Портрет Алтовити Муравьева Ирина
У нас бы на такие штучки следовало обидеться, потому что это расизм, но мама меня предупреждала, что в России это не так, и я не обиделась, только немного удивилась.
«Я хочу проводить тебя до дому, – сказал он, – или еще лучше – давай сходим куда-нибудь. Хочешь в кино?» Я согласилась, но нам оставалось еще три урока, и я думала, что не дождусь, так у меня все болело, потому что Костя сидит сзади, за последним столом, и я чувствовала, как он смотрит мне прямо в шею, поэтому у меня все и болело, и пекло, как раз с того места на шее, на котором были его глаза, и этот жар шел ниже, до самого таза.
Я попалась. Пора мне становиться женщиной, лучше с этим не затягивать, иначе начнутся всякие психологические проблемы. Не дай мне Бог. Но хочу ли я этого с ним? И здесь, в Москве, откуда я все равно уеду?
Обо всем этом я думала, пока ждала, когда же, наконец, закончатся эти проклятые уроки, а когда они закончились, у меня так дрожали ноги, что я еле-еле дошла до раздевалки, где он меня ждал, и мы пошли.
Когда мы вышли на улицу, я увидела, что за то время, что я была в школе, стало тепло, почти как летом, и надвигается гроза.
Гроза в январе! Это что-то немыслимое! Такое бывает только в России!»
Доктор Груберт вспомнил, что несколько дней назад, когда он спешил в ресторан на свидание с ее матерью, тоже, как ни странно, была гроза.
«Мы шли по Тверской, народу было не очень много, но нас все равно почему-то все толкали и задевали локтями. Сначала он молчал, потом рассказал, что его отец в прошлом был летчиком, потом стал заниматься бизнесом, но неудачно, и у него теперь депрессия оттого, что приходится жить на те деньги, которые зарабатывает мать, а мать очень активная и энергичная, она бросила то, что раньше делала, и пошла в бизнес по продаже недвижимости, а чтобы это приносило хорошие деньги, занимается продажей квартир для новых русских, которых ни Костя, ни его отец терпеть не могут, и от этого у отца депрессия, а Косте его жалко, потому что он сам похож на отца, а не на мать, которая очень, как он сказал, любит всякие компромиссы.
Я подумала, что мне, наверное, тоже надо что-то ему рассказать о своей семье, иначе получается, что он открыт, а я нет, и это некрасиво, но тут же я поняла, что говорить о нашей семье просто невозможно, особенно теперь, когда все упирается в то, что у мамы есть любовник, а папа этого, если узнает, ни за что не переживет.
Мы зашли в кафе, где Костя заказал мороженое, пиво и кофе, и никто не спросил у него подтверждения, что ему двадцать один год, а пиво продали просто так, у них это можно. Я съела немножко мороженого и выпила весь стакан пива, которое называется «Бочкарев», и у меня тут же закружилась голова, и стало очень весело.
«Куда ты хочешь пойти?» – спросил он, и я увидела, как он вдруг побледнел и даже какая-то белая пленка выступила в левом уголке его губ. А у меня заломило низ живота так, что я еле поднялась.
«Хочешь в кино?» – сказал он.
«Пошли», – сказала я.
Мы пошли в кинотеатр «Художественный» на какой-то дурацкий американский боевик, и во всем зале не было никого, кроме нас!
И, как только мы сели, он меня обнял и начал целовать. Я целовалась много раз там, дома, но никогда ничего похожего! У меня так кружилась голова, и все немело – и руки, и ноги, – и ничего более необыкновенного никогда не было со мной в жизни, ничего более чудесного.
Только очень хотелось плакать, потому что, пока он меня целовал и мне было так хорошо, я вдруг – как назло – вспомнила про маму и, чтобы не думать об этом, вся вжалась в Костю, прямо в его шею и грудь, а на нем была одна тоненькая рубашка, потому что куртку он сразу снял, и я услышала, как у него колотится сердце.
Мы целовались раскрытыми губами, и он языком доставал до самого моего горла, и такого у меня, конечно, никогда и ни с кем не было. Я поняла, чего он хочет, и, наверное, я сама хотела этого, и ничего не боялась, но мы все-таки были в кинотеатре, и хотя здесь у них все очень просто, но я чувствовала, что этого нельзя допустить, и оторвала его от себя.
