Воспоминания террориста. С предисловием Николая Старикова Савинков Борис
С моей же точки зрения, взрыв 13 апреля, не касаясь вопроса, кто был в нем виноват, устанавливал на будущее время незыблемое правило: бомба, сделанная одним химиком, не должна разряжаться другим. Если бы Вноровский не получил снаряда в Петербурге, а Беневская не разряжала бы его в Москве, несчастья не было бы.
Эта ошибка, происшедшая, скорее всего, по вине Азефа, настоявшего на плане убийства Дубасова в поезде, и по моей вине, ибо я не отстоял моего противоположного мнения, указала мне еще на одну причину наших неудач. Я чувствовал себя утомленным. Я помнил, что Азеф еще в январе жаловался на усталость и хотел оставить работу. Я приходил к выводу, что утомление Азефа и мое неизбежно должно отражаться на ходе дел организации, и если в тех условиях, в каких протекало покушение на Дубасова, взрыв 23 апреля и можно считать победой, то в общем мы не могли не признать, что поставленная перед нами партийная задача выполнена далеко неудовлетворительно.
Я с удивлением отметил тогда еще один факт, показавший, что я состою под наблюдением полиции. В одну из моих поездок в Петербурге в середине апреля на Финляндском вокзале в Петербурге ко мне подошел солдат пограничной стражи с винтовкой и пригласил меня следовать за ним. Он привел меня в комнату, где было еще двое солдат и чиновник. Чиновник, не спрашивая моего имени, попросил раскрыть чемодан. Я раскрыл и оставил лежать его на полу. Осмотрев чемодан, чиновник и солдаты, ни слова не говоря, вышли из комнаты. Я остался один. Я поднял свой чемодан и вышел. Меня не остановил никто.
Я делился своими сомнениями с Азефом. Я указывал ему на странность этого случая и спрашивал его, как он объясняет его себе? Азеф смеялся. Он говорил, что это — случайное совпадение, что, вероятно, таможенный чиновник заподозрил во мне контрабандиста. Я готов был согласиться с этим, если бы с Зильбербергом не случилось тогда же следующее происшествие.
На станции Белоостров его задержала пограничная стража и предъявила требование уплатить за новый костюм, бывший на нем. Зильберберг уплатил, но обратился в главное таможенное управление с заявлением о возвращении ему денег, неправильно потребованных с него. Начальник управления приказал вернуть ему деньги, и в разговоре с Зильбербергом сказал:
— Я вообще не понимаю этого происшествия. Брать деньги за надетый костюм!.. Единственно, чем я это могу объяснить, это — наблюдение за вами тайной полиции. Агенту тайной полиции нужно было вас обыскать, не возбуждая вашего подозрения, и он указал на вас таможенной страже. Она и придралась к костюму.
Я высказывал Азефу также свои сомнения относительно самой постановки организации. Он, по обыкновению, слушал молча. Однажды он спросил меня:
— Ну, что ж, по-твоему, нужно делать?
Я сказал, что нужно сократить число членов организации или, наоборот, значительно увеличить его; что сокращение придаст гибкость организации и, быть может, позволит нам перейти к методу вооруженных нападений, в котором мы оказались неудовлетворительными; что увеличение даст возможность расширить метод наружного наблюдения и тем улучшить его. Я сказал также, что, однако, радикальное решение, быть может, лежит в применении технических усовершенствований к делу террора.
— Может быть, ты и прав, — сказал Азеф. — Попробуй. Отбери, кого хочешь, и поезжай в Севастополь. Нужно убить Чухнина, особенно нужно теперь, — после неудачи Измаилович. Ты согласен на это?
Я сказал, что принимаю его предложение. Я был убежден, что небольшая группа близких друг другу людей сумеет подготовить покушение на Чухнина, каковы бы ни были затруднения на месте.
Я спросил однако:
— А разве решено во время думских занятий продолжать террор?
— А ты сам как думаешь? — спросил Азеф.
Я ответил, что для меня нет вопроса: я считал бы прекращение террористической деятельности большою ошибкой. Азеф сказал:
— Я сам так думаю. Так выбери, кого хочешь, а я останусь в Петербурге. Будем готовить покушение на Столыпина.
Я переговорил с Калашниковым, Двойниковым, Назаровым и Рашель Лурье. Они все четверо согласились ехать со мной в Севастополь. Зная их, я не сомневался в удаче.
В последнее время боевая организация понесла некоторые потери: Вноровский был убит, Моисеенко, Яковлев, Беневская и Павлов были арестованы. Гоц уехал за границу к больному брату, Зензинов совсем ушел из организации. Однако в распоряжении Азефа, кроме химиков, оставалась нетронутая группа наблюдающих в Петербурге (Смирнов, Иванов, «Адмирал», Горинсон и Пискарев). К ним должен был присоединиться Владимир Вноровский, Шиллеров и в качестве руководителя наблюдения — Зильберберг. Азеф мог рассчитывать на успех.
ГЛАВА ВТОРАЯ
АРЕСТ И БЕГСТВО
I
В самом начале мая я, простившись с Азефом, выехал из Гельсингфорса. Калашников, Двойников и Назаров, каждый отдельно, поехали в Харьков, где должны были ждать меня. В Харькове находился и Шиллеров: он уехал из Москвы после взрыва 23 апреля. Я остановился на день в Москве, где Д.О.Гавронский сообщил мне, что совет партии закончил свои работы. Я не только не был приглашен на этот совет, но, работая все время вне непосредственной связи с партийными учреждениями, даже не знал, что он состоялся. Я не знал также, что на совете этом было решено прекратить террористическую борьбу на время сессии Государственной Думы. Таким образом, вышло так, что я поехал в Севастополь с партийным поручением убить адм[ирала] Чухнина уже в то время, когда партия постановила временно прекратить террор. Об этом я узнал только в тюрьме из газет.
Постановление совета партии шло настолько вразрез с моими и большинства моих товарищей мнениями, что я не знаю, как бы мы к нему отнеслись, если бы узнали о нем заблаговременно. Вторичное прекращение террора в наших глазах было очевидной политической ошибкой: оно губило только что окрепшую боевую организацию. Быть может, мы бы не подчинились в данном случае центральному комитету и пошли бы на открытый конфликт с партией. Как бы то ни было, для меня и до сих пор остается непонятным, каким образом и почему мы не были извещены о состоявшемся постановлении, почему, также, в силу этого постановления, нам не было предложено оставить дело Чухнина и вернуться в Финляндию…
В Харькове я застал Шиллерова, Калашникова, Двойникова и Назарова. Шиллеров уехал из Харькова в Вильно, чтобы там отдохнуть несколько дней. С Двойниковым, Калашниковым и Назаровым я провел сутки, обсуждая план предстоящего покушения на Чухнина.
