Окаянная сила Трускиновская Далия
– Да не напускала я на него порчу! – перебила Аленка.
Но матушка Ирина не слушала:
– Тому лет пятнадцать, как в царицыных светлицах корешок нашли, в платок увязанный. То-то кнутом мастериц попотчевали, пока разобрались! А тут – на государя посягновение!
Аленка уж и не рада была, что прибежала в монастырь. То ли она не сумела объяснить, то ли матушка Ирина не пожелала понять – только пожилая монахиня гнала сейчас свою давешнюю любимицу прочь. А более Аленке идти было некуда.
В Кремле ее схватили бы сразу. Если Алексаше удалось вспомнить, что за девка вырвалась у него из рук, если он с утра навестил светличную боярыню, тогда и к Лопухиным идти было опасно – туда бы за ней сразу явились. Аленке грозило обвинение в отравлении, а единственным ее оправданием было другое преступление – чародейство. Единственным же доказательством – пук сухой травы под тюфяком. И неизвестно, что хуже…
– Не уйду, матушка Ирина, не уйду отсюда! Погубят они меня!
Как ни была Аленка проста, а понимала: если ее схватят и начнут пытать, а она не выдержит и назовет Дуню или Наталью Осиповну, то станет в царицыных светлицах одной вышивальщицей меньше. А Дуня тогда уже не только в супружескую опалу попадет…
Инокиня снова забормотала, крестясь, снова оттолкнула девушку, требуя, чтобы та не губила монастырь и не подводила неповинных сестриц и матушек под плети.
– Я к игуменье пойду! – в отчаянии воскликнула Аленка. – Она не даст неповинную душу губить, она меня укроет!
– Да где укроет-то? Что, как тебя уже выследили? Поди прочь, а мы все скажем, что уж с год, как тебя не видали!
– Да куда ж мне идти-то?! – с тем, поднявшись с колен, Аленка и выбежала из кельи.
Матушка Ирина поспешила следом.
Аленка решила дождаться выхода инокинь к заутрене, чтобы упасть в ноги матери игуменье, уж и место для этого наметила – у входа в маленькую зимнюю церковь. Но, к огромному своему удивлению, увидела, что дверь во храм уже отворена и внутри горят свечи.
Аленка заглянула: перед чудотворной Богородицей лежала, разметав по полу плы богатой шубы, женщина, а рядом на коленях стояла матушка игуменья.
Аленка проскользнула в церковь и встала так, чтобы, когда мать игуменья с той женщиной поднимутся и пойдут к выходу, оказаться перед ними. Но матушка Ирина, спешившая следом, углядела-таки, куда спряталась девушка, и вошла за ней, и, правой рукой крестясь, схватила ее левой за рукав сорочки. Аленка уперлась, не желая выходить, но затевать в храме возню было нельзя, поэтому обе, ни слова не говоря, лишь тихо сопели.
Женщина, что лежала перед образом, с трудом поднялась на колени, постояла, крестясь, и, опершись рукой об пол, встала на ноги. Теперь Аленка увидела, что ночная молитвенница роста среднего, сложения плотного, лицо у нее крепкой лепки, широкое, немолодое, скорбное.
– Не выживет он, матушка, – сказала женщина игуменье. – Не дошла моя молитва, ох, не дошла…
– Не умствуй, а молись, раба! – одернула ее игуменья, и тут увидела, как в углу, у свещного ящика, молча сражаются Аленка и матушка Ирина.
Оставив молитвенницу, твердым шагом направилась к ним. Матушка Ирина ахнула, встретив острый взгляд, и Аленка, воспользовавшись ее изумлением, выскочила вперед и рухнула на колени.
– Христом Богом молю! – воскликнула она. – Не выдавайте меня!
– Кто такова? – спросила строго игуменья.
– Алена, матушка, бояр Лопухиных, – объяснила матушка Ирина. – Все у нас постричься собиралась, да не отпускает ее государыня Авдотья Федоровна.
– Та Алена, что в Верх взяли золотошвеей? – вспомнила игуменья. – Та, что у нас подольник чернобархатной фелони вышивала?
