Тень Роксоланы Адывар Севги
Протяжные голоса муэдзинов летели над Стамбулом, проникая во все переплетения улочек, облетая площади. Они запутывались в шелковых занавесках дворцов и утыкались в глинобитные стены бедных хижин. С балконов минаретов всех мечетей доносился азан, и правоверные мусульмане спешили на намаз.
– Хайя ‘аля с-салях! – голосили муэдзины. – Спешите на молитву!
– Ля хауля ва-ля куввата илля би-Ллях! – вторили правоверные. – Нет мощи и силы ни у кого, кроме Аллаха!
– Хайя ‘аля ль-фалях! – призывали, казалось, сами небеса. – Спешите к спасению!
– Ля хауля ва-ля куввата илля би-Ллях! – утверждали правоверные. – Нет мощи и силы ни у кого, кроме Аллаха!
Под голоса муэдзинов золотая солнечная монета отражалась в густой синеве Босфора, разбиваясь на мелкие кусочки в волнах, плавясь нестерпимым для глаз блеском. И морская гладь сверкала золотом павшей империи, золотом войн и грабежей, золотом чиновников, золотом великих султанов. Розы в садах качались под тихим ветерком с моря, щедро делясь своим ароматом, вплетающимся в соленый аромат гавани. Их алые лепестки трепетали, как нежные губы гаремных красавиц, обещали все наслаждения рая, поцелуи гурий и обманывали, обманывали без счета. Мечети и медресе, дворцы и хижины ловили окнами солнечные лучи, и город сверкал, как драгоценный камень в оправе из морских вод.
В жаркий день Стамбул грезил о прошедшем золотом веке, о султанах – мудрых, жестоких и справедливых, об очаровательных наложницах, которые делали повелителя счастливым, об успешных походах и великих завоеваниях. Неслышно вышагивали по улицам янычары, их усы казались особенно длинными на фоне гладко выбритых подбородков, белые войлочные колпаки – юскюфы – гордо торчали вверх. Бесшумно переступали тонкими ногами кони, и в седлах их чванливо выпрямляли спины богато одетые всадники. Уличный торговец в полосатом халате открывал беззвучно и широко рот, чтобы зазвать покупателей – он протягивал поднос со свежим лукумом. Другой хлопотал у прилавка с разноцветными тканями, и казалось, что яркие тропические птицы присели перед ним, расправив диковинные перья. Беззвучно грохотали таверны, переполненные людской разноголосицей, и вспухал человеческим морем базар, доверху набитый товарами, сплетнями и пересудами. А над всем этим великолепием плыли, обкусанные временем, в солнечном мареве стены султанского дворца Топкапы – стены, видевшие любовь и ненависть, кровь и счастливый детский смех, торжествующие улыбки и горькие слезы, взлеты и падения, казни и небывалые торжества…
Стамбул грезил о былом величии…
Женщина была стара. Шестьдесят пять весен пролетели над ней, оставив лишь воспоминания о цветущих садах. А чувствовала она себя куда как старше, совсем, совсем древней. Уж очень много воспоминаний таилось в опавших и давно высохших лепестках. Но она помнила все. Частенько, сидя на балконе и вдыхая сладкие ароматы сада, она перебирала старые, хрупкие воспоминания, будто сухие цветы. Они крошились в ее тонких пальцах с распухшими суставами, но она бережно подбирала каждую крошку, не желая упустить ничего. Большинство воспоминаний вызывало у нее слезы, и она упивалась каждой соленой капелькой, стекающей по морщинистым щекам. Она любила эти слезы. Они доказывали, что она еще жива.
Она помнила объятия султана и счастливый смех своего сына. И эти воспоминания были самыми любимыми. Жаль, что приходили они очень редко, ведь счастье длилось совсем недолго, а затем настали длинные, длинные унылые дни, наполненные душевными муками, когда даже солнечный свет казался серым, а блеск волн Босфора туманился в глазах, представляясь жутким провалом, входом в царство шайтана. Но женщина знала, что вход этот вовсе не в волнующемся море. Настоящий вход в загробный и страшный мир был здесь, в воротах роскошного султанского дворца, и охраняли его не демоны с вилами или духи мертвецов, а янычары, облаченные в алые кафтаны, и с сабель их стекали на землю сияющие капли отрубленных солнечных лучей, превращаясь в кровавые лужицы.
Но чаще старуха не плакала, а гневалась. И тогда лицо ее наливалось синеватой краснотой, а морщины разглаживались – кожу распирало яростью. Она шептала:
– Хюррр-рем… Хюррр-рем… – обвиняя отсутствующую во всех своих бедах.
Хюррем – это значит Смеющаяся. Но в устах старой женщины веселое и нежное прозвище дышало опасностью, мрачными тайнами и животной злобой. Хюр-хюр – рычит дикий зверь… Рррем-рррем – пересыпается песок под брюхом ползущей ядовитой змеи…
– Хюррем… – шипела старая женщина. – Ты… ты… ты… Хюррем…
Иногда старуха качала резную колыбель, искусно изготовленную мастером из драгоценного черного дерева, растущего в далекой Африке, нежно напевала хрипловатым голосом:
– Спи, мой маленький шахзаде, спи… Ты будешь властелином мира… Мой Мурад, твой отец – великий султан, он любит тебя…
Колыбель была пуста.
Покачав колыбель, старуха заглядывала в нее, поправляла пожелтевшие, слежавшиеся тряпки, а затем начинала царапать свое лицо, причитая:
– Хюррем… Хюррем… Убийца… Колдунья…
Она проклинала и плакала, а потом приходила служанка, уносила колыбель и бережно обмывала лицо старухи теплой водой, растирала ее скрюченные пальцы, смазывала царапины на щеках целебной мазью. После этого старуха успокаивалась и требовала подать свежей халвы, но не ела, а лишь смеялась, глядя на тарелку с кушаньем. Смех ее был похож на воронье карканье над старыми могилами.
– Уноси, – говорила она служанке, отсмеявшись. – Еще не время.
Служанка покорно уносила халву и съедала ее сама. А старуха сидела среди атласных подушек с потускневшим серебряным шитьем, мечтала о чем-то неведомом, иногда улыбалась. Улыбка ее была страшна, и служанки, стоявшие у дверей, вздрагивали, заметив, как дергаются иссохшие бледные губы. Служанки молились, чтобы их отправили в другие покои, прислуживать другим хатун и султаншам, или даже просто убираться во дворце. Лишь бы не оставаться с этой выжившей из ума старухой. К ней девушек отправляли в наказание.
– Хюррем… – беззвучно шептала старуха. – Подожди, я почти готова…
Но иногда ей хотелось просто поговорить, и эти моменты служанки любили. Она разговаривала с девушками почти как с равными. Все равно ей больше не с кем было говорить – старуху навещали очень редко. Она рассказывала служанкам удивительные истории, похожие на сказки. Но все знали: каждое слово в этих историях правда и всем событиям старуха была свидетельницей. И это было интереснее всего.
Часть первая
Рассвет над Топкапы
Рассвет – самое непрочное, ненадежное время суток. Это обещание, которое чаще всего нарушается. Хрустальная непрочная прозрачность и ясная утренняя чистота вовсе не означают, что день будет безоблачен и хорош. Безветренная благостность рассветных часов скорее являеются затишьем перед грозной бурей, чем предвестником теплого приятного дня. Но при этом рассвет всегда является временем надежд. И даже если он сер и дождлив, всегда хочется надеяться на лучшее. И всегда находится кто-то, кто посмотрит на затянутое тучами небо, задумчиво почешет в затылке и скажет: «А ничего, еще распогодится, вон ветерок какой бодрящий, он эти облака вмиг разгонит!» И все слушают такого пророка, впуская в сердце радостное ожидание. Пусть даже оно не сбудется, но ведь впереди – новые рассветы, а значит, и новые надежды. Столь же эфемерные, как и предыдущие. И лишь тот, кто сжимает зубы, прорываясь через сладость рассвета с упрямством видящего высшую цель, достигает ее, и тогда сбываются все надежды, как бы ни были они хрупки изначально. Сбывается даже самое безумное, невозможное.
Ибрагим Паргалы, бывший христианин, а ныне – правоверный мусульманин, не пропускающий ни одного намаза, начинающий любое дело именем Аллаха – Биемилляхи Рахмани Рахим! – пребывал в глубокой задумчивости. Уголок левого глаза его подергивался, губы под усами кривились – размышления явно были неприятны.
Седат-ага, охранник, стоявший у дверей и ожидавший знака от господина, удивлялся: почему это он недоволен? Ведь Ибрагим Паргалы ее вчера был всего лишь сокольничим молодого наследника престола, а сегодня он хранитель покоев великого султана, лучший друг этого султана, и несть числа благодеяниям, которыми осыпает его повелитель, а будет еще больше. Седат тихонько вздохнул: ему очень хотелось оказаться на месте молодого хранителя покоев (всего-то двадцать семь лет, совсем юнец!), уж он бы не сидел с кислой физиономией меж пухлых подушек, расшитых шелком и серебряной нитью, он бы знал, как распорядиться привалившим счастьем!
