Окаянная сила Трускиновская Далия
© ООО «Издательство «Вече», 2013
© Трускиновская Д., 2013
1
– Не замерзли пальчики-то, свет?
Аленка, уже почти поднеся к губам кулачок, чтобы согреть его дыханием изнутри, испуганно повернулась.
Личико у матушки Ирины было махонькое, лоб по самые брови срезан черным платом, бледные щеки им же укрыты до уголков улыбчивого рта. Так для черницы приличнее, да так же, по зимнему времени, и теплее. Зима-то ранняя, холодов не ждали, топить сразу не наладились…
Черница, склонясь над девушкой, приобняла ее и покивала, вглядываясь в работу.
Девушка клала мелкий жемчуг вприкреп по уже готовой вышивке, выкладывая длинный конский волос с нанизанными на него жемчужинками по настилу – промеж двух тонких золотистых шнурков, обводящих завитки узора. Это было второе зарукавье ризы, а первое, уже готовое, лежало перед Аленкой, чтобы сверять счет и размер жемчужин.
– А и шла бы ты к нам окончательно, Аленушка, чего ты у бояр своих позабыла? У нас тихо, благостно, первой искусницей будешь, – ласково проговорила матушка Ирина.
Она коснулась перстом линии, наведенной по бархату меловым припорохом, и Аленка, боясь за сложный узор, который второе уж утро переносила на ткань, удержала ее истончавшую желтоватую руку. Узор дался ей нелегко, она долго двигала двумя составленными уголком зеркальцами над клочком дорогого персидского атласа с золотистыми завитками по черному полю, пока не добилась своего: узор на том клочке шел по кругу, а ей хотелось вытянуть его в полосу.
Инокиня и девушка обменялись взглядом.
У матушки Ирины глаза впалые, темные, снизу желтизной подведенные, а у Аленки – точно рябые: по серой радужке светло-карие пятнышки. Щеки, конечно, порозовее, чем у пожилой инокини, но волосы так же тщательно упрятаны под плат. И личико – с кулачок.
– Благословите, матушка, начинать, – попросила Аленка, показав на пяльцы.
– Бог благословит, душенька ты наша ангельская, – матушка Ирина снова покивала. – Отпросись уж у своей боярыни, свет. Притчу о талантах, что батюшка Пафнутий толковал, помнишь? Накажут ведь того, кто свой талант в землю зарывал. А твоими ручками золотыми разве мужу ширинки вышивать? Да и ширинки ли? Ведь не отдадут тебя за богатого, чтобы сидеть в светлице и рукодельничать. Будешь вот этими ручками порты грязные латать, миленькая! А ими – покровы к святым образам расшивать надобно, пелены, воздухи к потирам, облачения для иереев…
Семнадцать в мае исполнилось Аленке, и уже года два, кабы не более, обещается она отпроситься у своей боярыни, пожить в монастыре послушницей, потом малый постриг принять. Хорошо, боярыня замуж по своему выбору выдать ее не норовит, силком в горнице не держит. И по неделе живет Аленка в келейке у матушки Ирины, рукодельничает себе на радость с прочими сестрами и матушками. Ростом девушка – с малого ребенка, пальчики тоненькие, глазки остренькие, и шьет так, что залюбуешься. Другим рисунки для вышивки знаменщики наводят, а Аленка сама знаменит не хуже; и стежки кладет махонькие, ровненькие, и цвета подбирает так, что гладь под ее иглой словно на свету вспыхивает и тень от себя дает.
А уж в лицевом шитье, когда доверяют девушке святые лики шелками охристого да розоватого цвета расшивать, она каждый стежок так расположит, что лик живым делается. Умеет Аленка и обвести жемчужной снизкой фигуры святых точнехонько, и жемчуг подобрать ровнехонько, и все швы знает – и высокий сканью, и шов на чеканное дело, и шитье в петлю, и шитье в вязь, и шитье в черенки. Посчитали как-то – более полутора десятков швов получилось.
– Я просилась, матушка Ирина, сейчас не пускают, – пожаловалась Аленка. – Говорят, разве дома работы мне мало? Приданое Дунюшке шить, потом Аксиньюшке.
– Господь с тобой, разумница, – матушка Ирина негромко рассмеялась, прикрыв рот ладошкой. – Твоей Дунюшке девятнадцать уж, перестарочек она. А на Москве другие невесты подросли. Вот бы хорошо, кабы ты и Дунюшку уговорила постриг принять. И тебе бы тут с подружкой было веселее.
Аленка улыбнулась.
Если бы красавица Дуня, подруженька милая, хоть раз обмолвилась о келье – Аленка бы уж уцепилась за нечаянно изроненное словечко. Чего уж лучше – в монастырь, да вместе с Дуней! Но Дунюшка отчаянно хотела замуж. Еще не зная, не ведая суженого, она уже любила его со всем пылом не девичьей – женской души, уже принадлежала ему и детям. Этой осенью, на Покров, разбудила Дуня Аленку ни свет ни заря, повела в крестовую палату – свечечку перед образом Покрова Богородицы затеплить. Из всех девиц, в доме живущих, ей нужно было успеть первой, чтобы и под венец – первой. Прочитав положенные молитвы, Дуня, застыдившись, сказала и две неположенные:
– Батюшка Покров, мою голову покрой! Матушка Параскева, покрой меня поскорее!
И вечером, когда после молитвы все безмолвно отходили ко сну, Алена, поправляя поплавок в лампадке, что в Дуниной горнице, услышала из-за кисейного полога легкий шепоток:
– Покров-праздничек, покрой землю снежком, а меня – женишком…
Услышав бесстыжую Дунюшкину молитву, Аленка покраснела до ушей. Как краснела обычно, услышав срамную песню – из тех песен, что девки в сенях тихонько друг дружке на ухо напевали, фыркая и прикрывая ладошками рты от смеха. Аленка смеялась редко: во-первых, ничего забавного в том, что вызывало у других хохот, она почему-то не видела, а потом – мал смех, да велик грех.
