Триумф красных бабочек Русских Евгений
© Евгений Русских, 2015
© Евгений Иванович Русских, фотографии, 2015
Редактор Ирина Николаевна Русских
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero.ru
Вместо предисловия
Однажды у Галины Щербаковой я прочел: «Он отрастил себе такое чувство долга, что его уже носить трудно». Это было давно, тогда я еще запоминал умные писательские фразы, чтобы потом вставить их в нужное время в нужное место. Меня поразила тогда точность этого «отрастил». И я был уверен, что не пройдет и пары месяцев, как я смогу к месту процитировать эту фразу в одном из своих журналистских материалов.
С той поры прошло тридцать лет. А фраза, занозой сидевшая в голове, все никак не ложилась на бумагу. Ибо не встречалось мне таких людей. Не то, чтобы всё пустышки и бабочки-однодневки, много было видано людей презанятных, но все – хорошо, да не то.
Впервые читая рассказы Евгения Русских – было это четыре года назад, – я не мог избавиться от ощущения, что мне это было нужно уже давно – прочесть его прозу. Так собственный жизненный опыт компенсирует пробелы в образовании, а чужой литературный – недостаток нравственной энергетики. Я должен был определить для себя, теперь уже издателя, чем меня «цепляют» новеллы писателя из Литвы; тогда память любезно вернула мне фразу о долге, и она наконец-то «легла» – точно, легко, стопроцентно, словно написана была для характеристики героев мира Евгения Русских.
Ловлю себя на том, что его люди-гиперболы и гипертрофированные книжные чувства не вызывают моего внутреннего сопротивления, я вспоминаю шукшинских чудиков; я слышу в плаче «по-русских» платоновские печальные песни. Где-то там надо искать этимологию этой дивной упертости, запредельной моральной стойкости его персонажей.
Творчество Евгения Русских мне напоминает работу ледокола, очищающего от торосов фарватер для прохода сухогрузов. Такая спокойная каждодневная работа, только ощущение от нее, словно автор принял на себя схиму во имя какой-то известной лишь ему одному миссии. Этакий вариант «рубить на звезду» по терминологии Андрона Кончаловского. Если звезды зажигают, значит это кому-нибудь нужно…
Оказалось, да, нужно. Писатель известен и востребован, и не только женской читательской аудиторией, которая особо тонко чувствует фальшь во всем, в литературе, в частности в романтической литературе, особенно (еще со времен Александра Грина, с которым порой ассоциируют Евгения Русских, а то, что он – писатель-романтик и мог бы записать Грина в свои учителя, это совершенно точно), наверное, еще и потому, что восполняет своими текстами недобор чистого пафоса, который требуется каждому нормальному человеку и которого в естественной жизни практически не осталось. Тем, что дается нам в детстве, мы потом пользуемся всю оставшуюся жизнь, а недостаток компенсируем, уходя в музыку или религию, в сентиментальность или жестокость – кому как повезет. А Евгений Русских отсыпает нам не порционно, по чайной ложечке, а щедро, полной мерой. Добро и зло, любовь и ненависть, черное и белое, жизнь и смерть. И то, что зачастую без полутонов, тоже понятно: как известно, «закуска градус крадет».
Градус его произведений действительно высок, и это я считаю главным их достоинством. В одном из интервью Евгений сказал: «Меня занимают и заставляют страдать лишь две проблемы: жизнь и смерть». При этом самым удивительным образом все его герои не умирают, хотя тексты автора и не лишены физиологии, а словно исходят в мир иной.
И есть в этих исходах что-то библейское, метафорическое, очищающее.
Леонид Кузнецов, главный редактор издательства «Дикси Пресс»
Триумф красных бабочек
1
– Индеец идет! – кричит Сявка, целясь в меня из поджига.
– Не стрелять! Краснокожий мой, – цедит сквозь зубы блатарь Камиль, подражая бандитам из популярного сериала о Зорком Соколе.
Лица дворовой шпаны маячат прямо перед моими глазами.
Почему они смотрят на меня с таким нескрываемым любопытством?
– Сами вы ирокезы! – пускаю сквозь зубы длинный плевок в сторону и с напускным равнодушием ухожу со двора, чувствуя, как взгляды пацанов прожигают мне спину.
Подъезд. Перепрыгивая ступеньки, мчусь по лестнице, на площадке третьего этажа срываю с шеи ключ на веревке, открываю дверь нашей квартиры. В раме зеркала на меня изумленно смотрит урод в красной полумаске. Что это? В ванной я долго тру лицо водой из-под крана. Но краснота на лице вспухает еще больше. С ужасом я прозреваю в ней бабочку. Сидя на краю ванны, я крепко жмурюсь, чтобы удержать слезы.
– Это аллергия, успокаивает меня мама. – Просто аллергия, завтра это пройдет…
И я засыпаю с мыслью: скорей бы «завтра»! Едва продрав глаза, бросаюсь к зеркалу. Проклятая тварь сидит на прежнем месте, распластав по лицу свои багровые крылья! На ватных ногах я возвращаюсь в постель. Зловещее предчувствие омрачает мою душу. Я чувствую себя больным, вялым. Будто бабочка, вцепившись в мое лицо когтистыми, как у стрекозы коготками, пьет мою кровь, высасывая силы.
Делать нечего, пошли с мамой в поликлинику.
В кабинет, где меня осматривала врач, набились девушки в белых халатах. Они смотрели на меня с жалостью и сочувствием. Застенчивый до дикости, я не знал, куда деть свои длинные, как плети, руки. От жгучего стыда лицо мое пылало, и бабочка буквально сжигала кожу.
– Только вчера я вам рассказывала о красной волчанке, – говорит врачиха. – И вот полюбуйтесь, типичная сыпь, в виде бабочки…
Красная волчанка? Что-то чудовищное по своей безумной и неудобоваримой силе слышится мне в этих, леденящих кровь, словах. «Вот бедняга!» – читаю я в глазах студенток. И мне хочется сделаться маленьким и невидимым, забиться в нору, где меня никто не найдет.