На совещании этом было решено, что они все трое займутся в Севастополе уличным наблюдением, в качестве торговцев в разнос и чистильщиков сапог. Я назначил им свидание в Симферополе для выяснения еще некоторых подробностей, а сам решил ехать в Севастополь, чтобы на месте составить окончательный план. Прощаясь с ними, я заметил в Университетском саду подозрительную фигуру. Мне показалось, что фигура эта наблюдает за нами. Я спросил товарищей:
— За вами не следят?
— Нет, — ответил за всех Калашников.
— Вы уверены в этом?
— Конечно.
Я уехал в тот же вечер из Харькова. Как выяснилось потом из следственных материалов, за мною не было еще учреждено наблюдение, но за Двойниковым, Калашниковым и Назаровым оно производилось уже в течение нескольких дней. Филеры отметили наше харьковское свидание.
В Симферополе повторилась та же история. Мы снова увидели каких-то странных людей, будто бы наблюдавших за нами, и снова Двойников, Калашников и Назаров уверили меня, что за ними никто не следит.
Я считаю своею большой ошибкой, что тогда положился на их уверения. Двойников и Назаров, как рабочие, привыкшие к широкой массовой работе, не обращали достаточного внимания на филеров. Калашников, по характеру своему, тоже был склонен скорее уменьшать, а не преувеличивать опасность. Я знал это и, тем не менее, не сделал той необходимой проверки, которая, быть может, спасла бы нас от ареста.
Я приехал в Севастополь 12 мая и остановился в гостинице «Ветцель» под именем подпоручика в запасе Дмитрия Евгеньевича Субботина. Ни в какие сношения с местным комитетом я не входил, даже не знал комитетских явок. Я не мог знать, поэтому, что в Севастополе готовится покушение 14 мая. Наоборот, именно на 14 мая, день коронации, я рассчитывал для начала наблюдения за Чухниным и к этому числу просил Двойникова, Назарова и Калашникова приехать в Севастополь. Они трое должны были наблюдать у Владимирского собора, куда должен был, по моим расчетам, приехать на торжественное богослужение Чухнин. Я же как раз в это время, часов в 12 дня, имел явку на Приморском бульваре: Рашель Лурье с динамитом должна была приехать в Севастополь на днях, и я ожидал ее. К счастью, 14 мая ее еще в Севастополе не было.
Это опоздание спасло нас: будь она арестована с динамитом, ни у кого не осталось бы ни малейших сомнений, что именно мы участвовали в покушении на ген[ерала] Неплюева. 14 мая утром, часов в 10, я встретил Калашникова на Екатерининской улице, в церкви, и предложил ему идти к Владимирскому собору. Как оказалось впоследствии, наблюдавший за Калашниковым филер отметил и эту нашу встречу.
В 12 часов дня произошло следующее.
По окончании службы в соборе, когда комендант севастопольской крепости г[енерал]-л[ейтенант] Неплюев принимал церковный парад, из толпы народа выбежал юноша, лет 16, Николай Макаров, и бросил Неплюеву под ноги бомбу. Бомба Макарова не взорвалась. В ту же минуту раздался сильный взрыв, — взорвалась бомба второго участника покушения — матроса 29 флотского экипажа Ивана Фролова. Взрывом этим Фролов был убит на месте. С ним было убито 6 и ранено 37 человек из толпы.
Фролов и Макаров были членами партии социалистов-революционеров и действовали, если не с одобрения, то с ведома и при содействии севастопольского комитета. Представитель этого комитета на упомянутом выше партийном совете голосовал, в числе многих, за временное прекращение террора.
Макаров, Двойников (под фамилией Соловьева) и Назаров (под фамилией Селивестрова) были арестованы на месте взрыва. Двойников, заметив за собою наблюдение, бросился бежать с площади по Ушакову переулку, но был задержан агентом охранного отделения Петровым и каким-то шедшим навстречу офицером. Назаров был схвачен немедленно после взрыва агентом Щербаковым, но Назаров, как гласит обвинительный акт, «не понимая, по-видимому, в чем дело, и предполагая, что с ним, Щербаковым, дурно, увлек его с паперти в ограду, где он, Щербаков, не видя, к кому обратиться за помощью, отпустил Назарова, который сейчас же бросился в толпу народа, а затем побежал по Большой Морской улице. Следуя за ним и увидев около ворот городской управы патруль, Щербаков быстро настиг Назарова, схватил его сзади и крикнул патрулю: „Берите его, это тот, который бросает бомбы“.
С помощью патруля, Назаров был задержан.
Калашников успел скрыться и был арестован несколько позже, — 20 мая на Финляндском вокзале в Петербурге. Я был взят у себя, в гостинице «Ветцель».
Сидя на Приморском бульваре, я слышал отдаленный гул взрыва. Я вышел на улицу. На углах собирались кучки, толпились люди. Какой-то матрос, с обрадованным лицом, громко сказал, обращаясь ко мне: «Неплюева, барин, убили…» Несколько минут я колебался. Я знал, что вслед за взрывом начнутся усиленные поиски в городе и думал о том, не лучше ли немедленно выехать из Севастополя и вернуться назад, когда поиски стихнут. Но я рассудил, что поиски эти не могут коснуться меня, ибо я не только не участвовал в покушении, но даже не знал о нем. Я был уверен, что за мной не следят. Я решил поэтому вернуться к себе в гостиницу. Когда я подымался по лестнице, я услышал позади себя крик: «Барин, вы задержаны»… В ту же минуту я почувствовал, что кто-то сзади крепко схватил меня за руки. Я обернулся. Площадка лестницы быстро наполнялась солдатами с ружьями наперевес. Они окружили меня и опустили штыки так, что я был в их центре. Двое держали меня за руки. Полицейский офицер, очень бледный, приставил мне к груди револьвер. Какой-то сыщик грозил мне кулаком и ругался. Тут же суетился взволнованный морской офицер и убеждал «не возиться» со мной, а «сейчас же на дворе расстрелять». Обыскав, меня под сильным конвоем доставили в штаб севастопольской крепости. В штабе крепости я нашел уже Двойникова, Назарова и Макарова. В тот же вечер нас, опять под сильным конвоем, перевели на главную крепостную гауптвахту. Всем нам был предъявлено одно и то же обвинение в принадлежности к тайному сообществу, имеющему в своем распоряжении взрывчатые вещества, и в покушении на жизнь ген[ерала] Неплюева (2 ч. 126 ст., 13 и 1 ч. ст. 1453 ул. о нак. угол. и ст. 279 кн. XXII св. в. п.). По распоряжению командующего войсками Одесского военного округа ген[ерала] Каульбарса мы были реданы военному суду для суждения по законам военного времени. Суд был назначен на четверг, 18 мая.
В понедельник, 15 мая, ко мне явились наши защитники по назначению: капитан артиллерии Иванов и пехотный капитан Баяджиев.
От услуг Баяджиева нам скоро пришлось отказаться: на столе у Макарова он нашел мою записку. Он спокойно спрятал ее в карман и отнес в жандармское управление. К счастью в записке ничего «явно преступного» не было.