Представилось перед глазами и вовсе непотребное: дядька большой, тяжелый, бородатый, в парчовом кафтане, заваливает на постель милую подруженьку. Не об этом же, в самом деле, просила Дуня? «Покрыть» – слово-то какое стыдное…
Но и этой осенью сваты двор Лопухиных стороной обошли. Девятнадцать лет, небогатое семейство, захудалый дьячий род – как ни тщись, а дьячий… Может, отпустят Дуню? Вместе бы и послушание несли. А какое может быть у Аленки послушание? Рукоделие! Никому в монастыре нет резону ее тонкие пальчики на грубой работе губить.
Аленка искренне хотела в монастырь, под крылышко к доброй матушке Ирине. Здесь ее любили, здесь она всех любила. Аленкино искусство было тут для всех великой радостью, и она не раз сподобилась похвалы даже от самой матушки-игуменьи Александры. Монастырь предлагал Аленке все, чего она желала от жизни, и здесь не иссякал мелкий жемчуг в шкатулках, не кончались цветные нитки в мотках, ждали своего часа тяжелые штуки бархата, турецкого и итальянского, и легкие – тафты и кисеи. Здесь было в избытке все, потребное для невинного девичьего счастья…
А стать боярыней, которая целые дни проводит за пяльцами, Аленка не могла – не нашлось бы боярина, который заслал бы к ней сваху. Не дочка, не внучка и даже не племянница она Лариону Аврамычу – всего лишь воспитанница. Повыше сенной девки, пониже бедной родственницы, что живет на хлебах из милости. Хорошо, Бог тихим нравом наградил – не в тягость девушке это.
В трапезную вошла послушница Федосьюшка:
– За тобой возок прислали, Аленушка. Домой быть велят единым духом.
Возок? Не так уж далеко Моисеевский монастырь от Солянки, чтобы возника в санки закладывать. И не столь велика боярыня Аленка, чтобы кучера за ней снаряжать.
– Господи помилуй, не стряслось ли чего? – Аленка вскочила, не забыв все же придержать низку жемчуга. Растечется по полу – ползай потом, жемчуг-то счетом выдали.
– Ах ты господи! Не ко времени! – покачала головой матушка Ирина. – А как бы ладно тебе остаться тут на Филипповки…
– Да я и сама хотела, – призналась Аленка.
Уж что-что, а постное старицы стряпали отменно. Из мирских благ Аленка, пожалуй, лишь лакомства и признавала. Пастила калиновая, малиновые леваши, мазюня-редька в патоке не переводились в обители, а в пост – постные лакомства: тестяные шишки, левашники, перепечи, маковники, луковники, рыбные пироги… Благо Филипповки – пост светлый, радостный, нестрогий.
Лакомка – ну и что? Девичий грех – за него и батюшка на исповеди несильно ругает.
Аленкина заячья шубка в келье у матушки Ирины висела. Сперва была это Дунюшкина шубка – подруженька ее тринадцатилетней отроковицей носила. Раньше по обе стороны застежек нашивки с кисточками шли, а как Аленке шубу отдавали – нашивки спороли и припрятали. Аксиньюшке, младшей, Бог даст, понадобятся.
Матушка Ирина и Федосьюшка проводили Аленку до крыльца. Перекрестили, поскорее возвращаться велели.
Аленка заспешила через двор к калитке, за которой ждал возок. Узел с добром, что несла в правой руке, чиркал по снегу.
У самой калитки – то ли тряпья ворох, то ли что… Шевельнулось! Выпросталась рука, осенила Аленку крестом.
– Ты что тут сидишь, Марфушка? – строго спросила девушка. – Ступай в тепло! Тебе поесть дадут. Чего ты тут мерзнешь?
– Согреемся, все согреемся! – грозно предрекла блаженненькая. – О снежке с морозцем затоскуем! – И откинула грязный угол плата, прикрывавший ей рот. – Поди сюда, девушка! – позвала она Аленку. – Хорошее скажу…
Аленка, робея, подошла ближе. Но когда наклонилась над блаженненькой, та вдруг принялась ее сердито обнюхивать.
– Дурной дух в тебе, девка! Фу, фу… Дочеришка лукавая! – Марфушка удержала за рукав отшатнувшуюся Аленку и вдруг заголосила, истово и радостно: – Ликуй, Исайя! Убиенному женой станешь! За убиенного пойдешь!..
Аленка рванулась к калитке, но Марфушка держала крепко.
На счастье, посланный за девушкой конюшенный мужик, дядя Селиван, услышал этот вопль и, в любопытстве приоткрыв калитку, увидел, как перепуганная Аленка пятится по тропке, таща за собой Марфушку.
– Ты что, баба, очумела? – без всякого почтения прикрикнул на блаженненькую дядя Селиван, отчего та будто в разум вошла – выпустила рукав шубки.
Аленка метнулась в калитку, дядя Селиван развалисто вышел следом.
– Дура ты, девка, – строго сказал он Аленке. – Совсем тут у чернорясок умом тронулась. Больше ее, блаженную, слушай! Если бы все то делалось, что эти дуры вопят, конец света бы уж наступил. Молвится же такое – за убиенного пойти!.. – Он размашисто перекрестил Аленку.
– Я уж боялась, рукав оторвется, – жалобно отвечала она. – Спаси и сохрани, спаси и сохрани…
– Не канючь, дура. Бояра по тебя, глянь, санки послали!
Аленка села и прикрылась полстью. Селиван чмокнул, и старый гнедой возник затрюхал по накатанному снежку.
Аленка задумалась о своем: не повредили бы черницы, таская пяльцы, с таким тщанием наведенный ею узор!.. А когда подняла глаза – санки, миновав амбары государева Соляного двора и Ивановскую обитель, вовсю уже катили по Солянке. И даже возника подгонять теперь не приходилось – он, глупый, уже учуял родную конюшню и явно надеялся, что более сегодня трудиться не выйдет.