– … конечно, необходимо обследование, – доносится до меня голос врачихи.
И я вижу белое лицо мамы, она кивает головой.
– Меня положат в больницу? – выпаливаю я звенящим от волнения голосом, когда мы, наконец, выходим на улицу.
– Будет видно, сынок…
Но мама врать не умеет. И мир меркнет. Все вокруг мельчает, все становится чужим, незнакомым. Светит солнце, едут машины, спешат куда-то люди, но все это воспринимается уже без всякого отношения ко мне. В больнице я точно умру от тоски! Я вдруг замечаю, что на нас оглядываются. «Лицо!» – закрываюсь я рукой. И мне делается так тяжело и грустно, что я готов заплакать.
А как весело, интересно начинались летние каникулы! Как вольно жилось мне! Когда я отправлялся на остров. Рыба, запеченная на костре. Мое особое, гордое и храброе одиночество Робинзона. Неужели все для меня потеряно?!
– …Ваня, слышишь? Давай зайдем в книжный магазин и купим картину, ну ту, с кораблем? – предлагает мама.
Так спрашивают у приговоренного его последнее желание. И я отказываюсь от картины с погибающим в штормовом море парусником, которая мне очень нравится, но зачем мне она теперь? И неожиданно для себя прошу маму купить мне складной нож с рукояткой в виде бегущей лисицы. Такой нож – мечта каждого пацана. Он заключает в себе всеобъемлющее понятие богатства, удали, мужества. Но стоит он червонец – целое состояние. И я, конечно, понимаю, что, пользуясь случаем, мерзко играю на материнских чувствах.
Не раздумывая, мама покупает мне «лисичку».
– Спасибо, мама! – радостно говорю я, сжимая в кармане нож, мгновенно вселивший в меня надежду: – Когда я вырасту, я верну тебе деньги…
Мама бросает на меня удивленные и нежные взгляды, не зная, что моя веселость – это веселость отчаяния. Но мысль о побеге – промелькнувшая в тот момент, как я заполучил нож, – полностью завладевает мной.
Убежать я решил на остров Глухой. Время от времени туда мы наведывались с пацанами, отправляясь в путешествие по проторенным, только нам известным тропинкам. Там, на острове, где Зеленая Река одиноко впадает в рукав Иртыша, глубоко врезавшийся в берег, мы строили на деревьях, высоко над рекой, шалаши, прыгали в воду. Я знал там каждый овраг, каждый ручей в густых ивовых зарослях. Да нет, больше того – каждую кочку на болоте. «Благо, до зимы еще далеко, еще успею построить хижину, крепкую, как корабль…», – думал я ночью, ворочаясь возле мирно спящего брата Саши.
На следующее утро бабочка на моем лице алела еще страшней. От завтрака я отказался. Когда я вышел из кухни, то услышал, как мама сказала:
– Завтра пойдем в больницу. Куда тянуть?..
И голос ее прервался…
Я замер. Мои уши превратились в локаторы.
Но отчим, еще вчера так горячо защищавший меня, теперь помалкивал. Мое сердце застучало о ребра, как у пойманного в силки зайчонка.
2
В рюкзак я положил: кое-что из продуктов, котелок, спички, рыболовные снасти, ножовку, длинные гвозди и молоток. Проснулся Саша. Я сказал ему, что собираюсь на рыбалку. И вскоре катил на велосипеде по набережной Иртыша, согнувшись под тяжестью рюкзака.
Одолев мост, я съехал с откоса на остров Пионерский. Весной я спрятал в зарослях черемухи несколько досок, чтобы построить на дереве хижину. Но целы ли они? Я волновался. Но, слава богу, доски оказались целехоньки. Я взял только три доски, так как и без того был нагружен, как верблюд. И крепко привязал их к раме велосипеда.
Несмотря на утро, было жарко. Я быстро разделся догола, ухватился за толстую веревку, свисавшую с дерева, и, оттолкнувшись от земли ногами, качнулся далеко вперед. Земля ушла у меня из-под ног, и я, вдохнув речной воздух, закричал от восторга, и ветер подхватил мои тревоги и страхи и унес прочь. Я рухнул в холодную воду, тотчас вынырнул и поплыл к берегу. Натянул на мокрое тело джинсы, футболку и вернулся на трассу.
На Водопадах я передохнул, любуясь на протоку. Быстрая, как горная река, она с грохотом вырывалась из семи пролетов каменного акведука и, бурля, неслась дальше, обтекая валуны и небольшие островки, поросшие кустарником. Я проследил ее изгибы взглядом и уловил блеск воды на солнце.
Но в путь! Я кручу педали еще минут двадцать. Съезжаю с откоса и качу вдоль старицы. Трава здесь изрядно вытоптана рыбаками. Но потом дорога свернула в поле, и меня подхватила тропа. Я то выплывал на возвышенности, поросшие кустами, то съезжал в ложбины. Головки выгоревших на солнце цветов и трава били по спицам колес, и они звенели, точно эоловы арфы. Вспугнутые пчелы, недовольно жужжа, срывались с цветов и, повисев перед моим полыхающим лицом, испуганно отлетали в сторону. Ветерок приятно холодил мою взмокшую футболку с надписью The Beatles на груди.
Я гнал велик все дальше и дальше. Заросли становились гуще, я крутил педали по Качающейся Дороге, которая скоро ушла в Болото Змеиное (такое я дал ему название, хотя змей я там никогда не видел). После сухоты в нос резко било множество одуряющих запахов. Особенно остро пахла осока. Я снял кеды, закатал до колен джинсы и, взвалив на спину велик, осторожно погрузил ноги в холодную трясину. Под тяжестью груза я согнулся, чуть ли не до самой воды, подернутой ряской. И на меня тотчас напали комары, а я не мог бить их, садящихся на мое лицо и руки, только гримасничал и спешил перейти болото.