Наоборот, с капитаном Ивановым у нас вскоре установились добрые отношения. Он принес мне проект своей защитительной речи, и я не могу не признать, что она тронула меня своим содержанием. Иванов не просил о смягчении приговора, — он знал, что я не мог бы согласиться на это, — он только подчеркивал неизбежность террора с точки зрения партийной программы и говорил о чести революционера, о традициях партии и об истории боевой организации. Прочитав речь, я одобрил ее, тем более, что сам не находил нужным говорить на суде. Полиция, жандармы и штаб крепости считали меня инициатором и руководителем севастопольского покушения. Именно мне приписывались жертвы у Владимирского собора и привлечение малолетнего Макарова к террористическому предприятию. Между тем я во все время моей боевой деятельности старался, по мере моих сил, щадить лиц, непричастных к правительству. Более того, участие 16-летнего мальчика в террористическом акте, как бы ни был высок по своим личным качествам этот мальчик, противоречило моей совести террориста, как моему организационному опыту противоречило устройство покушения на людной площади во время парада. Но говорить об этом на суде значило — косвенно обвинять устроителей покушения, даже и самого Макарова. Занять такую позицию я, конечно, не мог. Мне поэтому оставалось молчать во время процесса.
Я знал от арестованных на гауптвахте солдат, что капитан Иванов принимал участие в усмирении очаковского восстания, — его батарея стреляла по крейсеру. Я не хочу ни оправдывать его, ни защищать. Но я должен отметить, что капитан Иванов, усмирявший восстание, по отношению к нам четверым, — к Макарову, Двойникову, Назарову и ко мне, — проявил много безукоризненной деликатности и горячей готовности помочь, чем был в силах. Он не скрывал своих убеждений и открыто говорил мне, что он не на стороне революции, а на стороне правительства, но, видя в нас врагов, он, как офицер, относился к нам с уважением и, как защитник, стремился, чем мог, облегчить наше тюремное заключение.
Еще во вторник, 18-го, я, полагаясь на честное слово капитана Иванова, открыл ему свое имя. Я просил его телеграфировать моей матери и жене с таким расчетом, чтобы они успели приехать ко дню приведения приговора в исполнение. Я рассчитывал официально назвать себя уже после суда и, таким образом, иметь возможность попрощаться с ними. Капитан Иванов исполнил данное мне обещание, и мои родные приехали в Севастополь, когда имя мое суду еще не было известно. В одном поезде с ними приехал также и бывший директор департамента полиции, Трусевич, тогда еще товарищ прокурора петербургской судебной палаты. Он знал меня лично по моим прежним делам. Не желая видеть его у себя, я, узнав от капитана Иванова о его приезде, в тот же день назвал свою фамилию.
Тогда же приехали в Севастополь и адвокаты: Л.Н.Андронников, В.А.Жданов, П.Н.Малянтович и Н.И.Фалеев; Андронников и Фалеев взяли на себя защиту Макарова.
Макаров был невысокого роста, румяный и крепкий юноша, на вид совсем еще мальчик. Он со страстною верою относился к террору и за счастье считал быть повешенным во имя революции. Он рассказал мне, как было организовано покушение на ген[ерала] Неплюева. Всех участников было четверо. Местный севастопольский комитет знал об их приготовлениях, и даже сам указал им лабораторию, но официального разрешения комитет не давал. Быть может, этим полуотказом комитета и объясняется и неудачный выбор места покушения, и тот печальный факт, что бомба Макарова не разорвалась.
Первое время нашего заключения караульную службу на гауптвахте нес 50 Белостокский полк. Во всех ротах были солдаты социалисты-революционеры, социал-демократы и просто сочувствующие революции, были также и унтер-офицеры, входившие в революционные военные организации. Двери наших камер оставались поэтому постоянно открытыми, несмотря на строжайшее запрещение военного начальства и присутствие на гауптвахте жандармов, назначенных специально для нас. При приближении караульного начальника, офицера, двери всех камер закрывались, по знаку часового, и открывались снова, когда из коридора удалялось начальство. Я должен сказать, что, в большинстве случаев, я встречал со стороны карауливших меня солдат самое сердечное отношение. Они не только не исполняли данной им инструкции, но и всеми мерами старались облегчить наше положение. Мы вели с ними долгие разговоры о земле, об учредительном собрании, о военной службе и о терроре. Эта относительная свобода дала мне возможность познакомиться ближе с Макаровым и поддерживать постоянные и тесные сношения с Двойниковым и Назаровым.
Во вторник, 16-го, ко мне в камеру пришел капитан Иванов и сообщил, что суд назначен окончательно на 18-е. На мой вопрос о приведении приговора в исполнение, он сказал:
— Я не скрою от вас, исполнение 19-го.
В тот же день я сообщил об этом Двойникову. Двойников слегка побледнел.
— Как, и Федю? — спросил он дрогнувшим голосом.
— И Федю.
— И вас?
— И меня… Но ведь и вас, Ваня!
— Что меня, — он махнул рукой, — а вот Федю…
Он был с детства привязан к Назарову, вместе с ним работал в Сормове, вместе дрался на баррикадах и вместе вошел в боевую организацию. Он не мог помириться с мыслью, что Назаров будет повешен.
Назаров к моим словам отнесся иначе. Я не заметил в его лице и тени смущения или страха. Весело улыбаясь, он заговорил спокойно и просто:
— Ну, и ладно… Значит, не мучают здесь людей. По крайности, быстро… Это лучше, чем измором тянуть… Так в пятницу, говоришь?
Макаров был в приподнятом настроении, светлом и ярком. Смерть казалась ему радостным и достойным революционера концом. Выслушав меня, он воскликнул:
— За землю и волю!
Однако заседание суда не состоялось 18 мая. В среду, 17-го, выяснилась полицейским путем фамилия Макарова. Он, как и мы, скрывал свое имя. Выяснилось также, что ему 16 лет. Суд откладывался до постановления симферопольского окружного суда по вопросу о разумении Макарова, как малолетнего.
II
Одновременно с защитой прибыли в Севастополь моя мать, моя жена. Вера Глебовна, ее брат, Борис Глебович Успенский, и мой товарищ, еще по гимназии, прис[яжный] пов[еренный] Александр Тимофеевич Земель. Последний не выступал на суде, но оказал много услуг по организации защиты.
Тогда же, и независимо от кого-либо, приехал и Зильберберг. После постановления о прекращении террора, он явился к Азефу и заявил, что так как террор прекращен, а, следовательно, прекращено и дело Столыпина, он, Зильберберг, на свой страх и риск, желает сделать попытку освободить Двойникова, Назарова и меня из тюрьмы. Он просил только денежной помощи.