К большому удивлению Аленки, тяжелые ворота оказались распахнуты – как будто ее ждали. Навстречу, охлюпкой на хорошем молодом мерине, выскочил конюх Ефимка и поскакал, не оглядываясь. Что за переполох?
Возок резво вкатился в ворота.
– Наконец-то! – И Аленку буквально выдернули, поставили в снег прислужники, а дядя Селиван споро подогнал возок к главному крыльцу о двенадцати широких ступенях.
Она же, вместо того чтоб бежать к теремному крылечку, окаменела, глядя на творившуюся вокруг страшную суету: взад-вперед носилась челядь, сразу начали грузить возок… Хозяин же, Ларион Аврамыч, теряя и вновь подхватывая длинную шубу внакидку, внушал со ступеней задравшему вверх широкую бороду ключнику Сеньке Кулаку:
– Скажешь боярину – мол, кланяется Лариошка Лопухин соболями, и лисами, и медом, и рыбой, и сорока рублями, что не забыл, призрел на его сиротство, чадо его единородное до таких высот возвысил! Скажешь еще боярину – мол, это лишь первые подарочки, потом еще будут!..
Аленка опомнилась и побежала наверх, к Дунюшке.
Там тоже творился переполох.
Первой Аленка увидела Сенькину жену, Кулачиху. Та, распихивая сенных девок, металась по светлице: в левой руке держала свечу темного воска, правой трижды закрещивала углы.
– Крест на мне, крест у меня! – не шептала, как полагалось бы, а возглашала она. – Крест надо мной, крестом ограждаю, крестом сатану побеждаю, от стен четырех, от углов четырех! Здесь тебе, окаянный, ни чести, ни места, всегда, ныне и присно, и во веки веков, аминь!
Посреди светлицы стояла красавица Дунюшка, в одной рубахе распояской и простоволосая, темно-русая коса на спину откинута. Глаза у девушки закатились, того гляди – грохнется без чувств.
– Занавески на окна! Суконные! – шумела, перекрикивая Кулачиху, мамка Захарьевна. – Чтобы и солнышку не глянуть! А ты, дитятко, поди пока, поди сядь, не вертись в ногах! – Она силком усадила на подоконную скамью тоненькую, но уже высокую и круглолицую, как старшая сестра, Аксинью.
Девочка шлепнулась, сложила перед собой руки, кулачок к кулачку, и, приоткрыв рот, водила огромными глазами вправо и влево.
– Да где ж вода?! – раздался пронзительный голос постельницы Матрены. – Боярыня обмерла!
И впрямь: в глубине светлицы, на постели Дунюшкиной сидела, привалившись к столбцу полога, еще нестарая, но уже завидной дородности хозяйка Наталья Осиповна, а тощая Матрена с немалым трудом ее удерживала.
Аленка все еще ничего не понимала. Но наконец яростная Кулачиха и ее заметила.
– Вернулась, богомолица? – накинулась она с ходу на девушку. – А ну, раздевайся и за работу! Сейчас вот углы закрещу – рубашку жениху кроить будем! Ширинки расшивать нужно! Приданое перебирать!
– Разве Дунюшку засватали? – без голоса спросила Аленка.
– Машка! Машка! Беги к боярыне в спальную! Вот ключ от сундука! Тащи сюда два кокошника, те, что с острым верхом! Нет, стой! Возьми лучше ты, постница, – она сунула ключ Аленке. – Возьми кокошники, там же спори с них жемчуг! Спори и сочти – другого-то у нас нет подходящего… Как спорешь – рубашку начинай кроить!
– Засватали… – потерянно и уже вслух повторила Аленка.
– Да Машка же! – закричала снова Матрена. – Принесешь ты воды, проклятая, нечистый тебя забери?!
Кулачиха грозно повернулась к Матрене.
– Ты это какие тут неистовые слова выговариваешь? – прошипела она. – Да как тебе на ум взбрело нечистого поминать – при государевой-то невесте?!
Аленка так и села на скамью рядом с Аксиньюшкой.
– Аксиньюшка, голубушка, да что ж это делается-то? – спросила только.
– К нам сама царица приезжала, – округляя черные глаза, отвечала девочка. – Тайно, в простом возке. Дуню во дворец повезут! В царский!..
– Царица?! К нам?! – Аленка помотала головой – такое можно было услышать разве что во сне.
Женщины, набившиеся в Дунюшкину светлицу, заполошно галдели. Машка металась, вовсе ошалев и ничьих приказов не исполняя.
– Господи Иисусе! – прошептала Аленка.
В том, что опальной царице Наталье Кирилловне пришла на ум Дуня Лопухина, ничего удивительного не было: и шести лет не прошло, как она, царева вдова, жила круглый год в Кремле и имела при себе до трех сотен женской прислуги, среди коих и Дунюшка успела пожить. Странно было иное: разве не сам царь должен выбирать себе невесту, да из многих красавиц? Раньше ведь отовсюду девок хороших родов в Кремль свозили, и они там неделями жили – покойный государь так-то оба раза женился. А чтобы царица тайно по невесту отправилась? Да в простом возке и без свахи? И чтоб сразу же сговорили? Да разве ж так правят царскую радость?!
Очевидно, Дунюшка от всего шума и гвалта несколько опамятовалась, ибо заметила наконец, что на лавке под высоким слюдяным окном смирно сидят Аксиньюшка и Аленка.
– Аленушка, подруженька! – Дуня, оттолкнув мамку Захарьевну, устремилась к окну. – Что делается-то, Аленушка! Я тебя с собой в Верх возьму! Аленушка, счастье-то!..
Аленка, вскочив, ухватила Дуню за руку.
– Бежим в крестовую, Дунюшка! – не попросила, потребовала. – Помолимся вместе!
– Аленушка! – глаза у царевой невесты были шалые. – У него кудри черные, брови соболиные! Он всех выше, статнее!..