– Уф! – упал я на твердую землю, сбросив с себя груз.
Все мышцы у меня болели, и было жарко. Луг волновался, словно море, а к горизонту плыла Березовая Роща, точно белокрылый корабль. Я поднялся. Рюкзак показался мне очень тяжелым. Катя велосипед, я направился к роще, миновал Забытую Могилу – заросший бурьяном холмик под корявой яблоней. Неподалеку зияла яма обвалившейся землянки. Из провала за мной наблюдали березки и видно думали: «Вот урод!». Над рощей в небе кружил орел. «Здесь жил Робинзон», – подумал я, и мне стало грустно.
Я сел на велосипед и покатил на луг, заросший высокой травой и кустами. За лугом открылась Зеленая Река. Я слез с велосипеда и пошел лугом вдоль реки. Речушка была неширокая, с песчаными отмелями, валунами и заводью в том месте, где река огибала Лесистый Мыс.
Я вошел в лес. Ветки высоких деревьев местами переплетались вверху, отбрасывая наземь тень. Под ногами шуршал ковер из прошлогодних листьев. Возле вывороченного пня, похожего на огромного краба, лежала бутылка, покрытая пылью. До моего места у залива было рукой подать.
Спустившись по лесистому склону, я вышел к заливу и увидел Иву.
Ива полоскала свои зеленые косы в чистой и глубокой воде. На ее листве и ветвях играли водяные блики. Я положил на землю велосипед, сбросил рюкзак. Таким первозданным, зеленым, до краев полным одиночества, я не видел это место еще никогда. Было тихо. Только ветер шелестел вверху обрывками полиэтилена – мой старый шалаш почти не был виден в листве.
Я напился воды прямо из реки, ополоснул горевшее лицо и стал устраивать себе новое жилище. Я залез на дерево и оторвал от ветвей старые доски моей хибарки, построенной год назад. Достал из рюкзака жестяную банку с гвоздями и крепко – одна к другой – прибил новые доски к толстым ветвям. Можно было сидеть, свесив ноги.
Я сидел на дереве, точно фавн, и чувствовал себя счастливым. Я и весь этот день – как только выбрался из города – не чувствовал себя несчастным. Но утром – и доски, и переход, – все это было впереди. А теперь это уже позади. И я нашел самое лучшее место для жизни в лесу!
Я нарезал травы и застелил доски. Натянул над головой обрывки старого полиэтилена и сложил под временным тентом кое-какие вещи из рюкзака. Теперь можно было поесть. Сжевав бутерброд, я залез на дерево. Под пленкой, сквозь которую проникал свет, было таинственно и уютно. Щемило сердце. «Буду ловить рыбу, собирать грибы, ягоды…», – думал я. Потом мои мысли завертелись вокруг постройки хижины. Предстояло соорудить пол. И стены – из жердей… Мало-помалу, убаюкиваемый шелестом листьев, я задремал. И вдруг полетел куда-то в непостижимое, в бездонное, в пустоту, крепко сжимая в руке «лисичку», как заклятье от смерти…
Летел я стремительно, как птица, над гладью реки, внизу пролетали зеленые острова, луга, озера, в которых отражались облака и солнце, мой летящий взгляд был направлен так, что в нем отсутствовал горизонт; мир был замкнут, без края, где не было ничего, кроме света, такого яркого, что слепило глаза, и чем ближе я к нему подлетал, тем он становился ярче, но вдруг что-то полное, темное ощутил я, и мой бездумно-радостный полет оборвался…
По листве Ивы сильно ударял ветер. На душе было тревожно. Спустившись с дерева, я осмотрелся. Солнце клонилось к западу. Оно косо освещало луг, белые стволы берез, где была могила. Я решил не думать о могиле. Но чем больше старался не думать, тем больше думал. А чем дольше думал, тем становилось мне страшнее. Казалось, кто-то пристально смотрит на меня из зарослей. Не оглядываясь, чтобы не увидеть два огненных глаза, я надел рюкзак, сел на велосипед и покатил прочь из этого, зачарованного, как мне показалось, места.
3
До города я добрался совершенно обессиленный. Лицо мое, опаленное солнцем, искусанное комарами, было страшно. Это вызвало переполох. Я проклинал себя за то, что сдрейфил, и не остался в лесу.
На другой день, утром, меня разбудила мама.
– Собирайся, Ваня.
– В больницу?
– Нет. Тебя посмотрит профессор.
Чем хуже, тем лучше, сказал себе я.
Профессор оказался маленьким, похожим на подростка, у которого в одночасье поседели волосы, и постарело лицо. У него были глубокие, горькие складки в углах рта и очень добрые глаза за толстыми стеклами очков. Осматривал он меня недолго. Пару раз черкнул молоточком по моей груди, им же легонько стукнул по моей коленке, и моя нога предательски подпрыгнула.
– Можешь одеваться, – сказал профессор.
Я надел рубашку. Профессор быстро выписывал рецепт за рецептом, что-то бормоча себе под нос.
– Вздор, – пробурчал он, по-детски обиженно сложив губы, когда мама деликатно напомнила ему о моем диагнозе. И назвал слово, имеющее длинное научное название, которое в переводе на простой язык означало, что моя кожа весьма чувствительна к солнцу. Короче говоря, моя кожа не защищала от солнца, и солнце сжигало ее. У мамы засияли глаза. Она готова была расцеловать профессора, перечеркнувшего красную волчанку крестом.
– А бабочка? – спросил я, чувствуя себя легко и свободно.