Азеф долго отговаривал Зильберберга от этого предприятия. Он доказывал, что нет возможности освободить не только нас всех троих, но и меня одного; говорил о том, что организация не может жертвовать своими членами для таких заведомо неудачных попыток, и советовал Зильбербергу терпеливо ждать возобновления террористической деятельности. Зильберберг не согласился с ним, и центральный комитет предоставил в его распоряжение нужные для побега средства,
Вера Глебовна известила меня о приезде Зильберберга. Задача ему предстояла трудная. Освободить из гауптвахты возможно было только двояким путем: либо вооруженным нападением на самое здание, либо с помощью кого-либо из караульного начальства. Зильберберг сначала остановился на первом плане. Белостокский полк, как я уже говорил, был в общем настроен очень революционно. Мы неоднократно слышали от часовых и от унтер-офицеров, что при первом выстреле нападающих караул побросает винтовки. Как ни скептически относились мы к их словам, все-таки являлась надежда, что часть солдат сложит оружие. План этот, однако, нами был вскоре оставлен.
Было ясно, что, нападая, нельзя избегнуть убийства, и, быть может, не только офицеров, с чем мы мирились, но и солдат, на что согласиться мы не могли. К тому же местный комитет не располагал достаточными боевыми силами. Зильберберг не мог подобрать многочисленной и во всех отношениях подходящей дружины.
С оставлением этого плана почти исчезала надежда на побег всех товарищей вместе. Представлялось возможным освободить только одного, да и такого рода побег был сопряжен со многими затруднениями.
Главная крепостная гауптвахта охранялась ротой пехоты, сменявшейся ежедневно, и делилась на три отделения: общее, офицерское и секретное. В последнем мы и содержались. Это секретное отделение имело вид узкого и длинного коридора с двадцатью камерами по обеим его сторонам. С одной стороны коридор кончался глухой стеной с забранным решеткой окном, с другой — железною, всегда запертою на замок, дверью. Дверь эта вела в умывальную, куда выходили: комната дежурного жандармского унтер-офицера, совершенно темная, без окон кладовая, офицерское отделение и кордегардия. Через кордегардию вел единственный выход в ворота. Внутри секретного коридора постоянно несли службу трое часовых. У дверей в умывальную и далее, у дверей в кордегардию, были тоже посты караула. Такие же посты находились снаружи, между гауптвахтой и ее внешней стеной, а также и за внешней стеной, на улице и у фронта. Таким образом, чтобы выйти из гауптвахты, нужно было миновать троих часовых секретного коридора, затем запертые на замок двери, затем еще двух часовых, далее всегда полную солдатами кордегардию, и только тогда, через сени, мимо комнаты дежурных офицеров, пройти к воротам, где опять стоял часовой. Ясно отсюда, что побег мог окончиться удачей только, как я говорил выше, с помощью кого-либо из начальства, например, караульного офицера, жандарма, разводящего и т.д., или с согласия нескольких часовых. Караул сменялся ежедневно, и пока стоял Белостокский полк, ни солдаты, ни офицеры не знали никого из заключенных в лицо.
Зильберберг действовал на воле. Сперва он организовывал нападение, затем подыскивал через местный комитет товарищей в Белостокском полку. Я старался действовать на гауптвахте. С помощью одного из отбывавших наказание солдат Брестского полка, Израиля Кона, я завязал знакомства во многих из карауливших нас рот. Уже после оставления нами плана нападения на гауптвахту, мне удалось, наконец, условиться с одним из стоявших у моих дверей часовых. Я условился с ним, что, при содействии знакомого ему писаря, он через неделю снова явится на караул, причем одна из смен нашего коридора должна состоять, по постовой росписи, из ближайших его товарищей, людей, тоже сочувствующих революции и готовых помочь побегу. Солдат этот не просил у меня ни денег, ни какой-либо награды. Он просил лишь помочь ему после побега выехать за границу.
Я сообщил Зильбербергу об этих моих переговорах. Он отвечал мне, что на воле все уже готово, и советовал не упускать случая. Но, в течение назначенного моим часовым недельного срока, произошла крупная перемена: 50 Белостокский полк был неожиданно снят с караула и его заменил второй батальон 57 Литовского полка.
Таким образом, все знакомства, приобретенные Зильбербергом и мною в Белостокском полку, сразу потеряли свое значение. Кроме того, вскоре выяснились и другие неудобства такой перемены. Хотя карауливший нас батальон 57 Литовского полка оказался не менее, если не более, революционно настроенным, чем Белостокский полк, роты теперь возвращались на караул уже не на 13-й, а на 4-й день. Солдаты и офицеры очень скоро хорошо ознакомились с нами, и было мало надежды, что они не узнают меня, если я даже переоденусь в солдатское платье. Оставалось положиться на случай.
С помощью подкупленного жандарма, нам удалось еще до рассказанных переговоров устроить общее совещание в камере Назарова. На совещании этом я сообщил товарищам, что приехал «Николай Иванович» (Зильберберг) со специальной целью освободить из тюрьмы. Я сообщил также, что почти нет надежды на освобождение нас всех четверых, и поставил вопрос, кому бежать, если можно будет бежать только одному.
Первый заговорил Назаров:
— Кому бежать? Конечно, тебе… Больше и говорить не о чем.
Двойников присоединился к его мнению.
В день ареста Макаров не знал, что мы, арестованные с ним вместе, — члены боевой организации, приехавшие в Севастополь для убийства Чухнина. Узнав об этом, он тоже, не колеблясь, согласился с Двойниковым и Назаровым.
Я возражал. Я указывал на справедливость в этом случае жребия, но предложение мое было отклонено. Тогда я второй раз поставил тот же вопрос об единичном побеге и просил желающего бежать заявить. Я сказал, что охотно уступлю свое право.
Все трое товарищей опять ответили мне, что, по их мнению, бежать должен именно я.
Я согласился. Я надеялся, что ни один из них не будет казнен:
Макаров — по малолетству. Двойников и Назаров — по недостаточности улик. Приговор показал, что я не ошибся.
Между тем симферопольский окружной суд в распорядительном заседании признал Макарова действовавшим с разумением. Суд над нами был снова назначен, на этот раз на 26 мая. Приходилось, по-видимому, отказаться от всякой надежды на бегство: в обвинительном приговоре, по словам защиты и по моему убеждению, сомневаться было нельзя.
26 мая под сильным конвоем мы были доставлены в помещение минной роты, где должен был происходить суд над нами. Председательствовал генерал Кардиналовский, обвинял военный прокурор ген[ерал] Волков. В самом начале заседания прис[яжный] пов[еренный] Андронников возбудил ходатайство об отложении дела. Он заявил, что хотя Макаров и признан окружным судом действовавшим с разумением, но на постановление это принесена апелляционная жалоба в харьковскую судебную палату, впредь до решения которой Макаров судим быть не может. После долгого совещания, суд постановил дело слушанием отложить.
Такой исход судебного заседания неожиданно и к лучшему изменил мое положение. Дело затягивалось и необходимо поступало к доследованию. Зильберберг получал неограниченное время для своих приготовлений. Опасность заключалась в одном, — в переводе меня в Петербург, в Петропавловскую крепость. На этом, как мне стало известным, сильно настаивал Трусевич.