А Ибрагим все морщился, вздыхал, крутил на пальце массивный перстень с бесценным рубиновым кабошоном, нервно подергивал плечом. Подушки казались ему набитыми камнями, виноград был кислым, хурма слишком жесткой и вязкой, а шербет явно отдавал горечью. Ибрагим Паргалы вспоминал…
Шорох морских волн, долетавший до него из открытого окна, напомнил Ибрагиму родную Паргу, и он вновь увидел мысленным взором каменистый берег, почувствовал под босыми ногами пузырящуюся прохладу морской пены, оседавшей на камнях, а руки его ощутили теплые, нагретые солнцем борта лодки, и отец широко улыбнулся ему, бросая веревку.
– Тео! Эй, Тео! Не спи, привязывай лодку! – кричал брат, похожий на него как две капли воды. – Тео!
Никакое дерево не греется на солнце так, как лодка – мягкое тепло, ласкающее ладони, льнущее к ним, как морская волна. А море пахнет солью и йодом, толстолистыми фиолетовыми водорослями, что высыхают до пыльного хруста, выброшенные волнами на берег, и еще рыбой – пронзительный рыбный залах повсюду, въедается в одежду, заполняет грудь, а чешуя сверкает на солнце, и кажется, что лодка полна расплавленным серебром…
Ах, Нико, Нико… Сколько воды утекло, ею можно было бы наполнить все моря мира! И эта вода разделила братьев, которые раньше были неразлучны и неразличимы. Вот только у Нико был смешной хохолок на макушке, своенравная прядь, которая торчала вверх, сколько ее ни приглаживай. Да Нико всегда запрокидывал голову, когда смеялся, будто хотел увидеть солнце и поделиться с ним своим весельем. А Тео никогда не хохотал так весело, а лишь улыбался, растягивая губы, но в глазах его всегда был строгий холод и странная, нехарактерная для сына рыбака задумчивость. Только когда братья печалились, их лица становились совершенно одинаковыми.
Годы и годы Ибрагим не вспоминал о брате. Не хотел вспоминать. Человек всегда бежит от того, что причиняет боль, и чем больнее – тем быстрее убегает. Ибрагим бежал очень быстро, так быстро, что забыл обо всем, даже о собственном имени. Да и зачем оно ему было нужно? Тео… Кто такой Тео? Сын нищего рыбака, живущий от улова до улова, мечтающий о сковороде, полной жареной рыбы. У Тео единственные штаны, да и те драные, а рубашку он делит с братом – они по очереди ходят в ней в церковь. Тео не умеет читать и писать, но ему это и не интересно. Что, скажите на милость, будет читать сын рыбака? Разве что молитвы. Но и это более пристало не рыбакам, а священникам. Тео же никогда не хотел стать священником. Правда, Тео добр и всегда отдает нищим рыбу, если она остается от скудных семейных трапез, а еще очень любит своих родных, особенно брата. Но таких Тео полным полно на берегах теплого моря. Они есть в любой деревушке, прилепившейся к каменистому берегу. Чинят сети, обветшавшие от старости, – эти сети переходят в семье по наследству от отца к сыну, ходят на густо просмоленной тяжелой лодке, с трудом ворочая неуклюжие весла, далеко в море в поисках улова получше, торгуют рыбой на городских рынках, поют длинные тоскливые песни на закате, ухаживают за босоногими девушками, такими же нищими, как и они сами, потом рожают детей, чья судьба – стать рыбаками и тоже каждый день есть рыбу…
Другое дело Ибрагим – этот не ест рыбу, разве что изредка зимой, когда рыба набирает жир и нежность, пробует кебаб из трески, но и то морщится. Только что лекари говорят, что рыба полезна для здоровья, а так бы он к ней и не притронулся. Ибрагим предпочитает плов из молодого барашка, ему нравится долма из зеленого сладкого перца с рисом, куропатка, запеченная с ягодами и фруктами, обложенная вареными яйцами, мясные пирожки, медовая дыня и виноград. Сладости Ибрагим не любит – они напоминают ему о детстве.
Но дело не в рыбе. Ибрагим – тень наследника престола Османской империи, а теперь уже и тень султана. Он тень, которая отбрасывает другие тени, а Тео был так ничтожен, что не имел даже собственной тени, что послушно ложилась бы у его ног. Ибрагим – воин, политик, покровитель искусств. О его учености ходят легенды. А Тео только и умел, что ловить рыбу, да и то частенько ложился спать голодным – улов не всегда был хорош.
Ибрагим не хотел помнить, что когда-то у него было другое имя, другая родина. Зачем… Он никогда не родился. Он – начался. Начался в тот день, когда его босые ноги коснулись рассохшихся досок причала в Манисе. В тот день, когда глаза его проводили пиратскую фелуку, оставившую грязного голодного мальчишку без имени и прошлого в роскошном дворце, где жил сам шах заде – зеница ока османов. Один взгляд на окружающее его великолепие – и он решил, что никогда больше не будет Тео. Тео остался там, в далекой Парге. Может, он сейчас смеется, деля с братом жаренную на решетке до хрустящей корочки тощую летнюю кефаль, а может, ложится спать с пустым желудком – это неважно. Тео далеко…
Но иногда воспоминания приходили сами, непрошенные, незваные. Приходили, когда Ибрагим чувствовал острое, рвущее душу одиночество. Когда ночи казались холодными и ноги леденели под теплыми одеялами. Такой холод не развеять, даже если зажечь уголь в жаровне у кровати или положить на гладкие простыни горячий камень. И одиночество никуда не денется, пусть даже комната заполнится слугами или танцующими девушками. В душе все равно будет беззвездная темнота, как в пасмурные ночи над морем, когда не видно даже волнующейся водной глади, лишь слышно посвистывание ветра в лодочных снастях да далекий скрип уключин такого же одинокого рыбака.
Тео был счастливчиком. Он не знал холодных ночей. На его небе всегда ярко горели звезды. Рядом всегда был Нико. И два обнаженных тела сплетались согревающим объятием, сливались единым порывом, и это было счастьем.
О, Аллах, разве можно назвать такое счастье постыдным? Разве это был грех? Ведь еще в утробе матери их тела были едины, переплетены так, что нельзя было отделить одного от другого. Говорили, что они и родились держась за руки… Они делили колыбель, одежду, материнскую грудь. Так что же нехорошего они совершили, любя друг друга? Мальчишки, совсем еще дети…
Эта любовь тоже осталась в Парге. Там, где Тео, рыба и сладкие пирожки, что пекла мама.
У Ибрагима была другая любовь. Любовь, затопившая его душу горечью и сладкой мукой. Любовь, у которой не было будущего, но и отказаться от нее было невозможно. Закрывая глаза, Ибрагим видел прекрасное лицо молодого султана и мечтал коснуться поцелуем нежной щеки, на которой едва пробивалась кудрявая борода.
Аллах свидетель – вовсе не к богатству потянулась душа мальчишки-рыбака, когда он оказался на потертых каменных плитах дворца в Манисе. Не тихий звон золотых монет, не мечты о громкой славе под знаменами империи заставили его забыть обо всем, что было с ним прежде. Даже о Нико. Особенно о Нико.
– Эти брови подобны лукам, и стрелы ресниц летят мне прямо в сердце, зажигая огонь, который сожжет меня дотла… – прошептал Ибрагим, опуская голову.
Взгляд юного шахзаде – вот начало Ибрагима. В этих глазах утонул Тео, мальчишка-рыбак, словно в морских глубоких водах, утонул вместе со своей наивной и постыдной любовью к брату-близнецу, а на поверхность вынырнул уже Ибрагим. Он отдал душу и сердце великому властителю и никогда не жалел об этом. Даже мучительная, безответная и горькая любовь все равно сладка, пока молодость играет в жилах и поет мелодию надежды. Должны пройти годы и годы одиноких и холодных ночей, пока эта любовь потеряет сладость, оставляя только горечь разочарования, как перестоявшее вино превращается в уксус. Но пока Ибрагим молод и кровь его горяча, он желает наслаждаться каждым мгновением этой любви, каждым ласковым словом и взглядом своего властелина.
– Бисмилляхи Рахмани Рахим! – С именем Аллаха милостивого и милосердного! – так говорил Ибрагим – ведь именно так положено настоящему мусульманину, но видел в эти моменты ясные глаза Сулеймана, его коротко стриженные волосы, мягкими завитками обрамлявшие голову, полные губы, изгибающиеся улыбкой или сжимающиеся гневом. – Субханаху уа Та’аля! – Преславен Он и возвышен! – Султан, султан Сулейман преславен и возвышен. Ну а Аллах… Аллах простит, он должен прощать великую любовь.
– Губы твои – лепестки роз, опадающие жарким днем под поцелуями солнца… – шептал Ибрагим, и глаза его смотрели в синюю морскую даль, не замечая ничего вокруг.