Он забормотал: «Что, что, что? Катюша, Катя, что?!»
И я сказала: «Ты с ума сошел? Пошли отсюда!»
И побежала из зала, а он догнал меня с моим пальто, и мы оказались на улице. Там уже наступил глубокий вечер, но все равно было тепло, и ветер дул такой теплый, что мне показалось, что в нем был даже запах моря, как у нас на Лонг Айленде.
«Пойдем куда-нибудь», – сказал Костя и опять поцеловал меня в губы. Но я почему-то сказала: «Подожди, не надо». «Что не надо? – спросил он. – Если мы оба этого хотим?» «Сегодня не надо, – сказала я, – мне пора домой». «Я буду стоять под твоими окнами всю ночь, – сказал он, – пока ты не выйдешь ко мне». «А если пойдет снег, – спросила я, – и вообще будет холодно?» «Тогда я превращусь в медведя и буду стоять. Ты не читала такую сказку, как человек превращается в медведя от любви?» «Нет, – ответила я, – не люблю сказок». «Дурочка, – сказал он, – а я люблю».
И опять поцеловал меня. Мы дошли до моего дома и у самого подъезда столкнулись с мамой, которая вылезала из такси в своей длинной шубе и маленькой белой шапочке. И опять она была похожа на модель!
Она увидела нас и вся просияла. Но это не оттого, что она нас увидела, а просто потому, что она так счастлива в той, другой своей жизни, и ей нужен любой повод, чтобы это показать.
Она потащила нас наверх и начала кормить и рассказывать про какой-то случай в метро, и я видела, что Костя смотрит на нее с удивлением. Потом он ушел, а я не стала делать уроки, а пошла к себе и сразу легла спать.
Мы живем в «высотке» (так называются высотные здания, которых здесь, в Москве, несколько, их строили, когда правил Сталин!), и я стояла и смотрела то вниз, то вверх, на небо. На небе была луна с оторванным подбородком, а внизу бежали машины. И почему-то я поняла, что все это уже было. Вернее, не поняла, но так почувствовала, потому что вдруг увидела все это со стороны: и себя, и свою маму, и Москву, – все, все, все, включая луну с оторванным подбородком.
Было все это уже.
Точно так, как сейчас, уже было.
Но когда и какая была я?
28 декабря. Если бы я не знала, что у мамы есть своя история, я бы рассказала ей, что со мной происходит.
Мы с Костей уже два дня как вместе. Все это оказалось гораздо проще, чем я думала. В пятницу мы не пошли в школу, а поехали в Барвиху на электричке. Там есть настоящие дворцы за заборами, их охраняют солдаты с ружьями, а есть просто деревня, называется Никольское, где топят печки и воздух пахнет, как у нас на Рождество, елками. И немного хрустит от холода.
Мы сошли с поезда, и я спросила у Кости, зачем он меня сюда привез. Он сказал: «Погулять», – и я подумала, что, может быть, и правда: он привез меня погулять. Мы пошли в лес, но гулять там почти невозможно, потому что снегу по колено, хотя светило очень яркое, просто летнее солнце, и эта путаница зимы с летом была такой, что все время хотелось смеяться.
Я прислонилась головой к стволу, и Костя тут же начал меня целовать так же, как тогда, в кино, а когда я хотела оторвать голову от ствола, оказалось, что она не отрывается, потому что там стекала смола, и мой затылок приклеился! Потом мы легли на снег, и снег забился везде – под одежду, и в волосы, и в рот, и в глаза, – но тут же начал таять, потому что мы были страшно горячими!
Я испугалась, что сейчас Костя начнет раздевать меня прямо здесь, в лесу, но он вскочил – весь в снегу, с красным лицом, – схватил меня за руку, и мы побежали обратно в деревню. Я увидела, что нам навстречу идет женщина от колодца, и это было как на картинке: высокая женщина в сером платке и в валенках, изо рта валит пар, а в каждой руке по ведру, и вода в ведрах ярко-голубая, как в океане.