Но у двери подружек перехватила Кулачиха:
– Никуда ты, матушка Авдотья Ларионовна, из своей светлицы не пойдешь! Тут под строгой охраной сидеть будешь, покуда в Верх не возьмут! Чтобы не сказали потом, что у нас по недосмотру цареву невесту испортили! А ты, постница!..
Она замахнулась было на Аленку, но Дунюшка отвела ее руку. И так посмотрела в глаза Кулачихе, что та отступила и поклонилась – сразу с достоинством и покорностью, каковые объединить в одном поклоне ей до сих пор не удавалось.
– Я, Дунюшка, за кокошниками схожу, чтобы мелкий жемчуг спороть, – торопливо, чтобы из-за нее не возникло бабьей смуты, сказала Аленка. И добавила со значением: – Рубашку женихову государю вышивать!
Она выскочила из светлицы, переходами пробежала в сени и увидела там хозяина, Лариона Аврамыча, с младшим братом, Сергеем Аврамычем. Оба, статные и крепкие, в похожих шубах, одинаково выставляли вперед плоские и широкие бороды, так что человеку непривычному недолго было их и спутать.
– За сестрой Авдотьей послано, – говорил Ларион Аврамыч, – за братом Петром послано…
– Всех, всех собери немедля, – твердил, словно мелкие гвозди вбивал, Сергей Аврамыч. – С холопьями конными, со всей оружейной казной, сколько ее у кого дома есть. Заклюют, если девку не убережем…
– Да уймись ты! – прикрикнул на него старший брат. – Пока Дуньку в Верх не заберут – сам с саблей буду ночью по двору ездить!
– Дуньку? – переспросил младший братец. – Государыню всея Руси великую княгиню Авдотью Ларионовну – более она тебе не Дунька!
– Авдотья, да не Ларионовна. Государыня Наталья Кирилловна сказала, что мне теперь не Ларионом, а Федором быть.
– Федором? – с некоторым сомнением изрек Сергей Аврамыч. – С чего они там, в Верху, взяли, что все царские тести непременно Федорами должны быть? Вон когда у Салтыковых Прасковью в Верх брали, за государя Федора, Лександра Салтыков тоже на Федора имя переменил…
Тут в сени взошел еще один брат Лопухин – Василий. А всего их было шестеро.
– Господи благослови! Дождались светлого дня! – возгласил он, раскидывая широкие объятия. – Дождались! Не напрасно батюшка в дворецких у государыни столько лет прослужил! Запомнила она, матушка, честную службу! Теперь нам, Лопухиным, – простор!
– Государь молод и глуп, – оскалился Сергей Аврамыч, беззвучно смеясь. – Как дитя малое, в Преображенском потешными ребятками тешится. Шесть сотен бездельников и дармоедов по окрестным оврагам гоняет под барабан, свирелку да рожок, от дворцовой службы отрывает. Еще немного – и, почитай, полк образуется.
– Молчи, не сглазь! – напустились на него старшие братцы. – Пусть и подоле бы провозжался с теми холопами государь Петр Алексеич!
– Не образумит его женитьба, ох, не образумит, – радуясь цареву беспутству, продолжал младший Лопухин. – Дунюшка хоть девица и спелая, однако он-то норовом не в покойного государя – не станет дома сидеть да детей плодить, помяните мое слово.
– Дунюшка наша на два года постарше, сумеет управиться, – возразил Петр Аврамыч.
– На три, – поправил царский тесть. – За то и взята. Наталья Кирилловна, матушка наша, извелась – от рук-де отбилось чадо… А в чадушке – сажень росту! Однако что это мы – в сенях? Я вот велю в горнице стол накрыть! Пойдем, братики, выпьем – возрадуемся…
Аленка, дождавшись их ухода, проскочила в покои, которые занимали Ларион Аврамыч с Натальей Осиповной, и обрадовалась – хоть там было тихо и пусто. Она подняла тяжелую сундучную крышку и достала два указанных кокошника. Затем присела в задумчивости на тот же сундук.
Дунюшка станет царевой невестой! Ее поселят до венчанья в Вознесенском монастыре, как положено, и одному Богу ведомо, удастся ли Аленке навестить ее там. Беречь ведь станут яростно! Есть кому испортить невесту государя Петра, есть. Правительница Софья небось локти себе кусать станет, как проведает, что Дуню Лопухину за братца Петрушу сговорили. Сейчас-то она всем заправляет с советничками своими, князем Василием Голицыным да Федькой Шакловитым, а на Москве даже поговаривают, что и с тем, и с другим вышло у нее блудное дело. Царя же Петра с царем Иваном она лишь тогда зовет, когда заморских послов принимать надобно или большим крестным ходом идти.
Хитрит Софья – поспешила братца своего Иванушку женить, чтобы он первым наследника престолу дал. У государя Алексея Михайлыча от Марьи Милославской тринадцать, кабы не соврать, было чад, а потом троих родила ему молодая Наталья Нарышкина. Софья и разумеет, что царь из Иванушки – как из собачьего хвоста сито, ибо разумом Иванушка скорбен. Вот и не хочет, чтобы ее родня власть упустила. Они-то с Иванушкой, равно как и покойный государь Федор, и все царевны-сестры – от рода Милославских, а Петр – от рода Нарышкиных.
Дождалась, перехитрила Софью Наталья Кирилловна – вырос у нее сынок бойкий да разумный. Теперь оба государя-соправителя будут женатые, а стало быть, взрослые мужи. Иванушке-то все безразлично, а для Петра женитьба – важна. Ведь одно дело – потешных по оврагам гонять, и другое – мужем быть. А ежели еще Дуня первая родит чадо мужеского полу – так и вовсе победа одержана!
Софья-то хитра: женив Иванушку на Прасковье Салтыковой, быстро озаботилась, чтобы в постельничьих у государя Ивана оказался Васька Юшков – красавец черномазый. Но Наталья Кирилловна хитрее – Дунюшку высмотрела. Уж ежели Дунюшка государю сынов не нарожает – то кто ж тогда? Дуня тихая, ласковая, послушная, рукодельница, красавица – чего ж еще надобно?
