колени.
– Сегодня великий день, принц. Ты, верно, это знаешь?
– Няньки рассказали мне, потому я и убежал. Великий день… Это значит, что надо стоять на солнце и при этом не шевелиться. Я после всегда болею. И еще, надо подымать столбы дыма, произносить всякие слова. Есть, что велит ритуал, надевать, что велит ритуал, пить, что велит ритуал.
– Это так. Но что с того? Твои шаги звучат как шаги маленького старичка. Но сегодня Бог покажет, что Он всесилен, и, может быть, тебе тоже станет лучше.
– Как Он это покажет?
Слепой на миг задумался.
– Если речь идет об этом, то как Он может поддерживать небо и подымать воду в реке? Но Он это делает. Небо всегда у нас над головой; а вода в реке вновь подымается, как прежде. Это чудо.
Принц вздохнул:
– Я устал от чудес.
– Мы живы благодаря чудесам, – сказал слепой. – Я покажу тебе кое-что. Видишь пальму слева от тебя?
– Солнце слепит, не могу смотреть.
– Ну ладно. Но если мог бы, то увидел бы зарубки на стволе. Нижняя, на ладонь от земли, – это Отметка Скорби. Если вода не подымалась выше, людям приходилось голодать. Сколько тебе лет? Десять? Одиннадцать? Такое случилось, когда мне было немногим больше, и Бог, который царствовал тогда, выпил яд.
– Люди голодали? И умирали?
– Да. Мужчины, женщины, дети. Но Бог могуч, Он великий любовник, – хотя у него всего двое детей, твоя сестра и ты, – великий охотник, великий чревоугодник и великий бражник. Вода постепенно достигнет Отметки Доброй Еды.
Не обращая внимания на солнце, принц с интересом посмотрел на дерево.
– А на макушке – что это за Отметка?
Старик тревожно покачал головой:
– Однажды, не могу сказать когда, было пророчество, что вода подымется так высоко. Рассказывают, Отметка была сделана Богом, но вода никогда еще не доходила до нее. Слишком много – хуже, чем мало. Вода затопит весь мир и будет плескаться у ступеней Дома Жизни. Эта Отметка, – он наклонился и понизил голос, – называется Отметкой Конца.
Принц выслушал его молча, и слепой чуть погодя ощупью нашел его ногу и похлопал по колену.
– Ты этого еще не понимаешь. Но ничего. Однажды, когда меня не станет и Бог вступит в вечное Сейчас в Доме Жизни, ты сам станешь Богом. Тогда и поймешь.
Принц поднял голову и выкрикнул отчаянно и упрямо:
– Не хочу быть Богом!
– Что это такое? Кто тут так кричит?
Принц беспомощно колотил кулачками по сухой земле:
– Не буду Богом! Не заставят они меня!
– Тише, дитя! А если б тебя услышали – ты обо мне подумал?
Но принц вперился в бельма слепца, словно мог его заставить видеть:
– Не буду… не могу. Не могу я сделать так, чтобы река разливалась, или поддерживать небесный свод… мне все снится… тьма вокруг. Все рушится. Я погребен – ни пошевелиться, ни вздохнуть…
Слезы ползли по щекам принца. Он хлюпал носом и утирался грязной рукой.
– Не хочу быть Богом!
Старик заговорил громко и строго, словно пытаясь заставить принца опомниться:
– Когда женишься на принцессе, твоей сестре…
– Не собираюсь жениться, никогда, – неожиданно взорвался принц. – Нет, никогда. Особенно на Прекрасном Цветке. Если играешь с мальчишками, это всегда – охота, а я устаю бегать. Девочки только и хотят, что играть в мужа и жену: я должен ерзать на них и тоже устаю, тогда они сами это проделывают, пока у меня не начинает все плыть перед глазами.
Слепой помолчал.
– М-да, – выдавил он наконец. – М-да.