Седат-ага, стоявший у двери, невольно дернул бровью. Неужто молодой хранитель султанских покоев влюблен? Вот это интересная новость! На кухне болтали о том, что он собирается жениться на Хатидже Султан, любимой сестре султана Сулеймана. Но неужели это брак по любви, а не политический союз?
Ага вздохнул. Как же везет этому щенку из Парги, впору позавидовать! Неужто нужно родиться христианином и изменить вере своих предков, чтобы привалило такое счастье? Мало милостей от султана, так еще и брак по любви! А ведь известно: чем выше забираешься, тем меньше любви вокруг тебя. Султан – тот на самой вершине, где парят только орлы, и эта вершина гола, холодна и неуютна. Султан никогда не знает любви. Может, поэтому он лишает и своих приближенных этого чувства?
Ибрагим поднялся, подошел к окну, вдохнул пряный морской воздух, густо перемешавшийся с запахами большого города, полного торговцев и нищеты. Ветерок донес сладостный аромат роз из дворцового сада.
Черные брови молодого хранителя султанских покоев дернулись – он вспомнил, как перемигивались с ехидной усмешливостью паши, когда Сулейман объявил о его назначении на должность. Один даже позволил себе неприличный жест, предварительно уверившись, что султан смотрит в другую сторону. Но Ибрагим все видел, все запоминал. Ферхат-паша, губернатор Семендире и муж Бейхан Султан, сестры Сулеймана, зря надеется на родственные связи с династией. Ибрагим еще дождется удобного момента, а пока пусть глупцы смеются.
Некоторые ждут, что в Сулеймане проснется его отец. Всем известны склонности прежнего султана, еще недавно Топкапы был полон мальчиков-кастратов! Но Сулейман, изгнав их всех, не взял на их место новых. Его гарем – исключительно женский. Вот только слухи ходят и ходят, шуршат по рыночным углам, скребутся по дворцовым переходам, как пауки, плетущие липкую мерзкую паутину. И имя Ибрагима уже привязывают к Сулейману не дружескими, а любовными узами. Такие слухи могут очень повредить молодому султану.
Злобная улыбка изогнула губы Ибрагима, и Седат-ага, стоявший у двери, вздрогнул. Не хотел бы он, чтобы молодой султанский любимчик посмотрел на него с такой улыбкой. В ней не было ни капли веселья, а лишь ледяное дыхание смерти, которое краем зацепило ату, заставив его дрожать, как от холода.
– Вызови охрану, – приказал Ибрагим, и ага метнулся за дверь. – Я желаю отправиться на невольничий рынок.
Слухам необходимо положить конец. Султан недавно вступил на престол, и разные сплетни только ослабят его в то время, когда нужно собрать все силы для противостояния многочисленным врагам. Особенно нежелательно, чтобы такие слухи докатились до иностранных послов, которые, конечно, немедленно передадут их в Европу. А там только и ждут, когда покачнется Османская империя. И так при европейских дворах болтают, что Сулейман миролюбив, да и слишком молод, чтобы вести успешные войны. Они ошибаются, сравнивая Сулеймана с его отцом. Султан Селим был жесток и грозен, а в Сулеймане нет такой жестокости. Но он справедлив, а справедливость бывает куда как мощнее гнева. И результаты справедливых решений оказываются частенько куда более жестокими, чем тех, что приняты в простом порыве гнева. Жестокость Сулеймана – это жестокость самой справедливости, взвешенная, продуманная, чистая и холодная. Европейских монархов ожидает сюрприз. Напрасно они пребывают в убеждении, что для них настали мирные спокойные дни. Все изменится. Но это будет потом, потом… А пока нужно принять меры предосторожности.
Ибрагим Паргалы поднялся и направился к двери. Седат-ага следовал за ним неотступно, из переходов вынырнули еще охранники, присоединились к Седату, неслышно зашагали за хранителем султанских покоев. Ибрагим и бровью не повел в их сторону, стремясь к своей цели. Солнце, дробящееся в высоких стеклах стрельчатых окон Топкапы, казалось ему ликом султана, с нежностью и любовью глядящего на своего верного слугу.
Паруса, беременные ветром, весело гнали корабль вперед. Острый нос резво рассекал соленые волны, прогретые ярким солнцем. Матросы, весело стуча босыми пятками, деловито бегали по палубе, иногда осклабливаясь в сторону трюма – ветерок доносил оттуда женские голоса. Обидно, конечно, что нельзя даже одним глазком посмотреть на красавиц, но ведь они – подарок новому султану Османской империи от крымского хана, будущие обитательницы султанского гарема. А всем известно, что взгляд на султанскую наложницу лишает головы. Так что матросы предпочитали слушать голоса, смех и плач, долетавшие до них из трюма, а не подсматривать за капитаном и теми, кто носил красоткам еду и воду, в надежде увидеть хоть краешек женской одежды, мелькнувший в приоткрывшемся люке.
Капитан, довольный, поскреб пальцем жесткую бороду. Любит Аллах нового султана, ишь как разогнал корабль с подарками! Счастлив будет Сулейман! И удачлив, по всем приметам удачлив. А удача султана – это удача империи, каждому перепадет хоть по малому кусочку.
Взгляд капитана скользнул по трюмному люку, и вздох покачнул бороду, затуманил зрение. Третий день мысль не давала покоя, тревожила по ночам, вторгаясь в беспокойный сон. Приметил капитан девчонку, одну из тех, что везли в подарок султану. И хоть бы красавица, оно бы понятно. Но девчонка была так себе – тоща, нескладна, взлохмачена. Только в небольших глазках ее светилась веселая живость, движения были порывисты, и напоминала она капитану его первый корабль – не слишком красивый, но резвый и надежный.
Третий день капитан думал – как бы девчонку эту себе оставить. Затеряется ведь в султанском дворце. Да и зачем она султану? У него в гареме тысячи гурий, к чему там нужна тощая нескладеха?
Но вот беда – девчонка ведь уже собственность султана! Как забрать? Разве что… ну ведь могла она помереть в дороге? Мало ли, на море качка, болтанка, не выдержала. Молодая, слабенькая, вот и померла. А то и вовсе за борт упала. Хотя нет, за борт нельзя. Скажут ведь потом, что недосмотрел за грузом, накажут сурово.
Капитан вновь вздохнул. Пустые мечтания. Объявить мертвой тоже нельзя. Обязательно найдется кто-то из команды, кто донесет. За награду – точно донесут. Тогда не просто накажут, а голову с плеч снимут. Еще бы! У самого султана посмел украсть! Покусился на его собственность! А жаль девчонку-то… пропадет она в султанском гареме, как есть пропадет. Но вообще странное дело: все девушки, что назначены для султана, как на подбор – статные красавицы, ходят плавно, бедрами покачивают, будто лодки у причала. А эта – совсем другая. Почему ж ее выбрали? Может, есть в ней что-то такое… этакое… о чем не положено знать простому капитану фелуки. Его дело маленькое – груз доставить в целости и сохранности, сдать по описи во дворце Топкапы, да привезти расписку с печатью Валиде Султан своему хану. А рассуждать о красавицах не положено. А уж тем более – мечтать об одной из них. Даже если она вовсе не красавица. А может, именно потому, что не красавица.
Капитан сам не мог понять что же так привлекло его в этой соплюшке. Он видывал всяких красоток, и совсем юных, только-только начавших ощущать в себе женское естество, и роскошных женщин, жарких, как пески Аравии, и множество нежных рук обнимали его, лаская в низкой духоте капитанской каюты. Но прекрасные глаза гурий быстро забывались, их лица сливались в мутное пятно, тела казались одинаковыми, оставалась лишь память о ласках, но и она была невнятной, однообразной. А эта нескладная тощая девчонка, которую он вез в великолепный Стамбул в подарок молодому султану от его родственника по материнской линии, крымского хана Гирея, вгрызлась в душу так, что капитан постоянно чувствовал, как сосет под ложечкой, будто от голода, и хотелось вновь и вновь видеть ее смешливое круглое лицо, озорную улыбку и яркое пламя непослушных волос.
Капитан от всей души пожелал, чтобы Аллах принес с попутным ветром счастье и удачи этой девчонке. Пусть ее паруса никогда не опадают и не знают штиля! Иншаллах!
Девчонка же, о которой печалился капитан османской фелуки, корчила рожи в трюме, развлекая товарок. Только что она закончила обедать, и пустая миска валялась на полу. Девчонка иногда подталкивала ее ногой, выбивая звонкую дробь, аккомпанирующую представлению. Она то чирикала воробьем, то ухала совой, то начинала скакать по-беличьи. Девушки смеялись, хлопали в ладоши, забывая о муторной качке и подтухшей, теплой воде. А насмешница уже передразнивала капитана, закатывая глаза вверх и скребя остренький подбородок пальцами, будто выискивала что-то в несуществующей густой бороде.