Костя постучался в первую попавшуюся дверь, на нас залаяла собака, сидевшая на огромной ржавой цепи – жалко мне этих русских собак! – а потом вышла на крыльцо старуха без единого зуба, но в очках, настоящая ведьма из русской сказки. Костя сказал, что я – его сестра и нам нужно где-то остановиться на пару часов, потому что он вывихнул ногу и нужно полежать, чтобы потом ехать в город.
Старуха посмотрела очень подозрительно, но Костя тут же вытащил деньги и сунул ей в карман, так что она нас впустила в дом. Там были две крошечные комнатки со стенами, увешанными фотографиями, в основном черно-белыми и тусклыми, и было ужасно жарко, а пахло кислым, как будто испортилась какая-то еда. Старуха впустила нас в ту комнатку, где стояла высоченная – прямо до потолка – кровать, и много на кровати всяких подушек, которые старуха все собрала и унесла, как будто мы могли их украсть.
Она закрыла за собой дверь, мы услышали, как она завела телевизор, и по телевизору шли новости.
Он раздел меня, все-все с меня снял, и мне стало холодно в этой очень жаркой комнате. У него тоже руки стали просто ледяными. И тогда я сказала почему-то по-английски: «Please, don’t…»[2]
Мы стояли и смотрели друг на друга, и он ничего не делал, даже не дотрагивался до меня. Наверное, это выглядело дико: он стоял в куртке, а я перед ним – совершенно голая. Но мне совсем не было стыдно, наоборот! Только хотелось плакать. А потом он очень быстро все с себя стянул. Я ничего не боялась, потому что он был самый родной на свете, и то, что он так дрожал и боялся до меня дотронуться, делало его еще роднее. Мне было почти не больно, ну, совсем чуть-чуть. А говорили, что у некоторых это вызывает чуть ли не шок или отвращение. Мне вообще сейчас пришло в голову, что вся папина затея с Москвой и с тем, что он нас сюда потащил, и с этой школой, нужна только для того, чтобы был этот день, когда мы с Костей лежим вот так, на этой кровати, и крепко спим.
Мне показалось, что мы действительно спали, но, может, мы не спали, а просто провалились, и, когда я очнулась и посмотрела на чью-то руку, я не сразу поняла, чья это рука: моя или его.
Наступил уже вечер, и я перепугалась: что подумают мама с папой? Где я? Костя лежал рядом со мной и глубоко дышал, и он был такой милый! И тут из меня что-то полилось. Это была кровь. Слава Богу, что ничего не успела испачкать. Я сползла с высоченной кровати, оделась и вышла в другую комнату, где старуха смотрела телевизор.
Я извинилась и спросила, можно ли мне в уборную. Она кивнула головой за окно. Значит, уборная на улице! Такого я еще не пробовала, но делать было нечего, и я пошла на улицу. Я остановилась на протоптанной в снегу тропинке и изо всех сил вдохнула этого очень холодного елочного воздуха. Показалось, что я проглотила большой кусок немножко кислого, твердого, вкусного яблока.
Все было очень хорошо, и снег переливался вокруг, потому что на небе было много звезд. Главное – я нисколько не переживала, что, вот, я иностранка, совсем из другой жизни, заехала черт знает куда!
Наоборот – мне все было так просто и весело: даже то, что уборная– огромная яма в кривом, в человеческий рост скворечнике, а содержимое забросано чем-то белым, сильно пахнущим, и то, что я потом мыла руки ледяной водой из рукомойника, такой холодной, что пальцы заболели, а полотенца не было, так что я вытерла руки о свитер.
«Катя, куда ты ходила? – спросил Костя, как только я вошла обратно в эту нашу комнату. – У тебя болит что-нибудь?»
Я легла рядом с ним, не раздеваясь и совсем не стесняясь, и сказала ему, что со мной было. «Сильно?» – спросил он. «Нет, ничего», – сказала я и подумала, что два часа назад он мне был, честно говоря, никто, чужой человек, а теперь мы можем так разговаривать!
«Ты не сердишься на меня?» – спросил он. И я вместо ответа поцеловала его в губы и погладила по всему лицу.
«Катя, – сказал он, – я не хочу, чтобы ты думала, что у нас это просто так. У меня это было, честно говоря, с другими, но это все как небо и земля, понимаешь?»