– Я это, матушка, я, – подтвердила Алена. – Смилуйся, не погуби!
– Чего хочешь, раба?
– Хочу постричься, – не вставая с колен, твердо объявила Аленка.
Игуменья задумалась.
Матушка Ирина, решив, что та в затруднении, поспешила непрошено прийти на помощь:
– Что за пострижение впопыхах? Мать игуменья, ты спроси у нее, окаянной, чего ради она посреди ночи в обитель тайком пробралась! Ты спроси у нее, что она этой ночью сотворила! Спроси, как она чары наводила! За ней же утром стрельцы явятся! Она всю обитель под плети подведет!
– Алена! – строго сказала игуменья. – Что молчишь? Говори!
Аленка вздохнула. Не прошло и часа, как она рассказала о своей беде матушке Ирине – а все, чего добилась, был лишь смертельный испуг инокини. Повторить этот рассказ таким, каким он сложился у нее в голове, пока сюда добиралась, девушка не могла – чтобы и игуменья со страху не выпроводила ее за ворота. А ничего другого в уме не припасла.
– Встань, раба, – приказала игуменья, взяла Аленку за руку и подвела к чудотворному образу. – Если виновата – ступай прочь, нет тебе здесь места.
– Я все расскажу, – торопливо произнесла Аленка. – Видит Бог, видит Матерь Божья, всю правду расскажу! Вот перед ликом… Пусть Матерь Божья знает – не виновата я!
– Молчи. Незачем мне знать твою правду.
– Матушка! – воскликнула инокня. – Она же погубит нас всех!
– Она к Господу за помощью пришла, не нам ее отвергать! – властно осадила ту игуменья. – А если ее возьмут и пытать будут, она многих понапрасну оговорит – и этот ее грех будет на тебе да на мне! Кто видел, как она сюда пробралась?
– Алена, – матушка Ирина, чуя, что грозу стороной проносит, помягчела голосом, – верно ли, что тебя никто не видел?
– Только Марфушка. Она ведь там живет, у калиточки…
– Матушка Любовь Иннокентьевна! – мать игуменья повернулась к статной и скорбной ликом женщине, стоявшей у небольшого образа Спаса на водах и бормотавшей молитву. – Сжалился над тобой Господь – послал способ услужить Себе. Это – добрый знак.
– Не выживет Васенька, ох, не выживет, – отвечала женщина. – Сердце истомилось, не к добру такая смертная тоска…
– Не пререкайся, раба! А сделай вот что – возьми эту девку, увези, спрячь. Мы тебе ее вывести отсюда поможем. Послушание это тебе от меня. И воздастся.
– Поди сюда, – сказала женщина Алене. – А ты помолись за нас, за грешных, матушка. Полегчает Васеньке – пришлю в обитель и муки, и капусты, и свечу в пуд поставлю…
– Я помолюсь, а ты поспешай. Того гляди, сестры начнут в храм Божий сходиться, заметят, чего не след, – поторопила игуменья. – А ты, – это уже относилось к Алене, – за Любовь Иннокентьевну и раба Божия Василия молись – через них от смерти спасаешься!
При выходе из храма Любовь Иннокентьевна распахнула полы своей необъятной шубы и, как наседка крылом, прикрыла Алену. Так и вывела ее во двор, так и провела к своему возку.
В пути Любовь Иннокентьевна разговоров не разговаривала, лишь молитвы бормотала.
Ехали, казалось бы, не столь уж и долго, а успели заговорить колокола. Сперва – мелкие, зазвонные, потом – средние. Уж чего-чего, а звона заутреннего на Москве хватало. В самой скромной сельской церквушке имелось не менее трех колоколов, что уж говорить о богатых монастырях и храмах, где одних больших очепных в каждом – едва ль не по десятку!
Возок остановился, и Любовь Иннокентьевна словно опомнилась – заговорила громко:
– Терешка, черт, вплотную к крыльцу подгоняй! Сам шлепай по грязище, коли желаешь, а меня избавь!
Когда возок встал окончательно, Любовь Иннокентьевна поднялась для выхода.
– Прячься, девка, – велела она. – Сейчас сразу ступени будут, я медленно всхожу, приноровись.