Я не могу не вспомнить с чувством глубокой признательности наших защитников: Жданова, Малянтовича, Фалеева и Андронникова. Уже не говоря о Жданове, моем близком знакомом еще по Вологде, человеке, не раз оказывавшем боевой организации услуги в Москве и защищавшем Каляева, все защитники показали много горячего интереса к нашему делу и много отзывчивости. Свидания с ними были для нас настоящими праздниками.
III
В конце июня у нас в коридоре, вопреки обычному запрещению, оказался на часах еврей, член еврейского Бунда. При посредничестве уже упомянутого мною Израиля Кона, мне удалось, через мою жену, устроить Зильбербергу свидание с этим, сразу согласившимся нам помочь, часовым. Зильберберг на свидании просил его указать, кто из батальона взялся бы непосредственно участвовать в побеге. В ответ на это, вскоре состоялось, по инициативе того же часового, совещание Зильберберга с несколькими товарищами-солдатами. На это совещание явился и вольноопределяющийся 6-й роты 57 Литовского полка, член симферопольского комитета партии социалистов-революционеров, Василий Митрофанович Сулятицкий, уже кончавший срок своей службы. Сулятицкий категорически заявил, что лично берется за мой побег и никому этого дела не уступит. Зильберберг сразу же оценил его предложение и сразу согласился. С тех пор мои отношения с Зильбербергом и Сулятицким, поддерживаемые через мою жену, приняли характер определенных приготовлений к побегу.
31 июля Сулятицкий впервые явился к нам на гауптвахту. Он пришел вместе с караулом, как разводящий внутренних постов. Разводящий — непосредственный начальник над часовыми. Только он назначает на пост, только он с поста и снимает. Ничьих иных приказаний часовые исполнять не вправе. Утром, после поверки, дверь моей камеры отворилась, и я увидел перед собою очень высокого, белокурого солдата с голубыми смеющимися глазами.
— Здравствуйте, я от Николая Ивановича, — сказал он мне, подавая записку от Зильберберга.
Он присел ко мне на кровать и сказал, что ночью предполагается мой побег, и что он, Сулятицкий, выведет меня из тюрьмы. Он спросил, готов ли я с своей стороны?
К несчастью, уже днем стало ясно, что побег едва ли возможен. Караульный начальник неожиданно отдал приказ возвращать ему ключ от дверей нашего коридора каждый раз, по миновании надобности. До этого приказа ключ хранился у караульного унтер-офицера, и разводящий мог пользоваться им по желанию. Сулятицкий немедленно дал знать Зильбербергу о происшедшем и передал ему слепок с дверного замка. По этому слепку был тотчас же приготовлен на воле ключ и к вечеру передан на гауптвахту. Но ключ не подошел к замку, и мысль о побеге в ту ночь пришлось оставить.
3 июля Сулятицкий снова пришел с караулом. На этот раз, по соглашению с Зильбербергом, он сделал попытку освободить всю гауптвахту. Он принес с собой полный подсумок конфет, смешанных с сонными порошками. Он должен был ночью угостить этими конфетами офицеров и часовых, и когда те заснут, — открыть двери всех камер. Сонные порошки были рекомендованы и дозированы партийным врачом. И Зильберберг, и Сулятицкий, оба не медики, положились на его знания и опыт. Ночью, в первом часу, Сулятицкий стал раздавать конфеты. Он был уверен, что они для здоровья безвредны, но что ими вызывается долгий и крепкий сон.
Из своей камеры я слышал, как он угощал часовых:
— Хочешь, земляк, конфету?
— Покорно благодарим.
Хлопнула в коридоре железная дверь… Я понял, что Сулятицкий ушел. Наступило молчанье. Я стал ждать, когда солдаты уснут. Через несколько минут я услышал, что часовые разговаривают между собою:
— Яка гирка конфета…
— Та-ж паны жруть.
— Тьфу!..
Потом опять наступило молчанье. Я не спал всю ночь, но и часовые не спали. Ни один из них не заснул, как ни один не заболел сколько-нибудь серьезно. Порошки оказались морфием.
Через четыре дня, 7 июля, Сулятицкий сделал еще попытку. Он опять пришел разводящим в наш коридор. Каждый раз, чтобы быть назначенным на гауптвахту, ему приходилось в лагере поить фельдфебеля водкой и придумывать всевозможные предлоги. Было непонятно, почему он предпочитает тяжелую и ответственную службу в тюрьме более легким занятиям, на которые он, как вольноопределяющийся, имел право. Поэтому дорог был каждый день и каждая неудача уменьшала надежду.
В эту последнюю перед побегом попытку, нам опять помешала случайность. Караульный начальник, подпоручик Коротков, неожиданно и не объясняя причин, не утвердил Сулятицкого разводящим. Он назначил его часовым у наружной стены гауптвахты. На этом посту Сулятицкий, конечно, не мог оказать мне никакой помощи. Побег откладывался опять.
Положение, казалось, изменилось бесповоротно. Были все основания думать, что и следующие попытки окончатся неудачей. Вера Глебовна мне сообщила, что Зильберберг стал исследовать гражданскую тюрьму. Он решил, что оттуда легче бежать, и предложил мне подать прошение о моем туда переводе. Я немедленно подал прошение в штаб крепости, мотивируя его отсутствием на гауптвахте прогулок. В прошении мне было отказано.
Между тем Сулятицкий скрылся. Впоследствии оказалось, что он в эти дни был в Симферополе, где стоял его полк. Он явился к командиру полка, полковнику Черепахину-Иващенко и рассказал ему, как был снят с поста разводящего Коротковым. Он заявил, что в этом распоряжении Короткова видно ясно оскорбительное для него, Сулятицкого, недоверие. Сославшись на свою беспорочную службу в полку, он просил защитить его от оскорблений его воинской чести. Полковник Черепахин обещал ему защиту. Только тогда Сулятицкий вернулся назад, в Севастополь, и, повидавшись с Зильбербергом, 15 июля явился опять на гауптвахту, опять разводящим и опять в дежурство подпоручика Короткова. Но уже не могло быть и речи о посте у наружной стены.
Мы условились бежать в третью смену, между одним и тремя часами ночи. Зильберберг, как и в предыдущие дни, поставил у гауптвахты свой собственный караул, приготовил в городе место, где бы я мог скрываться, и сам ждал нас всю ночь. Но всю третью смену Коротков не ложился. Мы рисковали встретить его в коридоре. Бежать не пришлось. В три часа сменились часовые. На караул вступила первая смена, и почти тотчас же я услышал, как отворяется моя дверь. Вошел Сулятицкий, как всегда, очень спокойный. Дверь оставалась открытой. У порога стоял часовой.
Почти до самой этой минуты я беседовал с Двойниковым и иногда, проходя мимо, останавливался у дверей Назарова и разговаривал с ним. Часовые привыкли к этим ночным разговорам и заранее предупреждали, когда Коротков появлялся в коридоре. Двойникову и Назарову было известно, что мой побег должен состояться в эту ночь. Макаров не знал об этом.