Она находилась в том счастливом возрасте, когда девочка только-только начинает превращаться в девушку и еще не знает, что делать с быстро растущими руками и ногами, для чего природа наполняет ее тело удивительным и странным теплом, от которого в глазах появляется призывный блеск, а у кожи – дивная шелковистость. В это время девочки становятся совершенно нескладными, в них появляется угловатая нелепость, и чем больше эта угловатость – тем на большую красоту впоследствии можно рассчитывать. Но девочки об этом не знают и стыдятся своей нескладности и наливающейся женским соком груди. Они краснеют, смеются и плачут невпопад, но затем чуть не мгновенно происходит чудо – длинноногая и длиннорукая девчонка, в прыщах и царапинах, вдруг превращается в очаровательную девушку, от которой мужчины не могут оторвать глаз, удивляясь лишь тому, что раньше не заметили в ней этого очарования.
Девчонка, хохочущая в трюме, нимало не стеснялась своей угловатости. Ее не беспокоили жаркие женские видения, и она не мечтала превратиться в прекрасную царевну. У нее были совсем другие мечты, узнав о которых капитан, скорее всего, привязал бы ей на шею камень побольше и утопил в море собственноручно. Возможно, он при этом бы вздохнул в порыве жалости, но не более.
В душе хохотушки не было того веселья и беззаботности, что она изображала всеми силами. Напротив – внутри горело яркое белое гневное пламя. Уже три года она вынашивала планы мести, сначала детские и вполне безобидные, родившиеся от обиды малолетней девчонки, силой оторванной от семьи и друзей, а затем, по мере взросления, эти планы становились все более жесткими, и так же ожесточалась ее душа. Но она ничем не выказывала своей ненависти к пленителям. Наоборот – улыбка не сходила с ее губ, и казалось, будто эта девочка довольна и счастлива и не желает себе лучшей доли, как служба на благо Османской империи. Лишь по ночам, кусая тощую подушку, она сжимала в ладонях нательный крестик с такой силой, что на нежной коже оставались кровавые полосы, синеющие к рассвету.
– Отче наш, сущий на небесах, почему же Ты допускаешь такое? – шептала она почти беззвучно, чтобы не услышали подруги, спящие рядом. – Ты – всеблагой и всеведущий, как же Ты допускаешь, чтобы детей отрывали от материнской груди? Чтобы отцы этих детей были убиты, а матери угнаны в рабство? Почему Ты позволяешь делать свободных людей рабами?
Татары налетели на ее деревню, убивали мужчин, хватали женщин и девушек, привязывали их к хвостам своих мохноногих лошадок на длинных веревках, хохотали, ощеривая редкие кривые зубы, визжали, потрясая оружием. Настенька пыталась спрятаться в хлеву, но ее выволокли оттуда за косы вслед за пятнистой коровенкой, и девичий крик смешался с возмущенным мычанием.
Татары выбили двери деревенской церквушки, куда набились жители, вознося Господу молитвы об избавлении от напасти. Настенька ожидала гром и молнию, которые просто обязаны были поразить нечестивцев, осквернивших храм, – батюшка ее, бывший деревенским священником, часто читал Библию, и там все время были громы и молнии, и даже медведи, которые разрывали на мелкие куски всех, неугодных Господу. Но на этот раз небо осталось чистым, а медведи, видно, были заняты другими важными делами. Может, сражались с нечестивцами в другом месте, а небольшая деревушка под Рогатином не показалась им настолько важной, чтобы немедленно броситься туда на выручку.
Батюшке татары рвали бороду, сорвали с шеи большой оловянный крест, били его этим крестом в разочаровании – они-то считали, что деревенский священник носит на шее чистое серебро. И по-прежнему не было ни грома, ни молний. Даже ветерок оставался легким и ласковым, когда Настеньку утаскивали вслед за татарской лошадью. А батюшка только и мог, что перекрестить ее – Настенька на всю жизнь запомнила руку отца, густо покрытую землей и кровью, такую большую, надежную и… бессильную руку…
Вот тогда-то она и пообещала, что станет вроде тех медведей, посланных Господом для кары. Она станет карой для татар и османов, разрушит грозное царство, чтобы больше не тащили на веревках православных девчонок, уволакивая их в унизительное рабство от вольной и счастливой жизни.
– Я же умнее медведей, – бормотала она на привалах, греясь у татарских костров. – Господи, посмотри на меня! Если Ты мог использовать тварей неразумных, то почему бы Тебе не воспользоваться мною? Я умнее, чем они, я смогу сделать больше!
И будто Господь услышал ее молитвы – ей везло, как никому другому раньше. Еще во время мучительных переходов и коротких привалов, привязанная к лошади, начала понемногу болтать по-татарски, подслушивая разговоры татар да задавая вопросы. Ей отвечали всегда, ведь каждый вопрос сопровождался солнечной улыбкой и потешной ужимкой. Другим нередко доставались плети, а ей – лакомые кусочки на привалах. Она благодарила, ела и проклинала про себя дарителей. Но силы нужны были для мести, и Настенька никогда не отказывалась от лишнего куска хлеба или мяса.
Она пела и танцевала, быстро учила татарский, а затем и турецкий язык и выглядела послушной, поэтому вместо невольничьего рынка попала во дворец крымского хана. Три года она провела там, вынашивая мстительные планы, и вот очередная удача – ее везут самому султану Османской империи. Тому, кто виноват во всех ее бедах. Тому, чьим именем разрушают города и деревни, для кого угоняют в рабство. Главному злодею всего мира.
На фелуке Настенька впервые за три года почувствовала себя счастливой – Господь не оставил ее и ведет прямиком к врагу, чтобы уничтожить его самого и его племя.
– До последнего семени, – шептала Настенька с мечтательной улыбкой, видя которую, капитан фелуки тяжко вздыхал от ноющего в любовном томлении сердца. – Я умнее медведей, и Господь избрал меня…
Селим-ага, дарюссааде атасы, глава караагалар, черных евнухов, что прислуживали султанским гуриям в гареме, подкрадывался к покоям девушек тихонько, стараясь даже не шаркнуть кожаными подошвами мягких тапочек. Ему было любопытно. Девушки веселились – смех был слышен издалека, а с чего бы им так радоваться? Может, опять кого из евнухов передразнивают, а то и самого дарюссааде атасы!
Но как бы тихо он ни крался, его все равно услышали.
– Вечерочка вам доброго, дядюшка Писюн! – радостно поприветствовала его рыжая девчонка, что привезли недавно от татар в подарок султану, кланяясь угловато, но почтительно.
Глаза евнуха вытаращились, и в его лице проявилось удивительное сходство с жабой. Дядюшкой его еще никто не называл. А иногда хотелось бы… Он не помнил своих родных, да, может, их и вовсе не было нигде и никогда, а зародился он сам по себе в каменных галереях Топкапы специально для того, чтобы верой и правдой служить повелителю правоверных, обучая и наставляя на путь истинный одалисок в гареме. Но теплое чувство родственности вдруг сменилось гневным холодком.
– Ты что это сказала? – взревел дарюсааде атасы. – Да как у тебя язык повернулся?! Какой шайтан тебя надоумил?
Девчонка, нимало не испуганная, вновь поклонилась, мотнув рыжими прядями, будто огненными солнечными лучами.
– Да как же, дядюшка? – удивленно спросила она. – Разве тебя зовут не Сцыклюн-ага? Писюн, значит, по-нашему…
– Какой еще Сцыклюн? – завопил евнух. Мелкие капли слюны полетели во все стороны, и девушки прыснули со смеху. – Я – Селим-ага, заруби это на своем длинном носу! Селим-ага!
– Хорошо, Сцыклюн-ага, – согласилась девчонка.
Евнух перевел дыхание. Он знал повадки гаремных обитательниц и то, как быстро разлетаются по дворцу все слухи. Если все это безобразие не пресечь на корню, так и прилепится к нему обидное прозвище Писюн-ага. Во дворце смеяться будут. А если еще и Валиде Султан услышит, так и вовсе беды не миновать. Как бы она не подумала, что стар уже стал Селим, не может справиться с девушками, раз они над ним насмехаются.
А ведь насмехаются! Вон как радостно хохочут. Одна так и вовсе повалилась спиной на подушки, взбивает платье ногами. Спаси, Аллах! Какие хрупкие и изящные лодыжки! Чистая пэри! Вот где радость султану… Но смеется над Селимом обидно. Даже туфелька с ноги слетела, ударила подружку в плечо, а та и внимания не обратила – тоже хохочет во все горло. Ну, ладно, хохотушки. Селим вам покажет!
– Останетесь без ужина! – заявил евнух грозно. – А ты, бесстыдница, будешь целый вечер учить турецкий язык. Смотрю, совсем по-нашему не знаешь!
– Но, дядюшка Сцыклюн, как же не знаю? – Девушка погрустнела, умоляюще сложила ладони. – Разве ж я вас обидела чем? Только перевела ваше имя на свой язык.
– Ах ты нахалка! – Селим уже занес было руку для удара, но вовремя опомнился. Нельзя бить по лицу султанских наложниц, даже если они не отличаются красотой. Лицо портить нельзя. А вот на талаку положить – милое дело. Пусть бы влепили этой щенюшке ударов тридцать по пяткам, узнала бы, как непочтительно обращаться с таким важным человеком, как он! Но этого тоже нельзя. Ведь придется тогда докладывать Валиде Султан, за что наказал девчонку.