– Бабочка? – встрепенулся профессор. – Ах да, бабочка… А знаешь, точно такая же бабочка с красными крылышками, как у тебя, есть и в природе. Она не то, чтобы редкая, но незаурядная. Говорят, она надолго пропадает перед различными бедствиями. Потом появляется опять, ненадолго. И мне никак не удается изловить ее для коллекции. Наверно, я стар для нее. Так что, будь смелым, юноша. И ничего не бойся. Эта красавица не любит слабонервных. Ей подавай героев, м-да…
Мы ничего не поняли с мамой из этой абракадабры профессора, но после его слов мне хотелось петь и плясать. А мама почему-то не разделяла моего восторга, думая о чем-то своем. Мало-помалу и я стал растрачивать радость из своей груди: что она опять задумала? Мы зашли в магазин, где по совету профессора мама купила мне кепку с длинным, как у американской бейсболки, козырьком.
– Теперь мне любое солнце нипочем, – осторожно забросил я удочку, надев кепку. – Можно и на рыбалку ходить. Правда, мама?
– Здравствуйте!
Мама остановилась, глядя на меня испуганными глазами.
– Нет, нет, и еще раз нет. Ты что, не слышал, что сказал профессор?
– Он сказал, что такие бабочки, как у меня, необыкновенно расположены к счастью! – выпалил я.
Но мама не улыбнулась.
– Между прочим, обследование он не отменял, – сказала она.
– Лгунья! – кричу я. – Все наоборот. Это не профессор, а ты хочешь упечь меня в больницу!
– Псих ненормальный! – кричит мама. – Ты посмотри на свое лицо! О боже, за что мне такое наказание? – вот-вот заплачет она.
– Прости, мама…
– Нужно потерпеть, сыночек, – успокоившись, говорит мама. – Тебе нельзя на солнце. Понимаешь? Совсем нельзя. Так мне профессор сказал, когда ты вышел…
– А в пасмурные дни?
– В пасмурные? Да, наверно, можно…
Как назло, лето стояло знойное, засушливое. В горле першило от дыма горевших торфяников. К вечеру солнце светило красно, веся в мареве над дымным горизонтом лесистого левобережья. Глядя в окно, я молил у бога дождя, чтобы выбраться на остров. Но напрасно возносил я небу молитвы! Засуха стояла небывалая. Мой велосипед пылился в подвале, закрытый на замок. Бабочка продолжала цвести на моем лице, высасывая мои душевные силы.
Летели дни. Клены в нашем дворе пожелтели преждевременно и сыпали листвой. И меня хватала тоска, когда я видел, что пролетает лето, а я так и не построил хижину в лесу. Тревога и страх не покидали меня. И моя Ива над рекой с чистой и прозрачной водой уже казалась мне сном, чудесным, прохладным сном, в котором я вновь и вновь плыл в небе серебристым орлом, вдруг почуявшим свою погибель…
Мало-помалу мой мир сузился до квадратуры нашей хрущевки. Часами сидя на подоконнике, я смотрел во двор. Там, как оазис среди бурой растрескавшейся земли, зеленела, мигала желтыми и красными пятнами клумба. Сверху она была похожа на ухоженную могилу. Вокруг нее и вертелась жизнь двора. Клумбу без конца поливала дворничиха, о ней говорили и бдительно охраняли от детей и собак. Созерцая жизнь двора, я был поражен: как скучно живут люди! Утром на работу, вечером с работы. По выходным – игра в «козла» в беседке. В лучшем случае – пьяная драка, в худшем – вопли жен, зовущих своих мужей по домам. «Никогда не стану таким!» – утешался я.
Не знаю, что вдруг нашло на меня, но однажды меня обуяла мания живописи. Наверное, я хотел выразить с помощью красок что-то мучившее меня и таким образом найти освобождение.
Акварельные краски и альбом купил мне брат Саша.
Начал я с Ивы. Зеленое раскидистое дерево над водой, где спряталось мое жилище. Потом я стал рисовать птиц и зверей, которых я встречал на острове. Помню, я нарисовал зайчонка, прижавшегося к земле, на которого упала тень орла. Саша заметил, что у моего зайца человеческие глаза. Мне стало жалко зайчишку, и неподалеку от него я нарисовал куст боярышника, мятущийся на ветру. Под кустом была нора: если зверек преодолеет страх, то спасется. А однажды ночью к Иве приполз волк. С кровавой раной в груди. И я выходил его. Волк стал моим преданным другом. Вот он сидит лунной ночью под Ивой и, подняв свою большую умную голову, смотрит на луну, тоскуя обо мне, а на его морду в свете луны падают листья…
Я продолжал малевать. А дождей все не было. И, пожелтев, Ива облетела, обнажив мою хижину, похожую на большой черный скворечник для бесперого человека не умеющего летать. Потом осенние бури разрушили и мой скворечник. Осталось лишь голое дерево со свисающей к воде толстой веревкой с петлей на конце.
Эта картина почему-то напугала маму. Но это были цветочки по сравнению с тем «шедевром», который я создал, заболев по-настоящему.
Однажды под вечер, красное солнце уже висело над горизонтом, у меня разболелась голова. Родители ушли в кино, Саша – в библиотеку, и я был дома один. Прячась за занавеской, я смотрел в открытое окно на двор, где слонялись пацаны. И было мне грустно, как никогда. Нет, мне не хотелось на улицу. Я был даже рад своему заточению. Потому что не хотел, чтобы меня, такого урода, увидела Лена Веселовская, светловолосая, стройная девочка из соседнего подъезда, в которую я влюбился. Но в этот вечер меня одолела какая-то особая грусть, и я не находил себе места.