Одно плохо – не сманить теперь Дунюшку в обитель. Хотя и раньше-то на это надежды было мало…
Тут на ум Аленке ни с того ни с сего пришел радостный крик, которым проводила ее с монастырского двора безумная Марфушка: «Убиенному женой станешь! За убиенного пойдешь!» Вдруг поняла Аленка, что эти слова означают. Видно, Марфушка предвидела, что предстоит ей стать Христовой невестой. А Аленка и сама того хотела.
Сейчас же, сидя на сундуке с двумя кокошниками в руках, она вдруг поняла, что Марфушкино предсказание сбудется не так уж скоро. Ведь ежели Дунюшка возьмет ее с собой в Верх и поселит там с царицыными мастерицами, то и на богомолье-то отпроситься будет немалая морока. Впрочем, сейчас недосуг беспокоиться о будущих неприятностях.
Как и положено перед всяким делом, Аленка нашла взглядом образа.
– Господи, помоги! – попросила она вслух.
Дунюшка в предсвадебной суматохе обмирала от мечты о кудрявом женихе с соколиными бровями, а Аленкин жених глядел – как из мрака в серебряное окошко. И вдруг девушка поняла, что он у нее – иной, что свет исходит от его лика и золотых волос.
Озарение было мгновенным. Как будто солнце глянуло из-под темных бровей глубокими, несколько впалыми и раскосыми глазами!
Аленка зажмурилась. А когда открыла глаза – лики взирали отрешенно и строго. И уже не было в них внезапной золотой радости. Был лишь укор: тебя, бестолковую, за делом послали, а не сидеть тут, зажмурясь!
Аленка вздохнула – уж очень все сложилось быстро да некстати…
2
Впопыхах женили государя Петра Алексеича – обвенчали с Дуней Лопухиной 27 января 1689 года. Почему спешка? Да потому что супруга государя Ивана Алексеича, Прасковья Федоровна, все не тяжелела и не тяжелела, а тут вдруг возьми да затяжелей. Вот Наталья Кирилловна и засуетилась: и без того морока, когда в государстве два как бы равноправных, а на деле одинаково бесправных царя, и без того только и жди пакостей от их старшей сестрицы Софьи, которая с того дня, как помер государь Алексей Михайлович и взошел на трон старший из царевичей, Федор Алексеич, все загребала и загребала под себя власть… А уж коли у Ивана у первого появится наследник, то как бы любезная Софьюшка не исхитрилась да не сотворила так, чтобы дитятку престол достался. Разумеется, пока дитятко в разум войдет, править будет она. Как, впрочем, и правила все эти годы при двух царях-отроках.
Все шло к тому, чтобы Петра отстранить, да только родилась у Прасковьи 31 марта 1689 года девочка – царевна Марья. Пожила, правда, недолго – 13 февраля 1690 года скончалась. И вовремя поторопилась умница Наталья Кирилловна – хоть государственного ума Бог не дал, зато по-бабьи была хитра.
Самому-то Петру не жениться хотелось, а делом заниматься. Дело же у него – на Плещеевом озере под Переяславлем-Залесским, что в ста двадцати верстах от Москвы, нашлось.
После того как в Измайловских амбарах, где хранилась рухлядь двоюродного дяди царского, Никиты Ивановича Романова, отыскалось суденышко, именуемое «бот» и способное ходить под парусом против ветра, стал Петр Алексеич искать ему воду под стать. Когда же нашлась большая вода, нашлось и место, где ставить верфь, – устье реки Трубеж, впадающей в Плещеево озеро. Озерцо – тридцать верст в окружности, глубина превеликая. Тут только и развернуться, а матушка вдруг женить собралась…
Петр и разобрать-то толком не успел, каково это – быть женатым, как началась Масленица, за ней – Великий пост, и вот уже им с Дуней стали стелить раздельно.
А едва в апреле высвободилось из-подо льда озеро, Петр ускакал свои корабли строить. Наталья Кирилловна беспокоилась сильно, а Дуня – того сильней. Прискакал – обрадовалась было, да только не миловаться он явился, а потешных гонять по Лукьяновой пустоши. Три дня там пропадал и всех молодых спальников и стольников с собой увел, включая малолетнего князя Мишеньку Голицына, коего по младости в барабанную науку определил. Лишь потом наведался справить свою царскую радость – и с тех коротких майских ночей затяжелела Дуня.
Противостояние между правительницей Софьей и Петром сохранялось, однако, по-прежнему. И вообще дела у царской семьи складывались так, как если бы посадские бабы склоку затеяли. И то: когда ж так бывало, чтобы в Кремле – четыре царицы, одна царевна-правительница и два устраненных от дел юных царя: один – по умственной и телесной неспособности, другой – по молодости лет? А царицы – вот они! Самая старшая – вдова государя Алексея Михайловича, Наталья Кирилловна, роду Нарышкиных. Затем – вдова государя Федора Алексеича, Марфа Матвеевна, роду Апраксиных. Затем – государыня Прасковья Федоровна, роду Салтыковых, супруга маломощного государя Ивана. И, наконец, государыня Авдотья Федоровна, Дуня, роду Лопухиных. И от того, как эти особы и их многочисленная родня между собой ссориться и мириться станут, судьба огромной державы зависит.
Собственно, у Софьи, уверенной в своих стрельцах, не было большой причины для беспокойства: Петр, дай ему волю, так бы и пропадал на Плещеевом озере. Но с чего вдруг ей взбрело на ум, что Петр собирается с потешными брать приступом Кремль?! Бояться за власть свойственно и монархам, и женщинам, но не до такой же степени! Сколько в Преображенском потешных и сколько на Москве – стрелецких полков?!