Выпихиваясь из возка разом с Любовью Иннокентьевной, Аленка, хоть и плотно прижатая к ее боку тяжелой полой шубы, углядела в щелку крытое крыльцо о двенадцати ступенях и резные наличники высоко поднятых, как и должно быть в хорошем доме, окон. В сенях под ноги была постелена большая чистая рогожка. Точеные тонкие перильца двух лестниц вели из сеней одна вниз, в подклет, другая – вверх, к горницам.
– Матушка! – сверху в сени сбежали две пожилые полные женщины. – Голубушка!
– Жив Васенька? – спросила запыхавшаяся при подъеме Любовь Иннокентьевна.
– Жив, матушка, жив!
– Всюду побывала, всюду помолилась, – как бы подводя итог минувшей ночи, сообщила Любовь Иннокентьевна. – Одних свечей пудовых шесть штук Господу обещала. Перед Чудотворной простиралась. Более сделать – не в силах человеческих… Подите к себе, молитесь. А я – к Васеньке…
– Шубку-то сними, матушка!
– Потом. – Любовь Иннокентьевна отстранила женщин. – Продрогла – на каменном полу-то. Сбитню горячего – вот чего мне нужно. Принеси-ка, Сидоровна, в горницу. Посижу там у печки – отойду…
Женщины заспешили в подклет, где, знать, была поварня с кладовыми. Любовь Иннокентьевна, прижимая к себе Аленку, провела ее наверх, в горницу. Аленка углядела мореного дуба дверь с кипенно-белыми костяными накладками – архангельской, надо полагать, работы.
Горница была убрана богато – большая высокая печь так и сверкала сине-зелеными кафлями, а по каждой кафлине – то травка с цветом, то птица Сирин. Второе, что заметила Аленка, выпроставшись из-под шубы, так это шитую цветами и птицами скатерть на ореховом столе.
В святом углу размещался немалый иконостас, горели лампадки перед образами, а сама горница легкой синеватой дымкой душистого ладана была затянута – видно, в доме служили молебен. Вдоль стен, меж лавками под суконными полавочниками, стояли богатые поставцы с серебряной и позолоченной посудой. В углах высились сундуки, обитые прорезным железом. Все было дорого, но в меру, и Аленка решила, что ее спасительница скорее всего из богатых купчих. Не иначе, вдова – уж больно вольно живет для мужней жены: всю ночь где-то проездила, а никому отчета не дает.
Любовь Иннокентьевна тяжело опустилась на скамью.
– Садись, девка, – вздохнула женщина. – Что же с тобой делать-то, послушание ты мое?
– Отправь меня в какую ни на есть обитель, матушка Любовь Иннокентьевна, – попросила Аленка. – Век буду за тебя Бога молить!
– А своей ли волей ты в обитель идешь? – усомнилась купчиха. – Не спокаешься?
– Не спокаюсь. Я и раньше того хотела.
Любовь Иннокентьевна задумалась.
– Бога за меня молить – это ты ладно надумала. Только вот что, девка… Кто ты такова, как звать тебя – знать не знаю, ведать не ведаю, и ни к чему мне это. Но если я тебя в отдаленную обитель отправлю – все одно придется тебе там назваться. А если тебя искать станут, то ведь не только на Москве – по обителям тоже пошлют спросить…
Дверь в горницу отворилась, на пороге выросла старуха и, завидев Любовь Иннокентьевну, кинулась к ней, всплеснув широкими рукавами подбитого мехом лазоревого летника:
– Матушка, кончается! Кончается светик наш Васенька!
– Не гомони! – оборвала ее Любовь Иннокентьевна. И тяжелым шагом двинулась в спаленку.
Аленка поспешила следом. Старуха, шарахнувшись, привалилась к стенке за поставцом и мелко закрестилась.
Купчиха присела на край большой кровати, сдвинув локтем высоко постланные перинки, и позвала:
– Васенька, а, Васенька?.. – Из осененной пологом темной глубины никто не ответил. – Здесь останусь, – изрекла устало Любовь Иннокентьевна. – Более Бога молить, чем этой ночью, уже сил нет…
– Я с тобой, матушка Любовь Иннокентьевна, – и Аленка без приглашения села на приступочек внизу постели, сжалась у ног суровой купчихи, как кошка нашкодившая, – лишь бы не прогнали.