Вдруг один из мальчишек, Сявка, поднял голову и увидел меня! «Эй, поца, марите вон обезьяна!» – завопил он, втянув соплю. Я закрылся рукой и сполз по стене на пол. Сидел на полу, уткнув лицо в колени, и чувствовал, как во мне поднимается, перехватывает горло горький ком слез. Трудно передать словами мое состояние, я ведь не писатель. Но мне вдруг стало всех жалко. Маму, брата Сашу… Я вспомнил мою бабушку. Как, бывало, она рассказывала мне о своей молодости, о госпитале, где она, юная девушка, работала медсестрой, попав на фронт в восемнадцать лет, а я не слушал ее, а потом, когда она умерла, мне стала ее не хватать, ведь только она одна понимала меня до конца и очень любила. Вспомнилось, сколько раз я грубил матери, с постоянной враждебностью относился к отчиму, но при этом без зазрения совести ел его хлеб. Я даже брата обижал, моего дорогого брата Сашу. А между тем, он не раз брал мою вину – за тот или иной проступок – на себя. Выходило, я всем мешал…
– Бежать! – заметался я по квартире в поисках рюкзака.
Не найдя рюкзак, я махнул рукой и зашнуровал кеды. Взялся за ручку двери: дверь была заперта…
– Ключ! – закричал я в пустоту, прокляв себя, что не побеспокоился о ключе.
В ярости я ударил в дверь ногой и взвыл от боли. «Простыни!» – лихорадочно соображал я. И стал связывать простыни, чтобы спуститься по ним с балкона, как по канату!». Но глянув в окно, отпрянул: дворничиха, поливавшая клумбу, тотчас подняла голову.
– Обложили! Кругом обложили…
Внезапно я странно обессилил. Не смог снять даже кеды и как бы рухнул на постель. Некоторое время я лежал как в обмороке. А, может, я и был в обмороке. К горлу подкатывала мучительная тошнота. Было ясно: бабочка выпила все мои силы и я умираю. Вот, оказывается, как бывает…
– Мама, – позвал я в тоске.
Но не было никого, кто бы мог мне помочь. Я умирал, серо, тошнотно, и рядом никого не было. Вдруг я вспомнил, что не совершил ни одного героического поступка. Кто же поплачет на моей могилке?
Сотрясаясь от озноба, я отвернулся к стене. Перед глазами нескончаемой лентой проплывали подвиги, совершаемые киногероями. На месте героев я стал представлять себя. Я поднимался из окопа и, прижав к груди связку гранат, шел навстречу грохочущему танку с крестом на башне; падал на амбразуру дота, закрыв грудью пулемет, косивший солдат; направлял объятый пламенем самолет на вражеский эшелон с боевой техникой… Потом я увидел себя Оводом, о котором мне читала бабушка. Я стою у тюремной стены в ожидании расстрела. Раздается залп, и меня отбрасывает к стене, но с расцветшими на белой рубахе алыми розами я поднимаюсь, и залп звучит снова. Неимоверными усилиями я поднимаюсь опять. И молодой офицер, бледный как полотно, уже не в состоянии скомандовать «пли» в третий раз. Тогда собрав все силы, я сам отдаю команду… За что же я погибал? Конечно, за счастье людей…
Голова моя пылала. Огонь, охвативший сердце, требовал выхода, сжигал изнутри. Я поднялся и, преодолев головокружение, положил на пол чистый лист ватмана, прижал его углы книгами…
Казалось, я не ползал по полу с кисточками в руках, а парил над картиной. В левом углу, на первом плане, я нарисовал мальчишку, похожего на Маленького принца, каким его рисовал Сент-Экзюпери для своей сказки, но с бейсболкой на голове, надетой козырьком назад. Он стоит на полуразрушенной церкви, выше всех крыш города, и сачком отражает атаку красных бабочек, плотной стаей летящих с неба. В городе паника. Взрослые запирают двери домов, и дети, закрывая руками свои лица, бегут по улице вверх, к храму. Вот девочка с большими от ужаса глазами, в лицо которой уже вцепилась бабочка… Вдруг самая большая тварь размером с детскую ладонь и с головой летучей мыши хоботом пронзает мою грудь. Истекая кровью, я продолжаю махать сачком, как мечом. Ведь кто-то должен защищать город от крылатых вампиров, летящих с неба как красные снежины…
Так меня и нашли на полу возле моего творения. Саша потом рассказывал: с ног до головы я был испачкан красной краской, и видок был у меня еще тот. Я рвался из дома. Меня не пускали. Я плакал, вырывался. Кричал, что меня ждет в лесу волк, и если я не приду, он умрет. Вызвали «скорую». Когда я увидел людей в белых халатах, то совсем обезумел, меня начал душить новый кошмар: меня избивают тюремщики, а вокруг дико орут арестанты. Но бабочка выпустила жало, оно впилось в мое тело, и моя душа, объятая ужасом, вылетела вон…
В больнице я пролежал три недели. У меня была гнойная ангина (видно, просквозило на подоконнике). Из больницы я вышел с чистым лицом. Профессор, навещавший меня, оказался большим любителем не только бабочек, но и живописи. Посмотрев мои картины, он сказал, что у меня дар, который нельзя зарывать в землю. Родители определили меня в художественную школу. Но проучился я в ней недолго. Потому что в один прекрасный день заметил, что рождавшиеся из-под моего карандаша неправильные линии – полная ерунда. И я бросил «художку».
С тех пор поселилась во мне необъяснимая печаль, сродни жажде. Иной раз она гвоздем колола сердце. Однажды мама заметила, что я хватаю ртом воздух. «У него в сердце шумы», – говорили врачи, слушавшие меня. Но я-то знал, что это никакие не шумы, а бабочка, которая, слетев с моего лица, поселилась в моем сердце. И там, в его тесном коконе, горюя по свободе, временами то складывала, то расправляла свои кровавые крылышки.
Хипыч
Братья Сапрыкины, бритоголовые, приземистые, в черных майках, топтались у магазина, шныряя взглядами по прохожим. Им нужен был третий, чтобы купить в складчину бутылку водки.
– Погодь, это ж кто там пылит? Никак Хипыч? – сказал один из них, младший.
Долговязый, с длинными седеющими волосами до плеч, к магазину действительно шел Хипыч.