Двойников долго отговаривал меня:
— Как убежишь? Отсюда невозможно бежать… Кончится тем, что вас застрелят. Лучше оставьте это. Как пройти мимо часовых? Я возражал ему, что я ничего потерять не могу.
Назаров говорил другое:
— Ну, беги… Только гляди, — распорют тебя штыком. А убежишь, — кланяйся там, на воле…
Когда Сулятицкий вошел ко мне, я уже потерял надежду на побег в эту ночь и собирался лечь спать. Он, по обыкновению, присел у меня на кровати.
— Так бежим? — спросил он, закуривая папиросу. Я сказал ему то, что говорил Двойникову, — что мне терять нечего. Но я прибавил также, что если мне терять нечего, то он, Сулятицкий, рискует жизнью, и я просил его еще раз подумать об этом раньше, чем решиться на побег.
Он улыбнулся:
— Знаю. Попробуем…
Он передал мне револьвер. Я спросил его:
— Что вы думаете делать, если нас остановят солдаты?
— Солдаты?
— Да, если меня караул узнает?
— В солдат не стрелять.
—Значит, назад к себе в камеру?
Он улыбнулся опять.
— Нет, зачем в камеру?
— А что же?
— Если встретится офицер, — в офицера стрелять, если задержит солдат, тогда… ну, тогда, вы понимаете, надо стрелять в себя.
— Я согласился с ним.
Мы помолчали.
— Есть у вас сапоги? — вдруг спросил он.
У меня не было высоких солдатских сапог. Я сказал ему об этом. Тогда он открыл одну из соседних с моею камер. Там содержался арестованный солдат пограничной стражи. Он спал. Сулятицкий взял стоявшие на полу его сапоги и на глазах у караула передал их мне. Я оделся, перекинул через плечо полотенце, и мы пошли по длинному коридору к дверям умывальной. Обычно, как я уже говорил, на этом пути стояло трое часовых. В эту ночь Сулятицкий убедил Короткова снять одного. Он говорил, что довольно и двух, что солдаты устали от долгих и частых смен. Коротков согласился, и один часовой был немедленно снят. Проходя со мной мимо двух остальных, Сулятицкий небрежно сказал:
— Мыться идет….Говорит, — болен…
По инструкции, я умывался не ранее 5 часов утра и всегда — под наблюдением жандарма и так называемого «выводного» солдата. Несмотря на это, полусонные часовые, непосредственно подчиненные Сулятицкому, не увидели ничего странного в том, что я выхожу из камеры ночью с одним разводящим.
Мы дошли до железных дверей в конце коридора. Сулятицкий сказал часовому:
— Спишь, ворона?
Часовой встрепенулся.
— Спать будешь потом. Открой.
Часовой открыл дверь.
Я прошел к умывальнику и стал мыться. Справа и слева стояли солдаты. В отдельной комнате, с незапертой дверью, крепко, в платье и сапогах, спал жандарм. Я умывался, а Сулятицкий, заперев за нами двери на ключ, прошел в кордегардию посмотреть, все ли спокойно. Вернувшись, он провел меня мимо часовых в кладовую. Там, в темноте, я срезал усы, накинул приготовленную заранее рубаху и надел фуражку, подсумок и пояс. Вышел я из кладовой уже солдатом. На глазах у тех же часовых я прошел вслед за Сулятицким в кордегардию. Часть солдат спала. Часть, сняв висячую лампу с крючка и поставив ее на нары, собралась в кружок и слушала чтение. На наши шаги кое-кто обернулся, но никто не узнал меня в темноте. Мы вышли в сени. Дверь в комнату дежурных офицеров была открыта. У стола, освещенного лампой, сидел спиною к нам дежурный по караулам. Коротков лежал на диване и, по-видимому, спал. У фронта на улице нас заметил фронтовой часовой. Он посмотрел на наши погоны и отвернулся. Завернув за угол гауптвахты, мы пошли к городу. По стенам белели в тумане рубахи наружных постов.
В узком каменном переулке нас встретил поставленный Зильбербергом часовой, бывший матрос, Федор Босенко. Он держал в руках корзину с платьем и предложил нам здесь же переодеться. Мы отказались. Уже могла быть погоня. Нельзя было терять ни минуты. Я сбросил подсумок, и Сулятицкий сунул мне в руку, на случай патруля, отпускной билет на имя солдата того же Литовского полка. Впоследствии мы не пожалели, что остались в солдатском платье и не потеряли времени на переодевание. Побег был обнаружен минут через пять, и Коротков немедленно выслал погоню и сделал обыск на квартире моей жены.
Почти бегом мы спустились в город. Светало, и вдали на нашем пути, через улицу, белел ряд солдатских рубах. Не было сомнения, что навстречу идет патруль. Бежать было некуда, сзади была гауптвахта. Но, подойдя близко, мы увидели, что ошиблись. Только что открылся толчок, и матросы в белых рубахах закупали провизию. Они не обратили на нас внимания, и через десять минут мы были на квартире рабочего N. У него нас ждал Зильберберг. Мы переоделись и вместе с Зильбербергом и Босенко отправились на квартиру последнего. Босенко не имел работы и жил в сыром и темном подвале. Нельзя было думать, что полиция будет искать меня у него.
Я был на воле. Зильберберг, инициатор и руководитель моего побега, потерял свое обычное хладнокровие. Он радостно обнимал Сулятицкого и меня. Но перед ним стояла теперь другая, не менее трудная задача, — устроить наш побег за границу. Вся полиция города была на ногах. По улицам и за городом ходили дозором жандармы и конные объездчики, так называемые «эскадронцы». Необходимо было пройти сквозь их сеть.
Сулятицкий тоже был счастлив. Я должен сказать, что мне не часто приходилось наблюдать такое спокойное мужество, какое он проявил в эту ночь. Я уже не говорю о его самоотвержении: я был ему незнакомый и чужой человек.
Тогда же, на квартире Босенко, мы написали следующее, отпечатанное в большом количестве экземпляров извещение.
«В ночь на 16 июля, по постановлению боевой организации партии социалистов-революционеров и при содействии вольноопределяющегося 57 Литовского полка В.М.Сулятицкого, освобожден из под стражи содержавшийся на главной крепостной гауптвахте член партии социалистов-революционеров Борис Викторович Савинков.
Севастополь, 16 июля 1906 г.»
IV
В тот же день вечером, когда стемнело, мы в фабричных рубахах и картузах, вышли из квартиры Босенко. Нас было пятеро: Зильберберг, Сулятицкий, Босенко, я и наш проводник, студент института гражданских инженеров, Иосиф Сепи.
Последний должен был указать нам дорогу через горы и степь к хутору немецкого колониста Карла Ивановича Штальберга, где заранее нам был приготовлен приют.
Идти было далеко, ибо мы шли кружным путем.