– Да я что… я ничего… – пожала плечами девушка. – Я ж со всей душой к вам, дядюшка Сцыклюн…
Одна из девушек уже икала от смеха, остальные хохотали, не скрывая своего веселья.
– Все сегодня без ужина, а тебе – неделя без ужина и учить язык! – решил дарюссааде атасы. – Чтоб через неделю уже стихи сочиняла на нашем языке. Вот тогда у тебя пропадет желание болтать всякие гадости!
Настенька почтительно поклонилась. Целая неделя дополнительных занятий! Да еще и стихосложение! Как здорово! Может, дадут даже почитать какие-нибудь свитки. Настенька слыхала о персидских поэтах, которые писали удивительной красоты стихи.
И как же просто управлять этими дворцовыми евнухами! Несколько слов – и они уже делают то, что ты хочешь, да при этом воображают, что сами все придумали и решили. Настенька улыбнулась, пряча улыбку в еще одном почтительном поклоне.
А дарюсааде атасы доложил хранителю султанских покоев, что среди наложниц есть одна, отличающаяся удивительной глупостью и нерадивостью, да еще и лишенная полагающейся статусу красоты. И неплохо было бы эту наложницу перевести в служанки. Пусть бы убиралась в покоях или белье стирала. Больше ни на что не годится. Ибрагим Паргалы напряг память, и перед глазами его возник яркий солнечный луч, превративший-с я в рыжий локон. Он вспомнил девушку, о которой докладывал евнух. Действительно не очень красивая, вряд ли сам султан изберет ее на ложе, но зато и не полюбит ее. Ревность кольнула сердце Ибрагима, затуманила всегда ясные его глаза.
– Нет, Селим-ага, пусть остается, где есть, – возразил он дарюсааде атасы.
– Но совсем, совсем глупая, – посетовал евнух. – Ничему научить не могу. Старших не почитает, дерзит не по рангу.
– Селим-ага, может, ты стал слишком стар и больше не справляешься с наложницами? Может, кто-то другой должен руководить караагалар? – предположил Паргалы. – Кто-то помоложе, кто сможет обучить глупую наложницу всему, что ей полагается знать.
Евнух только замахал руками. Он не стар, нет, он в самом расцвете сил! Хранитель покоев ошибается. Селим-ага все исправит! И если паше угодно, то эта наложница даже будет избрана для хальвета! И подарит султану счастье!
– Вот и хорошо, – кивнул Паргалы.
Некрасивая и глупая рабыня – вот что нужно султану. Это прекратит все неприятные для Ибрагима слухи и в то же время будет совершенно безопасно. К такой женщине не имеет смысла ревновать, она станет для султана просто обязательством, которое необходимо исполнить. Это даже меньше, чем пустое место.
Ибрагим Паргалы, бывший рыбак, поднявшийся до небывалых высот, усмехнулся с долей высокомерия. Он управлял больше, чем султанскими покоями. Он имел возможность управлять самим султаном, а значит – и всей империей, всем миром!
Девушки изгибались, качались, как камыши под ветром, длинные ресницы медленными взмахами томно прикрывали блестящие глаза. Султан смотрел скучающе, ленивым взглядом оценивал красавиц, выбирая ту, что в этот вечер разделит с ним ложе. Особенно привлекательной казалась ему полненькая черкешенка в фиолетовом платье с развевающимися рукавами, но рядом раскачивалась русинка с золотыми локонами, и султан никак не мог выбрать. Конечно, можно всегда призвать Махидевран, тем более, что она ожидает приглашения, но Сулейман чувствовал скуку в обществе молодой султанши, подарившей ему сына и наследника. Ему хотелось чего-то нового, неизведанного. Больше всего он жаждал удивления. Ведь это так постыло – в двадцать пять лет уже ничему не удивляться.
Настенька забилась в угол, раздраженно покусывала палец. Ишь, расплясались тут! Да разве ж это пляски? Будто змеи на хвосты встали, да и раскачиваются в стороны, так и ждут, чтобы ударить да укусить, яд злобный впрыснуть. А уж как поют! Да разве ж это песни? Воют, воют, а что воют – и не понять даже. И музыка такая, что тошно на душе становится. Не удивительно, что султан зевает, того гляди и заснет. Ему б послушать, как в ее родной деревне на зимних посиделках девки поют, посмотреть, как пляшут. Вот это песни! Танцы! Не то что эти…
Настенька хоть и юница совсем была, но на посиделках всегда желанная гостья. Голосок звонкий, ясный, будто соловушка разливается-поет, весну славит. Так душу и гладит, сердце успокаивает. А уж как до танцев доходило, так ее и взрослые парни переплясать не могли, один за другим из круга выходили, за грудь хватались, дышали тяжко, будто конь на пашне, а она все продолжала кружиться, весело взмахивая платочком, отбивая ритм босыми пятками, под пронзительное завывание дудочек. Эх, вот это было время!
А гаремные одалиски все изгибались ивовыми веточками, будто взгляд султана был могучим ветром, из тех, что и дубы вековые до земли гнет. Настенька вновь укусила себя за палец. Она клятвенно обещала евнуху, что будет сидеть в углу тихо, ничем себя не выказывая, чтоб не заметили. Она так и собиралась сделать. Все, что хотела – посмотреть, как устраивают праздник для султана. Но не было сил смотреть на этих разряженных кривляк. И почему это говорят, что все мужчины готовы чуть ли не душу дьяволу отдать, лишь бы только взглянуть на гурий из гарема султана? Было бы на что смотреть!
Сердце прямо рвалось из груди, и Настенька не удержалась.
Все ахнули, когда в круг танцующих девушек вдруг влетела тощая девчонка, вынырнувшая из угла комнаты. На ней была простая одежда служанки, а ярко-рыжие волосы спадали двумя толстыми жгутами на хрупкую, еще не до конца оформившуюся грудь. Селим-ага дернул серьгу в ухе, с удивлением увидел на пальцах кровь – от неожиданности и испуга он разорвал мочку и даже не почувствовал боли. Взвизгнув, умолкли флейты, и прелестные наложницы неловко замерли, растерянно заоглядывались. А девчонка ни на кого и не глянула. Ткнула пальцем в сторону султана, проговорила медленно, путаясь в турецких словах:
– Султан Сулейман! Слушай! Тебе песня!
Дарюсааде агасы вырвал серьгу, зажал пальцами кровоточащее ухо. Он отчетливо увидел свою голову, катящуюся из-под топора, разбрызгивающую капли крови на белый песок дорожки султанского сада. Нахальная девчонка посмела смотреть в лицо великому султану! Она обратилась к нему по имени! Вопиющее нарушение традиций, за которое наверняка спросят, и спросят жестоко. Ведь сила Османской империи – в традициях, в них и ее величие. Да лучше бы прямо здесь разверзлась пропасть и выглянули оттуда жуткие дэвы, пусть бы утащили его, несчастного, подальше от падишаха. Участь нарушившего традиции страшнее, чем если бы он попал на гору Каф, в самое логово дэвов!
И почему эта дрянь говорит неправильно? Евнух точно знал, что девчонка очень даже хорошо владеет языком, даже стихи пишет. Не зря же он сам наказывал дополнительными уроками. А теперь заговорила так, будто чуть не вчера во дворец приехала да прямиком из родной Роксолании! Маазаллах! Пусть Аллах защитит, потому что жизнь сейчас повисла на паутинке, которая вот-вот оборвется.
А девчонка, приподнявшись на носочки, уже тянула звонким, ясным голоском:
- – Ой хмелю, мий хмелю,
- Хмелю зэлэненький,
- Дэ ж ты, хмэлю, зиму зимував,
- Шой не розвивався?
- Зимував я зиму,
- Зимував я другу,
- Зимував я в лузи на калыни,
- Тай не розвивався…
- Ой сыну ж мий сыну,
- Сыну молодэнький.
- Дэ ж ты, сыну, ничку ночував,
- Шой не роззувався?
Султан замер. Сердце его вдруг пропустило удар. Голос, отзванивающий серебряными колокольчиками, тревожил душу. Рыжие локоны показались ему солнечными лучами, бьющими прямо в глаза, ослепляющими и обжигающими. Сулейман встряхнул головой. Что за наваждение? Он, видевший с детства рождения и смерти, бывавший на полях битв, где кровь льется рекой, он, казнивший и миловавший еще до того, как стал мужчиной, любивший и ненавидевший, писавший стихи и грозные приказы, султан великой империи, неужто на него подействует какая-то детская песенка неверных?
Настенька, продолжая петь, вырвала у музыкантши небольшой бубен, начала постукивать в него ритмично, аккомпанируя песне. Еще одна игрунья опомнилась, подхватила флейту, и нежные звуки переплелись с серебряными колокольчиками голоса. Настенька медленно поворачивалась вправо и влево, не переставая петь. Она сбросила тряпичные гаремные тапочки и начала пристукивать жесткими пятками, привыкшими к прохладной луговой траве, к теплым рыхлым огородным грядкам, к колючей полевой стерне, по гладкому полу, как в старые времена на деревенских танцах в пустеющих зимой амбарах и овинах.