– Как всегда один, – процедил старший из братьев, взгляд его стал злобным.
В райцентре Хипыч появился весной. Говорят – приплыл по реке в безвесельной лодке. Вернее, лодку прибило к берегу, а в ней – залетный. Поселился Хипыч в развалюхе покойной Кручинихи. И зажил незаметной, обособленной от мира жизнью. Мясо не ест, покупает только хлеб да молоко. И все чего-то пишет по ночам в сторожке, что на «объекте», где братья Сапрыкины, выпущенные из лагеря на «химию», добывали себе хлеб насущный. Кто он, залетный? Ясно одно – странный, не такой, как все. Это раздражало братьев. К тому же залетный явно игнорировал их, зазнавался.
– «Теперь не уйдет!» – одинаково подумали они, поджидая Хипыча на крыльце магазина.
Застигнутый врасплох, Хипыч попробовал отказаться от выпивки, но братья, настаивая, цепко взяли его под руки и увлекли в магазин.
– Это все, что имею, – сдался Хипыч в магазине, отдавая старшему Сапрыкину деньги. – А теперь я, пожалуй, пойду…
– Так нельзя, – мягко, но с явной угрозой в голосах, возразили братья.
На улице Хипыч попытался вырваться из их рук быстрым движением, как бы желая взлететь. Его отпустили, но вручили ему бутылку водки: теперь не улетит!
Раздавить белоголовую Сапрыкины решили в парке. Там в зарослях сирени было местечко, прозванное бухариками «трезвяк». По дороге Хипыч взмолился:
– Оставьте меня в покое!
– А вот уж хрен! – подтолкнул его в спину старший Сапрыкин. – Хочешь гордым свалить? Сегодня не получится. Сегодня наш день. Ты лучше колись, что это за круг у тебя на прикиде?
– Инь и Янь, – пробормотал Хипыч – на нем была китайская куртка с вышитым даосским знаком.
– Яна? – обернулся идущий впереди Хипыча младший Сапрыкин: – Ну-ка валяй про Яну! Что за герла? Почему не знаем? – и братья загоготали.
А Хипыч, как мог, боролся с тоской. Поглядывал в небо, которое уже переливалось розовыми и лиловыми тонами.
Как, должно быть, хорошо сейчас за городом среди деревьев, трав и камней! Было там озерцо с прозрачной водой, в которое днем смотрелись облака, а ночью – звезды. Хипыч любил приходить к этому озерцу. Он знал, что долго не протянет: застарелые болезни пожирали его тело, и оно таяло, как свечка. Но там, в поле у озера, лежа в травах, он чувствовал, что все в нем идет как бы само собою: как водопад, как свет солнца. И приходило ощущение, что он уже сам трава, и нет ни бед, ни радостей, ни эпохи, ни Добра и Зла. Но вдруг появлялся полевой мышонок и, не боясь Хипыча, ел с его ладони хлебные крошки вперемешку с табаком…
А было время, когда Хипыч наивно верил, что Зло можно отделить от Добра и победить. «Ведь все, что тебе нужно, – это любовь!» – пел он под гитару на улицах. Песни длинноволосого уличного музыканта с иконописным лицом не нравились милиционерам. И однажды, когда Хипыч пел песню Джона Леннона: «Дайте миру шанс!» – его арестовали и бросили в КПЗ. Все было…
А в девяностых Хипыч понял, что понапрасну разбазарил себя, борясь за химеру. Система рухнула, но мир не стал лучше. Все так же большинство людей цеплялось за деньги, вторая масса – за власть, третья масса жаждала отдать себя власти. Никто не хотел жить в себе, быть свободным! Хипыч почувствовал себя в пустыне. И стал искать забвения в наркотиках. Но первой от сверхдозы героина умерла его любимая жена Люси, уйдя навсегда в небо с алмазами…
Отрезвев от горя, Хипыч сам вытащил себя из трущоб, где медленно вымирали последние романтики, братья во Роке. Но дом… Дома у Хипыча не было. Спас Тибет, куда он добрался по торговым китайским путям с помощью старых друзей, знавших тамошних проводников. Там, в одном из монастырей, он научился уходить в небесный дым без зелья. По-новому осознал старую фразу: «Царство божие внутри нас». Но затосковал по России. Его дом был здесь…
– Слышь, дай-ка сюда пузырь, а то уронишь ненароком…
Невидящими глазами Хипыч посмотрел на Сапрыкиных: куда и зачем его ведут эти двое?..
– Бутылку, гад!
«Не мешать естественному ходу вещей…», – вдруг вспомнил он, но на этот раз совет даоссов не сработал, и пальцы Хипыча, сжимавшие горлышко бутылки, медленно разжались…
И Хипыч – о, чудо! – вновь ощутил себя свободным.
Он уходил по дороге в сторону заката, поглядывая на старые тополя, трепещущие на ветру молодой листвой, когда его нагнали озверевшие братья.
Били Хипыча в кустах цветущей сирени. Сперва братья работали кулаками, а когда Хипыч упал на усеянную пробками черную землю, в ход пошли каблуки… «Туфли оботри…» – последнее, что услышал он, уносимый ветром в пространство…
Похоронили Хипыча добрые люди. Крест на его могилу сделал я. Сосновый, добротный. Лежит Хипыч на краю кладбища, у самой дороги. За дорогой – поля, бесконечные нивы. Хорошо. Привольно.
Крест
1
Архипов закончил работу и вынес из сарая новый крест, сделанный из двух хорошо обструганных планок.
– Далеко собрался? – крикнул ему из-за ограды Ромас.
Его черный «Mercedes» стоял во дворе, вымощенном камнями.
– На гору Крестов, – сказал Архипов. Лицо его было опухшим, правый глаз заплыл.
– Счастливчик! – позавидовал сосед. – Если встретишь там бога, попроси его, чтобы он снизил инфляцию.