– Ну что же… – бормотала та отрешенно. – Соборовали тебя, Васенька… Глухую исповедь от тебя приняли… Мирром помазали… Все сделали, что надобно, Васенька… Более сделать ничего уж не могу… Прости, коли что не так… и я тебя во всем прощаю… по-христиански… – Отыскав в одеялах руку умирающего, выпростала ее, медленно начала гладить. – Жениться ты собирался, Васенька… Не довелось мне женку твою на пороге встречать… А уж как бы я детушек твоих баловала… – Она помолчала. Вдруг вспомнив про Аленку, молвила: – Слышь, девка. Надумала я. Отвезут тебя в Успенский девичий монастырь, что в Переяславском уезде, в Александровской Слободе. Игуменья там, мать Леонида, родня мне. Скажешься купецкой вдовой. Что, мол, привез тебя из Тамбова на Москву племянник мой, Василий Калашников, тайно, потому как пошла-де ты за него без родительского благословеньица. Потом Васенька за сыпным товаром ездил, в драку угодил и от раны скончался… И ты после него более замуж не пойдешь, а грех перед родителями замаливать будешь. Запомнила?
– Да, матушка Любовь Иннокентьевна.
– Будешь мне за Васеньку молельщица, за его грешную душеньку. Обещаешь?
Аленка нашарила рукой сквозь сорочку крест.
– На кресте слово даю – сколько жива, буду за упокой его души молиться.
– Поминанье Васеньке – на священномученика Василия, пресвитера Анкирского, что накануне шестой седмицы Великого поста. Запомнила?
– Запомнила. И за тебя век Бога молить буду.
– За него! А теперь поди, поди… А я с ним побуду…
Аленка вышла в горницу, где старательно крестилась под образами все та же старуха, села на лавку. Что еще за Успенская обитель? Каково там? И как же Дунюшке о себе весть подать?..
Просидела так довольно долго. Заслышав тяжелые шаги Любови Иннокентьевны, встала.
– Не пойму, – сказала, входя, купчиха. – Как будто спит… Григорьевна, кликни Настасью. А ты, девка, туда стань. Вот тебе черный плат, покройся.
Старуха бесшумно убралась, а Аленка, накинув плат на голову, спряталась за поставцом.
Вошла одна из тех пожилых женщин, что встретили их на крыльце.
– Прикажи Епишке возок закладывать, чтобы до света в дорогу тронулся, – велела Иннокентьевна. – Я надумала в Успенскую обитель крупы и муки послать. Пусть мать Леонида за Васеньку тоже молится. И зашел бы Епишка ко мне – я ему еще приказанье дам.
– Что же возок, а не телегу, матушка?
– А то, что я с ним девку туда отправлю. Мне игуменья Александра послушанье дала – девку отвезти в Успенскую обитель, – не солгав, кратко объяснила купчиха. – Не хочу, чтобы ее на телеге открыто везли. Постриг, чай, принимать собралась.
Но когда Епишка, высокий крепкий мужик с бородищей во всю грудь, с поклоном предстал перед ней, приказ ему был иной:
– Вот ее в возок усадишь и тайно со двора свезешь. Ферезея от покойницы Веры осталась, я знаю. Ей дашь, тебе потом заплачу. Будешь через заставы провозить – скажи, племянница. Довезешь с мешками до Александровской Слободы, до Успенской обители.
– Кто ж она такова? – спросил Епишка.
– Про то тебе знать незачем. Возьми в клети по мешку муки ржаной и ячной, да овса два мешка. И пшена – это будет пятый. Скажешь игуменье, матушке Леониде: мол, купецкая вдова Любовь Иннокентьевна шлет, а она бы приняла чтоб девку… Ну, езжай с богом, до светла с Москвы должен съехать. – Купчиха перекрестила Епишку, затем Алену и, не сказав более ни слова, ушла к Васеньке.