– Хотел бы я быть девочкой, – сказал принц. – Красивой девочкой, у которой нет других забот, как краситься да носить красивую одежду. Тогда меня не смогли бы превратить в Бога.
Слепой почесал нос:
– Ни поддерживать небесный свод? Ни заставлять воду в реке подыматься? Ни убивать жертвенного быка, ни поражать мишень?
– Какое поразить – я различить не могу, где мишень…
– Что это значит, дитя?
– Глаза словно белый туман застилает.
– Принц, ты говоришь правду?
– И этот туман все сгущается. Медленно, но сгущается.
– О нет!
– Теперь ты понимаешь…
– Но, бедный принц, – они-то что говорят?
– Я никому не рассказывал. Я устал от заклинаний, воскурений и гадости, которую приходится пить.
Голос слепого зазвенел от волнения:
– Но ты ослепнешь! Год от году будешь видеть хуже и хуже, дитя. Подумай об Отметке Конца!..
– Какое мне дело до нее? Если бы только я был девочкой…
Слепой топтался на месте, тыча палкой в пыль.
– Они должны узнать. Он должен немедленно узнать… Бедный принц. Бедный народ!
Принц ухватился за лодыжку слепого, который от неожиданности отпрянул в сторону, и неуклюже поднялся на ноги.
– Никому не рассказывай!
– Бедное дитя! Я обязан это сделать. Тебя вылечат…
– Нет!
– Когда Бог будет заканчивать свой бег, я крикну ему об этом. Он услышит меня!
– Я не хочу становиться Богом!
Но слепой уже спешил прочь, привычно постукивая палкой по стволам, уверенно ступая по узким тропинкам между пересохшими оросительными каналами. Принц бежал за ним, заскакивая то с одной, то с другой стороны, плача, уговаривая, хватая за набедренную повязку. Но слепой шел не останавливаясь, отстраняя мальчика палкой, качая головой и бормоча:
– Бедное дитя! Бедное дитя!
Наконец принц, запыхавшийся, ничего не видящий от слез и слепящего солнца, отстал, прошел, волоча ноги, еще несколько шагов и остановился. Он упал на колени в дорожную пыль и продолжал, продолжал плакать. Выплакавшись, он какое-то время еще оставался в той же позе, поникнув головой; потом вдруг заговорил, повторяя одно и то же, словно проверяя, насколько убедительно звучат его слова или насколько хорошо он их запомнил:
– Не знаю, что он такое говорит. Я хорошо вижу обоими глазами.
И вновь, повторяя, видно, то, что слышал в коридорах Высокого Дома:
– Этот человек не в своем уме.
Или просто:
– Я – принц. Этот человек лжет.
Он поднялся с колен. Щурясь от яркого солнца, пошел, стараясь держаться в тени деревьев и продолжая твердить, как урок: «Этот человек лжет. Лжет».
Вскоре его подхватил и закружил вихрь мельтешащих юбок, оглушили аханья и причитания. Это две няньки, черная и коричневая, завидев его, устремились навстречу, как две наседки. Они хлопотали вокруг него, прижимали к груди, плача и журя, заклиная и увещевая, ласкали и тискали. Потом они отвели его в Высокий Дом, усадили и, не переставая обнимать и целовать, почистили юбочку, а он задыхался среди их любвеобильных и потных грудей и пухлых рук. Ему говорили, как дурно он поступил, притворясь спящим; они-то, поверив, выскользнули, чтобы посмотреть на Бога, а потом обыскались его; и он не должен никому ничего рассказывать; и как он жестоко поступил со своими няньками, которые только и думают, что о его благополучии. Они отвели его под руки к боковому входу, ввели внутрь и в последний раз торопливо оглядели, все ли в порядке. Он вряд ли слышал, что они твердили об опасностях, подстерегавших его за стенами Высокого Дома: о крокодилах, речных чудищах, львах, шакалах, грязных стариках, поскольку то и дело бормотал себе под нос, не обращая на них внимания: «Он лжет».