Однако Софья сочла нужным пожаловаться стрелецким начальникам, что царица Наталья-де снова воду мутит, и в очередной раз пригрозить: коли я более стрельцам не годна, то готова оставить свое бунташное государство. Куда бы, правда, она отправилась, если б стрельцам вдруг надоела обветшавшая за много лет угроза, – это, наверное, Софье в голову не приходило.
К тому времени на Москве за ней числили двух избранников – князя Василия Голицына и Федьку Шакловитого. Последний и развил бешеную деятельность: собирал в Кремле сотни вооруженных стрельцов, посылал в Преображенское лазутчиков… Толку от них не добившись, сам туда отправился, был арестован людьми Петра, сразу же выпущен… Словом, началась мелкая возня, грозившая затянуться надолго. Должно было произойти нечто, задуманное для нарушения опостылевшего равновесия.
Наступил август 1689 года.
3
Стол был длинный, едва ли не во всю светлицу. Перед каждой мастерицей – свои узелки с пестрыми лоскутьями. Еще на столе до штуки тонкого полотна приготовлено, чтобы сорочки наконец скроить, но пока не до тонких рукоделий девкам: царские стольники уйдут с богоданным государем чистехонькие, а вернутся через неделю – словно с Ордой воевали, живого места на кафтанах нет. Уморили починкой, будь она неладна!
Досталось этой починочной радости и Аленке. Боярыни зорко следили, чтобы заплатки цвет в цвет подобраны были. Хоть и опальный двор в Преображенском, а негоже, чтобы царевы люди в отрепьях позорных ходили, недругам на злорадничанье.
Но нет худа без добра: если б девки сейчас дорогие заморские ткани кроили, персидские или иранские, если б волоченым золотом пелены расшивали или ежели б жемчуг низали, то расхаживали бы вдоль стола верховые боярыни, строго наблюдая порядок и блюдя каждое жемчужное зернышко. Ныне же одни верховые боярыни вместе с Натальей Кирилловной и государем в Измайлово укатили – справлять именины молодой царицы, Авдотьи Федоровны, другие в царицыных хоромах странницу слушают, и девкам можно вздохнуть повольнее.
Верховые! Были верховыми – да только Верх-то в Кремле остался… Царицына Светлица! Была Светлица – а теперь так, огрызочки. Часть мастериц в Москве при правительнице Софье остались, а других Наталья Кирилловна с собой по подмосковным возит – из Измайлова в Преображенское, из Преображенского в Коломенское, оттуда – в Алексеевское, а оттуда – к Троице. И Москву ее девки только зимой видят – когда не очень-то в летних царских дворцах погреешься…
Карлица Пелагейка в потешном летнике, сшитом из расписных покромок, все же крутилась поблизости. Боярыню хоть сразу видно, а эта кикимора на коротких ножках вдруг вынырнет из-под стола – и окажется, что все-то она слышала, все уразумела.
Правда, Аленка Пелагейки не боялась. Во-первых, ни в чем дурном пока замечена не была, а во-вторых – едва ли не лучшая рукодельница из молодых. Даже сама государыня похвалила ее как-то за кисейную ширинку паутинной тонкости, по которой был наведен нежнейший и ровнейший узор пряденым золотом.
Одно только тут Аленку допекало – девичьи тайны. Когда в одной подклети ночует десятка с два девок да молодых вдов, когда нет за ними ни родительского, ни мужнего присмотра, а за стенкой – молодые парни подходящих лет, тоже без присмотра, то что на уме? Вот то-то и оно, что это самое – стыдное…
Все девки были здешние, былых мастериц дочки, в царицыной Светлице выросшие, одна Аленка – со стороны, новой царицей да новой ближней боярыней, Натальей Осиповной Лопухиной, приведенная. Дал бы ей Бог нрав полегче и пошустрее, заглядывалась бы, глядишь, и она на статных всадников в светло-зеленых кафтанах. Авось и проще бы ей тогда жилось.
Работая, девки-рукодельницы тянули песню, но не от большой любви к пению – просто пока все поют, двум подружкам удобно втайне переговорить, склонившись низко и как бы упрятавшись за два составленных вместе высоких ларца со швейным прикладом.
– «Что у ключика у гремучего, что у ключика у гремучего, у колодезя у студеного…» – повела новую песню Феклушка, девка, которую, видно, только за песни в царицыну Светлицу и взяли, потому что от ее работы Аленка лишь сердито сопела.
– «…у колодезя у студеного», – поддержали прочие пока еще нестройно, прилаживаясь.
Пелагейка показала над краем стола широкое щекастое лицо, которому красная рогатая кика с медными звякушками шла примерно так же, как корове – седло. Теперь уж держи ухо востро: может и стянуть нужную вещицу. Аленка подвинулась на скамье – подальше от пронырливой карлицы.
Тем временем Феклушка, кинув взгляд на дверь, хитро подмигнула мастерицам и вполголоса завела другую песню:
– «Что не мил мне Семен, не купил мне серег, что не мил мне Семен, не купил мне серег! А что мил мне Иван, он купил сарафан, а что мил мне Иван, он купил сарафан!..»
– «Он на лавку положа, да примеривать стал, он на лавку положа, да примеривать стал! – негромко подхватили все мастерицы, торопясь, как бы за лихой песней их не застали. – Он красный клин в середку вбил, он красный клин в середку вбил!..» – И буйно расхохотались – все разом.
Аленка изумилась было глупости этой короткой песни, но тотчас уразумела, что означают последние слова. Огонь ударил в щеки, она быстро закрыла лицо ладошками.
Пелагейка шустро схватила ее шитье, государев зеленый становой кафтан с наполовину выдранным рукавом, и скрылась с ним под столом. Аленка соскользнула с лавки следом и, стоя на корточках, ухватилась за другой рукав. Пелагейка свою добычу не удерживала.
– Охолони… – шепнула лишь. И вынырнула уже по ту сторону стола, возле вдовушки Матрены, женщины основательной и богомольной, к девичьим шалостям притерпевшейся.
Аленка же так и осталась на корточках под столом.
Скорее бы Дунюшка приехала!