Я знала, вернее, я, конечно, догадывалась, что я у него не первая, и, когда он это сказал, сначала было мне неприятно, а потом, когда я увидела, как он на меня смотрит – жалобно, и, как маленький, боится, что я обижусь, – мне стало просто безразлично. Ну, было и было. Это ведь совсем другое.
Я вернулась домой в четверть первого, у нас было темно в квартире, я сразу шмыгнула в душ, а когда вышла, увидела почему-то только папу, а мамы не было. Папа был очень грустным и старым.
Я что-то быстро соврала и спросила, где мама, и он ответил, что мама опять улетела (или уехала, я не поняла) в Петербург, потому что у нее там дела.
30 декабря. Завтра Новый год. Меня пригласили в компанию, где Костя тоже будет, в гости к одной девочке из класса, которая мне не очень нравится, но у нее большая квартира, она живет с матерью, и мать уезжает, так что все принесут еду и алкоголь и можно остаться до утра.
Я спросила у мамы, можно ли мне пойти, и мама сказала, что нет, нельзя. Я обиделась, стала кричать на нее, что я уже взрослая и что это у нас, в Америке, похищают подростков, а здесь никто никого не похищает, и мне надоело так жить, будто мне пять лет. Но мама была как стена.
И тогда я спросила: «Почему ты только себе разрешаешь личную жизнь, а мне запрещаешь? Может быть, у меня тоже любовь?»
Не знаю, не представляю, как это из меня вырвалось! Я увидела по ее лицу, по тому, как оно сначала стало ярко-белым, потом ярко-красным, что она все поняла. Наверное, она решила, что я ее где-то подкараулила или еще что-то. Но она умеет выкручиваться! Она сказала: «Мне сорок лет, а папе пятьдесят два. Тебе – шестнадцать. Разница все-таки, правда?»
То есть она сделала вид, что я это говорила о ней и о папе!
В общем, я никуда не пойду и буду дома, ну и черт с ними, лягу спать! А Костя сказал, что тогда он тоже никуда не пойдет и будет стоять под моими окнами. Но папа утром тридцать первого, когда я еще валялась в кровати, вошел ко мне и говорит: «К нам зайдут друзья в десять часов, и потом мы с ними пойдем на Красную площадь смотреть салют и, может быть, на часок в ресторанчик тут, неподалеку. Хочешь, пригласи к себе кого-нибудь».
Я обрадовалась и сразу позвонила Косте, там подошла его мама, которую я никогда в жизни не видела. У нее красивый голос, но по голосу слышно, что она много курит, она спросила, кто говорит, и я сказала, что это Катя Гланц из школы. И я слышала, как она крикнула Косте: «Иди, американка твоя!»
Откуда она знает? Может быть, у меня все-таки акцент? Ну и пусть. Мне совсем не хочется с ними знакомиться. Главное, что он придет и мы в Новый год будем вместе. Ведь вместе – главное».
Доктор Груберт снял очки и попытался представить себе эту девочку, но у него ничего не получилось. Вместо девочки выплыло лицо Евы, потом Николь, потом опять Евы.
«1 января. Сейчас ночь, первая ночь нового 1996 года, и я должна непременно записать все, что произошло, чего бы мне это ни стоило. Костя пришел в четверть двенадцатого, мои родители и их друзья только что ушли. Я думала, что мы сядем за стол, но он схватил меня на руки и спросил: «Которая твоя комната?» И понес прямо туда на кровать. Мне уже совсем не было больно, и такое счастье, что мы есть и мы вместе.
Он так нежен со мной, так ужасно ласков, сейчас я уже чуть-чуть больше соображала, чем тогда, в деревне, и разглядела, какое у него было лицо. Глаза закрыты, а все равно кажется, что они блестят. И, когда все кончилось, он закричал! Я прошептала ему: «Тихо!» Мы не встали с кровати даже тогда, когда начали бить часы, просто я сбегала в столовую и принесла шампанское, а потом опять легла, и мы выпили это шампанское, когда Костя уже был внутри меня.
Я, правда, почти весь свой бокал пролила.
«Желаю тебе, – сказал он, – чтобы каждый Новый год мы встречали только так. Слышишь?»
И я с ним согласилась. Потом мы приняли душ, оделись и сели за стол, и нам было жутко смешно. Мы все время умирали от смеха, просто не могли смотреть друг на друга. А потом зазвонил телефон, и я подошла.