- Ночував я ничку,
- Ночував я другу,
- Ночував я у той вдовыци,
- Шо свататы буду!
- Ой сыну ж, мий сыну,
- Ты моя дытино,
- Не женыся на той удовыци,
- Бо шастя не будэ!
- Бо вдовине сердце
- Як осине солнце, —
- Воно свитыть, свитыть та не грие,
- Все холодом вие.
- А дивоче сердце
- Як веснянэ солнце, —
- Ой хоч воно та й хмарнесеньке,
- А все теплэсенькэ.
Султан улыбнулся. Этот простой, безыскусный танец, странная чужеземная песня, напомнившая ему слепых кобзарей из далеких славянских земель, забредавших иногда на османские рынки, и тонкий голосок, сплетающийся с флейтой в нежном объятии, затронули его сердце. Сулейман чувствовал, как сами собой рождаются в нем стихотворные строки, такие же ясные и прозрачные, как голос девушки, такие же солнечные, как ее косы. Молодой султан имел недюжинное поэтическое дарование, едва ли не превышавшее его воинские таланты.
В этой девушке, в ее песне и танце на первый взгляд не было ничего эротического, как в танцах одалисок гарема, но Сулейман почувствовал что-то более глубокое, проникающее не просто в чресла, но в саму душу. Это тоже была эротика, но совсем иная, незнакомая. И желание возникало в сердце, которое готово было выпрыгнуть из груди и броситься навстречу юной певице. Сулейман медленно поднял руку…
Дарюсааде агасы застыл неподвижно, будто окаменев. В этой поднятой руке султана сейчас был сосредоточен весь его мир, жизнь и смерть. Стиснутые пальцы разжались, и в сторону Настеньки, кружась, полетел фиолетовый шелковый платок с золотой вышивкой по краям. Евнух позволил себе один маленький неслышный вздох.
Настенька, раскрывши рот от изумления, рассматривала огромную бабочку, что порхала вокруг небольшого фонтанчика перед резными высокими дверьми. Настеньке знала, что эти двери отделяют гарем от внешнего мира, их тщательно охраняют могучие стражники, и приближаться к ним ни в коем случае нельзя. Обитательницы гарема должны жить в гареме. Вот разве что если разрешат прогулку по саду, но в сад гарема ведут другие двери. Настеньку же, несмотря на все предупреждения, упорно тянуло к запретному выходу.
Но больше всего ее привлекал фонтан. Три мраморные чаши, расположенные одна над другой, и весело льющиеся струи воды, которые звенели, как весенние ручейки той, далекой, почти уже забытой жизни, которая оборвалась с татарским набегом. Странно, но именно фонтаны, которых и не знали в глухой украинской деревеньке, всегда напоминали Настеньке о семье, о родине.
Настенька часто приходила к тяжелой двери. Она любовалась фонтаном, закрывала глаза, слушая весенний звон воды, вспоминала ласковые руки матери, густой голос отца, доносящийся из широкой, лопатообразной бороды, подружек, поющих за прялками, запах ладана, клубами вырывающийся из кадила, которым размахивал старенький дьякон, буйное вишневое цветение весной, ромашковые луга, колючий малинник, полный ароматных ягод, полянки с лиловыми колокольчиками, грибные шляпки, торчащие из вечно сырого зеленого мха, тяжелые еловые лапы, склоняющиеся до самой земли… Чужой фонтан пел Настеньке о родной стороне, о густых лесах и луговых просторах.
На этот раз Настеньке особенно повезло – к фонтану прилетела бабочка. Она была настоящей красавицей – огромная, с широкими синезолотыми крыльями, и напоминала местные ткани, тяжелые, шитые камнями, золотой и серебряной нитью. Никакого сравнения со скромными белыми и желтыми бабочками, порхающими над родными лугами. И Настенька любовалась заморским чудом, замерев от восторга. Розовые губки ее раздвинулись, нижнюю она немножко прикусила, глазаблестели, щеки разрумянились. Обыкновенно не слишком красивое личико ее преобразилось прелестью восхищения и любопытства юного, неискушенного существа, и девушка казалась настоящей красавицей.
Бабочка присела на край нижней чаши, распахнула широко бархатные крылья, присыпанные золотой крошкой, замерла. Настенька осторожно потянулась к ней, уж очень хотелось прикоснуться к чуду.
– Нет, вы только посмотрите на эту дрянь! – Резкий голос ворвался в тихие девичьи мечтания, разом разрушив все волшебство. Даже фонтан, казалось, притих в растерянности и испуге.
Настенька обернулась. Длинный алый кафтан, расшитый золотыми и жемчужными цветами, заслонил сладкие домашние видения, будто яркое солнце, неожиданно ударившее лучом из-за облака в нежную дрожащую тень под деревом. Бледно-розовое покрывало окутывало изящную гибкую фигуру, пухлая белая рука, унизанная кольцами с крупными камнями, сжимала шелковый край, вторая, украшенная змееподобным браслетом, сердито дергала ворот кафтана. Темные глаза, густо обведенные черным, обрамленные длинными ресницами, смотрели на Настеньку с ядовитой злобой. За спиной красавицы стояли служанки.
– Султанша… – Настенька неловко присела, как учили аги, сложив руки лодочкой перед животом. – Простите, я не заметила…
– Как ты смеешь поворачиваться к госпоже спиной? – Девушка, сопровождавшая Махидевран Султан, любимую наложницу повелителя, мать наследника престола, высокомерно ткнула в Настеньку пальцем. – Совсем стыд потеряла. Вот уж пожалуюсь на тебя are.
Сама султанша при этом молчала, рассматривала Настеньку внимательно, будто вошь, пойманную в густой косе. Только глаза ее блестели нехорошо, болезненно, и казалось девушке, что не красавица-султанша перед ней, а злобная ведьма, из тех, про которых маменька в сказках рассказывала, что детишек заблудившихся к себе заманивают, а потом жарят и едят. Настеньке мерещилось, что она уже на лопате сидит, а ведьма эту лопату в печь задвигает, и пламя там горит жаркое, аж волосы трещат.
– Я не хотела, – едва слышно, задыхаясь от страха, пробормотала Настенька. – Я случайно…
Она не могла оторваться от глаз Махидевран, зачарованная, как кролик перед змеей, и так же дрожала, не в силах двинуться с места, даже не могла голову опустить, как положено перед госпожой. Никогда еще Настеньке не было так страшно, даже тогда, когда татарский воин, повизгивая от восторга, тащил ее за косы из хлева, больно дергая волосы. Даже тогда, когда она услышала тонкий взвизг кривой сабли, одним ударом снесшего голову деревенскому кузнецу, который пытался защитить жену. Даже тогда, когда волоклась за вонючей татарской лошадью, а батюшка, весь измазанный грязью и кровью, валявшийся на пороге церквушки, провожал ее крестным знамением, и во взгляде его было окончательное прощание, как с покойницей. Тогда было больше злости, чем страха. Но сейчас, глядя в миндалевидные глаза Махидевран, почерневшие от гнева, Настенька задыхалась от самого настоящего ужаса.
– Она еще и пререкается! – взвизгнула девушка, что кричала на Настеньку. И в резком голосе ее послышался визг той кривой сабли, из-под клинка которой горячо и дымно брызнула кровь кузнеца. – Не понимаю, как ее еще держат во дворце! Надо было выбросить за дверь, такую-то нахалку!
Настеньке стало обидно. Да что ж это такое? Ну, засмотрелась на бабочку, так ведь глаз на затылке ни у кого нет. Откуда ж знать было, что султанша подкрадется так неслышно! За что ругают? За что выгнать грозят? Первоначальный испуг сменился упрямством, быстро перелившимся в гордый гнев.
– Меня нельзя за дверь, – сказала Настенька, вскидывая рыжеволосую головку. – Султан сказал, что я – его радость!
– Ах ты… – задохнулась в возмущении девушка, а Махидевран шагнула вперед. Глаза ее сузились в щелки так, что уже не видно было ничего, кроме мохнатых ресниц да густо намазанных теней. Пятна румян полыхали на побледневших щеках, как у скоморохов. Настенька невольно улыбнулась.
Красавица Махидевран, которую прозвали Гюльбахар – Весенняя Роза, не могла говорить. Уже несколько дней в горле стоял кислый комок, из-за которого все казалось отвратительно невкусным, сладости представлялись горькими, а слезы сами лились из глаз. Мустафа, маленький шахза-де, наследник османских правителей, раздражал вопросами.
– Мама, а почему ты плачешь? – все время спрашивал он и старался заглянуть в материнское лицо. – Мама, а мы пойдем гулять? Мама, а мы пойдем к папе?