Три дня назад увез государь Петр Алексеич Дуню в Измайлово, а сегодня уж Преображенье… Вроде должны вернуться.
Аленка выбралась наружу, оглянулась – никто вроде бы на нее внимания не обратил. И, не отпрашиваясь, выскользнула из горницы. Решила разведать: вдруг бояре уже готовятся государя с Дунюшкой встречать?
Неслышно промчавшись переходами и не заметив, что следом крадется Пелагейка, Аленка осторожно заглянула в столовую палату. Увидела на лавках вдоль стен осанистых бояр – правительница Софья присылала к Петру тех, кто поплоше родом и чином. Они исправно скучали всюду, куда переезжала опальная царица с семейством, по любой жаре носили долгополые шубы и горлатные шапки едва ль не в аршин высотой и сидели на скамьях по полдня, а то и по целому дню с достоинством, пригодным для приема иноземных послов. И лишь на то малое зимнее время, что Наталья Кирилловна с окружением проводила в Кремле, делались они как бы ниже ростом, и шубы тоже как бы поменьше места занимали, ибо там, в Кремле, были другие бояре – поделившие промеж себя лучшие куски придворного пирога.
В палате было трое, но третий – князь Борис Голицын – спал, привалившись к стене. Спал, надо полагать, не с усталости, а с хмеля – эта его добродетель всем давно была известна. Не задумавшись, почему он вместо поездки со всеми в Измайлово спит себе в Преображенском, Аленка втиснулась в палату и ловко уместилась промеж занавесок.
Другие два боярина, усевшись вольготно, вели втихомолку речи, за которые недолго было и спиной ответить, кабы нашлось кому слушать.
– А то еще говорят, будто царенок наш – не царского вовсе рода, – сказал с опаской боярин, чей живот с немалым, видно, трудом приходилось умащивать промеж широко расставленных колен. – Ты посмотри – в покоях чинно не посидит, уважения не окажет.
– И какого же он, Никита Сергеич, рода, как ты полагаешь? – заинтересовался другой, старавшийся сидеть похоже, но живота подходящего не имевший. – То, что он на покойника государя Алексея Михалыча не похож, мы и сами видим. В нем, окаянном, росту – на двух покойников хватило бы.
– Я о том и толкую, что ни в царском роду, ни у Нарышкиных таких не водилось! – обрадовался собеседник. – А знаешь ли, кого родителем называют? Сатанинское отродье – Никона…
– Никона?! Да ты, Никита Сергеич, с ума, чай, съехал! – от изумления боярин забыл и голос утишить. – Да ты вспомни, где тогда Никон-то был! Он, охальник и греховодник, в Ферапонтовом монастыре грехи свои о ту пору замаливал! Да и сколько ему, Никону, тогда лет-то сравнялось? Совсем уж трухлявый старец стал…
– Кто, Никон – трухлявый старец?! А не попадался ли тебе, Андрей Ильич, доносец его келейника, старца Ионы?
– Что еще за старец Иона? – высокомерно осведомился Андрей Ильич.
– То-то… Вольно тебе, свет мой, сумасбродами добрых людей честить, а дела-то истинного и не знаешь! А я тот доносец видел, мне его покойный государь за диковинку показывал. Посмеялись… К патриарху-то нашему бывшему женки и девки как будто для лекарства приходили, а он с ними в крестовой келье один на один сидел и обнажал их донага, будто для осмотру больных язв – прости, Господи!
– Прости, Господи! – торопливо согласился старенький стольник Безобразов.
– А ты говоришь – дед трухлявый! Легко тебе так-то, не знаючи…
– Про Никоновы блудные дела и я ведал, – приосанясь, молвил Андрей Ильич. – А только к царенку нашему этот сукин сын отношения не имеет – его и на Москве-то в те поры не было!
– Как же? – расстроился Никита Сергеич. – Неужто врут люди? Явственно же говорят – Никон, Никон!..
– А не ослышался ли ты, часом? – прищурился Андрей Ильич. – Может, не Никон то был, а Тихон? Стрешнев Тихон Никитич? Который потом в воспитатели к царевичу был назначен? Вот про него я нечто подобное слыхивал… Служил при государе Федоре Алексеиче стольником, похоронить государя не успели – был пожалован спальником, а как нашего царенка с царем Иванушкой на царствие венчали, он уж царским дядькой стал! А на следующий день в окольничьи бояре был пожалован! Как полагаешь – спроста ли это?
– Да что ж я, совсем с ума съехал, чтобы Никона с Тихоном спутать? – возмутился Никита Сергеич. – Свет Борис Лексеич! Рассуди хоть ты нас, ведь этот изверг меня непутем честит!
Голицын счел нужным проснуться.
– Слушать вас обоих скучно, – сказал он лениво. – От баб своих, что ли, этих дуростей понабрались? Ведь доподлинно известно, когда Петр был зачат. Наутро после той ноченьки ученый чернец Симеонка Полоцкий ни свет ни заря к государю Алексею Михалычу пожаловал с воплями: мол, звезда невиданная явилась и славного сына предвещает! А государь в мудрости своей и день зачатия, и обещанный день рождения записал и к дому Полоцкого караул приставил. Государю-то, чай, виднее было, кто с царицей ту ночь ночевал!
Бояре растерянно переглянулись.
– А жаль… – едва не хором проворчали оба и, покосившись на Голицына, добавили для бережения: – Спаси, Господи!
– И нечего такими отчаянными словами добрых людей смущать, – с тем Борис Алексеевич опять откинулся, приладился поудобнее и закрыл глаза.
Тут бояре заговорили о делах, совершенно Аленке непонятных, и ясно ей стало, что ничего она от них о прибытии государя не услышит. Не шелохнув занавеской, выпорхнула Аленка из столовой палаты и – лицом к лицу столкнулась с Пелагейкой.
– Не бойся, девка, – улыбнулась ей карлица, – уж я-то не скажу.
– Ой ли? – Аленка все же отстранилась от нее.