– Мои молитвы там не услышат, – сказал Архипов, прикрепляя крест к раме велосипеда.
– Тогда зачем крест?
– Друг умер.
– Все мы там будем… – быстро перекрестился сосед. – А ты кто по вере? – спросил он, садясь в автомобиль. – Православный или католик?
– Буддист, – почему-то ответил Архипов. Хотя не был ни тем, ни другим, ни третьим.
Сосед отбыл в офис. Архипов присел на завалинку. Закурил.
Вставало солнце. По-весеннему щебетали в деревьях птахи. Деревянный дом его покойных родителей покосился вбок, требовал ремонта. «Бог с ним, с ремонтом», – потер Архипов ладонью небритый подбородок. Денег все равно не было. Плохо было другое: он сам.
Вспомнилось, как он раздражался, злился, бесновался зимой, когда пилораму, где он трудился десять лет, закрыли за долги. И он остался без работы. Пил, когда умер Андрей. Короче, был дураком, а дураков он и сам не любил. Вот и вчера у него не было ни малейшего желания связываться с тем бритоголовым в баре у Гоши, но тот сам напросился.
Хулиганов было трое. Но тон задавал старший среди них, красномордый, с бугристой обритой головой и кабаньими глазками. Гоша предупредил: «Не реагируй на их выпады». Архипов взял свой бокал с пивом и направился к столику. Красномордый проводил его злобным взглядом. И выругался на русском: хотел, мол, послушать живую музыку, а попал на шоу уродов, безруких и безногих. Его «шестерки» загоготали.
Гоша покачал головой. На афганской войне он был поваром. Варил кашу, когда духи накрыли минометным огнем палаточный городок. Ему оторвало голень. Архипову повезло больше, чем Гоше и тем салажатам, погибшим в палатках. Пуля раздробила ему левое плечо. Его прооперировали. Но плечо осталось замороженным. Так что на пилораме Архипов работал в основном правой рукой. И так натрудил ее, что стала она сильной, как шатун. В этом он не раз убеждался, когда ему приходилось драться с разной сволочью.
Но вчера драться он не хотел. Он вообще не хотел больше драться никогда. Но красномордый не унимался и стал поносить Джона Леннона, портрет которого Гоша повесил в своем заведении вместе с плакатом «War Is Over», то есть «Конец войне». Архипов, любивший Леннона, сдержанно попросил его не шуметь. Но тот не понял. И продолжал изрыгать ругательства. На скулах Архипова вздулись желваки. Боясь своего гнева, он поднялся из-за стола…
Схватка была короткой. Красномордый хуком сбил Архипова с ног. И он больше не сдерживал себя. Вскочив, дал правой вожаку в живот. Тот обхватил Архипова. Архипов его оттолкнул, и дал ему еще раз снизу в его челюсть. Вожак взмахнул руками и грохнулся на пол… Архипов крутнулся к тем, двоим. Сопляки отскочили, выжидающе смотрели – то на Архипова, то на упавшего…
– Вон отсюда! – подбежал к ним Гоша.
Подхватив своего вожака под руки, хулиганы с руганью и угрозами выкатились из заведения.
– Преподал урок, – говорил Гоша Архипову, закрыв бар. – Теперь они здесь не появятся.
Но Архипов знал, что после таких «уроков» кабаны становятся еще наглее. И они есть всюду, в каждой стране. Но что хуже всего, их поголовье увеличивается. Вот в чем беда.
Гоша слушал и только вздыхал.
Архипов пришел в свой пустой дом. Правая рука опухла и болела. На сердце скребли кошки. Он лег на кровать, но заснуть не мог.
Валя, его жена, ушла от него зимой. Она его, дурака, жалела, когда он запил, похоронив Андрея. А он не понимал этого. Орал: «Если я – идиот, тогда где же он, твой умный-то?». Первый муж Вали был кандидатом наук. Писал диссертацию. Валя работала одна, содержала его. А когда он диссертацию защитил, то бросил ее и женился на студентке. «Не далеко же я ушел от тех, с кем дрался!» – свежевал себя Архипов. Вспомнилось, как Андрей, не терпевший зло в любом проявлении, назвал его хамом. Когда случайно стал свидетелем его ссоры с Валентиной. Архипов не знал, куда деться от стыда. Жить захребетником было невмоготу. Но работы не было. И он, как тот пьяница из сказки «Маленький принц», пил, потому что его мучила совесть, а совесть его мучила потому, что он пил. Эту сказку дал ему почитать Андрей. Невысокий, худощавый, он казался Архипову моложе своих двадцати восьми лет. Он где-то что-то преподавал. Бегал с гитарой по частным урокам. Изредка выступал у Гоши – с маленькой сцены пел под гитару свои песни. Там они и познакомились. И задушевно говорили о многом.
И как-то так само собой получилось, что Архипову эти разговоры с Андреем стали необходимы, как воздух – в том водовороте, где он барахтался, потеряв свое место в мире. Андрей говорил ему о чем-то важном, чему и слов-то не подберешь. Но без этого «что-то» все казалось бессмыслицей. Ну, отломал день на работе, ну, нажрался мяса, а дальше-то – что? И болит душа. Не зная, «что дальше». Андрей знал.
Однажды он рассказал Архипову, что поливает речной водой не прижившиеся деревца, которые посадили на Крестовой горе монахи-францисканцы. Архипов уже где-то слышал (а, может, видел в кино), как один священник поливал высохшее дерево: на протяжении многих лет, каждый день, он приносил на вершину горы полные ведра воды, и дерево зацвело. Но Архипову и в голову бы не пришло – поливать сухое дерево в реальной жизни. А его друг поливал. Обыватели над ним посмеивались. Та же разведенка Маша Бойченко, шустрая кареглазая украинка, подруга Вали, крутила возле виска пальцем: «Вон твой дружок опять покатил на гору сухую палку поливать, лучше б делом каким занялся!»