– Мудрит хозяйка, – обронил Епишка. – Ну пойдем, что ли.
Видно, велика ростом была покойница Вера – ее широкая ферезея волоклась за Аленкой, как мантия, рукава по полу мели. Но дорожная епанча и не может быть короткой – должна сидящему ноги окутывать.
И еще до рассвета, как только стали подымать решетки, которыми на ночь улицы перекрывали, выехала Аленка из Москвы. Дал ей припасливый Епишка мешок с хлебом, луком и пирогами, дал баклажку с яблочным взваром, дал еще подовый пирог с сельдями в холстине, и все это легло ей на колени так, что и не повернуться. Однако Аленка после двух диковинных ночей, последняя из которых выдалась и вовсе бессонная, заснула среди мешков с мукой и крупой мертвым сном. И что уж там врал Епишка, выезжая на Стромынку, так и не узнала.
Когда разбудил он девушку, дорога шла уже лесом. Поскольку в лесах пошаливали, несколько подвод и возков сбились для безопасности вместе.
Трясясь меж пыльных мешков, Аленка попыталась обдумать свое положение.
За Дуней присматривают, но Наталья Осиповна, не дождавшись вестей от Аленки, скорее всего попробует вызнать – не появлялась ли пропажа в лопухинском доме. Потом, возможно, пошлет спросить в Моисеевской обители. И, окончательно потеряв Аленкин след, решит, что девка по неопытности дала себя схватить с поличным, сидит теперь где-нибудь в яме, откуда и будет добыта в нужный час для посрамления лопухинского рода… Как же исхитриться послать о себе весточку?
Плохо все вышло, уж так плохо, что дале некуда. И одна лишь во всем том была утеха – хоть и не отпущенная из Светлицы добром, а все же попадала Аленка в обитель и принимала постриг. За что великая благодарность купчихе Калашниковой…
И тут же вспомнила Аленка про Васеньку. Ей ведь велено было молиться за упокой, но что, ежели он жив еще – тогда как?
Аленка неожиданно для себя сползла с сиденья, стала коленями на рогожку, покрывающую пол возка, и взмолилась-вскрикнула:
– Господи, спаси Васеньку!
Так же вскрикивала, молясь, блаженненькая Марфушка, всю душу вкладывая в голос. Может, за то ей и бывали вещие видения? Аленка обмерла, как бы издалека услышав радостный вопль: «Ликуй, Исайя! Убиенному женой станешь! За убиенного пойдешь!..» Вот и сбылось. Не венчавшись, оказалась купецкой вдовой…
Осознав это, Аленка впервые за двадцать два года задумалась: а не лишается ли она чего значительного, принимая постриг и отказываясь от супружества? Раньше-то постриг лишь вдали маячил, а теперь-то – вот он, с каждым часочком все ближе. Да еще впопыхах, да к чужим старицам, да под чужим именем…
Нет, быть женой и матерью она покамест не желала. Иное дело – тридцатницей! Это – честь, это – деньги. И даже невинного баловства – девичьих игр с поцелуями – Аленке пока еще не хотелось. Не проснулось еще в ней волненье, как в Дунюшке за два года до царицына сватовства…
Но не вышло у Аленки поразмыслить над уже невозможным супружеством: понесся вдруг возок вперед так, что держись! А вдогонку ему полетел отчаянный звенящий свист. И крики:
– Стой, стой! Служба государева!
Аленка ахнула: стрельцы! Выследили, нагнали, схватят, обратно в Москву повезут! На дыбу! Под кнут!..
– Спасе! – взмолилась она, обливаясь слезами.
А тем временем конники согнали все возки и телеги к поваленному поперек узкой дороги дереву и запричитали, завопили кучера.
Дверь возка распахнулась.
– Баба! – обрадовался темноликий мужик. – А ну, вылезай! Кто такова?
– Купецкая вдова я! Калашниковых! – крикнула Аленка, не заметив с перепугу, что на мужике – не стрелецкий кафтан, а какая-то подпоясанная чуга без всяких украшений.
– Купчиха? Федька! Тут тебе купчиха!
Подоспел и другой мужик, долговязый, вдвоем вытащили Аленку из возка, поставили перед собой.