– А что мне с тебя проку? Нешто у государыни время есть еще и о тебе, свет, беспокоиться? Я ей про дела важные доношу. – Пелагейка сообщила это без всякого стыда, даже с достоинством.
Государыней в Светлице звали Наталью Кирилловну, а Дунюшку – как когда, хотя именно она, царева жена, и была царицей настоящей, а Наталья Кирилловна – вдовствующей.
– А когда государыня к нам опять будет? – спросила Аленка, сообразив, что уж эта проныра должна такое знать.
– А вот сегодня и обещалась. Да ты не бойся, свет! Ты мне, Аленушка, сразу приглянулась – не охальница, не бесстыдница, девка богомольная. Я-то в Светлице на всякое насмотрелась. А на тебя глянешь – сердечко радуется. Через годик-другой, коли государыне угодишь, быть тебе в тридцатницах!
– Куда мне в тридцатницы… – вздохнула Аленка. – Это ж честь такая, а я еще неумеха рядом с теткой Катериной, теткой Авдотьей и теткой Дарьей. И поучиться у них сейчас не могу…
Тридцатницы! Говорят, еще с царицы Авдотьи Лукьяновны, благоверной супруги государя Михаила Федоровича, повелось, что в Светлице всегда есть тридцать мастериц наилучших, царицыных любимиц. Ежели одна из них уходит по старости или по болезни, то государыня другую тридцатницей нарекает, так что всегда их в Верху – ровно три десятка. Сейчас же самые знаменитые мастерицы-тридцатницы – Катя Соймонова, Дуня Душецкая и Даша Юрова – в Верху остались, на правительницу Софью работают. В черном теле держит Софья младшего братца Петрушу, денег жалеет. Братца Ивана холит и лелеет, потому что он – из Милославских, а братца Петра унижает – не холить же нарышкинское отродье!
– Твоя правда, светик, – согласилась Пелагейка. – Ну да ничего, мы люди простые, подождем. А только знаешь, что мне странно показалось?
– Что, Пелагеюшка?
– А то, что государыня тебе муженька никак не подыщет. Сколько годков-то тебе?
– На Алену равноапостольную восемнадцать исполнилось.
– Да, теперь не то, как раньше бывало. Раньше ты и горя бы не ведала! Думаешь, с чего девки бесятся? Да раньше завсегда у них свахой сама государыня была, а теперь никому до горемычных дела нет. – Пелагейка горестно скривила лицо. – Раньше, светик, как увидит государыня царица, что девица в возраст вошла, – сама жениха присмотрит. Сколько свадеб так-то сыграли! А теперь-то живем не во дворце, а в колымаге, прости господи, Верх только зимой и видим… Вот девки и шалят… А коли бы ты в тридцатницы вышла, тебе бы муженька работящего сыскали, вы бы себе домишко на Кисловке купили, детушек завели бы…
– Да я, Пелагеюшка, все никак в обитель не отпрошусь, – призналась Аленка. – Боярыня Наталья Осиповна сперва обещалась, потом оставаться велела. А я в Моисеевской обители сговорилась было, меня там и старицы знают, и матушка игуменья помнит…
– В обитель? В Моисеевскую? Побойся Бога, девка! Куда тебе в черницы? – замахала Пелагейка на Аленку короткими ручками. – Это ежели бы ты какая хромая или кривая уродилась, или вовсе бестолковая – тогда и шла бы мирские грехи замаливать. А ты ж красавица! Чего это тебя в обитель-то потянуло? Чай, старухи с пути сбили? Сами-то нагулялись, а тебя, дурочку молоденькую, раньше срока с собой тянут! Хотя… А не потому ли ты, девка, к черницам собралась, что с молодцем каким неувязочка вышла? – хихикнула вдруг карлица. – Скажи, свет, не стыдись! Уж в этом-то деле я тебе помогу.
– Да господь с тобой, Пелагеюшка! – отпрянула Аленка. – Ни с кем у меня неувязки не было!
– А и врешь же ты, девка… – тихо рассмеялась Пелагейка. – В твои-то годы – да без этаких мыслей? Ты скажи, я помогу! Думаешь, коли я – царицына карлица, так уж этих дел не разумею? Я, свет Аленушка, такие сильные слова знаю, что, если их на воду наговорить и той водой молодца напоить, – с тобой лишь и будет.
– И что за слова, Пелагеюшка? – Аленка знала, что всякие заговоры бывают – и такие, где Богородицу на помощь зовут, и такие, где нечистую силу призывают, и спросила потому строго, всем личиком показывая, что зазывательнице нечистой силы от нее лучше держаться подале.
– Слова праведные, – убежденно заявила Пелагейка. – И не бойся ты, девка, бабьего греха. Сколько раз бывало – сперва парень с девкой сойдутся, а потом – и под венец. Ты-то у бояр жила, у них построже. Однако нигде на девок такого обмана нет, как на Москве! Приедут сваты – а к ним невестину сестрицу выведут или вовсе девку сенную! Так что лучше уж сперва сойтись – так оно надежнее выйдет… – снова хихикнула карлица. – Ведь и ко мне, Аленушка, сватались…
– К тебе?..
Глаза у Аленки чуть ли не на лоб вылезли. Присвататься к карлице Пелагейке?!
– А что? Нешто я муженька не прокормлю? Но я так рассудила: детушек мне все одно не родить, тогда уж лучше в Верху состарюсь. А как придет пора грехи замаливать – определят меня в хорошую богаделенку и присмотрят там за мной, старенькой. Нас, девок верховых, как смолоду в Верх возьмут, так ведь до старости и обиходят.
– А сколько же тебе лет, Пелагеюшка? – Аленке впервые пришло в голову, что Пелагейка не так уж стара, как можно подумать, глядя на ее широкое, щекастое лицо.
– А тридцать третий уж миновал, Аленушка. Ты меня слушайся, я плохому не научу. Неужто и впрямь у тебя ни с кем ничего не было?