– Дурочка! – сердился Архипов. – Он палку-то эту и за тебя, бескрылую, поливает.
– Да ну? – хлопала Машка насандаленными ресницами. – Прямо за меня? Ну, тогда передай своему другу, чтоб шибче поливал. Глядишь, женилка-то и вырастет…
И показав Архипову остренький язычок, пела:
- Жабанята квацают:
- Боже крилець не дав…
Андрей посмеялся от души, когда Архипов спел ему эту «писню». Он хотел, чтобы и Архипов там побывал, на Крестовой горе. Архипов пообещал ему, что побывает. Да так и не собрался. И долг саднил, как незаживающая рана. И была уже глубокая ночь, когда он, совершенно измученный, поднялся с кровати. Набросил на плечи бушлат и пошел в сараюшку. Там у него был верстак. Набор плотницких инструментов.
2
До горы Крестов было одиннадцать километров. Об этом сообщал придорожный щит возле костела Петра и Павла. И Архипов что есть сил, погнал велосипед по велодорожке прочь от города, и ветер бил ему в лицо запахами талой земли, вышибал из глаз слезы.
Слева, по рижской трассе, сновали туда-сюда машины; справа – чернели поля. За полями синел лес. То и дело небо распарывали натовские истребители, базирующиеся на Шяуляйском аэродроме, заглушали своим ревом пение жаворонка, который, казалось, сопровождал Архипова, будто душа Андрея…
Андрей говорил, что Крестовая гора – это храм под открытым небом, созданный матерью-природой. Что место это было выбрано не случайно. «Там, как в отчем доме, отдыхает душа, и нутром чувствуешь присутствие Бога…», – слышался Архипову его голос.
В тот день Андрей до нитки промок под дождем. Кашлял нехорошо, сухо. И Архипова так и подмывало спросить, зачем он гробит свое здоровье, мотаясь на гору так часто.
– Я сам еще не разобрался до конца – зачем я это делаю, – сказал Андрей, будто прочитав его немой вопрос. – Но кто-то мне подсказывает, что это единственно важное. И, знаешь, я ведь уже от многого отрекся, отказался ради этого ритуала…
Но он что-то не договаривал.
А спустя месяц Андрей умер. Кто-то выстрелил ему в живот из газового пистолета, переделанного для стрельбы боевыми патронами, когда он вечером возвращался домой после репетиции. По версии следствия в него стреляли с целью ограбления, чтобы завладеть электроакустической гитарой «Мартин». Убийцу не нашли. И когда Архипов пытался представить лицо того, кто убил Андрея, ему виделась красная морда с маленьким глазками, утонувшими в этой красноте.
– …Понимаешь, Саня, идет война, – бормотал Андрей в больнице, умирая от перитонита. – И земля победила небо…
Архипов молчал, понимая, что он хочет сказать ему что-то важное, о чем они не договорили.
– … Бог умирает, – бредил Андрей. – Но мы должны Ему помочь снова вернуться… Как? Все обожить заново! Все одухотворить… Каждое дерево, каждый камень, каждую былинку, самих себя… Вот в чем смысл… – открыл Андрей глаза, огромные, и безумные. – Ах, если б мне пожить еще… Хоть один день… И на гору подняться, – совершенно другим, не своим грудным голосом, сказал он и умолк.
– Зачем, Андрей? – впился ногтями с траурной каймой в свою руку Архипов. – На гору-то…
– Саня, милый, я бы там крест поставил. Крест… Все откладывал на потом, думал – не имею права… На такое деяние… Теперь имею… Абсолютная осмысленность… Да поздно… Все мы братья на земле… Но нет духа… Ибо дух где-то там, высоко, но не здесь… на земле… Не здесь…
– Андрюш, может, это… священнику скажешь, про Бога-то? – Не знал, чем помочь другу несчастный Архипов, видя, что Андрей умирает. – Он лучше поймет, что к чему. Я могу священника… У меня деньги есть, – соврал он: кто-то ему говорил, что услуги священников платные.
– Не нужно… – вдруг открыл глаза Андрей, и столько в его глазах было сочувствия вперемешку с мукой, что Архипов не выдержал этого взгляда, отвернулся. – Священник отпоет и без денег… Я с небом привык говорить… Ты лучше крест поставь, на горе… И винца там выпей красного… Но только не грусти там, Саня… Не надо…
Умер Андрюша на руках Архипова. Странно, что кроме ребят-музыкантов, да красивой девушки, рыдавшей по Андрею, в больницу никто в тот день не пришел. Выходило, что у Андрея не было родных. А может, родственники просто не смогли приехать в Литву из-за визового режима. И от этого было Архипову еще горше. Еще жальче Андрея, который никогда не жаловался на свое сиротство…
Вдруг звонок на сотовый. Архипов затормозил. Звонил Гоша:
– Ну, как ты?
Архипов сказал, что катит на Крестовую гору.
– Молоток, Саня! – поддержал Архипова Гоша, он же Игорь Анатольевич Беляев. – Держись. А я здесь Андрея помяну. Уже наливаю…
Но, видно, небеса были иного мнения об Архипове, чем Гошино. И как только он набрал скорость – бах! – едва успел затормозить, чтобы не сверзиться в кювет…
– Что за хрень?
Оказывается, отвалилась педаль!
– Ну и ну! – присвистнул Архипов.
В задумчивости подобрал он на дороге педаль, а неподалеку от нее – отвинтившуюся гайку. Приладил педаль на место. Хотел было завинтить гайку, перерыл весь рюкзак – нет ключа! С горем пополам он закрутил гайку лезвием складного ножа. Проехал метров сто. И ногой почувствовал, что педаль снова отваливается…
Архипов спешился. Закурил, щурясь на облака. В небе, будто в насмешку, натовские самолеты прочертили белый крест. До Крестовой горы оставалось девять километров.