Глянула Аленка на второго – языка лишилась: рожа страшная, борода кудлатая во все стороны от самых глаз растет, и скалится, нечистая сила, злобно!
– А коли купчиха – пошто на мешках едешь?
– В обитель я! В Успенскую! – ничего не соображая, твердила Аленка. – Вдова я! Постриг еду принимать! Отпустите меня!..
– Федька, забирай вдову купецкую! Сжалился над тобой Господь, послал и тебе сласть!
– Дядя Епифан! – заверещала Аленка, увлекаемая с дороги в глубь леса. – Дя-дя-а!..
Но не до Аленки, видать, было кучеру Епишке. Творилось невообразимое – с телег снимали увязанную кладь, кто-то, защищая, лез в драку, и, похоже, взяли уже кого-то на нож – такой дикий крик перекрыл шум схватки!..
А Аленка все еще не соображала, что догнали ее не стрельцы, а те портные мастера, что на больших дорогах шьют вязовыми булавами.
– Да не вопи ты, дура, – сказал Федька, – не убудет с тебя! Сейчас вот и поглядим, что ты за купчиха…
С тем и завалил.
Влажные кривые кочки подались под Аленкой, тело наполовину в них вмялось – Федька, удерживая за плечи, не давал приподняться, и показалось вдруг девушке, что вот сейчас и уйдет ее головушка в болото, и сомкнется оно над хватающим последний воздух ртом…
Она вцепилась было зубами в грязную руку, да попала не на кожу – на засаленный рукав.
– Ого! – Федька стряхнул ее, как малого кутенка. – Горяча ты, матушка! Это любо! Ну так вот те мой селезень!.. – Он распахнул на ней ферезею, ухватился лапищей за грудь. – Ах-х!.. Ха-а!..
Не человек – чудище дикое взгромоздилось на девушку, ахая от возбуждения. Жесткая борода оцарапала лицо и шею, Аленка высвободила руки, вцепилась в нечесаные космы Федьки, но оторвать его от себя не смогла.
– Ради Христа… Не погуби!..
– Невелик грех, замолишь!
– Феденька, батюшка мой… – Аленка уж не соображала, что лопочет. – Отпусти, не губи!..
Вдруг щекам сделалось жарко, голова поехала-поплыла, да вверх дном и перевернулась…
Шум пропал.
И все пропало.
…Очнулась Алена оттого, что ее сильно трясли за плечи.
– О-ох… – простонала она, не открывая глаз и не желая возвращаться из небытия.
Однако слух уже проснулся и помимо воли принимал звучащие вперебой слова.
– Так она, выходит, девка была?
– Дурак же ты, Федька!
– Гляди, и коса – девичья…
– У людей дураки – вишь каки, а у нас дураки – вона каки!
– Бог дает – и дурак берет!
– Так кричала ж, что купецкая вдова! – Алена узнала этот обиженный басок.
– Вдова, вдова… Ты на нее глянь – какая она тебе купецкая вдова? Заморыш!
– Так сами ж орали – вот те, Федька, купчиха, давно поджидал!
– Вот те и купчиха!..
– Впредь те, бабушка, наука – не ходи замуж за внука!
Грянул хохот, но сразу смолк.
– Пес! – услышала Алена резкое, удару плети подобное словцо. По общему покорному молчанию поняла – пришел хозяин. Атаман.
Она приподнялась, опершись на локоть, открыла глаза и увидела стоявшего прямо перед ней мужика средних лет – чернобородого, в меховом колпаке и распахнутой короткой шубе. Стоял он, росту вроде и среднего, руки в боки, глаза в потолоки, выпрямившись да вытянувшись, и потому смотрелся вровень с долговязым понурившимся Федькой.
– Девство рушить – последнее дело, – произнес чернобородый. – Баба – у той не убудет. А девок обижать – грех, Бог накажет. Говорила она тебе, что девка?
– Да мало ли что она говорила, я и не слышал… – признался сдуру Федька.
– Когда дурак умен бывает? – спросил атаман, оборотясь к сгрудившейся за его спиной ватаге. И сам же себе ответил: – Когда молчит! Ты, Федя, у нас не просто дурак, а дурак впритруску!