Босенко, Зильберберг и Сепи, казалось, не чувствовали усталости, но Сулятицкому и мне, после бессонной ночи, трудно было пройти 40 верст. Сепи нас торопил. Он хотел еще ночью добраться до хутора. Мы все были вооружены, но, к счастью, не встретили полиции по дороге.
Хутор Штальберга лежал в узкой и замкнутой со всех сторон холмами долине. На одном из этих холмов мы устроили постоянный наблюдательный пункт за дорогой в Севастополь. Старший сын хозяина, мальчик лет 14, исполнял обязанности часового и целые дни проводил на своем посту. Ночь мы также разделили на смены, и обычно Зильберберг со Штальбергом караулили остальных. Спали мы, из осторожности, не дома, а далеко в горах, под открытым небом. Вечером Зильберберг выбирал где-нибудь в чаще спокойное место, расстилал циновки, клал громадное, одно на всех, одеяло, и мы засыпали, окруженные разложенным на траве оружием и с часовым на холме. Если бы даже рота солдат оцепила хутор, то и тогда мы имели бы время уйти и скрыться в далеких горных пещерах.
Те десять дней, которые мы провели на хуторе, остались одним из лучших воспоминаний моей жизни. У Штальберга была многочисленная семья, и мы скоро подружились с его маленькими детьми. Дети понимали, в чем дело, и каждый из них старался быть нам чем-нибудь полезным. Часто они помогали своему старшему брату следить за дорогой в Севастополь. За их охраной мы чувствовали себя в безопасности.
Хозяин хутора Карл Иванович Штальберг был человек лет 40 с лишком, с загорелым деревенским лицом и с мозолистыми руками крестьянина. Мы часто подолгу сидели с ним на холме, откуда открывался далекий вид на амфитеатр невысоких гор. Он рассказывал мне о своей жизни и почему он стал в 40 лет революционером. Это была жизнь, полная труда, лишений и скорби. Его жена и свояченица делили с ним тяжелые заботы его небольшого хозяйства. Однажды он сказал мне:
— Знаете, я решил совсем уйти в революцию.
— То есть, оставить хутор?
— Да, оставить хутор и перейти на нелегальное положение.
— Дети?
— Дети проживут и без меня.
Я доказывал ему, что решение неправильно, что без крайней необходимости нет нужды переходить на нелегальное положение, что он может быть полезен и на хуторе, давая приют, приготовляя бомбы, пряча оружие, словом, делая то, что он уже много раз делал. Но Штальберг не соглашался со мной.
— Вы едете за границу, — сказал он мне, — возьмите меня с собой. Я хочу познакомиться с Брешковской и Гоцем, а потом поеду на Волгу к крестьянам.
Штальберг оказал мне услугу: он, рискуя собой, скрыл меня в своем доме. Я не считал себя вправе отказать ему в его просьбе. Я обещал ему, что он поедет за границу.
Зильберберг часто пешком с хутора уходил в Севастополь. До нас доходили слухи, что полиция усиленно ищет в городе и в окрестностях, на пристанях, вокзалах и на соседних с городом станциях. Слишком много солдат, жандармов и сыщиков знали меня в лицо. Мы решили поэтому ехать не по железной дороге, а морем, в Румынию. Зильбербергу предстояло поэтому много хлопот. Для переезда через Черное морс он рассчитывал на одного знакомого ему контрабандиста. Контрабандист этот не брался лично, на своей парусной лодке, отвезти нас в Констанцу. Он предлагал подождать, пока придет из Турции кочерма (двухмачтовая шхуна) турецких его товарищей. Но время шло, кочерма не приходила, контрабандист уверял, что ей мешают встречные ветры, и мы продолжали бесполезно скрываться в горах.
Зильберберг сердился. Он считал, что на его ответственности лежит безопасность Сулятицкого и моя, и боялся за нас.
Я старался отвлечь его внимание от приготовлений к отъезду. Я спрашивал его о первой Думе, о партии, о боевой организации и о прекращении террора. Вопреки своему обычному спокойствию, он возмущался:
— Сегодня прекращают террор, завтра его возобновляют. Вот теперь, — разогнали Думу, — это можно было предвидеть, — и ты увидишь, опять возобновят террор. Может ли организация работать в таких условиях?
Я ничего не мог ему возразить.
Когда Зильберберг уходил в город, а Штальберт работал по хозяйству, я оставался вдвоем с Сулятицким.
Этот юноша, спасший меня от смерти, все более привлекал мое внимание. В каждом его слове сквозила спокойная уверенность в своих силах и каждое свое решение он выносил только после долгого размышления. Я уже видел его мужество и решимость. Я убеждался теперь в твердости и продуманности его убеждений. Он был, прежде всего, террорист и, как Каляев, видел в терроре высшую форму революционной борьбы и высшее исполнение революционного долга. Дня через три после моего побега, он обратился ко мне с такими словами:
— Я ведь не знал, что Николай Иванович и вы — члены боевой организации.
— А теперь знаете?
— Да, знаю и рад этому… Я хотел вам сказать: я хочу работать в терроре.
Я убеждал его отказаться от этой мысли. Он казался мне, несмотря на молодость лет, прекрасным типом террориста, но, быть может, впервые я не находил в себе силы согласиться на такое предложение: я знал, что оно означает для него скорую смерть.
Он слушал меня, улыбаясь:
— Это решено: я все равно буду в терроре.
Я должен был замолчать.
Зильберберг решил больше не ждать кочермы. 25 июля он вернулся из Севастополя с известием, что вполне снаряженный одномачтовый бот, под казенным флагом, будет нас ожидать ночью в море, у устья реки Качи. Бот этот взял для прогулки с севастопольской биологической станции отставной лейтенант флота, тогда не состоящий еще ни в какой революционной организации, Борис Николаевич Никитенко. Вечером, 25-го, мы вышли впятером, — Зильберберг, Штальберг, Сулятицкий, Босенко и я, — с хутора, и на рассвете, под проливным дождем, были у устья Качи. На море у самого горизонта ярко горели огни эскадры, в эту ночь случайно для практической стрельбы пришедшей сюда. Левее огней, саженях в 30-40 от берега, серел под сеткой дождя еле заметный парус. Пограничной стражи не было видно. С моря дул свежий ветер.
Зильберберг не умел плавать. С бота был брошен спасательный пояс, и он поплыл на нем. Я плыл, держась за канат. Канат тонул под моей тяжестью, и волны хлестали через мою голову. Когда я схватился за поручни бота, я чувствовал, что у меня нет больше сил. Чьи-то руки подняли меня на борт.
Бот был маленький, полупалубный, но устойчивый и крепкий. Команда состояла из Б.Н.Никитенко и двух матросов: Босенко и студента петербургского технологического института, Михаила Михайловича Шишмарева. Пассажирами были: Сулятицкий, Зильберберг, Штальберг и я.