Женский голос, довольно приятный, но, как я почувствовала, полный слез, сказал мне: «Позовите господина Гланца». «Его нет дома, – ответила я, – что-нибудь передать?»
И тут она – как завопит!
«Передать! Передать! Что его жена – проститутка и мразь, передай, пожалуйста! Что она приехала в нашу страну и ничего лучшего не придумала, как отбивать чужих мужиков! Что я ей желаю как можно скорее сдохнуть, и чтобы ни одна собака о ней не вспомнила!»
Я не успела даже бросить трубку, потому что там, на том конце провода, началась какая-то борьба, словно у этой женщины хотели вырвать трубку, а она не давала, пытаясь что-то еще мне прокричать, и наконец раздались гудки! Я опустилась на стул, как будто меня толкнули со всего размаху, и у меня было темно перед глазами.
Костя, кажется, перепугался, а я только думала, слышал ли он, что она там кричала, потому что, если слышал, я не буду врать (какой смысл?). А если все-таки не слышал? Тогда я должна быстро что-нибудь придумать: не рассказывать же такое! Даже ему! Но он, конечно, почти все слышал, потому что спросил: «Хочешь побыть одна? Я пойду». И я кивнула, не глядя на него, так мне было стыдно.
Мне было стыдно так, что я не могла пошевелиться. Так стыдно, что я не могла даже взглянуть на него, пока он одевался в коридоре, и, если бы можно было умереть в эту самую минуту – только чтобы никогда больше не вставать, не двигаться, ни с кем не разговаривать, – я бы тут же согласилась.
Он уже открыл дверь, но я – сама не знаю почему – бросилась ему на шею. И он меня очень крепко обнял. Слава Богу, что он ни о чем не спрашивал!
Слава Богу! Мы постояли в коридоре, обнявшись, потом он ушел, а я пошла в свою комнату, погасила свет, легла и стала думать, что мне теперь делать. То, что звонила жена маминого бойфренда, это ясно. То, что она еще будет звонить и непременно нарвется на папу, – тоже ясно. Значит, в моих руках сейчас вся наша судьба. Моя, мамина и папина. Я говорила себе, что надо успокоиться и принять самое правильное решение, но меня мучила почти ненависть к маме за то, что она такое с нами сделала. И за то, что Костя слышал весь этот кошмар! Что он теперь будет думать о нас? Обо мне? Я ненавидела и этого ее бойфренда тоже, потому что он, так же как и мама, заботился только о себе, о своем удовольствии и ни о ком не подумал!
Его жену, которая нам позвонила, я ненавидела потому, что она посмела назвать мою маму таким словом и вообще вела себя омерзительно, позвонив нам в новогоднюю ночь и наговорив мне всего этого!
Папу я ненавидела потому, что мама не любила его, а он делал вид, что все в порядке, хотя ничего у нас не было в порядке, и все это ложь, и, если мама не любила его, нужно было честно смотреть правде в глаза!
Но больше всего я ненавидела себя за то, что во мне столько злобы ко всем ним, и я, оказывается, никого не люблю, кроме Кости! Мне хотелось пойти в ванную и вымыться под горячим душем – так меня всю трясло от злобы! Я боялась, что Костя не захочет приближаться ко мне, услышав все это, или он решит, что я такая же, как мама, или еще что-то!
Господи! Как мне было плохо! Я, наверное, заснула, провалилась и проснулась потому, что они пришли. Я видела их сквозь щель в приоткрытой двери – как они вошли, румяные и веселые, и мама была в своей белой шапочке и длинной шубе, а папа без очков, в клетчатой курточке, толстый и довольный, и с ними пришла эта парочка их московских друзей, и они сразу сели за стол, и мама засуетилась и побежала в кухню, а папа завел негромкую музыку, но мама тут же вернулась и показала глазами на дверь моей комнаты, наверное, желая сказать, что он меня разбудит, но я почему-то вдруг громко крикнула: «Я не сплю, развлекайтесь!»
И тогда они вошли ко мне в комнату – мама и папа, со своими поздравлениями. Они поцеловали меня и ушли. А я записала все, что было. И решение мое вот какое: завтра я все скажу маме».