– Да ладно тебе, Баловень, – обратился к остроумцу мужик постарше. – Что делать-то с девкой? Отпускать-то – никак…
– Вот то-то и оно…
Тут вдруг Федьке взбрело на ум, что есть способ поправить дело.
– Дядька Баловень! Я на ней женюсь!
– Ого! – Столь отчаянное решение явно изумило Баловня до чрезвычайности.
И прочие тоже остолбенели.
– Жених, блудлива мать… – заметил кто-то незримый.
Алена села и одернула подол.
– Очухалась, дура? – Оказалось, что все это время возле нее стоял еще один налетчик, он-то и протянул руку: – Подымайся! Кланяйся атаману.
Ноги Алену не держали – едва ощутив ступнями землю, рухнула она перед Баловнем на коленки.
– Христа ради, не погуби!..
– Да уж погубил тебя наш дурачина, – заметил Баловень. – Детинушка с оглоблю вырос, а ума не вынес!
– Да женюсь я! – с пронимающим душу отчаянием завопил вдруг Федька. – Сказал же – женюсь! Христом-Богом!.. Все слышали? Же-нюсь!
8
– Возьмешь высевок шесть щепоток, – озадаченно повторила Алена, – размочишь в теплой водице. Размочила, ну… Мерку муки заваришь крутым кипятком, истолчешь пестом. Истолкла, ну… Пусть остынет, чтобы палец не жгло. Не жгло… Смешаешь с размоченными высевками. Выйдет опара. Поставишь всходить…
Все это она по совету бабки Голотурихи исправно проделала, но что-то, видно, вылетело-таки из головы, и печево снова не удалось. Хотя Алена в отчаянии не только хлебные ковриги, но и все углы в избе закрестила.
Ни у Лопухиных, ни тем более в кремлевских теремах заниматься стряпней ей не доводилось. На то есть Хлебенный и Сытный дворы, поварни. Дунюшку – ту учили хозяйству, потому как боярыне надлежит многое знать и слуг учить. А Аленка что? Рукодельница, комнатная девка, молитвенница. У нее и душа-то не лежала к бабьим делам.
Вот и наказал Бог – поместил на болотном острове, куда пробраться можно даже не тропкой – поди-ка проложи тропку по топкому месту! – а по приметам: то правь путь на раздвоенное дерево, то – на разбитую громом ель. Жили там бабы, коим из-за их мужиков оставаться в селах сделалось опасно: жена Баловня, Баловниха, другие жены с детьми и неведомо чья бабка Голотуриха. Поставили им на островке избы, принесли на плечах запасы крупы и муки, навещали нечасто. Сидят в безопасном месте – и ладно, у мужиков руки развязаны.
Как вел Алену туда Федька – думала, не дойдет по сырому, упругому мху. Увязнуть в нем не увязнешь, а шагать тяжко. Версты три Алена еще держалась, а потом норовила на каждую кочку присесть. Ноги промочила, плы длинной ферезеи и края рукавов набрякли болотной водой – прямо тебе вериги, как у пустынника… Долговязый Федька шагал впереди, оборачивался, удивлялся: как это баба может от него отставать? Он вон с мешком за плечами, а она-то – с пустыми руками…
Весь день так-то шли, вечером добрались до жилья. Федька устроил Алену в крошечной пустой избушке (прошлой зимой в ней жена Агафона Десятого с двумя детьми до смерти угорела) и повалился на пол, заснул – не добудишься. Утром же ушел, постылый, на прощание снова жениться пообещав.
Не думала Алена, что доведется ей жить в черной избе с холодными сенцами. Сейчас, пока осеннее тепло держится, еще бы ладно, а что зимой будет? При мысли о зиме она принималась бормотать молитвы и креститься на единственный образ в углу, до такой меры почерневший, что и лика не разберешь.
Топила Алена не каждый день, ибо было это для нее мукой мученической. Дым из огромной черной печи шел в избу и ходил поверху, затем подымался под кровлю. Потолок и стены были сильно закопчены, воздух от дыма делался похож на банный.