Махидевран, видя в сыне черты его отца, начинала плакать еще горше, а предлагаемый им поход в султанские покои был совершенно невозможен. Ведь в этих покоях была ОНА. Женщина, посмевшая взойти на ложе султана. Посмевшая отодвинуть в сторону ее, красавицу Гюльбахар!
Служанки шептали в уши, что та, другая, совсем некрасива. Она даже толком не выучила еще турецкий язык и говорит с таким ужасным акцентом, так коверкает слова, что ее едва можно понять. Никто не понимает, как эта женщина смогла проникнуть в покои султана. Ведь она в гареме совсем недавно, она всего лишь джарийе, рабыня, подаренная султану. И вдруг она уже гюзде, наложница-фаворитка, и султан приказывает выделить ей отдельные покои! Да ведь эта тварь даже не беременна!
Махидевран ничего не понимала, и это вселяло в нее настоящий ужас. У Сулеймана были и другие женщины. Мустафа ведь не сразу стал наследником, ему предшествовали еще два брата, рожденные другими кадыр-эфенди, женами Сулеймана. Но они умерли от оспы. На все воля Аллаха! А Махидевран осталась единственной женой, матерью единственного наследника уже не шахзаде, а султана. Конечно, у султана должны быть еще дети, и у него будут еще женщины. Такова традиция, а Махидевран, хоть сердце ее и болело, не могла протестовать против правил, что складывались веками. Единственный наследник – это угроза для династии. Но то, что происходило сейчас, представлялось нарушением всех канонов. Тут уже речь шла не о традициях. Всей душою своей Махидевран ощутила дыхание зарождающейся любви султана. И эта любовь была обращена не к ней!
И вот она смотрит прямо на НЕЕ, на эту дрянь, посмевшую поднять глаза на султана. Действительно, невзрачная, вот только волосы огнем горят, в глаза бросаются, как солнечный луч поутру. А так… угловата и нескладна. Что нашел в ней Сулейман? А взгляд-то какой дерзкий! Этой дряни положено на колени вставать, край одежды кадыр-эфенди целовать, пресмыкаясь в почтении. А она что о себе возомнила?!
Ярость и страх бросили красавицу вперед, и щеку Настеньки обожгла хлесткая пощечина.
– Да за что же? – возмутилась Настенька. – Я ведь ничего не сделала!
– Не сметь пререкаться! – Голос Махидевран прерывался, гнев душил ее. – Не сметь!
Вторая пощечина сбила Настеньку с ног. Падая, она ударилась головой о мраморную чашу фонтана, и бабочка, что мирно сидела на прохладном камне, запорхала перед ее лицом.
– Какая красивая… – прошептала Настенька. Туман полотнищами поплыл перед ней, и привиделись ей болотистые низины в лесу, где так густо растет клюква, сладкая в зимние трескучие морозы. Настенька протянула руки к ярким красным ягодам. Таким красным, как богато шитый золотом длинный кафтан…
А Махидевран, потеряв разум от страха и гнева, все била и топтала бесчувственное уже тело девушки, пачкая в крови холеные пальцы, унизанные драгоценными перстнями, и изящные гаремные тапочки, расшитые мелким жемчугом.
Набежали аги и калфы, оттащили султаншу в сторону, поправили сбившуюся одежду, вручили госпожу ее служанкам, которые быстро повели Махидевран прочь, в ее комнаты. Не дай Аллах, занеможет султанша от излишнего волнения! И только тогда заметили Настеньку, окровавленную и неподвижную, лежавшую без чувств около фонтана. Сначала даже решили, что она мертва, но нет, девушка дышала.
Вновь поднялась суета, даже больше, чем прежде. Ведь в синяках и царапинах, почти что мертвая на каменных плитах Топкапы, лежала новая любимица султана. Тут уже остро пахло кровью, отрубленными головами, жуткими мучительствами. Султан не простит. И не потому, что так уж любит, нет. Просто это – оскорбление его власти. А это не прощается никому.
Но Аллах милостив к своим ничтожным слугам. Юная гюзде оказалась жива, только сильно избита. Правда, увидав ее лицо – в ссадинах, синяках и кровоподтеках, аги и калфы сначала начали прощаться с жизнью, но лекари утешили, сказали, что вскоре будет здорова рыжая непоседа.
У дверей, за которыми заседал Диван, как обычно столпился народ. Были тут и знатные жители Стамбула, пришедшие с прошениями к султану и визирям, были и иноземцы, явившиеся по торговым или военным делам. Сплетнями обменивались так же активно, как и на стамбульских рынках, с одним лишь отличием – здесь, среди каменной прохлады Топкапы, говорили тихо, стараясь, чтобы лишние уши не услышали неосторожных слов. Ведь не раз случалось, что прямо от этих дверей вели на казнь.
В этот день почти все шептались только об одном – о Махидевран Султан и неизвестной наложнице, в которую по слухам без памяти влюбился султан.
– Так вы говорите, что несравненная Гюльбахар устроила в гареме базарную драку? – изумленно переспросил венецианский посол.
– Вот именно! Об этом все говорят. – Мехмет-бей, имевший кое-какой коммерческий интерес с венецианскими купцами, склонился к уху посла и жарко зашептал: – Я знаю одного из дворцовых охранников, так вот он и рассказал. Говорит, была совершенно безобразная сцена. Гюльбахар сначала кричала, а потом начала избивать девушку. А девушка, по словам этого охранника, – ну совсем еще девчонка, нескладная такая, не особенно даже красивая.
– А за что же ее так? – Венецианский посол подвинулся поближе к бею. Перо на его бархатной шляпе заломилось, столкнувшись с чалмой Мехмет-бея.
– Гюльбахар всем говорит, что девушка была непочтительна к ней, болтала дерзости, отказывалась поклониться. В общем, обычные оправдания виноватой женщины. Но! – Бей важно поднял палец, показывая, что сейчас сообщит нечто удивительное, и посол насторожился. – В гареме думают, что все дело в султане. Понимаете, синьор, султан в последнее время что-то охладел к красавице Гюльбахар. А вот эта девушка, напротив, проводит все время в его покоях. Ей даже выделили комнату в покоях фавориток! И личную служанку. А ведь она в гареме совсем недавно.
– Так все дело в том, что у султана новая фаворитка? – Венецианец слегка прищурился, что было у него верным признаком напряженной работы мысли. Новости действительно были крайне интересными. – Говорите, уважаемый бей, Гюльбахар сильно избила девушку?
– Ва-ай! – всплеснул пухлыми ладошками Мехмет. – Не то слово! Говорят, на ней живого места нет. Сплошные синяки и ссадины.
– Ну, значит, она больше не будет привлекать внимание султана, – разочарованно вздохнул посол. Новость оказалась ничего не стоящей. Обычные гаремные сплетни. – Так и будет сидеть в своей комнате со служанкой да радоваться, когда в гарем принесут подарки для всех девушек. Ну и жалованье у нее будет повыше, чем у обычных служанок.
– Если бы! – Глазки бея горели. – Говорят, что султан повелел, чтобы ее осмотрел его личный лекарь. За девушкой ухаживают, как за султаншей, если не лучше. Султан заявил, что казнит всех, если его прелестница вдруг будет хоть чем-то недовольна. Вокруг нее служанки, а лекарка не отходит от ее постели. Вы же понимаете, жить каждому хочется. А султан навещает ее каждый день, а иногда даже остается на ночь в ее комнате. Сидит рядом и держит ее за руку!
– Да что вы говорите?! – Венецианец от неожиданности даже повысил голос, и остальные, ожидавшие выхода османского султана, заоглядывались на болтающую парочку. – Что же такого в ней привлекательного?
– Представляете, она его смешит! – и бей недоуменно пожал плечами. В его голове не укладывалось, как можно отказаться от Гюльбахар, о красоте которой ходили легенды, и увлечься какой-то сопливой девчонкой, не слишком-то привлекательной внешне. Смешит! Вот еще, какая чушь! Но все так говорят…
– Как интересно… – задумчиво протянул посол. – А что же Махидевран Султан?
– Она сидит в своих покоях, никуда не выходят. Вроде бы сам султан запретил. И видеть ее больше не хочет! А ведь говорят, что прекраснее ее во всей Османской империи, а значит, и во всем мире нет женщины!
– Как интересно… – повторил венецианец.
Послы всей Европы в этот день отправили срочные донесения в свои столицы. Они писали о том, что у османского султана теперь новая любимица, не слишком красивая наложница, но, как ни странно, султан с ней не желает расставаться. Послание доставили и в Ватикан.
– Хм… – сказал понтифик, сворачивая неподатливый, жесткий лист. – Новая наложница. Это хорошо. Пока султан занят своим гаремом, ему не до нас. Пусть лучше играет в любовные игры, чем завоевывает наши земли. К тому же у него только один наследник, так что ему просто необходимо позаботиться о будущем династии.
– Похоже, что молодой Сулейман – человек недалекого ума, – осмелился предположить камерарий, кардинал Франческо Армеллини Панталасси де Медичи. Он принадлежал к тому же знаменитому семейству, что и сам понтифик, чем чрезвычайно гордился. Камерарий как раз принес расчетные книги и собирался заняться с Папой нудным и скучным делом – проверкой счетов папской курии. – Некрасивая наложница! Да еще и смешит его! Да молодой султан попросту глуп!