В пятом часу утра, 26 июля, мы снялись с якоря и вышли в море. Мы прошли почти под носом крайнего броненосца эскадры и видели, как вахтенный офицер рассматривал нас в бинокль. В полдень уже едва виднелась Яйла, а вечером мы увидали со стороны Севастополя далекий дымок. В бинокль мы узнали миноносец. Казалось, он шел прямо на нас. Мы долго следили за ним, пока, наконец, он не повернул руль и не стал заметно от нас удаляться. Никитенко взял курс на Констанцу.
Никитенко был такого же высокого роста, как Сулятицкий. У него было открытое и энергичное загорелое лицо и смелые карие глаза. Он вышел в отставку после казни лейтенанта Шмидта. Участие в моем побеге было первым крупным революционным делом его. По немногим его словам я понял, что и он так же, как и Сулятицкий, готовит себя на боевую работу.
Мы шли, и ветер свежел, иногда достигая силы настоящего шторма. Мы, четверо пассажиров, конечно, ничем полезны быть не могли, и вся работа целиком лежала на команде. Но Никитенко прекрасно знал свое дело и, едва держась от усталости на ногах, спокойно и точно вел бот на Констанцу. В ночь на 27-е ветер достиг небывалой силы. Казалось, что бот не выдержит и его захлестнет волной. Никитенко заявил, что не может держать более курс на Констанцу, и предложил идти по ветру в Сулин, маленький порт на румынском берегу, в самом устье Дуная. Мы знали, что в Сулине нам могут встретиться затруднения, что из Констанцы, где есть железная дорога на Бухарест, нам легче незаметно уехать, чем из Сулина, где пароход по Дунаю отходит не каждые сутки. Мы просили Никитенко идти все-таки на Констанцу, но он отказался, не ручаясь за безопасность. Мы пошли на Сулин. Поздно вечером, 28-го, мы увидели, наконец, маяки Сулииа и осторожно, между мелей, вошли в гавань. Явился румынский чиновник, записал имя бота («Александр Ковалевский») и позволил нам выйти на берег за водой и провиантом. Мы, пассажиры, сошли с бота, надеясь утром поехать в Галац. Никитенко с командой на рассвете ушел опять в море, назад в Севастополь.
Оказалось, однако, что пароход на Галац отходит лишь через день. Приходилось остаться в Сулине. Утром пришел полицейский комиссар и спросил у нас паспорта. Заграничный паспорт был только у меня одного, у остальных товарищей паспорта были фальшивые, годные для России, но не для заграницы. Отобрав документы, комиссар заявил, что не может впустить нас в пределы Румынии, ибо на паспортах нет румынской визы. Он выразил также удивление, почему мы не ищем защиты у русского консула. Мы боялись за судьбу команды и Никитенко. Консул, поняв, что мы эмигранты, мог телеграфировать в Севастополь, и тогда товарищей ждал немедленный арест. Поэтому мы решили явиться к консулу. Мы сказали ему, что вышли на морскую прогулку из Севастополя в Феодосию, что штормом нас занесло к берегам Румынии, что мы не хотим ехать морем назад и просим лишь об одном — разрешить нам вернуться в Россию через Галац и Яссы. После этого разговора мне вернули мой паспорт, и я, под наблюдением румынских агентов, выехал в Бухарест к З.К.Арборэ-Ралли выручать товарищей, оставшихся в Сулине.
Арборэ-Ралли принял в нас самое живое участие. Преподаватель русского языка у наследного принца румынского, он имел большой вес в Бухаресте. Он телеграфировал немедленно в Сулин с просьбой освободить его арестованных племянников. В противном случае он угрожал обратиться с жалобой к королю. В ответ на это, Зильберберг, Сулятицкий и Штальберг, под охраной румынской полиции, были доставлены в Бухарест. Мы собрались все четверо в доме Ралли.
Впервые мы находились в полной безопасности.
Старик Ралли, его жена, сын и дочери приняли нас не только, как товарищей, но как друзей, почти как родных. Признательность к этой семье навсегда сохранится в моей памяти.
Оставалось одно мелкое затруднение. У нас не было паспортов, а на венгерской границе необходимо было их представлять. Старшая дочь Ралли, Екатерина, познакомила нас с румынским социалистом тов. Константинеску. Константинеску помог нам нелегально переправиться в Венгрию. Подкупленный венгерский жандарм сделал вид, что не замечает нас. В Венгрии мы простились с Штальбергом, — он один поехал в Женеву, мы же трое хотели заехать в Гейдельберг к Гоцу.
Я опасался, что мой побег отразится на участи Двойникова и Назарова. Поэтому из Базеля я написал ген[ералу] Неплюеву нижеследующее письмо:
«Его превосходительству генерал-лейтенанту Неплюеву.
Милостивый государь!
Как вам известно, 14 сего мая я был арестован в г. Севастополе — по подозрению в покушении на вашу жизнь — и до 15 июля содержался вместе с г.г. Двойниковым, Назаровым и Макаровым на главной крепостной гауптвахте, откуда, по постановлению боевой организации партии социалистов-революционеров и при содействии вольноопределяющегося 57 Литовского полка, В.М.Сулятицкого, в ночь на 16 июля — бежал.
Ныне, находясь вне действия русских законов, я считаю своим долгом подтвердить вам то, что неоднократно было мной заявлено во время нахождения моего под стражей, а именно, что имею честь принадлежать к партии социалистов-революционеров и, вполне разделяя ее программу, тем не менее никакого отношения к покушению на вашу жизнь не имел, о приготовлениях к нему не знал и морально ответственности за гибель ни в чем неповинных людей и за привлечение к террористической деятельности малолетнего Макарова, — принять на себя не могу.
В равной степени к означенному покушению не причастны И.В.Двойников и Ф.А.Назаров.
Такое же сообщение одновременно посылается мной ген[ералу] М.Кардиналовскому и копии с него бывшим моим защитникам, прис[яжным] пов[еренным] Жданову и Малянтовичу.
Базель 6 (19) VIII. 1906 г.
С совершенным уважением
Борис Савинков».
В начале октября состоялся в Севастополе суд над Двойниковым, Назаровым, Макаровым и Калашниковым, перевезенным уже после моего побега из Петербурга в Севастополь. Двойников, Калашников и Назаров были оправданы по обвинению в покушении на жизнь ген[ерала] Неплюева, но признаны виновными в принадлежности к тайному сообществу, имеющему в своем распоряжении взрывчатые вещества.
Все трое были лишены всех прав состояния и приговорены; Калашников к семи. Двойников и Назаров к четырем годам каторжных работ. Макаров, как малолетний, был заключен в тюрьму на 12 лет. Он содержался в севастопольской гражданской тюрьме, откуда 15 июня 1907 г. бежал. Он повешен в сентябре того же года за убийство начальника петербургской тюрьмы Иванова.
V
В Гейдельберге я нашел Михаила Гоца. Он по-прежнему лежал больной. Его лицо еще более осунулось и побледнело, но глаза горели все тем же живым огнем. Я познакомил его с Сулятицким.
Зильберберга он знал давно.