– Бог в помощь! – загородив свет, на пороге выросла Баловниха, крупная плечистая баба. – Хлебы творишь? Ну-ка… – Она потыкала пальцем в округлую корку – как в каменную стенку. – Сколь долго мяла? – спросила она, вздохнув.
– Пока спина не взмокла, – честно отвечала Алена.
– Больно скоро она у тебя взмокла. Опять твой Федька ворчать станет: мол, сверху ножичком срежь, а в середке ложкой ешь… Ладно, покрой тряпицей, пусть отдыхают.
Вдвоем они перенесли все четыре ковриги на стол и покрыли их.
– Собирайся, купчиха, пойдем. Молочком сегодня разживешься, – пообещала Баловниха.
– Молочком? – Алена ушам не поверила. Коров на болотном острове покамест не завели.
– Постным молочком.
– Да у нас тут всякий день – постный, – сердито буркнула Алена, но уже протягивая руку к ферезее, висевшей на воткнутом меж бревен колышке.
Привела ее хмурая баба в свою избу, где уже сидели бабка Голотуриха, Ульяна с грудным дитятком на руках и Анютка, невенчанная жена кого-то из ватаги. На полу был разостлан большой плат, на нем горой – лесные орехи.
– Садись чистить, купчиха, – велела Баловниха. – Складывай ядрышки вон в тот горшочек, что у Ульяницы. – Сама же села на лавку, взяла на колени высокую мису и, с силой нажимая большой деревянной ложкой на стенки, принялась растирать в ней что-то густое.
Алена, сидя на полу, молча ударяла камушком по орехам, высвобождала ядра и кидала их в горшок. Тупая и непонятная то была работа.
– Ты и в роток закинь, не бойся! – ободрила ее Ульяна.
Бабка Голотуриха переместилась по лавке поближе к Алене.
– Отсыпь-ка орешков, – она протянула сложенные ладошки, а потом высыпала орехи на досточку, чтобы крошить ножом. – Вот мы их сейчас покрошим, водицей на ночь зальем, завтра будем растирать. А потом на ложку орехов девять ложек воды – и весь день настаивать и помешивать, да с молитовкой. Потом процедить – вот и выйдет молочко. Из мака так же молочко-то делают, пивала в пост маковое молочко?
Алена лишь вздохнула – и не такими лакомствами баловал мастериц Сытенный двор в Кремле…
– Нужно еще раз по орехи сходить, – сказала Баловниха. – Не то холода грянут – мы уж далеко не заберемся. Слышь, купчиха, когда пойдем – дашь мне свою ферезею, а я тебе – мужнин кожушок. Мне-то он короток, а тебе по болотам в ферезее все одно несподручно – подол по мокрети волочится.
Вошла Катерина, жена дяди Андрея, Баловнева помощника. Перекрестилась на образа, поклонилась бабке Голотурихе.
– Я за тобой, бабушка, Марьюшка плачет, унять не могу…
Бабка засобиралась, выспрашивая быстренько, с чего бы вдруг захворала годовалая доченька.
– Я тебе спозаранку в стенку стукну, – пообещала она Алене. – У тебя мешок невеликий есть, я знаю, и лукошко, ты их приготовь. Да на весь день хлебца возьми. Пойдем-то далеконько… Зато зимой беды знать не будем, с ореховым-то маслицем…
Алена снова вздохнула. Ее опойковые башмачки, в которых так ловко было бегать по теремным переходам, для хождения по болотам никак не годились. Нужны были хоть лапти с онучами. На онучи можно изодрать найденную в избушке грязную холстину. А лапотки кому плести – не Федьке же?
Своего насильника и жениха она за это время видела дважды. Получив, как видно, нагоняй от Баловня, он держался с Аленой тише воды ниже травы. Однажды только намекнул, что вдвоем-то лечь – теплее выйдет, но расхрабрившаяся Аленка так его шуганула – сама отваге своей подивилась.
– Да ну тя к шуту! – огрызнулся Федька. – Все одно ж повенчаемся! Вот санный путь станет – повезу тебя к атьке Пахомию, покамест мясоед.