– Боюсь, что вы, к великому сожалению, неправы, – вздохнул понтифик. – То, что она некрасива, как раз говорит об уме султана. Похоже, что он способен видеть не только внешнюю, но и прозревать внутреннюю сущность вещей. А это может быть опасно… Кстати, а как зовут эту смешливую некрасавицу?
– Точно никто не знает, – пожал плечами камерарий. – Господин де Бусбек, посол Священной Римской империи при дворе султана, называет ее Роксоланой, так как она, по слухам, русинка. А может, это потому, что она из Роксолании, как называют эти земли в Речи Посполитой. Украина, кажется. Но я отнюдь не уверен. Посол де Бусбек тоже не слишком уверен. Да и какая разница? Где бы она ни родилась, умереть ей придется наложницей, рабыней османского султана.
– Значит, Роксолана… – Понтифик усмехнулся. – Надо же как, даже имени не знаем. А надо бы. Думается мне, что эта безымянная наложница, эта Роксолана, родившаяся невесть где, будет делать историю. И когда мы станем тленом, о ней все еще будут вспоминать.
– Да что вы! О какой-то наложнице! – воскликнул камерарий в изумлении. – Это всего лишь каприз молодого султана. Завтра уже о ней и памяти не останется даже в Топкапы, что уж говорить обо всем мире.
– Посмотрим, – ответил понтифик.
Про Льва X, сына Лоренцо ди Пьеро де Медичи Великолепного, поговаривали, что он обладал даром прозрения и мог провидеть будущее. Будто сам Господь иногда вкладывал знания о самых неожиданных вещах прямо в его голову. Поэтому кардинал не стал спорить. Может, понтифик и ошибался, а может, это говорил его дар. Время покажет. Камерарий был мудр. Иногда лучше промолчать и положиться на волю Господа. Уж Он-то никогда не ошибается.
Настенька, лежа в горячке, обложенная примочками, измазанная целебными мазями, налитая по самое горлышко различными успокаивающими и обезболивающими настоями, и во сне не видела, что ее синяками заинтересовался сам Папа Римский, не говоря уже о европейских монархах и всякой мелочи вроде принцев и эрцгерцогов.
В горячечном бреду Настенька возвращалась в родную деревню. Ей чудилось, что она собирает цветы на просторном лугу, где обычно паслось деревенское стадо, и с ней ее любимая подружка Аленка. Они бегают друг за другом, хохочут, бросают цветы, и в волосах их полно травы, васильков и ромашек. Вдруг Аленка останавливается и начинает плакать.
– Настя, – говорит она сквозь слезы. – Я боюсь идти домой, отец опять побьет!
– Ну что ты, Аленушка, – отвечала ей Настенька. – Все хорошо будет, не побъет, сегодня он придет трезвый, вот увидишь!
– Ой, нет, боюсь, боюсь! – продолжала плакать Аленка.
И под этот плач на прозрачную голубизну неба набегали тучи, бухнущие грозой, темнело, и в сердитом полумраке сверкали молнии, раздавались раскаты грома. По всему лугу опадали цветочные лепестки, и резкий холодный ветер уносил их, скручивая спиралью, к недалекому блеску молний. Настенька хватала Аленку за руку и бежала прочь, таща подругу за собой, а за ними гнался кто-то страшный, и в темных глазах его плясали алые огоньки. Этот жуткий человек тянул к девочкам руки, и на пальцах его видны были длинные, черные когти.
– Это мой отец! – кричала Аленка и бежала все быстрее и быстрее.
Ее рука выскальзывала из ладони Настеньки, и она уносилась вперед, словно злой ветер гнал ее вместе с цветочными лепестками, а страшный человек пробегал мимо Настеньки, не обращая на нее внимания, он стремился за Аленкой. Настенька сжималась в комок, всхлипывая от испуга, а издали до нее доносились звуки глухих ударов.
И вдруг все заканчивалось, тучи расходились, ясное солнце освещало зеленый луг, полный цветов, и Настенька с Аленкой вновь собирали цветы. Но потом все повторялось раз за разом, и Настенька ничего не могла поделать – в каждом кошмаре страшный человек догонял Аленку и бил, бил, бил ее. Убивал…
Из кошмарного бреда Настенька вынырнула резко, будто вырвалась из затягивающего водоворота, из тех, в которых по деревенским преданиям живут водяные, что и крутят воду, ловят неосторожных купальщиков. В глазах еще плясали разноцветные пятна, словно падающие лепестки луговых цветов, но вдруг эти пятна сложились в ясную и понятную картину – над Настенькой склонился султан.
– Сулейман! – воскликнула Настенька, хватая султана за руку. – О, Сулейман! Ты здесь, ты пришел! – и залилась слезами, выплакивая всю свою боль, весь ужас, пережитый в страшных снах.
Одной этой фразой Настенька добилась того, чего не смогла достичь бы никакими уловками и хитростями, никаким искусством плотской любви – она окончательно покорила сердце султана.
Султан Сулейман не был новичком в любви – для этого и существует гарем. Но как бы обитательницы гарема ни любили его, у них всегда были свои интересы и заботы. Они искали дружбы сильных, поддержки своих товарок, ссорились из-за подарков, копили деньги, развлекались… Иные, обделенные вниманием владельца, искали утешения в объятиях евнухов или подруг. У них была жизнь, отдельная от жизни Сулеймана. И это представлялось ему нормой. И вдруг в глазах рыжей нескладной славянки, которая уже тронула его душу, султан великой империи увидел необычайное: он был единственным, чего хотела эта девушка! Только его и ничего более. Он был ее надеждой и опорой, любовью и ненавистью, радостью и горем. Он был – всем миром для нее. Беспомощная, лишь в нем она искала утешения и защиты. Остальной мир, каким бы он ни был огромным, для нее не существовал.
И нежная легкая влюбленность, смешанная с любопытством по отношению к необычному и неизведанному, вспыхнула ярким пламенем, в один миг превратившись в любовь. Единственную и неповторимую. Больше Сулейман не мог представить себе жизни без этой любви. Один раз испытав удивительное чувство всевластия, абсолютного заполнения собой чужой жизни, чужой души, он не желал терять этого ощущения. С этого момента Настенька стала ему необходима, как необходим глоток воды – какое-то время без него можно обходиться, но затем последует неизбежная смерть.
А Настенька, уплывая в спокойный сон, продолжала цепляться за руку султана, бормоча сонно и невнятно:
– Сулейман, о, Сулейман, не оставляй меня…
– Никогда, мой солнечный луч! – пообещал султан.
Горячка прошла, но вставать Настеньке еще не разрешали. Целыми днями она валялась в постели, аслужанки суетились вокруг, исполняя любую прихоть султанской любимицы. Стоило ей лишь двинуть бровью, как тут же кто-нибудь подбегал:
– Что желает Настенька Хатун?
Настеньку такое обращение смешило, и она частенько подзывала служанку просто так, чтобы еще раз услышать, как ее назовут этим смешным словом «хатун». Она знала, что Хатун – это все равно что королева в христианских землях, но здесь так обращались ко многим женщинам, кого вовсе не считали королевами. Это было лишь почтительное обращение, «госпожа», и только. А вот если бы она стала Настенька Султан…
Разомлев от жары и съеденных сладостей, Настенька задремала, мечтая о том времени, когда смешное «хатун» сменится на почтительнобоязливое «султанша», и в полудреме солнечного дня Стамбула ей вновь привиделась давняя подружка.
– Что же ты такая глупая, Настенька? – спрашивала Аленка, строго хмуря ровные светлые бровки. – Султаншей стать хочешь. Да кто ж тебе позволит-то? Подумай как следует! Если за ум не возьмешься, скоро с тобой свидимся.
Настеньке будто ледяной водой в лицо плеснули. И в самом-то деле, размечталась, разлакомилась. А ведь не зря Аленка в видениях приходит. Ой, не зря…
Аленка и Настенька дружили чуть не с пеленок – рыжая баловница-непоседа и беловолосая тихоня, которая вздрагивала от малейшего шороха. Они были совсем разные, но это лишь больше привлекало их друг к другу. Настенькин отец был деревенским священником, всеми уважаемым человеком, к которому ходили за советом, помощью и поддержкой. Отец Аленки был пьяницей. Конечно, в деревне многие потребляли хмельное, ну а тяжелые кувшины с пьяным медом хранились в каждом погребе, но по большей части знали меру и никогда не тащили в кабак последнее из дому – деревня была богобоязненной. Но отец Аленки не боялся ни Бога, ни черта. Весь мир для него сводился к кувшину зеленой отравы, что в придорожном трактире, нахально стоявшем на перекрестке трех дорог, подавал Йоська – пейсатый жиденок, которому местный пан позволил держать пьяный кабак, за что регулярно получал увесистый мешочек с деньгами.