Наконец, пройдя насквозь Высокий Дом, они вышли во двор перед главными воротами. Несмотря на то что был день, когда Богу предстояло доказать свое могущество, во дворе было малолюдно. Но снаружи, у ворот, по обеим сторонам дороги стояли солдаты – чернокожие гиганты с огромными щитами и копьями, сдерживая людей из речной долины, которые теснились за их спинами. Возвестив всеобщим воплем о том, что Бог начал свой бег, теперь толпа глухо гудела. Люди в толпе уже утолили любопытство, даже Прекрасный Цветок, которая стояла впереди сопровождавших ее рабынь на помосте у ворот, не привлекала их. Они устали смотреть в проход, образованный двумя шеренгами солдат, и на дорогу, идущую под скалами, на которой должен был показаться Бог. Трубы не трубили. Прекрасный Цветок хотя и была живописна, но стояла как статуя. Бога было не видать, и нужно было что-то, что могло занять их, так что принц появился как нельзя кстати. Он возник в глубине переднего двора, на ступеньках, что вели вниз от ворот к Высокому Дому. Он шел между массивными, покрытыми росписью колоннами, сопровождаемый по бокам двумя толстыми няньками. На его плоеной юбочке не было ни пятнышка, золотые застежки сандалий сияли. И так же сияли ожерелье на шее и браслеты на запястьях. Парик, спускавшийся на плечи, был расчесан и умащен маслом так, что казался вырезанным из эбенового дерева. На губах принца играла легкая улыбка, с которой он обычно появлялся на людях, и, когда женщины в толпе закричали, как он хорош и мил, улыбка его стала шире, показывая неподдельное удовольствие. Подойдя к помосту, он остановился, бросил украдкой взгляд на Прекрасный Цветок, прежде чем ее лицо скрылось за опахалами, и склонился в низком поклоне. С помощью нянек он поднялся на помост и встал там, щурясь от слепящего солнца. Прекрасный Цветок наклонилась к нему плавно, как тростинка под легким ветерком. Она сменила улыбку на другую, светящуюся любовью, коснулась его щеки тыльной стороной ладони – жестом, который был воплощением женственности, и прошептала:
– Ты плакал, крысеныш.
Принц уставился на свои сандалии.
Толпа заволновалась, зашумела. Принц поднял голову, а Прекрасный Цветок шагнула к краю помоста, увлекая его за собой. Сзади им сунули пальмовые ветви. Вместе со всеми они устремили взгляд на дорогу.
Выше по течению реки, едва различимый глазом, виднелся выступ у основания скалы. На нем стояло вытянутое низкое строение, и сейчас у одного его угла появилась крохотная фигурка. Тут же рядом с ней возникла другая. Их было трудно разглядеть; дрожащее марево искажало движения крохотных фигурок, меняло их очертания, а то и вовсе растворяло без следа. Внезапно толпа по обе стороны прохода превратилась в зеленую заросль, живую изгородь, пальмовую рощу, колышущую ветвями под сильным ветром. Взвыли трубы.
«Жизнь! Здоровье! Сила!»
Впереди бежал не Бог. Это был Болтун, поджарый юноша, который время от времени замедлял шаг, поджидая Бога, и кружил вокруг него, подбадривая отчаянными жестами. Он блестел от пота, но был полон сил и не умолкал ни на миг. Позади тащился Бог, Высокий Дом, Супруг Царицы, вступившей в вечное Сейчас, Царственный Бык, Сокол, Владыка Верхнего Египта. Он с трудом перебирал ногами, и по резким движениям, какими точил свой мясницкий нож, видно было, что он бежит из последних сил. Пот градом катился по нему, юбочка прилипла к бедрам. Теперь уже марево и слепящее солнце не мешали его рассмотреть. Белая шапка сползла ему на глаза, и он больше не поправлял ее жезлом и плетью. Даже узел его юбочки казался измученным и дергался, как хвост издыхающего животного. Его шатнуло к обочине. Болтун крикнул:
– О нет!